Остаток 1954 года, почти весь 1955 год и первые месяцы 1956 года Эрнест посвятил работе над «африканской» книгой – которая превратится в стопку примерно из 850 страниц, но так и не будет закончена к его удовлетворению. Не совсем ясно, какой Эрнест задумывал эту книгу; разные редакторы видели в ней разные произведения, Эрнест сам изъял из нее крупную часть и переработал ее в «Райский сад». Когда-то в 1956 году он положил рукопись в сейфовую ячейку в банк Гаваны и много раз упоминал о ней как о страховке на случай смерти, доходы от публикации которой пойдут его вдове. В 1971 и 1972 годах в «Спортс иллюстрейтед» были опубликованы фрагменты книги, а в 1999 году Патрик Хемингуэй отредактировал и издал роман «Проблеск истины», который он вычленил из рукописи. В 2005 году появилась более обширная его версия с названием «Под Килиманджаро», под редакцией Роберта Льюиса и Роберта Флеминга. Из всех этих версий последняя ближе всего к рукописи, оставленной после себя Эрнестом. Как таковая книга не столько роман, мемуары или документальное произведение, сколько конспект, объемное продолжение отчета о сафари 1933–1934 годов, «Зеленые холмы Африки». Книга объединяет мечты Эрнеста, воспоминания о бейсбольных матчах, размышления о душе, рассказы из детства, раздумья о том, в какую аферу сафари превратилось к этому времени (Эрнест выступает против охотников-богачей и радуется тому, что восстание Мау-Мау их отпугнуло), роман брата Лестера, воспоминания о Джейн Мэйсон, мысли об Эзре Паунде и Форде Мэдоксе Форде. В «сюжете» перемешались приключения Эрнеста-охотоинспектора, охота Мэри на льва, его отношения с камба и со своей африканской «невестой» Деббой. В этой книге, как и других поздних произведениях, Эрнест столь же многословен и недостаточно прорабатывает детали: он бросается на все и обо всем пространно разглагольствует, как будто бы не способен осознать, что для книги имеет значение, а что нет. И хотя прежде его привычный творческий метод заключался в бесконечно долгом составлении тщательно выстроенных предложений, а не вываливании на бумагу всего, что могло бы войти в законченную рукопись – вполне возможно, что теперь он работал по последней методике и намеревался позже кардинально сократить рукопись, пожалуй, даже вычленить из нее роман, как попытался Патрик Хемингуэй.
Помимо «Большой книги» – амбициозного, но зачахшего проекта – Эрнест в 1950-е годы сосредоточил творческие усилия на киноверсии повести «Старик и море» и, что важнее, исправленной редакции «Смерти после полудня», которую он планировал подготовить для «Лайф» в 1959 году и в которой фокусировался на описании двух матадоров. Оба проекта разочаровали его, и результат причинял ему боль и раздражал. Трудно сказать, насколько все зависело от характера самих проектов и насколько от травм, полученных в авиакатастрофе 1954 года, особенно черепно-мозговой травмы. Последовала еще одна череда эпизодов психического расстройства (причиной чего, вероятно, стала последняя черепно-мозговая травма), которые проявлялись главным образом в форме мании, однако депрессия, пусть и была недолгой, глубже проникала в его душу.
Летом 1955 года, пока Эрнест продолжал упорно работать над «африканской» книгой, его привлекли к киносценарию «Старик и море». Питер Виртель, писавший сценарий, тем летом дважды приезжал на Кубу – один раз с Хейвордами и еще раз в одиночку – ради того, что он сам называл «инструктажом». Эрнест, разработавший что-то вроде собственной «системы Станиславского», только для писателей, считал, что Питер должен погрузиться в историю кубинского рыбака, если он хочет написать убедительный сценарий. Эрнест на «Пилар» отбуксировал Питера на открытой лодке в море, где Питер провел долгий час, чтобы ощутить себя в шкуре старого рыбака. После этого Эрнест заставил Питера переночевать в комнате над своим любимым кафе «Ла Терраса» в рыбацкой деревне Кохимар, где стояла на якоре «Пилар» и где разворачивалось действие повести. Эрнест хотел, чтобы Питер встал в пять утра вместе с рыбаками и лучше понял распорядок дня старика. Питер и в самом деле назвал утренний ритуал незабываемым, когда смотрел, как десятки рыбаков пробираются по пыльной дороге к лодкам перед рассветом, освещая себе путь фонарями.
Съемки начались в сентябре. Поначалу планировалось, что Спенсер Трейси будет читать текст за кадром, а старика в фильме сыграет настоящий кубинский рыбак, но Трейси быстро дал понять, что сам хочет взять эту роль. Когда Хейворд и Виртель в мае приехали на Кубу, Питер попытался рассеять напряженность между Эрнестом и продюсером неудачной шуткой о том, как Сантьяго выходит в море на восемьдесят пятый день и не может поймать рыбу. Эрнест сузил глаза и проговорил сквозь стиснутые зубы: «Евреи никогда не понимали рыбалки – наверное, потому, что рыба не входила в их рацион». Питер, рассердившись, прошипел, что Эрнест переплюнул антисемитов уже в «И восходит солнце». Эрнест, который часто начинал сокрушаться уже после того, как набросился на дорогого себе человека, стал заверять Питера, что никогда не был антисемитом. Дело уладилось.
Настроение Эрнеста все чаще становилось непредсказуемым – и пугающим. Осенью приехала Слим Хейворд и стала мягко флиртовать с Питером. Эрнест ничего не говорил, но наверняка ощущал намагниченность атмосферы. Вечером он выходил на улицу и сидел на крыльце «Финки», очень близко к гостевому домику, где жила Слим, и пел «грустные, романтичные» песни, вроде «Зеленых рукавов». Слим, напуганная, что он может войти к ней в комнату, притворялась спящей. «С Эрнестом становилось все труднее, – писала она о своей жизни на Кубе и первых днях киносъемок. – Он не только впервые дал мне ощутить вкус своей иррациональности, но стал обнаруживать скрывавшееся в нем безумие. Он не оскорблял меня словами, но когда он смотрел на меня, его глаза были меньше, острее, злее. Понятно было, что он обозлен. Разговаривал прохладно».
Однажды вечером они собрались пойти выпить во «Флоридиту». Эрнест и не попытался переодеться перед уходом, так и остался босой, только надел свои обычные огромные шорты и закрепил их нацистским поясом «С нами Бог», который привез с войны в качестве трофея (этот пояс, который он носил почти постоянно, не подходил под петли большинства его брюк). Когда Слим оторвалась от газеты, Эрнест расстегнул ремень, втянул живот, и шорты упали к лодыжкам. Слим и Питер были в ужасе.
На следующий день, когда Слим была уже на пути в аэропорт, Питер вручил ей конверт из оберточной бумаги, где лежала первая часть сценария. Питер хотел, чтобы она передала сценарий Лиланду. Эрнест заподозрил в этом какое-то «надувательство» и, как потом написала Слим, «совершенно сошел с ума от ярости». Она показала ему содержимое конверта – копии страниц, – но от этого не было никакого толку. В июне Питер стал свидетелем еще одной неприятной сцены. Возле «Финки» Эрнест натолкнулся на нищего, тот не ушел сразу же, и Эрнест, «впав в ярость», закричал: «Que se vaya!» [исп. Иди отсюда! – Прим. пер.] У Питера мурашки побежали по коже. Слим позднее с грустью написала о своем последнем визите в «Финку»: «Рассудительность, мудрость и здравомыслие, которые привлекли меня и очаровали, постепенно, на моих глазах, уходили и исчезали».
Съемки начались в сентябре, хотя режиссера, Фреда Циннеманна, на площадке не было: съемочной группе нужно было отснять кадры с тысячефутовым марлином, которого Сантьяго поймает в фильме. Эрнест очень серьезно относился к своей роли консультанта по рыбалке и каждый день выезжал со съемочной бригадой к морю. Он по нескольку часов оставался на мостике «Пилар», потягивая текилу. И все же единственный марлин, которого они поймали, весил лишь несколько сотен фунтов – а им нужно было настоящее чудовище. Эрнест пригласил Джорджа Брауна, хозяина боксерского зала в Нью-Йорке, куда он часто заходил, когда приезжал в этот город, приехать к нему и понаблюдать за «тренировкой». Браун делал Эрнесту массаж, когда тот возвращался из дневного круиза, и в целом обеспечивал необходимую поддержку. (Пока Эрнест находился в море со съемочной командой, Браун по его просьбе давал Питеру уроки бокса на теннисном корте).
Зимой съемки были приостановлены и возобновились весной 1956 года. Спенсер Трейси приехал к Эрнесту в гости c Кэтрин Хепберн, с которой Эрнест познакомился во время круиза через Атлантику на борту корабля «Париж» в 1934 году. Сразу же после их приезда случился скандал. Трейси был алкоголиком, он нервничал из-за сложной роли и еще потому, что не знал, как его встретит Эрнест. Он пил в самолете, пока тот приземлялся, и всех напугал, и появился в «Финке», сжимая две бутылки «Дюбонне» – одна была наполовину пустой. Эрнест и Циннеманн отругали Трейси, «как будто тот школьник-прогульщик», рассказывал Питер. Хепберн встала на защиту Трейси и сказала, что он не прикасался к алкоголю десять лет. Эрнест заявил, что вообще-то знал – и тут он сообщил кое-что, о чем Питер рассказал ему по секрету, – что в Колорадо Трейси напивался на съемочной площадке своего последнего фильма. (Это едва не стоило Виртелю дружбы с Хепберн.)
Эрнест тем временем стал подзуживать Трейси. Он начал с выпивки. «Ты что, пьяница? – спрашивал Эрнест. – Не можешь просто выпить стакан или два? Нужно продолжать до потери сознания? В этом проблема?» Трейси выпил. Потом прошелся насчет его веса: актер весил 210 фунтов и его попросили немного похудеть, но пока он еще не похудел. Трейси «слишком толстый и богатый» для этой роли, сказал Эрнест. Теперь он может «зарабатывать на ролях толстяков, или в любой момент обойтись фильмом «про жабу и кузнечика» с мисс Хепберн, но за эту картину он несет полную и ужасную ответственность», – скажет позже Эрнест.
Между тем, поскольку съемочной группе не удалось снять нужные кадры с гигантской рыбой, в апреле 1956 года она перебралась в Перу, где, по слухам, в водах Кабо-Бланко водились огромные марлины. Эрнест приехал вместе с Мэри и привез с собой Элисио Аргельеса, знаменитого кубинского рыбака (и кузена Майито Менокаля), с которым они будут охотиться на большую рыбу. Кроме того, с Эрнестом прибыл капитан «Пилар» Грегорио, который должен был присматривать за снастями и наживкой, не считая прочих обязанностей. Но и здесь съемочной группе не повезло. Один из пойманных марлинов был достаточно большой, около тысячи фунтов, но требовались кадры с рыбиной, выпрыгивающей из волн, а рыбина не хотела сотрудничать. Съемки уже выбились из бюджета, и через месяц перуанскую экспедицию свернули. Впрочем, режиссер Циннеманн мог продолжать съемки сцен с Трейси на Кубе, хотя и не без происшествий. Циннеманна вскоре заменят на Джона Стерджеса (который, как и Эрнест, был родом из Оак-Парка). В конце концов, кадры с огромным марлином удалось отснять в другом месте, а кроме того, в съемках будут задействованы точные копии марлинов – на эту новость Эрнест отозвался резким комментарием Лиланду: «Ни один фильм с чертовой резиновой рыбой не принесет ни чертова цента».
Пока, в 1955 и 1956 годах, Эрнест был занят съемками фильма, жизнь в «Финке» продолжалась не очень гладко. Слим Хейворд приоткрыла завесу над тем, что происходило в кубинском доме Эрнеста, в своих мемуарах. Утонченной и стильной Слим Мэри не особенно нравилась; она считала жену Эрнеста, «как ни крути, неухоженной, неопрятной женщиной». И все же она была потрясена тем, как Эрнест обращается с Мэри. «Бедная Мэри! – писала она. – В лучшие дни Эрнест бывал с Мэри таким же нежным, как с ребенком. Но когда на него находило, он все на нее вываливал. Пока я жила в «Финке», Эрнест постоянно ее оскорблял – настолько грубо, агрессивно, жестоко, что на это было больно смотреть». В один из приездов Слим Мэри вернулась из парикмахерской с рыжевато-русыми волосами. Питер задал ей вопрос, и она ответила: «Я покрасила волосы в тот же цвет, что у Слим». Питер и Слим позднее обменялись мнениями и решили, что Мэри выглядела «жалко». Они приписали это ревности, но скорее всего, Мэри попробовала этот цвет потому, что Эрнест фантазировал о белокурых волосах, то есть едва ли ее поход в парикмахерскую был следствием желания быть похожей на Слим.
Впрочем, Слим была совершенно права в том, что жизнь Хемингуэев была полна то искренней любви и счастливой физической близости, то пугающей жестокости, которую в основном проявлял Эрнест. Мэри и Эрнест были оба волевыми, самоуверенными людьми со вспыльчивым характером. Их обширная переписка – даже когда они жили вместе, они часто писали друг к другу «домашние» записки – говорит об их огромной привязанности друг другу. У них было много общих интересов. Мэри, почти так же, как и Эрнест, была увлечена охотой и рыбалкой, оба очень любили плавать. Она называла его Ягненочком или Папой, а он ее – Котофейка и Шалунья. Он нередко присылал ей домашние открытки, особенно валентинки, и часто украшал свои письма рисунками. Эрнест оказал серьезную финансовую и эмоциональную поддержку стареющим родителям Мэри, которые все чаще болели и требовали ухода, почему ей приходилось постоянно ездить в Штаты. И хотя Мэри иногда хотелось посещать ночные клубы и дорогие рестораны, а не только ходить во «Флоридиту» – Эрнест по большей части проявлял финансовую щедрость, просил ее покупать себе одежду и несколько раз дарил драгоценности – особенно после того, как они ссорились.
Кажется, лишь однажды, в 1946 году, Мэри пожаловалась на свою сексуальную жизнь. Их сексуальный интерес друг к другу резко ослабевал, и Мэри с готовностью потворствовала фантазиям Эрнеста, которые касались волос. Кроме того, она поддерживала его фантазии о гендерных ролях, и они их разыгрывали, и по-видимому, она играла свою роль с энтузиазмом, особенно после пережитой близости на африканском сафари. Мэри называла Эрнеста «ты чудо мальчик-девочка» и посылала ему привет от «наполовину женщины – наполовину мальчика». Когда им приходилось разлучаться, Эрнест часто описывал свою эрекцию, когда он писал ей и особенно когда размышлял о ее волосах. Хотя некоторые письма Эрнеста кажутся почти порнографическими, не столько из-за сексуальной откровенности, сколько из-за ритуального повторения фантазий, он был способен на глубокое и лирическое выражение любви. Ему нравилось описывать, какой красивой она ему кажется, когда она спит: она похожа на леопарда, за которым он как-то раз наблюдал, на воле – сравнение с большой кошкой в дикой природе, пожалуй, можно назвать высшей похвалой Эрнеста.
Сама Мэри не только развлекалась и разыгрывала его сексуальные фантазии – она, по-видимому, обеспечивала ему столь необходимую уверенность, что нет ничего плохого в том, какую форму принимали эти фантазии. Может быть, Эрнест в течение некоторого времени искал такого рода поддержки; и все же, даже отдавая справедливость его предыдущим женам, кажется, что Мэри была первой, позволившей ему насладиться всем спектром эмоций и сделавшей его сексуальную жизнь счастливой. В один прекрасный день Эрнест заявил о своем решении проколоть уши, чтобы походить на одного из камба (несмотря на то что со времени африканского путешествия прошло больше года). Он хочет носить золотые серьги, как Мэри, сказал Эрнест, и попросил ее проколоть ему уши стерилизованной иглой и пробкой. Мэри возразила, а потом написала ему «домашнее» письмо с объяснением своего отказа, которое можно назвать шедевром тактичной поддержки:
Для благополучия нас обоих я прошу тебя, пожалуйста, пересмотреть свое желание проколоть уши… Это было бы пренебрежением обычаями западной цивилизации. Я не отстаиваю современную идею, что мужчины, помимо некоторых беспутных матросов, не носят серег – но я думаю, мы должны согласиться, что серьги носят немногие. Все, что ты делаешь, рано или поздно попадает в печать… и проколотые уши с серьгами будут иметь пагубные последствия для твоей репутации.
Мэри мягко указала на то, что проколотые уши не сделают его камба, и предположила, что существуют и другие способы показать свою братскую связь с племенем. «И ты знаешь, – добавила она, с эротической игривостью, – что я обожаю притворяться так же сильно, как и ты». Желание Эрнеста проколоть уши, должно быть, вызвало в ее душе ужас и тревогу – разумеется, западным мужчинам в 1950-е годы вовсе не было свойственно носить серьги – но при этом ее обращение с мужем оставалось нежным и внимательным.
Однако все чаще друзей и знакомых поражала оскорбительность их отношений. Бак Лэнхем был потрясен обращением Эрнеста с Мэри, его жена писала Карлосу Бейкеру: «За все эти годы ей пришлось наглотаться грязи, чтобы сохранить свое положение». Мэри могла бы бросить Эрнеста, если б не финансовая зависимость от него; она не сомневалась в том, что ей трудно будет найти работу в таком возрасте. Младший сын Эрнеста в письме к отцу за 1952 год дал оценку этой ситуации с беспощадной точностью: «Из-за того, что ты обращаешься с ней поистине ужасно, она давным-давно оставила бы тебя, но теперь она уже слишком старая – и больше не сможет пробиться в газетном мире – нужно ведь спать с людьми, чтобы получить важную информацию, ты же знаешь. Ей было бы довольно трудно, поэтому она и торчит с тобой». Мэри именно так ему и сказала, сообщил Грег отцу. Однако многие говорили, что Мэри сама могла быть наказанием и храбро давала сдачи. Вероятно, она вымещала на муже свое разочарование из-за необходимости держаться за него. Эрнест жаловался, что она поучает его посреди ночи (она утверждала, что он делал то же самое) и ругает его перед друзьями, а он считал это унизительным. И каждый раз, говорил Эрнест, она отрицала, что обращается с ним плохо, и заявляла, что у нее лучший характер в мире.
Мэри наверняка понимала, когда выходила замуж за Эрнеста, что, если она останется с ним, ей придется присматривать за ним в старости. Эта вероятность, скорее всего, казалась очень далекой, когда они встретились, учитывая, за какого энергичного и горячего мужчину она выходила замуж. Конечно, Мэри должна была обратить более пристальное внимание на то, что он пьет, однако она и сама любила выпить, и они нередко пили вместе – особенно шампанское, в период ухаживаний. Самое главное, Мэри не знала, что вступает в брак с человеком, чье тяжелое психическое заболевание проявится уже в первые пять лет брака. Конечно, она могла бы заметить знаки, если б хотела – если взять хотя бы один пример, это стрельба из пистолета по фотографии ее тогдашнего мужа Ноэля Монкса в туалете в «Ритце» – но, с другой стороны, у нее не было причин их искать. Эрнест не только лучился отменным здоровьем, он был невероятно успешным писателем, легендарным и обожаемым. Серьезные перепады настроения проявлялись еще до первого полноценного эпизода мании в 1949 году, когда Эрнесту исполнилось пятьдесят лет, но она и окружающие принимали их за обычные подъемы и спады настроения необычного человека в повседневной жизни.
Сын Джек стал замечать происходящие в Эрнесте перемены в середине 1950-х годов. «Папа кардинально изменился и стал совершенно непохож на человека, которого я всю жизнь считал своим главным героем», – писал он позже. Эрнест еще бывал «нежным» и «теплым», но все реже, «и обычно он казался мне унылым, иногда свирепым, часто с Мэри, с какой-то глубокой ожесточенностью». «Одним из самых незабываемых мгновений с отцом за всю мою жизнь» Джек называет тот день, когда они поднялись на крышу башни «Финки» с ружьем и графинами с мартини. Договорившись о строгих правилах, они по очереди стали стрелять и убили множество канюков – и это было не так уж легко, поскольку для того, чтобы убить большую птицу, вроде канюка или гуся, нужна большая ловкость, как рассказывал Джек. Отец и сын завершили охоту после трех графинов мартини и после отдыхали в гостиной и смотрели «Касабланку». Эрнест пел дифирамбы «Шведу», как он называл Ингрид Бергман. «Это было одновременно и сентиментально, и удивительно интимно, и человечно», – писал Джек.
Вспышки гнева сменялись депрессией и какой-то ползучей апатией. Питер Виртель хранил на камине фотографию Эрнеста, сделанную на «Пилар» в мае 1955 года, когда ему было пятьдесят с небольшим лет, однако он казался на двадцать лет старше: «У Папы крепкие ноги и руки, но во взгляде уже появилась отстраненность, которую люди приобретают ближе к концу своей жизни, и хотя Папа радостно улыбается фотографу, седые волосы и сутулость говорят о том, что этот человек намного старше». Тем летом Хотчнер прилетел на Ки-Уэст повидаться с Эрнестом и Мэри. Они жили в тогда пустовавшем доме у бассейна на Уайтхед-стрит. Хотчнер внезапно увидел, что Эрнест «поправился», в основном вокруг талии. «Он выглядел постаревшим, – заметил Хотч, который в последний раз видел Эрнеста весной 1954 года, спустя всего несколько месяцев после авиакатастрофы. – На лице появились морщины, которых я не видел прежде, особенно вертикальные, между глазами». Кроме того, Эрнест стал по-другому передвигаться: если раньше он всегда ходил на подушечках стоп – эту особенность отмечали многие очевидцы – то теперь он наступал на стопу ровно и слегка прихрамывал. Он приехал с тропической потницей и распухшим лимфатическим узлом под мышкой (ничего страшного, безусловно), но и Хотчу, и Мэри показалось, что Эрнест утратил былую огромную способность к выздоровлению. Пока он оправлялся от травм после авиакатастрофы, в том числе повреждения почек и селезенки, его продолжала беспокоить спина. Чтобы сидеть было удобно, Эрнест часто подкладывал под спину доску и с двух сторон – большие книги. «Мне нужно принимать так много таблеток, – сказал он журналу «Тайм» после получения Нобелевской премии, – что им приходится сражаться друг с другом, если я пью одну за другой».
С 1947 года Эрнеста беспокоило кровяное давление. Когда Патрик тяжело заболел, давление Хемингуэя подскочило до 225/125, при том что нормой для человека его возраста и комплекции считались показатели 130–140/80—90. Вес колебался, как и всегда, хотя сейчас степень избыточного веса уже внушала тревогу. Вес Эрнеста вырос до 256 фунтов, и он безуспешно старался снизить его хотя бы до 225 фунтов, хотя идеальным весом следовало бы считать менее 200 фунтов. Уровень холестерина, оставшийся без контроля, взлетел до 380. Начиная с 1954 года, Эрнест ежедневно записывал карандашом свой вес и кровяное давление на стенах ванной комнаты в «Финке».
Все эти недуги требовали строгого контроля, и Эрнест взялся за работу. Почти каждый день он выполнял упражение, которое называл «животиками» – приседания, которые теоретически должны были согнать жир с талии. Ежедневно они с Мэри плавали, иногда до половины мили. Помимо болеутоляющих он принимал две таблетки снотворного на ночь, если планировал писать («Доктор говорит, что моя нервная система не позволит мне ни к чему пристраститься», – уверял он Чарли Скрибнера). В том же письме он упоминал, что ежедневно принимает шесть капсул витамина B1 для борьбы с последствиями употребления спиртного, и добавил, что больше не пьет после обеда и никогда не испытывает похмелья. Еще в 1952 году Эрнест говорил Харви Брейту, что принимает таблетку метилтестостерона в день, рассасывая ее под языком, не для потенции, но для общего здоровья; она помогает противостоять «мрачности, которая гложет каждого».
И за всем этим внимательным отношением к своему здоровью слона-то он и не приметил – алкоголизм, который становился все более тяжелым. В 1955 году, на Ки-Уэсте, Хотч отмечал: «Он постоянно пил, больше, чем прежде». Пока Хотч подкреплялся завтраком, Эрнест потягивал из охлажденной в холодильнике бутылки водки. Отчасти он стал больше пить, чтобы унять боль после травмы спины, однако все больше он пил, круглые сутки, просто чтобы поддержать себя. Начиная с 1954 года, после визита к доктору Хуану Мадинавейтья в Мадриде, врачи периодически либо полностью запрещали Эрнесту спиртное, либо строго ограничивали потребление.
В 1955 и 1956 годах плохое здоровье беспокоило и Эрнеста, и Мэри. Из-за болезней поначалу сорвалась поездка в Европу, а кроме того, они вынуждены были отменить запланированное путешествие в Африку, которого очень ждали. Некоторое время Мэри тревожила анемия, и они возлагали надежды на перемену климата. В августе 1956 года Хемингуэи отплыли в Европу на «Иль де Франс». Приглашенный шофер (не Адамо, а другой венецианский друг Джанфранко Иванчича) довез их из Парижа до Мадрида через Логроньо. Они встретились с Хотчнером в Сарагосе, на октябрьской feria [исп. ярмарка. – Прим. пер.], где должен был выступать матадор, которого Эрнест очень любил – Антонио Ордоньес. Вскоре к ним примкнули друзья, с которыми они посещали Испанию в 1954 году, Руперт Беллвилл и Питер Бакли; кроме того, в компанию вошел махараджа Куч-Бихара и его махарани. Эрнест и Мэри купили билеты до Момбасы и с удовольствием узнали, что с ними в путешествие поедут Антонио и Кармен Ордоньес. Они решили, что в шестинедельном сафари их будет сопровождать Патрик, как проводник и белый охотник.
Хотч отмечал, что каждый вечер в Сарагосе Эрнест помногу пил и почти не проявлял ни к чему интереса, только сидел долгими часами и рассказывал свои небылицы, даже не интересуясь, слушает ли его кто-нибудь, «потягивал спиртное и говорил, сначала связно, а потом, покуда все больше напивался, начинал повторяться, речь становилась невнятной и отрывистой». Вскоре Эрнест и Мэри переехали в отель «Фелипе II» у Эскориала в Мадриде. Хотчнер отмечал, что Эрнест по-прежнему слишком много пил, хотя и придерживался строгой диеты из рыбы, салата, овощей и печени телят и не употреблял пиво, крахмал или красное мясо; виски он позволял себе в неограниченном количестве. В Мадриде Эрнест снова увиделся с Хуаном Мадинавейтья, который подтвердил заболевание печени и обнаружил воспаление аорты – и потребовал принять строгие меры, как рассказывал Эрнест Хотчу. Доктор настоял на шести унциях виски в день и не более чем двух бокалах вина с каждым приемом пищи (щедрый паек по большинству стандартов), а также предписал новую диету и, по признанию Эрнеста, запретил секс – Эрнест не раскрыл причин. Мэри тоже не стало лучше, и они неохотно отменили запланированное третье сафари в Африке, с которым уже возникли бы сложности из-за политического кризиса, спровоцированного закрытием Суэцкого канала.
После этого они отбыли в Париж, где надеялись пробыть месяц, и остановились в «Ритце». Эрнест немедленно передал себя на попечение доктора, который посоветовал ему придерживаться того же режима и стал встречаться с ним раз в неделю. Каждый раз, как позволяла погода, Хемингуэи отправлялись на скачки в Отей. Эрнест был недоволен необходимостью строго ограничивать спиртное, особенно в рождественские праздники. На обратном пути, опять же на борту «Иль де Франс», Эрнеста осматривал доктор Жан Монье. Он сделал ему инъекцию витаминов и дал лекарство, снижающее уровень холестерина. Монье поддерживал связь с Эрнестом в течение двух лет и постоянно говорил ему об «огромнейшей важности», что Эрнесту нужно «перестать пить»; доктор дважды подчеркивал свои слова.
Эрнест решил не останавливаться в Нью-Йорке (Мэри сошла на берег и поехала навестить свою мать в Миннесоте) и вызвал Джорджа Брауна к себе на «Иль де Франс», который далее отправлялся в круиз по Вест-Индии и делал удобную остановку на Кубе. По-видимому, Эрнест рассчитывал, что Браун будет делать ему массаж и приведет его в форму по дороге домой. Эрнест собирался стать здоровым. Отныне Браун станет неотъемлемой фигурой в жизни Эрнеста и, по-видимому, будет получать оплату за «тренировки». Кажется, он также должен был не позволять Эрнесту пить и драться. К сожалению, присутствие Брауна все время напоминало Эрнесту о боксе – и фактически подталкивало его к кулачным боям.
После возвращения на Кубу в марте Эрнест увиделся с новым врачом, Рафаэлем Баллестеро, который предписал ему обширную схему лечения: метизколь, применяемый при жировой дистрофии печени, пищевую добавку гериплекс, обогащенную витаминами группы B, и внутримышечные инъекции примотеста пролонгированного действия, т. е. тестостерона, каждые четыре недели. Кроме того, он назначил Эрнесту новые нейролептики – резерпин, получаемый из Раувольфии змеиной, которая несколько веков применялась в Индии для лечения умопомешательства. Говорят, Ганди принимал эту траву в качестве транквилизатора. Резерпин был выделен в 1952 году и в 1954 году одобрен Управлением по санитарному надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов. Современная реклама преподносила резерпин, или серпазил, как препарат, «помогающий при нейропсихических, неврологических и связанных с ними расстройствах: шизофрении, маниакальных состояниях, параноидальном стрессе, белой горячке, артериосклерозе и старческих психозах, тревожных состояниях, некоторых случаях депрессии». Еще одним фармакологическим прорывом в лечении психических заболеваний в 1950-е годы можно назвать аналогичный препарат хлорпромазин, который продавался под торговым названием торазин – как и резерпин, он был выделен в 1952 году и одобрен в 1954 году и позднее будет применяться более широко.
«Таблетки от психических заболеваний?» – спрашивал заголовок журнала «Тайм» за 1954 год, из которого Хемингуэи после войны в основном и узнавали разные новости, как и многие другие американцы-эмигранты. В статье рассказывалось о резерпине. В течение нескольких десятилетий доступными методами лечения психических заболеваний были инсулиновая шоковая терапия, гидротерапия, лоботомия и ЭСТ – электросудорожная терапия, или шокотерапия. С последним методом Эрнест и Мэри были знакомы, потому что именно благодаря шокотерапии удалось восстановить здоровье Патрика в 1947 году. Многие методы лечения применялись в сочетании, главным образом, на госпитализированных больных. В те годы почти все психически больные содержались взаперти, в так называемых «задних палатах». Именно эти антипсихотические препараты приведут к массовому, но противоречивому освобождению психически больных пациентов в 1960-е годы. Однако в 1954 году представление о том, что таблетки могут использоваться для лечения психических заболеваний, было совершенно новым; трудно переоценить, насколько странным эта идея казалась многим пациентам и их близким. Трудно вообразить, какие надежды возлагались на эти лекарства.
Но в то же самое время, когда резерпин был заявлен в качестве антипсихотического средства, изучались его противогипертонические свойства, и впоследствии была признана эффективность препарата против высокого кровяного давления. Нужно отметить, что в передовой статье о резерпине за 1955 год в престижных «Анналах терапевтической медицины» противогипертонические свойства препарата упоминались лишь вскользь, и основные рекомендации касались применения при лечении психиатрических заболеваний. Поскольку Эрнест страдал также от высокого кровяного давления, представляется едва ли возможным определить, для чего ему был назначен этот препарат и каким образом он его применял. Для какого состояния был прописан Эрнесту этот препарат? И еще одно, эффективность этого препарата при лечении обоих состояний, зарегистрированных у Эрнеста, сыграла положительную роль или в тот момент об этом не подозревали?
Интересно и с точки зрения исследования его биографии: что ему говорили о резерпине? Возможно, ему говорили, что препарат сделает его менее «нервным» или успокоит его? Понимали ли доктора, что не так с психикой Эрнеста, и сообщали ли они ему о том, что думают? Если учесть, что на человека с психическим заболеванием ставилось клеймо позора, и насколько вообще это было трудно обсуждать, особенно с таким пациентом, могли ли врачи назначить препарат для лечения психического заболевания, но при этом сказать Эрнесту, что резерпин помогает при высоком кровяном давлении? Или именно в это решил поверить Эрнест и Мэри? Конечно, друзьям и близким они оба сказали, что препарат назначен от гипертонии. В конце жизни, когда Эрнеста госпитализируют в клинику Мейо, в официальной версии будет утверждаться, что Эрнест лечился от высокого кровяного давления. Если именно в это верил Эрнест, то как долго он не сознавался? В какой мере окружающие, пусть и с самыми лучшими намерениями, участвовали в этом явном спектакле? Кроме того, представляется вероятным, что в середине 1950-х годов высокое артериальное давление Эрнеста вызывало больше беспокойства, и он сам, врачи, семья и друзья сосредоточились именно на этом. И все же, чтобы не отходить далеко от темы, важно отметить, что двойные свойства резерпина могли оказать сильное влияние на лечение и самочувствие.
Мы не должны оставлять без внимания последствия черепно-мозговых травм Эрнеста. Тогда врачи имели мало информации о последствиях, и диагноз мог зависеть только от рассказа свидетелей и/или пациента. МРТ и подобные методы диагностики тогда были недоступны. В наши дни было установлено, что повторные травматические повреждения головного мозга приводят к состоянию, называемому хронической травматической энцефалопатией, или ХТЭ, которое является прогрессирующим дегенеративным заболеванием и вызывает прежде всего слабоумие. Несмотря на то что нам сложно делать какие-либо предположения относительно подобного состояния, будет справедливым указать, что травмы головы послужили дополнительным фактором распада его личности.
Резерпин был лишь одним из нескольких препаратов, назначенных Баллестеро Эрнесту. Он рекомендовал продолжать прием виколя (для защиты печени) и метилтестостерона, который Эрнест принимал уже несколько лет, и кроме того, выписал дориден, или глютетимид (седативное или снотворное средство), и риталин, новый стимулирующий препарат, который в конце 1950-х годов назначался при депрессии и/или депрессивных или седативных состояниях, являвшихся побочным эффектом после приема других лекарств. (И всего за год до того кубинский доктор Мануэль Инфиеста Бгес также выписал Эрнесту, помимо виколя, секонал и экванил – барбитураты – и меонин, или метионин, от повреждения печени). Некоторые из этих препаратов имели побочные эффекты, а кроме того взаимодействие между ними в то время было плохо изучено; однако можно с уверенностью сказать, что и сегодня врачи порекомендовали бы избегать употреблять алкоголь одновременно с приемом большинства этих препаратов.
Заболевание печени представлялось мрачной перспективой и свидетельствовало о том, что алкоголизм причинил Эрнесту огромный вред. Начиная с 1956 года, у Эрнеста отмечалась положительная реакция на тест Маклагана, также известный под названием пробы тимолового помутнения, и тест Хэнгера для оценки цирроза, разработанный Франклином Маккью Хэнгером в 1938 году. Тесты показывали, что функциональность печени под угрозой; Эрнесту необходимо было прекратить пить. Он же толковал ограничение врачами потребления спиртного по-разному. Он сказал Арчи, что сначала ему разрешили два бокала «легкого» красного вина – и притом с пищей. После возвращения Эрнеста на Кубу тест Хэнгера по-прежнему был положительным, поэтому ему пришлось исключить все спиртное, кроме одного бокала вина на ужин. Эрнест признавался Арчи, что врачи рекомендовали ему полностью бросить пить, «но не хотели слишком бесчеловечно обращаться с моей нервной системой». Очевидно, они пытались предотвратить симптомы отмены, вроде белой горячки; возможно, именно поэтому Эрнесту был назначен дориден.
К осени 1957 года Эрнест прекратил упоминать о диете и ограничении спиртного в переписке, хотя неизменно угрюмое настроение показывало, что ему до сих пор приходится нормировать потребление алкоголя. Когда на Кубе появилась молодая женщина-редактор из «Атлантик мансли» и попросила Эрнеста внести свой вклад к столетнему юбилею журнала, он согласился и написал два самых небрежных рассказа, которые когда-либо выходили из его печатной машинки. В первом, «Нужна собака-поводырь», рассказывалось о человеке, который недавно ослеп. Он героически отпускает жену, чтобы привыкнуть к одиночеству, и говорит ей, что не хочет, чтобы она становилась его «собакой-глазами» (жена его поправляет: «собакой-проводником», но главный герой настаивает на своей версии, без какой-то особой причины). Главный герой другого рассказа, более интересного, хотя и несколько странноватого, «Душа компании», тоже слепой. Он часто посещает игорные салоны в Неваде и берет 25-центовую монетку всякий раз, как слышит, что чей-то автомат выиграл. Хозяин бара рассказывает ужасную, колоритно-жестокую историю о том, как этот слепой потерял зрение: в драке в баре один его глаз свесился на щеку, и кто-то посоветовал его противнику откусить глаз «как виноградину».
Рассказы являлись прямым отражением новой навязчивой идеи Эрнеста: ему казалось, что он слепнет. Заражение крови, из-за которого он чуть было не умер в Кортине в 1949 году, началось с рожистого воспаления, кожной инфекции, которое в его случае распространилось на глаза. После авиакатастрофы в Африке в 1954 году Эрнест временно ослеп на правый глаз. Гипертоническая болезнь тоже может затрагивать зрение. Слепота – ужасная судьба для писателя, и она уже стучалась в его дверь. Больше всего Эрнест беспокоился о том, что не сможет читать, потому что уже был знаком, хотя и не радовался этому, с писанием под диктовку.
По-видимому, Санни написала Мэри тревожное письмо, спрашивая о зрении Эрнеста, поскольку Мэри ответила ей в декабре и заверила, что Эрнест прекрасно видит. «У него возникла идея, – объясняла Мэри, – или этот рассказ вырос из совершенно другого рассказа, о молодом человеке, который ослеп после несчастного случая на охоте». Слова Мэри поднимают другие, более тревожные вопросы: возможно, у Эрнеста снова наступила маниакальная фаза или же он оказался в смешанном состоянии, при котором депрессия быстро сменяется манией? Озабоченность Эрнеста зрением имеет характер навязчивой идеи, и слова Мэри о том, что рассказ «вырос» в Эрнесте, поразительно уместны. Однако можно предполагать, что у Эрнеста начинала развиваться паранойя и что его творческое воображение все больше расходилось с реальностью.
В 1957 году Грегори Хемингуэй тоже переживал очень трудные времена. Они с Эрнестом не виделись с 1951 года, после того как поссорились из-за смерти Полин. Проблемы Грега не ограничивались одним лишь переодеванием в женскую одежду. Он оставил дианетику (саентологию) и после недолго проработал авиамехаником, посещая лекции в Калифорнийском университете. Вскоре Грег развелся со своей первой женой, Джейн. Получив наследство от Полин, он долгое время провел в Африке и позднее утверждал, что застрелил восемнадцать слонов за один месяц. Намереваясь стать белым охотником, как его брат Патрик, Грег подал заявку на охотничью лицензию, однако запрос был отклонен из-за пьянства Грега. В 1956 году он был призван в армию США и поступил на службу парашютистом-десантником в 82-й авиационный полк, однако оказался в психиатрическом отделении в Форт-Брэгге. В 1957 году Грег дважды был госпитализирован, и каждый раз ему приходилось проходить процедуры шокотерапии. Ему поставили ошибочный диагноз шизофрения, однако позже диагностировали маниакально-депрессивный синдром.
Позднейшие мемуары Грега создают впечатление, что после того, как они с Эрнестом отдалились друг от друга в 1951 году, они больше не встречались. На самом деле они виделись в 1957 году, после госпитализации Грега. Грег приехал на Ки-Уэст в состоянии спутанного сознания, как сообщал Эрнест Патрику. «Когда я его увидел, – говорил Эрнест, – Грег был в неважной форме и очень грязный». Эрнест не мог заставить его помыться. (Грег действительно вел беспорядочный образ жизни, по словам его третьей жены и их сына Джона – нередко его окружал ужасный беспорядок, он переставал следить за собой). Грег хотел лечиться, и Эрнест решил ему помочь. Не считая этой встречи, Эрнест поддерживал тесную переписку с младшим сыном и часто помогал Грегу с деньгами. В письмах к другим корреспондентам Эрнест иногда сурово критикует Грега, иногда скрывает проблемы сына и подчеркивает его небольшие успехи, но чаще всего говорит о нем безжалостно и презрительно. Еще в 1952 году Эрнест сказал Харви Брайту, что Грег, подававший такие большие надежды, оказался совершенно никчемным. В 1955 году Эрнест говорил Марлен Дитрих, что любит двоих своих сыновей, но не выносит присутствие третьего. В письмах к младшему сыну он ругает Грега за то, что тот не пишет достаточно часто, за неразборчивый почерк и скверное правописание, за то, что тратит деньги Полин и ведет себя так, будто имеет право на отцовские.
Грег не оставался в долгу, признавая, что разделяет с отцом не только орфографические ошибки: он тоже страдал от маниакально-депрессивных состояний, расстройства гендерной идентичности и алкоголизма. Обращаясь к отцу как к Эрнестине, Грег говорит жестокие слова: «Если сложить все вместе, папа, то получается: он написал несколько хороших рассказов, отличался новым и свежим подходом к реальности и погубил пять человек – Хэдли, Полин, Марти, Патрика и, возможно, меня». Он называл отца «проспиртованным злобным монстром». Он обвинил Эрнеста в том, что тот окружил себя подхалимами и сказал, что Мэри – его «теперешний позорный столб». Грег угрожал «выбить дерьмо» из своего отца. В самом емком, грубом и жестоком обвинении – с проблесками проницательности – Грег утверждал:
Ты никогда не напишешь этот великий роман, потому что ты больной человек – больной головой и дьявольски гордый и боишься признаться в этом. Что бы там ни говорили критики, последняя вещь была тошнотворным ведром сентиментальных помоев, которые отскребают с пола в баре. Больше всего на свете я хотел бы увидеть, как ты создаешь красоту, и больше всего на свете я хотел бы увидеть, что ты поступаешь разумно, но до тех пор, пока этого не будет, я буду давать тебе то, что ты заслуживаешь, и очень большими пригоршнями, чтобы вознаградить себя за неприятности, которые ты мне причинил.
Как помогают понять даже эти бранные слова, в глубине двойственного отношения к отцу таились неизменное восхищение и любовь к нему. Эрнест любил младшего сына не меньше. Итогом стали трагические обиды с обеих сторон.
В 1957 году Эрнесту вновь пришлось побеспокоиться о своем старом друге Эзре Паунде, который находился в психиатрической лечебнице Сент-Элизабет. Во время процесса над Паундом Эрнест и Арчи Маклиш настаивали на том, что тот должен быть признан сумасшедшим и не сможет предстать перед судом. Это уберегло поэта от реального тюремного срока. На протяжении нескольких лет друзья Паунда предпринимали различные усилия, чтобы освободить его. Его посещали многие писатели и выказывали свою поддержку (например, после вмешательства Т. С. Элиота Паунду была предоставлена большая свобода передвижений). Скандал достиг кульминации при вручении ему Боллингенской премии в области поэзии за 1948 год (в этот год премия вручалась впервые), событии настолько противоречивом, насколько и ожидали сторонники Паунда. Эрнест написал Дороти Паунд с просьбой поздравить мужа и передать ему слова, которые с удовольствием выслушал бы любой литератор: что больше всего он восхищается недавним творчеством Паунда. На протяжении многих лет Эрнест в переписке с большой любовью отзывался об Эзре, несмотря на печальные заблуждения Паунда. В 1953 году он писал Бернарду Беренсону: «Я очень любил Паунда. У него были громадные претензии на универсальное знание, и он бывал невыносим. Но все, что он знал, он знал очень хорошо, и у него было доброе сердце, пока он не ожесточился». Эрнест осознавал свой огромный личный и профессиональный долг перед Паундом, который неустанно помогал ему в 1920-е годы и в силу того, что был одним из «основателей» модернизма, обеспечил Эрнесту место в авангарде художественных деятелей.
Кажется, Паунд тоже с удовольствием вспоминал свою дружбу с Эрнестом. Еще в 1951 году Хемингуэй оказал поддержку пиву «Баллантайн», и компания выпустила двухстраничный рекламный разворот с большой фотографией Эрнеста, сидящего на свежем воздухе с книгой и бокалом пива. Надпись под фотографией гласила: «В каждом освежающем бокале Чистота, Плоть и Дух». Кто-то принес рекламку Паунду в больницу, он пришел от нее в восторг и сложил листок так, чтобы слова «чистота, плоть и дух» оказались прямо под фотографией Эрнеста. Ему казалось это невероятно забавным.
Когда Эрнест получил Нобелевскую премию, он постарался упомянуть Эзру в многочисленных комментариях и интервью, которые появлялись в прессе. Он сказал репортеру «Тайм» «свирепо», что Эзра великий поэт и его нужно освободить. В июле 1956 года он отправил Эзре чек на тысячу долларов и присовокупил к нему сообщение, что вручает Эзре Нобелевскую премию. (Эрнест не остановился на этом). В письме к Паунду Эрнест отдает ему трогательную дань, называя «нашим величайшим поэтом среди живущих» и упоминая о нем как о «старинном партнере по теннису, человеке, который основал «Бель Эсприт» [комитет, созданный в 1921 году для поддержки Т. С. Элиота] и который научил меня, с мягкостью, быть милосердным и попытался научить быть добрым». Он не мог примириться с мыслью, говорил Эрнест, что его старого друга держат взаперти.
Это письмо Эрнест написал в 1956 году, когда друзья Паунда начали выступать за его освобождение. Маклиш, Роберт Фрост и Хемингуэй сыграли важную роль в освобождении Паунда в апреле 1958 года. Вскоре Паунд уехал жить в Италию, и Эрнест больше никогда с ним не виделся и не писал ему. Но продолжал высоко отзываться о старом друге.
В 1957 году Мэри и Эрнеста беспокоили и другие, более банальные проблемы. Лето на Кубе выдалось необычайно жарким, и Гольфстрим, казалось, на время обезрыбел. Эрнест испытывал трудности с финансами, причем его финансовые дела сами по себе были запутанными: прежде делами Эрнеста управлял нью-йоркский адвокат Морис Шпайзер, но в 1948 году он умер и передал управление делами другому адвокату из своей конторы, Альфреду Райсу. Самой крупной неприятностью оказалась сумма подоходного налога, которую Эрнесту было необходимо заплатить. Один биограф подсчитал, что в 1950-е Эрнест платил подоходный налог в объеме 60 000—80 000 долларов ежегодно с совокупного дохода менее 200 000 долларов – шокирующий процент. Проблемой были зарубежные продажи его книг: Райс принимал почти все иностранные гонорары на счет Эрнеста в США – вместо того чтобы оставлять их в иностранных банках, пока Эрнест не смог бы забрать их лично либо не перевел бы деньги в США в более благоприятное в финансовом отношении время. Поскольку Эрнест получал авторские с тиража, ему приходилось делать налоговые отчисления ежеквартально, что часто ложилось тяжелым бременем на его финансы, и он дал Райсу распоряжение открыть отдельный счет для налогов. По этой причине Эрнест обычно получал гонорар наличными во франках у своего французского издателя «Галлимар», когда бывал во Франции. В 1959 году он попросил Джанфранко Иванчича приобрести для него на итальянские лиры новую «Лянчу» и встретиться с ним в Испании – он планировал перемещаться на этом автомобиле по Европе. Такого рода финансовые дела будут занимать мысли Эрнеста в следующие месяцы.
Ситуацию осложняли такие нюансы как: дом на Ки-Уэсте, сдававшийся в аренду, не облагаемые налогами доходы (Эрнест подробно расписывал расходы почти на все поездки, например), оплата ухода за родителями Мэри и права на кинофильмы. К счастью, Эрнест осознал, что хороший доход приносят права на телевизионные съемки. Хотчнер развил бурную деятельность, занимаясь адаптацией произведений Хемингуэя – преимущественно рассказов – для Голливуда и театральной сцены, но главным образом для телевидения. Одной из самых ранних и необычных была адаптация рассказа Эрнеста «Столица мира» для балета; постановка состоялась на сцене «Метрополитен Опера-хауз» в 1953 году. Переделка произведений для телевидения оказалась более успешной. Телевидение было новым явлением, и программа все время менялась: как и многие другие, Хотчнер учился одновременно с развитием телевидения. Многие из телевизионных постановок Хотчнера получили хвалебные критические отзывы, и дополнительное преимущество заключалось в том, что имя Эрнеста оставалось на слуху зрителей.
Все это подтолкнуло Эрнеста к новому литературному проекту, который станет коммерчески более перспективным, чем «африканская» книга: воспоминания о 1920-х годах в Париже. Эрнесту пришло в голову написать о раннем периоде своей жизни в тот момент, когда они с Мэри в декабре прошлого года вернулись в Париж после поездки в Африку. Администрация парижского «Ритца» сообщила ему, что два его чемодана, которые он давно еще оставил в гостинице, до сих пор хранятся в помещении для багажа. После того, как Эрнесту вернули чемоданы, он, открыв их, обнаружил, помимо какой-то старой одежды и тому подобного, более десяти тетрадей и сотни отдельных рукописных страниц с ранними записями о Париже. (Кроме того, там были рукописи первых коротких рассказов, которые он мог продать коллекционерам за наличные). Перечитывание записей захватило Эрнеста и большую часть времени он был поглощен ими. В один прекрасный день он пошел и купил чемодан «Луи Виттон», чтобы безопасно доставить рукописи на Кубу.
Эрнест давно уже размышлял над тем, чтобы написать воспоминания о Париже. Когда в 1933 году вышла «Автобиография Элис Б. Токлас» Гертруды Стайн, с нелестными замечаниями в его адрес, он написал Максу Перкинсу: «Я напишу чертовски хорошие мемуары, и когда я напишу их, я никому не позавидую, потому что в моем распоряжении память не хуже крысоловки и документы». Воспоминания о жизни в Париже он включил уже в «Снега Килиманджаро», в 1936 году, и позднее жаловался, что «израсходовал» на это много материала. Впрочем, израсходовал не до конца, о чем хорошо дают понять мемуары, которые он начал в 1957 году. Называть эти очерки мемуарами, впрочем, представляется затрудительным; точным подзаголовком было бы «парижские зарисовки». И хотя те замечательные истории, которыми Эрнест пересыпал свою рукопись, призваны были иметь вес фактов, некоторые из них придуманы полностью, а в других правда искажается таким образом, что при этом либо кто-то другой выглядит плохо, либо сам Эрнест – хорошо.
Эрнест сводит старые счеты: признается, что подслушал интимный разговор между Стайн и Токлас, что является грубым вторжением в их личную жизнь, и вполне возможно, история была додумана. Он отвергает Стайн как писательницу, потому что она заботится только о своей репутации и одобряет лишь тех писателей, которые сделали для нее что-нибудь полезное. Он пересказывает самые гадкие россказни о Скотте из своего обширного репертуара, которыми надеялся вбить всем в голову, что его друг был безнадежный алкоголик, уничтоженный Зельдой. И хотя история об озабоченности Скотта размерами своего пениса, кажется, основывалась на реальном событии, многие детали кажутся выдуманными для того, чтобы рассказ выглядел еще более забавным, а Скотт – более нелепым. Эрнест воскресил в памяти и другие происшествия, передававшие то же впечатление, например сцена, в которой Эрнест (скорее всего отчаянно) пытается выставить Скотта идиотом из-за того, что тому не хватает масла в машине.
Эрнест прекрасно осознавал, когда в последние месяцы жизни писал Чарльзу Скрибнеру-младшему, что книга несправедлива к Скотту, однако его чувства были более сложными и нежными, чем он предполагал. Она была такой же несправедливой, как ядовитый рассказ о друге, который только что вышел из комнаты. Портрет Скотта в «Празднике, который всегда с тобой» очень забавный, во многом нежный и наконец любящий. Рассказ о поездке в Лион, к примеру, кажется лучшей дорожной историей всех времен, в которой оба мужчины предстают очаровательными дураками, когда они, запинаясь спьяну, пытаются узнать друг друга. Эрнесту хотелось показать, что он превосходит Скотта, и потому изображал его глупым, но помимо всего прочего мемуары рисуют портрет человека, которого Эрнест любил и по которому очень скучал. Скотт и Эрнест переросли друг друга; конечно, творческие пути писателей резко разошлись. А опыт каждого с женами и женщинами? В том было не слишком много общего. Едва ли они сумели бы многое сказать друг другу в зрелом возрасте или старости; их объединяла юность. И все же Эрнест сожалел, может быть, к своему удивлению, что Скотта – и его собственной юности – больше нет.
Если в мемуарах «Праздник, который всегда с тобой» (это название принадлежит не Эрнесту, его мемуарам дали после смерти Хемингуэя Мэри и Хотчнер) и есть герой, то это, бесспорно, сам Эрнест, или, скорее, его юное «я». Молодой писатель, бедный, но счастливый, пишет рассказы в кафе, чтобы согреться, развлекается на гроши с любимой, умной и красивой женой Хэдли, стремится написать одно настоящее предложение и изучает искусство, чтобы научиться «рисовать» прозой. Этот герой одно из самых долговечных и любимых созданий Эрнеста. Он отваживается на то, что, пожалуй, в глазах Стайн является ужасным проступком, но по сути это просто «молодость и любовь к своей жене».
Эрнест испытывал сильные мучения, когда писал парижские зарисовки: не потому, что осознавал свою язвительность и низость, но потому как знал, что его герой в основном придуманный. Молодой писатель вовсе не бедствовал в Париже, но опирался на неплохой денежный фонд Хэдли, если взять хотя бы один пример. Пожалуй, хуже всего было то, что Эрнест подправил эмоциональные границы своего брака и возложил вину за развод на плечи Полин, не замечая за собой никаких прегрешений. Он решил представить все так, будто они с Хэдли стали легкой добычей: «Когда два человека любят друг друга, когда они счастливы и веселы и один или оба создают что-то по-настоящему хорошее, они притягивают людей так же неотразимо, как яркий маяк притягивает ночью перелетных птиц». Полин была настоящим хищником, а лучшие отношения в жизни связывали его с Хэдли. Эрнесту нужно было верить, что когда-то ему везло в любви: он был счастлив, доволен, плодовит, его любили самого по себе. Он не просто создавал любовный роман; он переписывал историю своих чувств, потому что рассказ о неудаче в отношениях был бы для него невыносим. Если перефразировать Джоан Дидион, то «Праздник, который всегда с тобой» был той самой историей, которую он рассказывал себе самому для того, чтобы жить – или так, по крайней мере, он надеялся.
Эрнест страдал, оттого что не знал, какое название дать этой книге, будь это художественная проза или, как большинство мемуаров, документальная. Оригинальное издание «Праздника, который всегда с тобой» 1964 года сопровождалось любопытным предисловием: «Если читателю угодно, он может считать эту книгу вымыслом. Но всегда остается вероятность, что такая книга может пролить свет на то, что было написано как правда». В «восстановленном» издании 2009 года добавлены, из рукописных страниц в архиве Хемингуэя, еще несколько строк на эту тему. В том числе следующие: «Эта книга – вымысел. Я многое опустил, изменил, исключил, и надеюсь, Хэдли понимает»; «эта книга полностью выдумана, а вымысел может проливать свет на то, что было написано как правда»; «необходимо было сочинить выдумку, а не писать правду, и Хэдли поймет, я надеюсь, почему необходимо было использовать определенные материалы или додумать историю, справедливо или нет». И в том, что одно из лучших его поздних произведений ставило под сомнение правду и вымысел, при всей его озабоченности поисками «истины», заключалась насмешка судьбы над Эрнестом.
Нужно сказать, что Эрнест писал «Праздник, который всегда с тобой» лучшим за последнее время языком – лаконичным, экспрессивным, живым. Несомненно, во многом благодаря тому, что он пересказывал все эти истории по многу раз – в собственных мыслях, друзьям, в письмах к исследователям и биографам. И хотя он существенно приукрасил свои мемуары, Эрнест не ощущал становившегося все более тяжким бременем создавать литературный вымысел: эта история была историей его жизни. Кроме того, работа над «Праздником» вытащила его из творческой изоляции, в которой он пребывал в течение некоторого времени, и вернула ко временам, когда Эрнест был частью литературного сообщества. Каковы бы ни были недостатки парижской жизни, он получил пользу от близости и дружбы с «современниками», и возможно, их творчество способствовало его развитию. Невозможно себе представить больший контраст с его нынешним существованием несомненного феодала в «Финке» – и безусловно, Эрнест это осознавал.
Разбирательства с подоходным налогом, кампания в поддержку Эзры Паунда, создание мемуаров – вся эта деятельность поддерживала на плаву человека, который стал легендой, но при этом сам разваливался. Белая борода, улыбка, даже грузность – все это делало Эрнеста неизменно узнаваемым, и всюду, куда бы он ни отправился, даже за границу, незнакомые люди приветствовали Папу – особенно в Испании, где он стал популярным героем (но неофициальным; Франко по-прежнему оставался у власти). Боялся ли Эрнест смерти, или он принял ее, бросил ей вызов или играл со смертью – нет никаких сомнений, что в конце 1950-х годов он снова и снова возвращался к мыслями о собственном конце.
Эрнест оставался в некотором роде местным властелином на Кубе, популярным и щедрым, кто добавлял острову определенный романтический ореол. Однако с 1958 года политические условия стали меняться. Фидель и Рауль Кастро сформировали повстанческую армию, которая ежедневно угрожала столице, забрасывая ее небольшими гранатами, одна из которых разорвалась рядом с «Финкой». Войска диктатора Батисты стреляли в ответ, и бои приблизились буквально к дому Хемингуэев. Как-то раз правительственный патруль, разыскивающий сбежавшего повстанца, застрелил новую собаку Эрнеста Мачакос (которая получила имя в честь деревни камба). Жизнь в «Финка Вихья» больше не казалась тропической вечностью, и Эрнест и Мэри начали раздумывать о других местах, где можно было осесть и свить гнездышко.