«Quintili Vare, legiones redde!»
Август, 63 г. до н. э. – 14 г. н. э., в те годы император Рима, после поражения Квинтилия Вара, командующего римскими легионами в Германии.
Цюрих,
2001–2012
Одиннадцатилетний мальчик решительно вошел в мой кабинет, опередив родителей. Длинные волосы, в беспорядке рассыпавшиеся по плечам, еще больше усиливали исходящее от него ощущение свободы. В нем угадывался живой, хитроумный, немного насмешливый характер. Одним словом, привлекательная личность.
Мать держалась более строго, отец немного тушевался. Они пришли обсудить будущую операцию. Она будет заключаться в коррекции двух клапанов его сердца, которые перестали плотно закрываться. Я объяснял им наш подход:
– Сердце у ребенка вроде Робина при каждом сокращении выталкивает около пятидесяти миллилитров крови в систему кровообращения. Если больше половины этой крови возвращается назад, сердечной мышце приходится работать больше, чтобы обеспечить потребности организма. В долгосрочной перспективе эта перегрузка ее истощит.
– Но Робин хорошо себя чувствует. Он занимается спортом, как все его друзья, и ни на что не жалуется.
Инициативу в разговоре перехватила мать. Оспаривая мои аргументы, она призвала в свидетели сына. Он с хитрым видом вздохнул: он хотел показать мне, что не хочет зависеть от своей, по-видимому, чересчур заботливой мамы.
Я повернулся к нему:
– Когда ты играешь в футбол, бывает так, что тебе не хватает дыхания при усилии?
– Нет, все хорошо, я могу играть весь матч, как все.
Скептицизм мамы еще усилился. Я настаивал:
– Это потому, что у его сердца большие резервы. Мы предлагаем эту операцию не для того, чтобы улучшить его спортивные данные, а чтобы предотвратить разрушение сердца. Операция нужна не столько для того, чтобы сделать Робина звездой спорта, а чтобы помочь его перегруженному сердцу.
Робин воспользовался случаем:
– А, так я как раз и хотел бы еще лучше играть в футбол!
– Робин, ну я в этом и не сомневаюсь.
И я уточнил уже для его матери:
– Эта операция избавит от перегрузок, которые со временем истощат его сердце. Не завтра и не послезавтра. Может пройти десять, пятнадцать лет. Но не нужно слишком затягивать, поскольку, когда разрушение становится заметно, рубеж уже пройден, а возможности для восстановления ограничены, даже при удачной операции.
Она долго смотрела на мужа, ища поддержки своему скепсису, но не получила ее. Она снова повернулась ко мне:
– Вы во всем этом уверены?
– Да, в этом я уверен. Мы хорошо знакомы с такой развязкой. Классика из классики. К сожалению, мы слишком часто наблюдали ее в прошлом, когда ждали до последнего, прежде чем оперировать клапаны.
Я все еще не убедил ее. Теперь она повернулась к своему отпрыску. Если откровенно, то она видела, что он в прекрасной форме, и ей было нелегко поверить в необходимость операции. Нелегко согласиться с моими объяснениями. Ее муж выглядел более расположенным принять наше предложение. Я чувствовал такое сопротивление операции с ее стороны, что сделал последнюю попытку убедить ее:
– Впрочем, вы сами все понимаете. Представьте, что вы в аэропорту, где транспортеры, и вы пошли по такому транспортеру против движения. Поскольку он движется вам навстречу, вы должны шагать шире и быстрее, чтобы продвигаться вперед. А если понадобится еще ускорить шаг, вы быстро останетесь без сил. Именно это и происходит с сердцем Робина. Ему приходится перекачивать кровь, которая движется не в том направлении.
Она взглянула на Робина, чтобы увидеть его реакцию.
– Все, что мы сделаем, когда исправим клапаны, – остановим этот транспортер, прекратим встречное движение. Сердце у него хорошее, крепкое и сильное. Но половина его работы тратится впустую из-за протечки в клапанах.
Я исчерпал все аргументы. Я с трудом понимал это сомнение, эти чрезмерные страхи сегодня, за два дня до операции, ведь все эти объяснения она уже много раз слышала от педиатра и от кардиолога. А впрочем, нет! Я как раз вполне понимаю и этот скепсис, и эту тревогу. Сначала они терпимы, потому что задолго до операции риск кажется весьма расплывчатым, а с неизбежностью операции они резко обрели масштаб и рельеф.
Прежде всего эта мать видит, что жизнь ребенка, ее счастья, подвергают опасности. Угроза перегрузки сердца гипотетическая и очень смутная. К тому же она проявится только в весьма далеком будущем. Напротив, опасность хирургического вмешательства вдруг становится очень близкой и реальной. Она взглянула мне в глаза.
– Меня эта операция пугает. Все больше и больше.
– Конечно, опасность есть всегда. И поскольку сердце – это орган, обеспечивающий жизнь, опасности, связанные с нашими операциями, более драматичны. Но их вероятность невелика.
Моя математика не слишком ее успокоила. Зато папа был готов подписать согласие. Даже создавалось впечатление, что ему немного наскучила вся эта дискуссия, так долго она тянется. Устав бороться, одна против всех, мать в конце концов уступила общему мнению, и оба расписались на листке, лежавшем перед ними.
Два дня спустя.
Операция прошла по плану. Два клапана, на входе и выходе из левого желудочка, плохо закрывались и нуждались в нашем вмешательстве.
Сердце остановлено. Сначала мы занялись приемным клапаном – митральным. У него две большие створки, поддерживаемые хордами, которые сходятся к мышечному конусу. Две половины парашюта, которые, надуваясь, закрывают вход в желудочек. Некоторые из этих хорд – возможно, вследствие инфекции – порвались, как рвется гитарная струна, а другие растянулись. Таким образом, плохо поддерживаемые створки заходят друг на друга и не могут удержать кровь под давлением во время сокращения желудочка. Тонкая работа, хорды приходится перемещать, укорачивать, некоторые заменять, что помогает сбалансировать структуру и нагрузки этого клапана, чтобы сделать его герметичным. Теперь, надуваясь, он весь состоит из пропорциональных изгибов, прочных и эффективных. Прекрасная гармония. Словно парусник под ветром.
Затем мы перешли к выпускному клапану, клапану аорты. Аорта вскрыта на сантиметр выше. Из трех створок, образующих клапан, одна сжалась, возможно, вследствие той же инфекции. Теперь ей не удается соприкоснуться с соседними створками во время закрытия, что вызывает обратный отток крови. Из перикарда мы вырезали кусок – на нашем жаргоне «заплатку» – точно по размеру недостающей части створки. Эту заплатку мы аккуратно пришили к краю съежившейся створки. После такого удлинения она наконец может развернуться шире и закрыть свою часть поверхности. Создав вакуум внутри желудочка снизу, мы наблюдали закрытие клапана, когда три его створки выгибаются друг против друга, как замковый камень готической арки, не позволяя больше никаких утечек. Здесь тоже воцарилась прекрасная гармония.
Разрез для доступа на аорте закрыт непрерывным швом. Зажим снят. Горячая кровь снова оросила миокард, который возобновил сокращения. Он сохранил всю свою силу и не пострадал от нашего вмешательства. Аппарат искусственного кровообращения выключен и снят. Мы еще раз проверили оба клапана ультразвуковым кардиографом: они идеально восстановлены и полностью герметичны. Результат тем прекраснее, что соблюдена эстетика. Мы были довольны своей работой, и я до сих пор чувствую эту особую вибрацию: чувство уверенности – чуть хвастливой и эгоистичной – в том, что я красиво покорил вершину, достичь которой смогли бы немногие.
Вот благодать моей работы в ее художественном понимании.
Вокруг сердца поставлены две дренажные трубки, чтобы выводить всю жидкость – кровь, лимфу – которая может там накопиться, и грудина закрыта. Я позвонил маме Робина, чтобы сообщить ей об успехе операции и успокоить. Она радостно поблагодарила меня.
Вот благодать нашей работы в ее эмоциональном понимании.
Робина недавно перевели в интенсивную терапию. Он еще не вполне проснулся, но благодарно кивнул мне, когда я сообщил ему о нашем успехе. За ближайший час он совсем отойдет от наркоза, откроет глаза, и его можно будет «отсоединить» от аппарата искусственного дыхания. Вся эта операция, с рисками и возможными опасностями, окончательно будет для него позади.
Я направлялся в UniversitätsSpital, больницу для взрослых, находящуюся в восьмистах метрах от моей базы, где я тоже работал. Там мне нужно было провести последний осмотр пациента, которого завтра я должен оперировать. Хотя обычно я ходил туда пешком, в этот раз, без особых причин, я взял машину. Уже показалась стоянка, когда пейджер и телефон принялись разрываться одновременно. На обоих высветился номер интенсивной терапии. Я ответил на звонок.
– Быстро сюда, у твоего пациента кровотечение.
Голос не допускал возражений.
– Как кровотечение? Я только что от него, и все было хорошо.
– Может быть, но сейчас кровотечение есть, причем массивное. Давай быстрее, давление скоро упадет до нуля! Все очень плохо.
Я развернулся с визгом покрышек, проехал по улице против движения, на полном ходу подлетел к подъезду скорой помощи, бросил машину, где пришлось, и понесся вверх по лестнице.
Там царил апокалипсис.
Вокруг койки суетились пять или шесть человек, выкрикивали распоряжения, выполняли их, бегали во все стороны. Стояла неописуемая какофония с отчаянной жестикуляцией. Хитенду уже снова открыл грудину и вел сражение внутри грудной клетки Робина. Но главное, главное – везде была кровь: на нем, на простынях, на полу. Там натекла большая красная лужа, частично уже свернувшаяся.
Я взглянул на монитор: артериальное давление больше не колебалось. Кривая, которая должна бы двигаться, подпрыгивать, стала плоской и шла в самом низу экрана. Бедный ребенок полностью опустошен, он потерял почти всю кровь. Не раздеваясь, я быстро накинул халат, натянул стерильные перчатки и присоединился к Хитенду на поле битвы.
– Кровотечение под контролем?
– Не уверен.
Вслепую я стал искать аорту, так как настолько обильное кровотечение, с такой красной кровью, может быть только из аорты. Подозреваемый номер один – линия шва на ней. Мой палец немедленно обнаружил углубление у ее основания. Тогда я понял, что нашел слабое место, которое не выдержало. Не убирая палец, я умоляюще взглянул на Катарину, заведующую реанимацией:
– Ради бога, лейте по максимуму! Сколько можно флаконов, одновременно.
– Мы так и делаем, но, похоже, кровь вытекает с той же скоростью.
– Сейчас должно получиться, я блокирую утечку.
Наконец артериальное давление отозвалось медленным подъемом. Снова появился пульс. Я чувствовал его под пальцем, и он снова отображался на мониторе. Мы продолжали переливание крови. Работа сердца, возобновившаяся с притоком крови, вновь стала эффективной. Аорта наполнялась. Я боялся пошевелиться, опасаясь повторно открыть путь кровотечению. Разрыв казался мне довольно широким, он был почти с подушечку моего указательного пальца. Контроль опять стал очень зыбким, так как подъем кровяного давления мог увеличить разрыв, который пока что был закрыт только моим пальцем. Установить зажим по касательной к разрыву было невозможно из-за близости коронарной артерии. У меня было только одно решение: снова установить аппарат искусственного кровообращения. Когда он возьмет на себя функцию сердца, я смогу зажать всю аорту, как во время операции, подробно изучить проблему и устранить ее.
– Хасан, давай сюда аппарат, быстро! Прямо сюда. Как хочешь, но сюда. Это тебе надо прийти. Мы не можем переместиться в операционную, слишком опасно.
– Оʼкей, босс.
Я знал, что пройдет минут пятнадцать, прежде чем аппарат можно будет подключить. Пятнадцать минут, в течение которых надо держать утечку. Я застыл, сосредоточившись на своем пальце, потому что все зависело от него, от его неподвижности. Не отводя глаз от эпицентра катастрофы, я вновь умоляюще обратился к Катарине.
– Слишком высокого давления тоже не нужно. Только чтобы хватало для питания мозга. Я не уверен, что долго смогу тут простоять, а если разрыв увеличится, удержать кровотечение будет вообще невозможно.
И потянулось ожидание.
Долгое, неудобное, тяжелое.
Просто пытка.
Мне нужно было сосредоточиться на моем указательном пальце – почти без опоры в этом пространстве он должен был оказывать на аорту ровно такое давление, чтобы кровь оставалась внутри, и в то же время сдерживать нажим, чтобы не продавить разрыв и не дать крови хлынуть наружу, непоправимо увеличивая брешь. Трудно вот так стоять на страже, следя за каждым ударом сердца, в течение такого долгого времени. Впрочем, эту силу и упорство мне придавал дополнительный стимул: я чувствовал себя ответственным за эту драму, и ее искупление было в моих руках.
– Хитенду, можешь очень осторожно подготовить канюляцию?
Он аккуратно ввел канюли, которые нужно подключить к аппарату… когда он будет здесь. И снова неусыпная бдительность, ожидание, текущее секунда за секундой.
И вот послышался шум. Грохот защитных накладок. Это пришел Хасан со своим аппаратом. Он слишком громоздкий, ударяется о стены коридора и застревает в дверях. Еще лишних полминуты – таких же бесконечных – чтобы его протащить. Наконец он приземлился в ногах койки. Хитенду подключил канюли. Аппарат мог начинать работу. На аорту поставлен зажим, чтобы изолировать и осушить порванный сегмент. Наконец, я мог убрать палец. Небольшая передышка: мы без потерь проскочили этот опасный участок. Как я и подозревал, как чувствовал, разрыв аорты находился у начала линии шва. Разорвалась нитка? Не выдержали края разреза большого сосуда? Сказать невозможно.
Разрыв закрыт новым швом. Аортальный зажим снят. Аорта снова наполнилась кровью. Больше никакого кровотечения. Сердце работало хорошо. Ему снова передали работу по перекачке крови. Мы убрали аппарат, поправили дренажные трубки и закрыли грудную клетку.
Облегчение и тревога.
Облегчение, потому что кровотечение остановлено и сердце по-прежнему в порядке. Тревога, потому что мозг мог пострадать от замедленного кровообращения. Его устойчивость к асфиксии так мала! Всего лишь четыре минуты при нормальной температуре. Промежуток времени между началом кровотечения и поднятием артериального давления значительно превысил роковые минуты. И все же – это смягчает мой пессимизм – во время этого критического периода кровообращение не остановилось полностью, а продолжалось на малой скорости. Мобилизуя все силы в борьбе за выживание, Природа прекращает орошение некоторых территорий – костей, мышц, внутренностей – чтобы отдать все мозгу и сердцу и обеспечить их потребности.
Но, хотя у нас есть повод надеяться на пробуждение без последствий – стремительность наших действий, быстрый подъем кровяного давления, немедленное возобновление сердечной деятельности – у нас есть одна-единственная причина бояться худшего: интервал! Этот чудовищный интервал, чьи узкие границы, всего в несколько секунд, могут сбросить судьбу с неба в ад. Наши внутренние часы, когда их захватывает такая лихорадочная спешка, совсем не точны в оценке прошедшего времени. Впоследствии, просматривая записи приборов, мы часто удивляемся его истинной длительности. И у Робина эта продолжительность тревожна, даже очень тревожна: двенадцать минут! Двенадцать минут между сигналом тревоги и восстановлением нормального кровяного давления. Конечно, оно рухнуло не сразу, оно было скорее низким, совсем низким, но не нулевым. Логически можно предположить, что кровообращение, отражением которого является кровяное давление, было прервано на три-четыре минуты и сильно замедлено в оставшиеся восемь минут. Если этот сократившийся кровоток был достаточен для питания мозга, тогда все вернется в норму. Но если это не так, то, увы, отдельные участки мозга – периферические зоны, ближе к коре – погибнут навсегда и Робин проснется, если вообще проснется, инвалидом, калекой на всю жизнь.
Мы ввели Робина в искусственную кому на два дня, чтобы дать покой потрясенному мозгу и поддержать его восстановление. Опять потянулось долгое ожидание. Изнурительное, тяжелое и тревожное. Мне было плохо. Я чувствовал, до какой степени я в ответе за эту трагедию. Более того, я в ней повинен. Повинен вдвойне: я недооценил прочность шва – ошибка хирурга – и уговорил эту семью на путь, которого она не хотела – ошибка врача, когда самоуверенность заставляет его смотреть свысока на тех, кто подвергает сомнению его знание. Несколько секунд перед моими глазами стояла мама Робина, ее сомнения, развеянные моим пустословием. Голова начала гудеть. А ведь я должен еще сообщить ей об этой катастрофе. Мне не хватало смелости встретиться с ней лично. Это я-то, который всегда гордился тем, что отважно принимаю ответственность, открыто сообщаю любые новости, какими бы они ни были – здесь я дрогнул. Не получалось. Я предпочел спрятаться за телефон.
Я снова позвонил ей. Лаконично рассказал о драме, которую мы пережили, и о наших опасениях. Я использовал скорее технический язык, чтобы избежать начала большого спора сейчас, а еще – чтобы постараться смягчить ее гнев. И еще я сказал, что остается определенная надежда. В любом случае, это очень неприятное дело – описывать в реалистичных красках настолько неопределенную картину, где все закончится одной из крайностей: нормой или катастрофой. Если Робин проснется без последствий, она простит нам все, даже эти тяжелые часы, которые мы сейчас заставляли ее пережить. Но если ему суждено остаться инвалидом… от одной мысли бросало в холодный пот.
Иногда требуется время, чтобы осознать весь масштаб катастрофы, когда она вдруг обрушивается на человека, слишком огромная, состоящая из сложных элементов. Так я объяснял себе то, что на другом конце провода мама Робина произнесла лишь несколько непонимающих реплик, а заинтересовалась скорее мелочами вроде возможности навестить сына. Я ухватился за этот момент, такой пустячный в моих глазах на фоне всей этой трагедии, чтобы успокаивающим тоном дать ей информацию, а потом повесил трубку, чувствуя себя неимоверным трусом.
Компьютерную томографию мы сделали тем же вечером. Она нормальная! В мозгу нет повреждений и нет отека – косвенного признака поражения. Надежда крепла.
Наконец я ушел из больницы. На улице уже стемнело. Я наткнулся на отца Робина, который вышел покурить. Удачный момент, чтобы поговорить. Я более подробно объяснил ему, как произошел несчастный случай, поделился своей тревогой. Он был все еще в шоке, но сохранял любезность.
Я пошел домой. Там мое мрачное настроение омрачило общую атмосферу. За весь вечер я не произнес и нескольких слов. Я ушел к себе и съежился под грузом совести.
Фильм ужасов об этой операции крутился в моей голове снова и снова. Удивительным образом, точно так же, как маршрут альпиниста высвечивается на макете горной цепи по нажатию кнопки, ключевой момент, когда игла проходила сквозь стенки аорты, возникал с поразительной четкостью. И все же, даже сейчас, все казалось мне нормальным: и расстояние между стежками, и натяжение нити, и прочность шва. Так почему, ну почему же этот шов не выдержал? Может быть, я повредил нить, сжимая ее инструментами? А сколько было узелков? Я всегда делаю больше необходимого минимума, и риск «развязывания» казался мне невозможным. Но! Что-то все же произошло: ведь надрез снова открылся.
Затем я попытался приободрить себя, цепляясь за утешительные детали этой катастрофы, ведь кровообращение скорее замедлилось, чем остановилось совсем, и мозг все-таки смог получить свою порцию крови.
Но какой-то коварный, настойчивый голос все же пробился сквозь этот ангельский рефрен, а вскоре и вовсе перекрыл его: гипотензия была тяжелой и продлилась долго, может быть, слишком долго.
Этот бесконечный круговорот не давал мне заснуть. Было два часа ночи. Я снова включил ночник и попытался отвлечься, почитав книгу. Вначале ее фразы казались пустым звуком и не могли пробиться в мои мысли, которыми завладел проклятый фильм. Затем, понемногу и с трудом, они все же стали оставлять какой-то след и, наконец, привлекли положенное им внимание. Буря утихла, веки отяжелели, меня охватила дремота. Я медленно закрыл книгу, погасил свет и спокойно повернулся на бок. Каждое движение – с осторожностью укротителя. Совсем как его хищники, мой мозг в любой момент был готов прыгнуть, снова кинуться в бой с этим ужасным кошмаром и еще больше урезать мой отдых. Мой сон был неглубоким, он колебался между долгой дремотой и полубодрствованием. К пяти часам утра кадры операции снова всплыли в памяти, но уже не так навязчиво. И не так укоризненно. Радиобудильник включился еще через час. Я чувствовал себя отяжелевшим от того типа усталости, который никак не удается изгнать из тела – это как паутина, приклеивается к коже и только смещается от движений, но не отстает.
Я с трудом вытащил себя из постели – суставы одеревенели, затылок, спину и ноги ломило. Конечно, та поза, в которой я находился во время спасательной операции в интенсивной терапии – стоя у широкой койки, а не узкого стола – была неудобна для спины, позвоночник был изогнут под немыслимым углом. И, распрямляясь сегодня утром, я дорого платил за это неправильное положение.
Противостояние в моем мозгу возобновилось.
Были все основания надеяться на лучшее. Сердце Робина все время продолжало качать то небольшое количество крови, оставшееся в организме, и Природа, конечно же, правильно расставила приоритеты: вся эта кровь направилась к мозгу. Совсем незначительный приток крови может поддерживать жизнь в нейронах в течение двадцати-тридцати минут. «Вспомни Нью-Йорк, Рене, вспомни Нью-Йорк»: там мы реанимировали истекающих кровью жертв уличных разборок по тридцать-сорок минут, при едва уловимых показателях давления. Кровь была так разбавлена нашими вливаниями, такая светлая, что уже теряла свою шелковистую консистенцию, плотность и яркую окраску, которые и составляют ее силу. И, несмотря на это, если натянутая до предела ниточка, на которой держалась их жизнь, не рвалась, некоторые из них выживали.
Но снова, исподтишка, сквозь прекрасное восхваление надежды пробивался этот диссонирующий голос: долгие двенадцать минут!
Я вошел в больницу через отделение реанимации и направился прямиком к Катарине:
– Как прошла ночь?
– Очень стабильно. Никаких проблем с давлением, через дренаж кровотечения нет. Подождем до завтра и уберем наркоз. Но сначала повторим МРТ, чтобы убедиться, что не появилось отсроченных повреждений.
Во время традиционного кофе перед оперблоком атмосфера царила сдержанная, но не мрачная. Что касается меня, из приличия я улыбался шуткам, но мысли мои были далеко. Прежде чем отправиться в операционную, я зашел в кабинет и заставил себя сделать несколько упражнений на гибкость, чтобы размять спину и расслабить еще сведенные мышцы.
К счастью, сегодняшние операции были не слишком сложными, и мой ум за работой был свободен, покорен, без навязчивых мрачных мыслей. Когда я закрыл грудину второго пациента, которого оперировал в UniversitätsSpital, было уже семнадцать часов.
Дома вечер проходил не так мрачно. Ночью спалось лучше, во всяком случае, я смог частично восстановить силы. Только осталась тяжесть в затылке ранним утром, которая прошла, стоило немного потянуться.
В реанимации все было спокойно. Идет второй день после драмы и отправки мозга на передышку. Все было готово, чтобы сделать повторное сканирование, вероятно, убрать наркоз и дать Робину проснуться.
Моя первая операция закончилась чуть за полдень. Закончив с ней, я отправился в отделение интенсивной терапии, и на сердце у меня было неспокойно, так как я знал, что вердикт уже ясен. Возможно, даже подписан.
Катарина ждала меня.
Увидев меня, она опустила голову и прошептала, почти как тайну:
– Сканер показывает рассеянные поражения.
И больница рухнула в бездну.
Рухнули все мои красивые утешительные теории. Ужасная катастрофа: Робин на всю жизнь останется инвалидом, причем с одной из тяжелейших проблем – повреждением головного мозга.
Потрясенный, оглушенный, я рухнул на стул.
– Черт, было бы чудом, если бы он выкарабкался без потерь.
После долгого молчания:
– Где именно?
– В области коры. Они связаны с недостаточным кровотоком в течение слишком долгого времени.
Это она могла бы и не напоминать, я точно знал, что чем вызвано.
– Ах, черт. Вот же влипли! Что думаешь делать?
– Посмотрим все-таки, в каком состоянии он проснется. Отека почти нет, ждать уже незачем.
– А родители?
– Я с ними поговорю.
– Да, пожалуйста. Я с ними увижусь после тебя. Но, Господи, как это все будет тяжело! Подумать только, как настойчиво я их подталкивал к этой операции. Оправданий мне нет.
– Были обоснованные показания, Рене, мы все были за операцию, не ты один.
– Да, операция была оправданна, но и не обязательна. Та самая «серая зона». Для нас она темно-серая, для мамы светлее. Она хотела еще подождать. Проклятье! Если бы только я ее послушал.
Как заключенный, которому вдруг вынесли приговор, я отправился в операционный блок с тяжелым сердцем, ссутулившись, тяжело волоча ноги.
К счастью, операция во второй половине дня была не очень сложной. И что парадоксально – теперь мне было необходимо оперировать. Мне нужно было что-то делать, что помогло бы мне, хотя бы частично, на время, выйти из того оцепенения, которое овладело мной. Мой онемевший мозг реагировал на поступавшие сигналы верно, но с большей инерцией. Я замедлил движения, задал себе непривычный ритм, чтобы компенсировать возросшую задержку. Операция проходила как-то механически, словно в исполнении робота, как будто из нее убрали одну составляющую – разума и рассуждения. Я сам завершил операцию, вплоть до кожных швов: бессознательно я оттягивал момент, когда нужно будет встретиться с родителями Робина.
Наконец, совершенно обескураженный, я позвонил Катарине:
– Как у вас дела?
– Они просто раздавлены.
– Могу я с ними встретиться? У меня в кабинете?
– Лучше сам приходи сюда. Во всяком случае, ты будешь не один.
Я отправился туда, еще более подавленный, чем раньше. Оба были там, рядом со своим сыном, который все еще спал. Мать кипит гневом, у отца потухший взгляд. Мне трудно было смотреть им в глаза, настолько я чувствовал себя виноватым. Я не знал, что сказать, с чего начать. Как-то неловко, чтобы прервать это гнетущее молчание, я рискнул произнести пару банальностей бесцветным языком политиков.
– Наши опасения, к сожалению, подтвердились. Робин пострадал от кровотечения, которое вызвало асфиксию мозга.
Диалога не вышло. Масштаб драмы лишил его резонатора, который задерживает слова, наделяет их весом, посылает дальше, сталкивает, заставляет звучать. Мои реплики немедленно гасли в этой огромной пустоте и бесследно распадались. Да я и сам играл неискренне, пытаясь как-то заклясть слишком гнетущий момент. Я смущенно бормотал что-то неубедительное вроде того, что еще рано оценивать тяжесть повреждений, что всегда возможно восстановление. Даже если это так, в глубине души я точно знал, что прогноз для их сына останется неутешительным.
Мои лицемерные речи вывели мать из себя, сдержанность изменила ей, и она накинулась на меня с упреками за то, что я заставил ее согласиться на эту операцию. В ее глазах сверкал гнев, вытеснивший отчаяние. Я не спорил с ней, просто дал ей выплеснуть всю накопившуюся горечь, все упреки, всю боль. Когда поток иссяк, я пробормотал какие-то невнятные извинения и робко протянул руку, которую она все же пожала, как и отец, по-прежнему ошеломленный. И я ушел, мучимый стыдом.
Худшая из развязок.
Худшая из катастроф – когда мозг рушится на эту ужасную «ничейную землю», на эту грань, где уже нет жизни, но и смерти еще тоже нет. В это растительное состояние, которое может тянуться бесконечно. Для меня лучше ребенок, который не выжил во время одной из наших операций, чем ребенок, который получил тяжелую инвалидность, настолько серьезную, что жить в полном смысле слова он уже не сможет. А сейчас я знал, какое страшное увечье нанесено Робину – мальчику, которого ожидала бы счастливая, во всяком случае нормальная жизнь, а теперь, из-за нас, у него будет лишь мрачное и ущербное существование.
Это горечь моей профессии.
Я вернулся в свой кабинет, вышел через него в сад и прислонился к стволу дерева. Было уже поздно, темнота окончательно поглотила красные отсветы заката. Мои коллеги уже ушли, и я чувствовал себя по-настоящему одиноким.
Конечно, я опасался этого исхода. Я пытался заклясть его, убеждая себя, что удача, которая столько раз улыбалась мне в подобных случаях, не ускользнет и на этот раз, когда я так в ней нуждался.
Бремя было слишком тяжело. У меня больше не хватало сил, и я достал телефон и позвонил Доминик. Именно она часто была моей самой надежной опорой в реальности моей профессии. Мне нужно было услышать доброжелательный, но вместе с тем критически настроенный голос, способный судить о моей работе. Ее должность анестезиолога-реаниматолога дает ей особую высоту, с которой она может оценивать действия хирурга. Она может быть предельно резкой, если операция была сделана плохо, и именно эта объективность, на которую почти не влияет дружба, придает такую ценность ее суждениям. Удивительно, но я очень редко искал такой поддержки у родных. Я никогда не посвящал семью в мои дела на работе, отделив профессиональную жизнь от личной. Они догадывались о моих страданиях – по моему молчанию, раздражительности, унынию. И, хотя они всегда были рядом со мной, зная мою резкость в подобные моменты, они лишь изредка пытались меня расспрашивать.
– До, сканер показывает рассеянные повреждения. Парень уже по-настоящему не проснется.
– Я знаю.
– Я больше не могу, как же паршиво, слишком паршиво для него. Честно говоря, возникает вопрос, зачем я вообще занимаюсь этой работой.
Она поняла меня без лишних слов:
– Так, Рене, а сейчас успокойся. Ясно?
И, через несколько секунд:
– Ты прекрасно знаешь, что итоги подводят не после одного неудачного дня, а в конце всего года.
Этот разговор у нас уже случался и раньше, но, хотя я и знаю эту песню наизусть, сегодня мне нужно услышать ее еще раз.
– Ты прекрасно знаешь, что все остальные операции ты сделал блестяще. Смотри на вещи немного прагматичнее! Конечно, с этим мальчиком все ужасно, но это один провал, а скольких ты каждый день вытаскиваешь?
И еще она добавила:
– Не зацикливайся на единственном сломанном дереве. Посмотри, вокруг целый лес стоит. И все благодаря тебе.
Поговорка гласит: «Время лечит любую боль». Может быть. Но со стороны ее автора было бы очень мудро уточнить, сколько нужно этого самого времени. Если этот срок растягивается на всю жизнь – а у Робина это вполне может быть именно так – значит, мудрец ошибся: есть боль, которая не проходит никогда.
Что касается меня – да, время уже начало истачивать воспоминания, хотя злополучная дата этой операции осталась в памяти навсегда. Когда она снова возникает на календаре, отдельные сцены снова не дают мне покоя. Я напрасно пытаюсь выключить этот фильм, тот двухминутный эпизод, когда началась катастрофа. Передо мной опять возникает та аорта. Я снова зашиваю разрез. Кажется, все спокойно, под контролем. И все же я знаю, что именно здесь через час случится непоправимое. Затем неизменно вспоминается спор с родителями за два дня до операции. Невыносимо. Всякий раз я трясу головой, пытаюсь переключиться, порой даже издаю крик отчаяния, лишь бы изгнать из памяти эту сцену, потому что я знаю, что бессилен изменить ее ход и облегчить страдания, которые за ней последовали. Это горечь моего ремесла. Его шум и ярость.
У меня было много успехов до и после того злосчастного дня, в том числе и блистательные победы, отмеченные небесами, которые вознесли меня в райские кущи. Это благодать моего ремесла. Его величие и блеск.
Час подведения итогов для меня еще не пробил, но стрелки уже прошли большой путь. И все же я уже ловил себя на том, что оглядываюсь на мой труд, чтобы увидеть его в развитии, а может быть, чтобы убедиться в том, что его контуры, которые неизменно становятся все отчетливее, образуют прекрасный ансамбль. Благодать и горечь сосуществуют. В моей профессии царит благодать, которая вознесена еще выше склонностью нашей памяти все окружать ореолом легенды. Она преобладает. Но там есть и горе. Грубые, раздражающие, острые мазки. Диссонирующий скрежет в этой прекрасной гармонии, который напоминает о реальности – а она может быть жестокой. Горе воскрешает в моей памяти призраки. И тогда я понимаю, что, как император Август на склоне лет, окидывая взором пространства завоеванной им империи, не мог утешиться после потери своих легионов в Германии, так и я, когда придет время, не смогу утешиться после несчастья с Робином – и еще с несколькими пациентами. Я не смогу утешиться после этих двух роковых минут, когда все полетело в пропасть, двух роковых минут, разбивших эту жизнь.
Безвозвратно.