31. Почему я?!
Он менял кожу, а орал так, будто ее сдирали.
Станислав Ежи Лец
Сон? Явь? Галлюцинация?
Я оторвал голову от подушки и вспомнил: все было. И чужой, и рассказы о команде научных фанатиков Стентона, и Моше Хаимович Магазинер, который был Леонардом Эйлером и по большей части им остался. С ума сойти. Сколько в Магазинере Магазинера? Кто он такой, этот Магазинер? Еврейский мальчик с довольно-таки дурацкой фамилией, означающей примерно «лавочник», был отобран из миллионов мальчишек десяти-тринадцати лет, признан достойным носить в себе память и личность великого математика и употреблен на странные дела. Спросить бы его: хочет ли он такой участи? Так ведь не спросили…
Позлившись немного, я остыл. Фрола Пяткина тоже не спрашивали, понравится ли ему таскать в себе всю жизнь память Михайлы Ломоносова. Если спросили бы — Фрол наверняка отказался бы с испугу. Ну и дурак. Разве жизнь его с таким грузом внутри не стала гораздо интереснее? Кто он такой, этот Фрол? Заурядный член Экипажа, еще не факт, что вышел бы в офицеры, а если бы и вышел, то, скорее всего, тянул бы лямку, занимаясь какой-нибудь рутиной, как миллионы и миллионы обыкновенных людей. Интересную работу поручают тем, для кого рутина — семечки, кто дает понять, что ему тесно в обыденности. Фрол? Он не дал бы понять это, слишком уж был инертен и мечтателен — хорошее свойство при избытке энергии и никчемное при ее недостатке. Фрол был особью бета — ею в лучшем случае и остался бы навсегда. Чего хорошего? И потом, разве Фрол окончательно исчез? Ничего подобного — он всего лишь стушевался и отошел в уголок, сразу спасовав перед интеллектом и темпераментом Михайлы. Но остался цел где-то там, на задворках сознания. Об убийстве личности нет и речи.
Так в чем же суть моих претензий?
Только в одном: не спросили ни Фрола, ни Михайлу.
Но Михайло согласился бы с радостью, а Фрола можно было и не спрашивать.
Придя таким образом к общему знаменателю, я повеселел и принялся одеваться в настроении не самом лучшем, но приемлемом, а главное, рабочем. Умываясь и одеваясь, я посмеивался над собой: оказывается, я не очень-то наблюдателен! Что в облике Магазинера сильнее всего бросается в глаза? Его нездоровая толщина и вечные слюни в углах рта. А вот тому, что он щурит правый глаз, я не придал значения, хотя не раз замечал, конечно. Ведь Леонард Эйлер ничего не видел правым глазом, он частично ослеп еще молодым, перетрудив зрение за ночными вычислениями при свечке, и на всю жизнь сохранил привычку щурить правый глаз! И эта привычка осталась у него в новой жизни, перейдя в новое тело. Похоже, с мальчиком Мотей произошло то же, что со мной: имплантированная личность великого ученого оттеснила личность Моти куда-то на задворки…
А кто бы усомнился, что так и будет?
Нет, не то… Я вспомнил свои мальчишеские ощущения, вспомнил и вчерашние слова Магазинера. «Ментоматрица — это не характеристики личности в чистом виде, а только память, — говорил он. — Груз прожитых лет, набор воспоминаний, причем субъективных, пропущенных через сито, определяемое психологией конкретного человека, набор его мыслей и жизненных установок. Это ни в коем случае не та „душа“, о переселениях которой говорят некоторые религии. Но можно в какой-то степени уподобить ментоматрицу семени растения или кристаллику-затравке в насыщенном растворе…»
Он был прав. «В какой-то степени»? В очень большой степени! В огромной! Одной лишь памятью Михайло одолел Фрола, Леонард — Моше. Но одолел не до конца. Произошло то, что происходит со страной, завоеванной более сильным соседом, когда сосед собирается не вырезать, а лишь пригнуть побежденных. Те пригибаются — и начинают исподволь, сами того не замечая, влиять на победителя, проходит время, и — гляньте-ка! — победитель уже не тот, что был прежде. Можно это обнаружить, хорошенько вглядевшись в себя. Когда это в прошлой жизни я мог посмеяться над собой?! Не страдал Михайло этим недугом, точнее — страдал его отсутствием. И во всех неудачах, в любом самом слабом щелчке по самолюбию винил, разумеется, козни недругов. Что, откровенно говоря, не было конструктивным подходом.
Зато порой и получали от меня недруги кулаком, пером или словом — любо-дорого вспомнить!
Посмеиваясь, я окончательно проснулся, вспомнил вчерашнее и сразу посерьезнел, сообразив, что меня ждет. Захотелось одновременно продолжить разговор с Магазинером и посидеть, подумать. Я предпочел второе, и было отчего.
Ждал меня выбор. Самый главный выбор в моей жизни.
Взрастивший меня Экипаж был в конечном счете творением Джосайи Стентона и его команды. Насылаемые на Землю астероиды висели на их совести.
Собранные Стентоном умы не сумели до конца понять, что же такое чужой, — эта работа досталась по наследству их преемникам. Магазинер сказал, что исследования в лучшем случае займут еще лет сто, и я ему верил. Щадящие методы не самые быстрые, а подвергать вивисекции могущественное инопланетное существо, заведомо зная, что оно не мертво, — слуга покорный. Не настолько я враг себе и другим людям. Но парни Стентона в совершенстве научились использовать две особенности чужого: накопленный им колоссальный массив человеческих ментоматриц и умение мгновенно перемещать в пространстве физические тела немалой (по нашим понятиям) массы.
Вру, есть еще третье: они научились без проблем находить в космосе астероидную мелочь подходящего калибра и создали «банк» подходящих снарядов.
Не обязательно понимать, если можно пользоваться — эту максиму человечество переняло еще от волосатых архантропов и использовало всегда. Команда Стентона не была исключением.
Сначала они потренировались с совсем мелкими — декаметрового размера — астероидами на Луне, потом на Марсе и Юноне. Первые два импакта наблюдались, был небольшой научный ажиотаж. Год спустя первые шесть астероидов врезались в пустынные районы Земли…
— Идею выдвинул Стентон, — говорил мне вчера Магазинер. — К двадцатым годам нашего века стало ясно, что локальные конфликты будут множиться и дальше, пока не перерастут в масштабную войну, в которой кто-нибудь обязательно применит ядерное оружие. Прогнозы и расчеты вероятностей сейчас не так уж важны. Кто начнет — это ведь мелочь в сравнении с последствиями. Варианты развития событий в мире были просчитаны, и команда Стентона приняла решение. Голосованием, как ни странно. Интересно, а как голосовали бы вы?
— Что стало с теми, кто голосовал против? — проигнорировал я вопрос.
— Выбыли из команды с частичной амнезией и приличным счетом в банке. Уж кем-кем, а злодеем Стентон не был. Собственно, выбыли всего-навсего двое пацифистов, а больше тридцати человек проголосовали за то, чтобы убить сотни людей и миллионы в перспективе, но не допустить гибели миллиардов. Обстановка требовала. Вы голосовали бы иначе?
— Допустим, был просчитан наиболее вероятный сценарий, — сказал я, вновь уклонившись от ответа. — А если бы реализовался менее вероятный и никакой глобальной войны не произошло, что тогда? Неудобный вопрос, верно? Думаю, Стентон и его теплая компашка уклонялись от него, как только могли. Ну, правильно — того, что не случилось, не существует…
— Вот вы и ошиблись, — с милой улыбкой перебил Магазинер. — Был просчитан далеко не один сценарий. Что сказать о менее вероятных? Ничего хорошего, кроме того, что глобальный конфликт начался бы позже на несколько лет, в самом лучшем случае десятилетий. Это принципиально? Хм, по-видимому, вы не очень сильны в истории последних доэкипажных лет…
Это я-то не очень силен?!
Вчера я набычился и ничего не ответил Магазинеру: был оглушен не столько турецким вином, сколько реальностью, свалившейся на меня, как куль с дерьмом. Но сегодня, слегка очухавшись, я уже понимал, что Магазинер сказал чистую правду. Я ведь интересовался личностью усредненного, так сказать, землянина начала века, докапываясь до типичных представителей самых разных национальностей и социальных групп, — а без такого интереса, по-моему, вообще не бывает историка. Мне было чему удивиться. Потрясающий эгоизм в смеси с потрясающим легкомыслием и потрясающим же невежеством типичного землянина той эпохи удивил бы ныне любого члена Экипажа. Да, такие людишки не спасли бы планету даже из примитивного чувства самосохранения — слишком уж были тупы, самонадеянны и полны идей, не имевших ничего общего с интересами человечества. Взрывоопасная смесь.
Я начал понимать преступников, а кто бы усомнился в том, что Стентон и его платные соратники — преступники? Сколько жизней прервалось по их вине?
Да, но сколько было спасено?
Неучтенное количество. Целая цивилизация. Хотя и преобразованная в Экипаж, скованная тисками Устава, вызывающая бешенство у поборников обезьяньих свобод…
Но разве было бы лучше дать ей погибнуть во внутренних распрях? Во младенчестве? Не говорите мне чепухи о том, что наша цивилизация, мол, стара. Младенцу время кажется бесконечным, это нормально.
Я сел на всклокоченную постель и некоторое время смотрел на стену, увешанную репродукциями экзотических земных пейзажей. В это подземелье по соседству с ядерным могильником подавался хороший, озонированный воздух, и бытовые условия для работников и гостей вроде меня поддерживались на вполне терпимом уровне. Даже избыточном для того, кто увлечен настоящим делом. Топчан, сортир и бутерброд — что мне еще надо?
Разве что кофе. А водку — потом.
Хотелось работать, и вместе с тем я ощущал серьезный психологический раздрай. То, что творили ребятишки Стентона, называлось просто, емко и исчерпывающе: преступление. Причем такое, за которое полагается вешать по приговору международного трибунала. Кто там будет разбираться с их мотивацией, кому это надо?
Но ведь Власть — если она Власть — не может не совершать преступлений, не умеет она этого! Хорошо еще, если преступления совершаются во имя благой цели. Черчилль, по-видимому, знал о предстоящей бомбардировке Ковентри, но не усилил там ПВО, чтобы немцы не заподозрили англичан в том, что те читают их шифрограммы. Рузвельт, похоже, был в курсе планов японцев атаковать Перл-Харбор, но не предпринял никаких шагов — и обеспечил горячее желание миллионов американцев ввязаться в мировую войну, из которой, по сути, только Америка вышла победительницей. Масса других случаев. Простейший пример: уничтожив террористов вместе с заложниками, показать сукиным сынам, что их попытка шантажа Власти смехотворна, поскольку Власть в грош не ставит жизни лояльных граждан. И тем самым предотвратить более масштабные захваты.
Власть всегда совершает преступления — либо своими действиями, либо бездействием. И первое часто предпочтительнее, как ни отвратно это звучит.
Нельзя сказать, что меня успокоили эти соображения. Одно дело — понимать и оправдывать каких-то там небожителей, и совсем другое — оказаться рядом с ними, а в потенциале — одним из них. В том, что меня вербуют, я нисколько не сомневался. Работа со мной началась еще до того, как мальчишке, намеренно зараженному японским энцефалитом, подсадили ментоматрицу Ломоносова. Сначала они отобрали подходящего кандидата, протестировали его втихую, решили, что годен… Затем устроили так, что мальчишка ничего не понимал и находился в месте, удобном для процедуры подсадки. Никто, конечно, и не подумал спросить Фрола Пяткина, желает ли он себе такой участи…
Участь была хороша. Бесило то, что со мной обошлись, как с морской свинкой. И слабо утешало то, что обойтись со мной по-человечески просто не могли, раз уж я был выбран.
Впрочем, это я еще пережил бы. Ну рявкнул бы разок на Магазинера, хоть он и Эйлер, позлился бы и успокоился. А вот причисление к избранным подействовало на меня куда сильнее, чем память Ломоносова на Фрола Пяткина. Ничего себе избранный — решать, кому жить, а кому умереть ради общего блага! Спасибо, не хочу.
Никогда я не сомневался в том, что Экипаж полезен, что он — спасение. Я и сейчас не усомнился в этом. Единственное, что унижало меня прежде, — вмешательство чужих с неизвестными целями, и я мечтал о том, чтобы когда-нибудь навалять чужим как следует. Во имя справедливости, во имя отмщения, во имя гордости человеческой — называйте как хотите. И внезапно открылась мне правда: мстить некому. Не летаргическому же пришельцу, всего-навсего собиравшему о нас информацию! Совсем не чужие вмешались в земные дела — это сделали земляне. Их цели стали мне известны — благородные цели! Их методы, наверное, не могли быть другими.
Вот только тошно мне отчего-то. Тошно!
Стать, как они, убийцей во благо?
Или наотрез отказаться, потерять память об этой норе в горе, а заодно, видимо, и память Михайлы Ломоносова — мою память! Что останется? Фрол Пяткин в чистом виде? Да кому он нужен!
Я живо представил себе мое будущее в случае отказа. Допустим, Магазинер сказал правду и меня не убьют. Меня просто чем-то накачают, подвергнут всяким там ментопроцедурам, вывезут отсюда и оставят где-нибудь на улице какого-нибудь города. Довольно скоро я попаду в местный госпиталь, меня станут лечить и вылечат… Фрола Пяткина. И это буду уже не я. Активность мозга упадет, интеллект скукожится до среднего, зато характер, наверное, заметно улучшится, к удовольствию коллег и жены. Стану как все. Служба — от и до, и домой — с радостью, и сын каждый день будет видеть отца. Чем плохо? Начну выезжать на рыбалку и по грибы, заведу себе какое-нибудь хобби вроде коллекционирования старых открыток и, в сущности, неплохо проживу жизнь, если только не попаду под машину, поезд или астероид. В положенное время выйду в Бесперспективный Резерв в чине майора или даже подполковника, буду нянчить внуков и гулять в парке, собачку себе заведу, шпица какого-нибудь…
Что, Михайло, противно?
Замолкни, Фрол!
Фрол, конечно же, заткнулся. Даже он, наверное, в глубине души не очень-то хотел себе подобной участи. Кто откажется от знания, каким бы страшным оно ни было? Только трус, обыватель или страус — все трое вне поля моих интересов. Я не откажусь. А значит, приму еще не сделанное предложение. Несмотря на. Магазинер знал, с кем имеет дело!
Тут кто-то постучал в дверь. Ну вот, легок на помине.
— Можно! — прорычал я. — Не заперто.
Как будто мне было чем запереть лишенную замка дверь!
Но вместо Магазинера в дверь просунул голову тот мужик, что давеча копался в неких электронных потрохах. Карл, кажется? Точно, Карл.
— Проснулись? — не то осведомился, не то констатировал он. — Пора. Мы ждем.
И скрылся раньше, чем я успел ответить. Ждут они, видите ли! Еще небось и неудовольствие выкажут: пришлось, мол, ждать, пока барин проснется…
В той комнатке, где Магазинер вчера поил меня вином, теперь находились трое: он, Карл и еще какой-то паренек субтильного телосложения. Они завтракали. Перед каждым имела место тарелка с разведенной из пакетика кашей, а посередине стола возвышалась кофеварка. Имели место также электрический чайник, сахарница, пластиковые кружки, ваза с печеньем и несколько коробочек фруктового йогурта. Негусто… Кухни у них тут, конечно, нет, чтобы не расширять число посвященных за счет повара и судомойки, — отсюда и одноразовая посуда, и концентраты. Спартанский стиль. Наверное, они не живут тут подолгу, а работают вахтенным методом…
— Водки нет? — спросил я.
Магазинер покачал головой и выудил откуда-то початую бутылку вина. Две таких я вылакал вчера, а эту не допил.
— Опохмеляться вредно, — наставительно заметил он.
Один стул был свободен и предназначался для меня. Нашлась и пластмассовая посуда. Подсев к столу, я молча начал сооружать себе кашу. Все молчали. Я налил одному себе и выпил.
— Это не опохмел. Это средство, чтобы не свихнуться.
Магазинер только руками развел, адресуясь главным образом к Карлу и субтильному пареньку: привыкайте, мол, перед вами тот еще фрукт. А вслух сказал:
— Пора познакомиться. Прошу любить и жаловать, Фрол Ионович Пяткин, он же Михайло Васильевич Ломоносов. Меня вы знаете: Моше Хаимович Магазинер, в прошлой жизни Леонард Эйлер. Сидящий слева от вас — Карл Йозеф Шварцбах, он же Генрих Рудольф Герц. Сидящий справа — Емельян Сергеевич Дьячков, он же Владимир Козьмич Зворыкин. Оба — главные наши специалисты по неживой, так сказать, части чужого, если не считать Фарадея, Беббиджа, Винера, Резерфорда, Вуда и Котельникова. Их сейчас здесь нет.
Ну точно, подумал я, кивая мировым знаменитостям в ответ на их приветливые кивки, — у них тут вахтовая система.
— Вижу тревогу на вашем лице, — рассмеялся Магазинер. — Не беспокойтесь, вас мы не собираемся использовать в качестве электронщика, вы ведь этому специально не учились. Вы ешьте, ешьте. Разговор впереди, я лишь хотел познакомить вас. Попробуйте кофе, он просто замечательный, хоть и из кофеварки…
Еще один указчик…
Не скажу, что мое лицо светилось радостью, когда я набивал рот сперва кашей, а потом йогуртом. Впрочем, кофе в самом деле оказался пристойным.
Пока я поглощал завтрак, эти трое увлеклись малопонятным техническим разговором. Сначала я слушал, пытаясь хоть что-нибудь понять, уловил несколько терминов из теории информации, однако не смог связать их во что-то осмысленное и перестал прислушиваться. Мне и без того было о чем подумать.
Интересно, считают ли они меня уже своим? Технический разговор в моем присутствии не в счет, он не показатель доверия — они ведь ничем не рискуют, амнезия всегда на страже их секретов. А любопытно, смогу ли вырваться из этой норы в горе, если опрокину на Эйлера стол, дам Герцу кофеваркой по кумполу и нокаутирую Зворыкина? Крайне сомнительно: у них тут очень непросто, и система охраны наверняка с сюрпризами. Даже если прорвусь во внешний туннель, далеко не убегу. Но теоретически эту возможность не мешало бы исследовать…
И тут я понял, что ничего исследовать не буду. Какими бы чудовищными вещами ни занималась эта милая компашка мировых звезд науки, надо быть полным идиотом, чтобы не присоединиться к ней хотя бы для того, чтобы глубже войти в курс дела. Хотелось ли мне глубже войти в курс? Вопрос недоумка. Кто бы на моем месте упустил такую возможность!
— Вы поели? — осведомился Магазинер, прервав разговор и переглянувшись со своими подельниками. — Думаю, у вас осталось еще немало вопросов. Можете задавать их, мы попытаемся ответить.
«Немало вопросов»? О, как скромен он был в своих предположениях! «Немало»! У меня просто голова пухла от вопросов. Наверное, следовало бы выстроить их в разумную последовательность, так я узнал бы больше за меньшее время, но какой-то бес подхватил то, что плавало на самой поверхности и осведомился моим голосом:
— Почему именно я? В смысле, почему для подсадки была выбрана ментоматрица Ломоносова? Он ведь много ошибался, за все брался и ничего не доделал. Если вам нужна энциклопедичность, взяли бы Леонардо, если напористость ума — Декарта, если разум холодноватый и глубокий — Эразма Роттердамского… ну и так далее…
Герц и Эйлер усмехнулись. Зворыкин фыркнул.
— А ограничение по времени? Самый конец семнадцатого века, забыли? Положим, Декарт в жизни был сложным типом, но от Леонардо мы точно не отказались бы… если бы память чужого содержала его ментоматрицу. Ее там просто нет. — Магазинер развел пухлыми руками и отер рот. — Приходится работать с теми, кто нам доступен. У вас же, Михайло Васильевич, наличествуют и энциклопедичность, и активность ума, и редкая преданность науке. Странно, что вы задали этот вопрос, хотя… я догадываюсь, какой следующий вопрос из него вытекает. Почему ментоматрица великого русского ученого была использована нами столь поздно? Ведь если бы вы оказались в числе первого десятка, это было бы воспринято вами как должное, не так ли? Почему, наконец, ваша кандидатура прошла незначительным большинством? Сознайтесь, это вас интересует в первую очередь?
На последних фразах глаза его бегло обшарили поверхность стола — какой из имевшихся на ней предметов мог полететь ему в голову? Опасаться стоило: давно меня так не унижали. Мне понадобилась вся моя выдержка, чтобы удержать себя в рамках. Срочно мобилизованный на помощь Фрол Пяткин также внес лепту — в итоге я всего-навсего кивнул, стиснув зубы и, кажется, побледнев от ярости.
— Охотно отвечу, — сказал Магазинер. — На то есть две причины. Первая, незначительная, состоит в том, что далеко не все соратники и последователи Стентона считают вас мировой величиной. Есть и те, кто полагает вас ученым крупного, но все же национального масштаба. Уж простите им их ошибки. Вторая причина серьезнее: ваш характер. Положа руку на сердце, скажите, Михайло Васильевич: часто ли вам удавалось успешно работать в коллективе равных вам людей, не позволявших гнуть себя? Практически никогда. Зато ваши безобразные скандалы, ваше неукротимое желание главенствовать, ваше необузданное тщеславие не раз ссорили вас с достойными уважения коллегами и сильно мешали в работе не только им, но и вам, а пристрастие к спиртному только усугубляло недостатки вашей натуры. Стоит ли удивляться тому, что кандидатура Ломоносова несколько раз рассматривалась и отклонялась?
«Это Эйлер, это Эйлер», — мысленно бормотал я напоминание, словно какую-то мантру. Обиднее его слов я ничего не слышал ни в той жизни, ни в этой, хотя много находилось охотников уязвить Ломоносова побольнее. Но то изгалялись злопыхатели и враги — этот был друг и говорил чистую правду. Будто ковырял пальцем в ране.
— Зато вы молоды, так что нет худа без добра, — с улыбкой продолжал Магазинер. — Обо мне, как видите, вспомнили раньше, а что проку? До старости мне гораздо ближе, чем вам, если я еще доживу до нее при таком-то пузе… Вот и все мое преимущество… Простите, я не нашел способа ответить на ваш вопрос, не задев вас за живое. Могу немного добавить, надеясь, что это вас как-нибудь примирит с действительностью. Вы написали трактат «О сохранении и размножении российского народа» и намеревались, насколько мы знаем, сочинить целую книгу, куда сей трактат вошел бы лишь в качестве первой главы. Это и послужило в конце концов решающим аргументом в пользу вашей кандидатуры. При прочих равных мы, как правило, отдаем предпочтение тем, кто при жизни не замыкался в границах чистой науки, ибо, согласитесь, ответственность на нас лежит колоссальная, ни на ком еще в мировой истории не лежала такая ответственность перед человечеством, как на нас…
Шлепая толстыми губами и держа наготове платочек, он сказал еще несколько выспренних и банальных фраз. Утешил, называется!