Книга: Лето бабочек
Назад: Глава 10
Дальше: Часть вторая

Глава 11

– Ты все еще собираешься вечером к маме? – спросила я Себастьяна в тот вечер, когда мы сидели в «Чарльз Лэм», потягивая уже по второму стаканчику. – Мне надо быть там в районе восьми.

Он ничего не ответил.

– День рождения Малка, – напомнила я.

– О да, хорошо.

Я смотрела на него, на то, как смешно он подпирал рукой свое мрачное лицо. У него большие уши.

– Эй. Ты за вечер ни слова не сказал. В чем дело?

– Ничего особенного. – Он выпрямился, потряс головой, помотал ей из стороны в сторону, как спортсмен перед финальным рывком. – Просто задумался.

Я знала, что на самом деле это я виновата. Я была слишком на взводе, тараторила без конца, хотела поскорее избавиться от выпивки, пойти к Малку, потом в постель, чтобы этот день поскорее закончился.

– Будет весело, – сказала я. – Ты любишь вечеринки. И я люблю вечеринки.

– Ты больше не ходишь на вечеринки, – тыкнул он в меня. – Ты Нина 2.0. Обновленная версия.

– О чем ты?

Он улыбнулся мне, вдруг став тревожнее.

– Ты не помнишь себя прежнюю. Те серые Док Мартенс и пончо, в тех рваных джинсах, с лохматыми волосами и бахромой. Ты злилась по любому поводу и всегда считала, что права, и твои зрачки расширялись, когда ты заводилась. Это было невероятно сексуально.

– О, заткнись. – Я знала, что он шутит, но мне хотелось, чтобы он прекратил.

– Это правда! – воскликнул он искренне.

– Да, наверное, я была невыносима, – выпалила я. – А сейчас?

Себастьян ответил уклончиво:

– Ну, знаешь. Ты живешь как отшельник. Ты опять такой же подросток, какой была до меня.

– Как высокомерно! Когда я съехалась с Элизабет и Ли после тебя, я не была отшельником. Я вела вполне себе шальную жизнь, вот что я тебе скажу.

– Ты ходила по барам два раза в неделю и встречалась с парнем, у которого был ручной кролик, и он таскал его с собой в университет. Точно. Шаааааллллльнннааааая-я-я-я, – с сарказмом протянул Себастьян.

Он почти перешел на визг, как всегда, когда появлялся Тим – ужасно серьезный одержимый Беовульф, с которым я переспала, когда мы были еще женаты, и потом несколько месяцев с ним встречалась.

– Ну, не дразни Тима, – сказала я развязно. – Где сейчас Тим?

– О да, – кивнул он повеселее. На самом деле, Тима лишили кандидатской степени после того, как подтвердились обвинения в плагиате, и теперь он работал в «Камден Нандос», куда время от времени любил заходить Себастьян и заказывать себе «Винг Рулле», если ему хотелось поднять себе настроение. – Ты права. Давай я закажу тебе еще выпить.

Я кивнула:

– Давай. Давай двойную водку?

– Она вернулась! – завопил он. – Держись, северный Лондон! Запирай своих сынков, любителей «Тайного сада»! Нина Парр вышла на тропу!

– Ой, заткнись, – сказала я, толкнув его к бару.

Весь вечер он избегал тем вроде Циннии – и вообще тему семьи. Мы говорили о работе Ли в Мексике (и зеленели от зависти), о его работе, о моей работе (поменьше, хотя он всегда считал своим долгом спрашивать), о прочитанных книгах, о ТВ-шоу, которые нам обоим нравились. Мне всегда было интересно слушать его мнение насчет вещей, которые я люблю, потому что мы часто спорили, очень яростно, но никогда нельзя было предсказать, насчет чего на этот раз. Мы выпили еще, потом еще, и к тому времени была уже половина девятого, и я сказала, что нам пора, но теплый, слабо освещенный бар был таким уютным, и ритм вечера был таким, как надо: тело Себастьяна потянулось ко мне, его длинные конечности распластались по крошечному круглому столику, а я отклонилась назад на деревянную скамейку, отшучиваясь от него.

Когда пьешь водку с лаймом и содовой на голодный желудок после долгого трудного дня, ты даже не ощущаешь, что пьянеешь – нет никакого шатания и головокружения, – ты просто все больше и больше расслабляешься, и были уже сумерки, почти темно, когда я выглянула в окно, с ужасом понимая, что мы опоздали.

Поэтому мы вывалились на тротуар. Была теплая летняя ночь, и на улице кто-то играл «Мунденс» Ван Моррисона – первый раз в этом году я слышала, как музыка лилась из открытого окна. Я чувствовала себя теплой, свободной, глупой, и нелепость прошедших недель постепенно исчезала. Всем нужно иногда выбираться и немного напиваться, болтать со старыми друзьями. Я широко раскинула руки.

– У тебя чипсы на плече, – сказал Себастьян, смахивая их.

Я поймала его руку.

– Спасибо, – сказала я, сжав ее. – О, Себастьян. Спасибо.

Он остановился посреди улицы, и я встала за его спиной.

– За что? – спросил он.

– За… все. Я не знаю, что бы я с тобой сделала.

– Со мной? – Он засмеялся и придвинулся ко мне. – Я думал, ты хоть раз скажешь что-нибудь приятное.

– Ты знаешь, что я не могу это сделать, – ответила я, стараясь говорить шутливо.

Мы стояли посреди тихой дороги.

– Ты не можешь сказать обо мне ничего хорошего? – сказал Себастьян. – Ни единой вещи?

Я пошла дальше.

– Ты знаешь, что я не это имела в виду.

– А что ты имела в виду?

– Я имела в виду, что мы с тобой старые друзья и что бы я делала без тебя, потому что ты понимаешь меня, а я понимаю тебя…

Мы дошли до конца дороги, где перед нами раскинулся канал. По воде скользила баржа, гладкая и тихая в темноте. Летучая мышь, потревоженная ее шелестом, выпорхнула из-под моста и пролетела между нами, и Себастьян неожиданно вскрикнул.

– …Я знаю, например, что ты ненавидишь летучих мышей, – сказала я, и он подошел ближе, и мы тихо стояли у поручней.

Он положил руку мне на плечо и тихонько тронул мою ключицу большим пальцем. Медленно мы посмотрели друг на друга.

– Нина, можно я кое о чем тебя спрошу? Ты все еще думаешь, что мы должны быть честными друг с другом?

Я незаметно моргнула.

– Что?

– Ты и я. Мы обещали друг другу. Всегда говорить правду, всегда быть честными. И я думаю, что иногда мы нарушаем обещание. Согласна?

– Ну, я… я не знаю. – Я увидела его выражение лица, и мне снова было девятнадцать, и я крепко держала его пальцы и стояла на коленях в своей спальне в мамином доме, после того, как он сделал мне предложение. – Да, ты прав. Мы должны быть честными.

– Хорошо. Тогда вперед.

– Вперед что?

Лицо Себастьяна было наполовину в тени, наполовину освещено.

– Я все еще люблю тебя.

Сердце у меня в груди начало сильно биться.

– Себастьян. Не надо.

Он взял мои руки.

– Я хотел быть уверенным, что не будет сожалений, как когда хочешь чего-то неправильного. Но я хочу, я не могу ничего с этим поделать. Мы… мы просто подходим друг другу.

– Себастьян, нет, мы…

Всегда будь со мной честной, вот что он сказал, когда делал предложение. Никогда не лги.

– Дай мне закончить, хорошо? – умолял он. – Потом я уже не скажу этого. Я знаю, что мы разные. Я знаю, что я пафосный, и блондин, и неугомонный, и поэтому ты всегда хочешь уползти в какую-нибудь нору от стыда за меня. Но тебе нужен кто-то вроде меня, Нина. Тебе нужен кто-то, кто светит, как солнце, кто вытащит тебя наружу. Потому что ты луна – ох, я не пьян, я знаю, что это звучит странно. Но я правда так думаю. Вот почему мы сразу друг другу понравились, правда? Разве это не сработало с самого начала, что мы такие разные? Когда я увидел тебя в первый раз, а ты была вся в кудряшках и жевала рукава своего кардигана, и кивала головой, и так стеснялась, и просто… Ты всегда выглядела такой взволнованной, как будто чувствовала себя не в своей тарелке, и я знал, я знал, что я тот, кто мог сделать тебя счастливой, заставить тебя расслабиться, чувствовать себя как дома. – Его глаза сияли. – Я сразу это понял.

И это был ответ, которого я искала почти шесть лет.

– И я никого больше не хочу. Я хочу тебя. Я и ты снова вместе. Разве ты об этом не думаешь, хоть иногда?

Как мне объяснить это, что мне еще страшнее, чем в тот первый раз? Это раньше никогда меня так не пугало. Это было драматично, забавно, опьяняюще, смело. Это означало что-то другое. Наши жизни, простирающиеся перед нами. Он и я, идущие по направлению к горизонту, большой вопрос чьей-то жизни, на который нашелся ответ.

У меня пересохло во рту.

– Я не знаю. Может быть. Если и думаю, то неосознанно. Более того, я… я всегда думаю, что ты будешь рядом, что мы будем друзьями, ты и я… не женаты, потому что это… это не подошло нам… – Я замолчала.

– Не думай о вещах, которые не сработали. Мы были так молоды и так глупы. Ты знаешь, что мы должны быть вместе. Ты знаешь это. Мы… мы подходим друг другу.

Мне хотелось в это верить, так хотелось. Я верила в это. Я наклонилась вперед и прикоснулась к его губам, прямо там, под уличным фонарем. Я слышала, как колотится мое сердце, оно было где-то в районе живота. Мои руки безвольно висели по бокам. Он прислонил меня к перилам, и я кивнула, и какой-то крик застрял у меня в горле: несколько мгновений я вообще ни о чем не думала, только лишь ощущала его рядом с собой, его вкус у себя во рту, снова ощущение его целиком, как падение, падение в бездонную яму, на дне которой ждали мягкие плисовые подушки, набитые гусиными перьями.

В тишине я услышала едва различимое бренчание и гудение, подняла глаза и увидела трех мальчишек на маленьких велосипедах, из тех, которые гоняют на них целыми днями от нечего делать. Их руки всегда были не на руле, набирая сообщение на смартфоне, на головах всегда колпак, и если ты посмотришь на них, они начнут пялиться на тебя в ответ с неприкрытой агрессией. Один из них, в дырявой зеленой толстовке, закричал низким голосом:

– Вдуй ей хорошенько, дружище!

Мы смущенно оторвались друг от друга, и второй мальчишка засмеялся.

Я помахала ему.

– Привет, – сказала я.

Он посмотрел с удивлением; думаю, если бы я была трезвая, я бы знала, что делать. Они кружили вокруг нас, и им нравилось, что, хотя им всего около двенадцати, они кажутся злыми. Но я знала его со времен, когда он был еще карапузом в розовой коляске, которую его мамочка катала по улице. У него были плохо прооперированная заячья губа и густые каштановые волосы. Он приходил на детскую площадку на Грэм-стрит, куда меня мама тоже обычно водила и где по вечерам собирались дети постарше, некоторые для темных делишек: на них то и дело вызывали полицию. Они устраивали пожары на баржах на канале, грабили людей в переулках. Я давно не видела его маму, с тех пор как переехала обратно. Большую часть времени он слонялся один, на велосипеде, из которого давно вырос.

Однажды на Хеллоуин он пришел к нам домой за традиционным угощением. В одной руке он держал сумку Теско. В ту ночь на нем была оранжевая толстовка, хорошо совпавшая с сезоном, и она вся была грязная. Он забрасывал яйцами нашу дверь, потому что у нас закончились угощения, и когда он попросил денег взамен конфет, Малк ему категорично отказал. Мы не успели вытереть яйца, и они въелись в красную краску, а осколки скорлупы облепили дерево, как мини-мозаика.

Я ни разу не говорила с ним, кроме того Хеллоуина. Он узнал меня? Мы жили в сотне ярдов друг от друга, но он понятия не имел, кто я такая, кроме того, что я одна из жителей тех красивых домов, которые подходят прямо к каналу.

– Давай, – прошептал Себастьян мне в ухо, прижимая меня к себе за талию, когда мальчишки проехали мимо, и один из них поднял свой велосипед на дыбы резким рывком, щелкнув чем-то в воздухе. – Пойдем.

– Хорошо, – сказала я, тоже обнимая его за талию, и мы перешли по мосту во внезапном холоде раннего лета. На углу мы взялись за руки и медленно пошли по дороге. В окнах подвальных кухонь мелькали фигуры, подсвеченные теплым светом, который лился на нас изнутри. Кто-то проехал сзади на велосипеде – на самом деле я помню каждую мелочь.

– Мне войти? – спросил Себастьян, когда мы подошли к входной двери.

– Конечно да, – ответила я. – Мама встретит тебя, как блудного сына. Брайан Кондомин и Берти как-его-там тоже будут. Вебстеры с того конца улицы, тебе нравится Лореляй, ты с ней флиртовал…

– Не сходи с темы. – Он сжал мою руку. В тот момент я любила его, его серьезность, и как он был хорош. – Если я войду, то там твоя семья и мы. И мы можем опять во что-то вляпаться, и если все пойдет не так, то будет дерьмово.

Он наклонился вперед и прошептал мне в ухо:

– Послушай меня, перестань все портить. Я все еще люблю тебя.

– Я знаю, Себастьян, но…

– Но ты не любишь меня.

– Я не знаю, – сказала я тупо. – Я не знаю. Хотела бы любить. Этого достаточно?

– Хотела бы любить?

– Да. И еще мне страшно. Потому что мы вели себя друг с другом ужасно. И как все закончилось… – Я закрыла глаза. – Я так тебя любила, Себастьян. Не знаю, смогу ли я снова.

– Ох. – Наступило неловкое молчание, и он тихонько и нежно засмеялся. – Там у вас в подвале мужчина в пиратской шляпе.

Я посмотрела вниз. Три человека, а может быть, и больше, держали бокалы с вином и болтали что-то несвязное.

– Малку нравится…

– Ему нравятся пираты. Я знаю. Я купил ему книгу про Сэра Френсиса Дрейка. – Он вытащил из рюкзака книгу.

Я посмотрела на нее.

– Ты чудесный. Ты… – Я наклонилась и снова его поцеловала.

– Значит, теперь я тебе нравлюсь, потому что ты не приготовила ему подарок и ты хочешь выдать мой за свой.

– Нет! – сказала я, улыбаясь ему, когда шаги снова приблизились. – О, дело в другом, это… – Я схватила его руки. – Послушай. Мне нужно время. Дай мне…

Шаги остановились, и мы оба рассерженно обернулись. Высокая фигура показалась в темноте, смотря на входную дверь.

– Прошу прощения, – сказал он тихо. – Это дом Дилайлы Парр?

– Да? – ответил Себастьян немного вопросительно, все еще смотря на меня.

– Ах. Да, я друг… их друг, – ответил незнакомец, немного озадаченный. – Я приехал, чтобы увидеться…

– О, вы Берти? Извините. Мы только пришли, – сказала я, отпирая дверь. Себастьян сжимал мою руку. – Вы тоже пойдете? – спросила я его тихо.

– Я не Берти, – ответил незнакомец. – Вы Нина?

В коридоре послышались шаги, со стороны кухни. Мама распахнула входную дверь.

– Дорогая! Ты пришла. А это Себасть…

Она остановилась.

– Нет, – сказала она. – Нет.

За моей спиной Себастьян сказал:

– Привет, Дилл. Извини, что…

Но мама смотрела на незнакомца. Внезапно вся кровь отлила от ее лица. Я никогда такого раньше не видела и после не видела, как потом поняла.

Мужчина сказал:

– Ты не изменилась, Дилайла.

– Мама, кто это? – спросила я.

Мама наклонилась вперед, в темноту.

– Зачем ты вернулся? – прошептала она. – Почему сейчас?

– Это шок, я знаю. – Мужчина нервно улыбнулся. – Но я правда не знал, как еще тебя достать, Дилл. Ты не отвечала на мои письма…

Тяжелая поступь загремела на лестнице, и за маминой спиной возник Малк.

– Привет! – сказал он приветливо. – А это кто? – Он посмотрел на маму, потом на меня.

Незнакомец воспользовался этим как приглашением подойти поближе к ступенькам. Я отступила внутрь дома и смогла получше его разглядеть в свете из коридора. Он был загорелый и румяный, с бледно-светлыми волосами, а глаза при всем этом темно-карие.

– Я Джордж Парр, – сказал он. – Я… ну, на самом деле, я ее муж, по факту. Кто вы?

Я не могла оторвать глаз от своего отца. Все, о чем я могла думать в тот момент: Она не солгала мне. Она говорила правду.

Мама все еще смотрела на него.

– Зачем… зачем? – проговорила она, задыхаясь. – Джордж, зачем?

Его улыбка растаяла, и он оглянулся.

– Мы можем пройти в дом?

Мама сложила руки на груди; ее трясло. Слабым голосом она сказала:

– Нет, Джордж. Тебе нельзя туда входить. Чего ты хочешь?

– Я… – он едва слышно засмеялся. – Это странно, вот так об этом говорить. Ах… я… я хочу развода.

– Ты его получишь. Только уходи, – сказала мама чуть громче.

Он посмотрел на меня.

– Я приехал еще и из-за Нины. Мне нужно кое-что ей рассказать.

Он улыбнулся мне.

– Нина. Привет. – Он кивнул Себастьяну, который тоже сложил руки. – Послушай, прости за это все. Должно быть, для тебя ужасно странно, что я вот так появился на пороге. – Он показал вниз. – В самом деле! – сказал он, почти весело. – Поверь мне, я не планировал возвращаться вот так. Мой самолет задержали, и у меня были проблемы с… Я понимаю, что уже ужасно поздно. – Он прокашлялся, замолчав под взглядом моей мамы. – Старый дом все такой же, как я погляжу. – Я проследила за его взглядом.

В оконном стекле прихожей была маленькая трещинка, куда мы с миссис Полл обычно засовывали картинки с изображениями того, как прошел мой день в школе, для папы, лицом наружу, чтобы он мог смотреть на них сверху, с небес. Трещину сделала я, когда однажды очень усердно наклеивала скотч. Стекло было оригинальным, и мы решили его не менять.

Я потрясла головой.

– Ты знала, что он не погиб, мама? – спросила я очень мягко.

– Дилайла, ты сказала ей, что я погиб? – спросил мой отец, придвинувшись поближе к ней.

– Конечно да! А что мне оставалось делать?

– Сказать ей правду! – Его глаза сверкнули, и он повернулся ко мне. – Ты выглядишь как она, – вдруг сказал он. – Сначала я не понял, но да – теперь вижу. Правда.

– Как кто?

– Конечно. Мне надо объяснить. Моя мать. Тедди.

Мама заламывала пальцы. Она тяжело вдохнула и со всхлипом выдохнула, как будто задержала дыхание на несколько лет.

– Послушай, Джордж. Я говорю еще раз. У Малка день рождения. У нас там внизу гости. Тебе нельзя входить.

У нас там внизу гости – это заставило меня улыбнуться, посреди всего этого кошмара. Моя рука поискала ее руку, и я проскользнула пальцами в ее раскрытую ладонь. Она так сильно сжала мою руку, что я услышала хруст костей.

Но Джордж Парр не обратил на нее внимания. Он улыбнулся мне, и я улыбнулась в ответ, на автомате, зачарованная им.

– Итак, послушай. Значит, ты правда ничего об этом не знаешь? Обо мне и о Кипсейке? И о том, откуда ты?

– Нет, – ответила я.

– И не знаешь, что происходит с тобой этим летом?

– Джордж, – мама выпрямилась. – В последнее время…

– Мам, – я отдернула руку. – Дай ему договорить. Здорово, если ты заставишь его прийти завтра. Но ради бога, пожалуйста, дай ему сказать, что он хочет, и потом он может уходить. – Я кивнула, снова посмотрев на него. – Продолжай… – Я замолчала. – Джордж? Папа?

– В конце лета тебе будет двадцать шесть. Верно?

Я кивнула, и мне стало странно приятно, что он помнит об этом.

– Она получила его, когда ей было двадцать шесть. Они все. Девочки, вот в чем дело. Только девочки. Все это чертово место теперь твое.

– Какое место?

– Кипсейк, он весь. Он принадлежит тебе. И время тебе узнать о нем. – Он посмотрел сквозь дверь, потом опустил глаза на меня. – Моя дорогая девочка, ты Парр. Это кое-что значит.

ЛЕТО БАБОЧЕК
Теодора Парр
Эл и моему сыну Джорджу
В надежде, что они все поймут потом

В галерее Кипсейк, которая смотрит на море, есть портрет моего предка – Нины Парр. О Кипсейке ходит так много легенд, что трудно отличить выдумку от правды, но эта – самая мрачная из всех – оказалась правдой: в 1651 году, после того как Гражданская война наконец закончилась разрушительным поражением при Вустере, Чарльз II искал здесь убежища. Он пришел под покровом ночи, на лошади и потом на лодке, неслышно проскользив вдоль реки Хелфорд и потом по ручью к нашему дому. В Корнуолле он был в безопасности. Он знал, что корнцы любили своего Короля. Разве не сражались мы с ним при Лостуитиле? Разве не поднимались ради него всего лишь три года назад и двух миль не было от этих домов?

Нина приветствовала его, хотя она была одна в доме, за исключением слуг. Ее родители умерли, мать от водянки, а отца убили на войне, которая раздирала на части Англию. Ее жених, Гренвиль, был повешен в Плимуте. У нее никого не было, пока Король не приехал сюда.

Он остался на три недели. Мы ничего больше не знаем о тех неделях, хотя я часто представляю их вместе; иногда мне кажется, что я слышу их смех в забытых, пыльных углах этого зачарованного дома. Иногда я слышу их в саду. Я часто размышляла, где в первый раз он овладел ею. Они влюбились, вот что мы точно знаем.

После того как Король уехал, Нина была сломлена. Впоследствии ее служанка рассказывала, что она отказывалась есть. Как он уехал, унося с собой на губах ее поцелуй, локон ее волос и обещание, что Кипсейк будет всегда принадлежать ей.

В истории той ужасной войны наша роль в ней, хотя и маленькая, была упущена, и то, что случилось потом, также известно только нам: много месяцев Нина молчала, а потом родила ребенка от Короля, она скрывала свою беременность от слуг до тех пор, пока не пришло время. Через несколько месяцев после того, как родилась ее дочь, почти обезумев, Нина уволила всех слуг, кроме своей личной служанки, и пошла в крошечную семейную часовню, туда, где прятался Король, когда Круглоголовые пришли за ним. Она приказала замуровать себя в стену, и мастера рыдали, выполняя ее приказ. Там она медленно умерла от голода.

Она дала Мэтти, безутешной няне своей дочери, восковые беруши, чтобы бедная женщина не слышала, как Нина будет умолять выпустить ее. Но иногда няня слышала ее голос, бедной девочки. Она рассказывала, что Нина умирала долго. Что она была в бреду и думала, что снова видит Короля, и еще другие вещи: морских змеев и яркие огни.

Мэтти была подругой и товарищем Нины с детства, и они любили друг друга; она потеряла ребенка и была рада кормить грудью ребенка своей госпожи. Но каждый раз, когда она подходила к ней, Нина всегда кричала: «Оставь меня умирать».

С разбитым сердцем Мэтти в конце концов ушла с малышкой и поселилась снаружи в ледяном домике, теперь нашем Доме Бабочек. Когда она вернулась через неделю, везде наступила тишина.

Нина писала Королю, умоляя его вернуться. Она так и не увидела его ответного письма, которое мы храним в самой дальней секретной части дома. Рядом со мной лежит его письмо, когда я пишу это, его признание в любви, его записка, приложенная к прекрасной, чудесной, из бриллиантов и золота брошке в виде бабочки, которую он отослал для нее. «Внимательно прочитай надпись, любовь моя». По этой надписи мы знаем, что Король любил ее. То, что любят, никогда не погибнет, говорилось там.

Хотя это ложь. У меня больше нет этой брошки. Она потерялась. Я потеряла ее, когда потеряла все.



Это дом, в котором я выросла. Когда я была ребенком, мой отец разрушил лестницу с краю дома, где давным-давно другой мой предок – Руперт Вандал, прапраправнук Нины и главный разрушитель древнего дома, – снес средневековое крыло, развалины которого все еще лежали во времена моего детства.

Мой отец хотел уничтожить этот последний знак старого дома: он ненавидел непорядок. Моя мать умоляла его этого не делать, но он настоял на своем.

Уже ко времени моего детства Кипсейк разваливался на части много лет; в зубчатых стенах появились трещины, которые бежали до самого верха. Стена Северного крыла, обнаженная со времен реновации Руперта, дала трещину в дюйм шириной, и в нее забрался плющ. Дом стоит в устье ручья, и он построен на глине и песке – его фундамент не прочный.

Хотя это был дом моей матери, отец, как обычно, все решал сам, но моя бабушка, которая не боялась с ним спорить, потребовала, чтобы ее пустили внутрь посмотреть. За лестницей они обнаружили старую часовню, которую считали давно разрушенной или выдуманной, и размером она была не больше кладовки. Когда моя бабушка с силой открыла дверь и вошла внутрь, она нашла там женский скелет, преклонивший колени в молитве, с четками в руках, а на стене были сотни бабочек, нацарапанные осколком кирпича.

Отец заколотил часовню досками, и мы больше о ней не говорили. В часовню есть еще один вход, деревянная дверца под большой лестницей дома, но ее так и не открыли, ни разу в моей жизни. По ночам, слушая, как ветер шелестит в деревьях, я как будто слышала, как она плачет и просит выпустить ее оттуда. Даже сейчас я иногда слышу. Думаю, она там, за кирпичами, парит в воздухе, в неосязаемом для нас измерении.

Когда я была девочкой, я часто смотрела на портрет Нины Парр, на ее гладкое лицо в форме сердца, на ее серое платье, на грустные черные глаза. Картине примерно триста пятьдесят лет, но время не испортило ее очарование: она моя кровь, а я ее. И я знаю, что случилось в те недели, что заставило ее умереть от любви, в этой ужасной клетке смерти. Бабочки составляли ей компанию. Они всегда так делают. Не знаю, сколько раз за те долгие, одинокие годы я сидела у своего окна, смотря на луг перед домом, когда меня не удивляли Павлины и Углокрылицы. Когда я почувствовала, что этот дом не принадлежит мне по рождению, он не моя душа, а только тюрьма, в которой, как и Нина, я умру, я смотрела на крепкие деревья и реку, что течет к морю, мерцая сквозь эти деревья, и думала, что здесь всегда будет какая-то жизнь. Скоро здесь появится, как и всегда, бабочка, вылетев из-за деревьев и направляясь к убежищу в Кипсейк, где мы устроили для них специальный сад. И я знаю, что Нина была здесь, когда прилетели бабочки. Чтобы сказать ей, что даже в мире, где кто-то умирает от любви, где любовь высасывает все соки из тела, все еще остается красота среди них, порхающих, золотых, по-летнему прекрасных. Они такие глупые, эти бабочки. Они существуют только ради удовольствия. Они так недолго живут на этой земле.

Когда я решила записать эту историю, историю своей жизни и как я встретила Эл, вы можете себе представить, чего я хотела. У меня были деньги, драгоценности, земля, муж и сын, и у меня был Кипсейк, возвышающийся, как камень, покрытый мхом, из земли, которая меня создала, изношенная годами соленым, сладким морским воздухом и ветрами, которые гонят реку Хелфорд к морю.

Я пишу это для тебя, дорогая Эл, ради любви, которую мы потеряли, чтобы рассказать, кто я такая. И для моего сына, дорогого Джорджа, я сделаю отдельный экземпляр, когда закончу, чтобы он мог понять, что сделало его мать такой. Не для того, чтобы оправдаться: мне нет прощения. Но так вы можете пожать плечами и потом, возможно, забыть обо мне. Я так много сделала в жизни плохого. Я причинила другим так много боли и страданий. И как я была наказана, вы тоже узнаете.

* * *

Парры жили на этом участке земли тысячу лет. Этот дом был построен первым прапрадедом Нины, во времена начала правления Елизаветы I: Лионель Парр, первый Парр династии. Легенда гласит, что мы были русалками, которые сотни лет назад сбросили хвосты, чтобы жить на суше, и чья красота сделала нас богатыми. Другая, более прозаичная версия говорит, что мы были лодочниками, которые достаточно разбогатели, чтобы купить землю, и потом брали плату за пересечение ручья: немногим больше, чем бандиты.

Лионель Парр был большим человеком при дворе Елизаветы. Он был так уверен в милости королевы к себе, что начал мечтать о доме, который подойдет ее королевскому величеству, когда она соизволит посещать Корнуолл. Конечно, она так и не посетила его, но посвятила его в рыцари и даровала сумму денег, достаточную для строительства. И так большая часть расползающегося средневекового замка была разрушена, и на этом месте вырос Кипсейк. Говорят, что Лионель привез людей из Лондона и заплатил им двойную цену, чтобы они построили его как можно скорее, так как был уверен, что Королева окажет милость Корнуоллу. Работа была закончена меньше чем в два года. Вот почему местные так и не узнали об этом месте, и до сих пор едва ли знают, даже сейчас. В Кипсейк не поедешь на денек. На главной дороге нет приветливого знака; нет парковки, нет кофеен, подающих чай со сливками. Вы никогда, ни в 1580-м, ни в 1999-м, если прожить так долго, не наткнетесь на тропинку, отбегающую от дороги, которая приведет вас в Кипсейк. Вам должны рассказать, как сюда добраться. Даже в то время, как вы поняли, моя семья была не очень приветлива.

Лионель не рассчитывал ни на какие сложности, однако таковыми мы ими и стали. Дочери. Он женился на знатной даме Италии с волосами подобно черному бархату, которую он встретил во время своих путешествий по Европе, и привез ее с собой. Ее звали Нина. Говорят, он сходил по ней с ума, он мечтал только о ней, хотел лишь обладать ею, день и ночь. Естественно, мы ничего не знаем о том, что думала по этому поводу она.

Но Нина подарила ему дочерей, и у его дочерей родились дочери, и хотя все они носили его фамилию – Парр, – Лионель умер несчастным мужчиной. Его праправнучкой была Нина Парр, которая встретила Чарльза II, выносила его ребенка и покончила с собой из-за любви: едва ли Лионель мог себе представить, какой ценой она сохранит его имя. А так и было: женщины мешали планам мужчин всего лишь своим появлением на свет, и за это несли наказание всю оставшуюся жизнь.

Когда ты девочка из семьи Парр, происходят две вещи, которые не случаются с другими девочками: когда тебе исполняется десять лет, тебе говорят о твоем будущем предназначении.

Вторую вещь, о которой должна узнать девочка из семьи Парр в определенный момент, рассказать сложнее, и я не могу подобрать нужные слова, чтобы объяснить вам это – не сейчас. В самом деле, это дело темное, дело этого дома, и оно спрятано от всего мира.



Вы можете ехать на машине или на лошади и не замечать ничего, кроме узких тропинок, высоких зарослей, где ежевика переплетается с жимолостью, с сиреневым горошком, красным лихнисом, до тех пор, пока земля вдруг не провалится под вами и впереди откроется сияющий голубым вид, заманчиво сверкающий в полуденном солнце, с крошечными шхунами, похожими на парящих воздушных змеев, неслышно опускающихся на безмятежную широкую реку. Потом вы увидите золотые поля, и тенистые зеленые аллеи, и плодородную добрую землю – я часто чувствовала себя опьяненной видом и запахом всего этого. Следуйте дальше вглубь, удаляясь от моря вверх по реке, мимо Хелфорда, пока деревья не станут крепче, выше и ближе друг к другу, и потом немного спуститесь к ручью Манаккан, и тогда вы на месте.

Есть секретная тропинка, такая узкая, что по ней еле-еле может проехать лошадь с повозкой, по которой мы обычно ездили через поля, но больше никакой дороги нет. Вы можете приехать только со стороны моря, потом вдоль по реке, что и сделал Король триста пятьдесят лет назад. Высадитесь на берег и идите по лестнице, вырезанной из скалы, как и он шел, и следуйте по короткой петляющей тропинке сквозь густой лес, пока тропинка не сделает круг, и вы заметите каменные ворота, покрытые мхом: два существа подпирают их, но вы не сможете их как следует разглядеть. Там, спрятанный за деревьями, не видимый никому с дороги, в трехстах ярдах отсюда, расположен центр нашего мира, и это:

Кипсейк

Проходите через арку с лисой и единорогом, которые обозначают фамильные гербы Лионеля и Королевы. Дом квадратный, низкий. Проходите под длинным массивным арочным балконом и направляйтесь к огромной деревянной двери – она сделана из дуба, который выцвел от времени и стал светло-серым. Говорят, что в эту дверь может пройти слоненок. Так говорила мне моя бабушка – но, как и обо всех ее историях, нельзя точно сказать, правда это или вымысел. На внешней стене Восточного крыла стоит статуя самого Лионеля, в алькове, его руки лежат на бедрах, борода растрепана, как будто напоминая гостям дома о важности хозяина. Голова отсутствует. У него крепкие ягодицы, большие каменные кольца на каждом пальце, в руке причудливо вырезанный меч, но головы нет.

Однако наше самое дорогое сокровище находится не внутри дома, а сбоку: это сад, скрытый рай, заложенный моими предками, возделанный и выращенный до тех пор, пока он не стал непохожим ни на один другой. Ананасовые грядки, редчайшие цветы, причудливые деревья, как неизвестные существа, и пьянящий аромат в воздухе. Этот сад наполнен нашими секретами и чудесами. Сад полого поднимается за домом и ведет к лужайке, а перед домом спускается к ручью. За устьем реки и до самого сурового северного побережья, среди болот, расположены оловянные и медные шахты, которые много лет служили источником нашего богатства, но уже давным-давно заброшены, проданы или просто закрыты.

Летом река и море иногда затихают. Тогда в доме тепло и сухо, деревья обнимают его и укрывают в своей тени, а плющ и вьюнок пытаются наклонить дом к земле. Осенью вокруг дома кружат туманы, а ветры пролетают сквозь окна, и мы закрываемся внутри, устраиваясь на зимовку. Мы защищаемся от самых суровых штормов и от холода.

Вот почему прилетели бабочки.

Десять лет – мой мир начался и закончился в Кипсейке. Я не была его узником, я оставила этот кусок земли, который столько раз был нашим; когда мне было восемь, я уже могла плавать на лодке вдоль устья Хелфорда, где река встречается с морем. Я знала приливы лучше своего расписания, знала звуки птиц в лесах, голоса сов и дроздов раньше, чем научилась различать человеческие голоса.

Мой отец зимовал в городе, в дремоте Клуба, занимаясь любой работой, которую, как он говорил, должен был выполнять, чтобы оправдать свое существование, наслаждаясь деньгами моей семьи. Так что получилось, что меня воспитывали две женщины: мама и бабушка. Мама научила меня ходить под парусом, читать, различать голоса птиц. Она научила меня заплетать волосы, и она сидела со мной по ночам, когда я лежала в лихорадке и кричала от ночных кошмаров. А бабушка рассказала мне о бабочках.

Моя бабушка, Александра Парр, была известным энтомологом, одной из великих женщин-ученых поздней Викторианской эпохи. Наверное, она была самым важным человеком моего детства: я обожала ее. Мой отец ее ненавидел, но, конечно, все деньги принадлежали ей, и я думаю, поэтому он так часто уезжал – пока она не умерла, только тогда началось его царствование.

Бабушка была строгая. Ее мать, Лонли Энни, умерла молодой, и ее воспитывал дедушка, священник Фредерик, один из немногих наследников-мужчин в семье Парр. Он, будучи вдовцом, ничего не знал о детях и просто воспитывал ее как мальчика. Она ничего не боялась; мне жаль, что ее дети и внук вообще не унаследовали этого качества. Она считала, что может делать все, что делают мальчики, и она хотела изучать бабочек. Никто до нее (за исключением Безумной Нины, моего самого печально известного предка) в нашей семье не понимал и не изучал их так тщательно.

Ее жажда знаний была подобна безумию. Она была единственной женщиной, которую допустили к известной дарвиновской коллекции в Музее естественной истории. Она была одной из очень немногих женщин, упомянутых в славной истории Энтомологического общества. Ее специальностью был вид Рябчиков, блестящие оранжево-черные бабочки, которые когда-то были широко распространены в Англии, но теперь являлись вымирающим видом. Именно бабушка научила меня различать Серебряную Омытую, Жемчужнокрылую и Болотного Рябчика, научила, как искать их, что они едят, где отдыхают.

Мой сын сделал карьеру на изучении экзотических бабочек тропических лесов: Стеклокрылых бабочек, прозрачных, как дневной свет, радужных морфов, или Оранжевых Дуболистников, которые сидят со сложенными коричневыми крыльями и становятся так похожи на листья, что иногда их просто невозможно заметить, а потом они расправляют крылышки и открывают самый прекрасный кислотно-оранжевый и по-павлиньи синий узор.

Думаю, бабушка бы улыбнулась, слушая меня. Как-то в молодости она отправилась в командировку в Португалию, но я уверена, что ей больше нравились английские бабочки. Они не такие экзотические, но они интереснее. «Рябчиков можно изучать годами, их привычки, маршруты их полетов, их биологию, – говорила она. – Они чудесные маленькие создания. Так зачем нам путешествовать? У нас ведь есть они».

На самом деле, чудесной была моя бабушка. Я очень по ней скучаю, и жаль, что она выбрала такую дорогу. Несколько лет я считала себя ответственной за ее кончину, полагая, что могла бы ее предотвратить, если бы знала о ее намерении.



Когда ты из такой семьи, ты знаешь каждого домашнего, их слабости и причуды. Они живут здесь, в этих стенах, в воздухе – они обвивают дом, как этот плющ. Ты понимаешь их как никто другой. Я точно понимала Парров лучше, чем немногие другие из внешнего мира. Взять, например, историю моей самой необычной родственницы, моей прапрапрапрабабушки, Безумной Нины.

Безумная Нина, пятая в династии, кто унаследовал Кипсейк, родилась в 1790 году. Она была матерью вышеупомянутого священника Фредерика. Однажды ночью она убежала, бросив собственного сына, который тогда был еще совсем маленький, и вернулась только тогда, когда он был уже молодым человеком и готовился вступить в наследие Кипсейка. Она пришла с Востока, совсем потеряв рассудок. Где она была более пятнадцати лет? Бабушка рассказывала мне, что Фредерик не узнал ее. Скорбь так ее изменила, что она выглядела неузнаваемо.

В ней всегда было зерно безумия, и сумасшествие, которое преследует нас всех, плохо подходило для скрытой жизни. Бедная, беспокойная Безумная Нина. С детства это мучило ее, расшатывало ее психику. Ей снилось, что у нее внутри заперты бабочки, что по ночам они влетают в нее через рот и другие части тела, что однажды она родит тысячи бабочек. Когда она вышла замуж и родила ребенка, ей стало еще хуже. Позже я сама ощущала это; на самом деле, можно сказать, что иногда ее призрак присутствует рядом со мной.

Однажды ночью, когда светила полная луна и окрестности отливали серебром во тьме, Безумная Нина оседлала своего коня и, направившись к Портсмуту, сбежала в Персию – да, в Персию. Кто знает почему? Ей всегда нравились Шахерезада и сказки далеких стран, и с самого детства она мечтала уехать из Корнуолла. Но добралась она только до Турции, переплыв на лодке, направляющейся в Константинополь, замаскировавшись под юношу. Ее скоро разоблачил капитан корабля, и она долго страдала от жестоких унижений, закончившихся тем, что ее снова обрядили в женское платье и отдали работорговцу; он знал, что эта экзотическая англичанка, с кожей бледнее молока и большими голубыми венами, которые прорезали ее лоб и шею, будет редким товаром.

И так моя далекая родственница была продана в гарем Султана во Дворец Топкапи, среди наложниц в той огромной тюрьме были в основном иностранки. Нина, глубоко уважаемая Махмудом II за элегантность и принадлежность к другой расе, была отделена от других наложниц. Мы не знаем, родила ли она ему детей – но мы знаем, что наложницам запрещалось покидать дворец и видеться с кем-либо, кроме своих же конкуренток: если они были в этом замечены, их немедленно убивали или оставляли умирать на улице. Но через пятнадцать лет, после визита английского посла в Константинополь, Нине разрешили уехать. Я думаю, к тому времени она уже окончательно сошла с ума.

Она приехала обратно в Кипсейк, где молодой Фредерик ее не ждал. По дороге домой она много страдала: ее никто не сопровождал, и поэтому она сама пробиралась через Европу, желая добраться как можно быстрее. Ей пришлось спешить, почему, вы скоро поймете. Когда она вернулась, она не зашла в свой дом, а направилась прямиком в Дом Бабочек, где заснула, просыпаясь только для того, чтобы погулять в саду. Она умерла примерно через год, всего лишь раз поговорив с сыном, и вот что она ему сказала: Присматривай за ними. Присматривай за ними ради меня. И он выполнил обещание, он присматривал за бабочками, пока сам не умер. Моя бабушка рассказывала про него: «Он заслуживал лучшей матери, бедняжка». Но мне всегда было жаль Безумную Нину.

К тому времени расползлись слухи о том, что́ Безумная Нина скрыла по возвращении домой, и эти слухи ходили десятилетиями, доходя до крайностей. Моя бабушка, будучи молодой девушкой, начиная строить свою карьеру в Лондоне, не подтвердила, но и не опровергла эти истории, которые ей рассказывали. Они были о невероятных живых сокровищах, которые хранятся в ее фамильном доме. Ходили слухи, что там живут бабочки редчайших пород, привезенные контрабандой из Анатолии, и что они могут жить только в оранжереях Кипсейка. Это было время, когда бабочки и охота на них были особенно популярны среди определенного типа коллекционеров.

Во времена молодости моей прабабушки у нас были Аурелии. Менее респектабельные коллекционеры, которые рыскали в поисках разных пород, не могли отыскать дороги к нашему дому, а уж тем более к нашему саду. Люди нанимали лодки, чтобы проплыть по Хелфорду, люди шли пешком из Гуика и Хельстона. Некоторые из них подошли совсем близко, но до конца не дошел ни один из них. Александра была очень удивлена и вышла замуж за человека, который дошел хотя бы до лужайки бабочек перед Кипсейком. Он узнал секреты дома и потом женился на ней, хотя когда он умер – собирая экспедицию в Индию, оставив мою бабушку с моей мамой и тетей Гвен, которая тогда была совсем малышкой, – она не слишком оплакивала его. У бабушки были бабочки и дочери: она была счастлива.

Бабушка часто говорила, что Безумная Нина заслуживала лучшего наследства. Я часто думаю о ней, о бедной, тощей женщине, которая с благодарностью упала на колени в Доме Бабочек, не желая уходить оттуда, желая только одного – остаться с ними, быть снова дома после того, как хотела улететь и быть свободной, и после того, как узнала, что на самом деле представлял собой внешний мир.

С раннего детства мы втроем проводили много дней на лужайке перед домом в поисках бабочек: мама, бабушка и я, гонялись за ними, и мои короткие ноги путались в цветах и юбках, и я кричала им, чтобы они подождали. Мы рыскали по полям и лугам, по нашей земле и за ее пределами, бегали мимо стен, где прятались коконы и гусеницы, мимо живых изгородей, где порхали и отдыхали дружелюбные лимонно-желто-коричневые Пятнистые Лесовики. Когда я была маленькая, у нас были пони и ловушка, и в длинные жаркие летние дни бабушка возила нас в бухту Кайнанс, почти самую южную точку Англии, где вода светло-черепахового цвета, а небо расстилается без конца и края, и там мы ловили Голубых Клифденов, которые породнились с самим небом. Мы ели сэндвичи с крабами, которые Пен, судомойка, готовила для нас, и мы с мамой расшнуровывали свои ботинки и бегали босыми по белому песку, пока бабушка, с огромной шляпой на голове, с большой растянутой сетью в руках, охотилась за коконами и гусеницами среди меловых пастбищ, вверху на утесе.

Когда мы ловили бабочку с помощью этого длинного, петляющего, захватывающего устройства, она немедленно пришпиливала ее булавкой, а потом забирала домой, чтобы аккуратно убрать к остальным в свою коллекцию. Было ясно, что любое серьезное исследование дневных бабочек требовало убивать объект исследования, но бабушка прикрепляла на булавку далеко не каждую пойманную бабочку. Она говорила, снова и снова, что они были частью воздуха, как и мы, и поэтому убивать каждую бабочку – ужасная ошибка.

Для меня она написала книгу «Нина и Бабочки», чтобы я поняла свою историю, поняла, откуда я и почему мы те, кто мы есть. Чтобы я полюбила этих насекомых, как она сама, в конце она приложила список бабочек, с описаниями и фактами, которые были бы интересны ребенку. Книга понравилась одному ее знакомому редактору из Лондона, и мы очень гордились, когда однажды нам прислали напечатанный экземпляр.

Мама читала мне эту тоненькую, скромную по размеру книгу каждый раз, когда я просила. Это странная книга, но в ней нет противоречий – в конце концов, сама история нашей семьи странная. Она часами читала мне каждую ночь. Сказки и истории про привидений, рассказы о пиратах и корнских великанах. Прошло около шести лет с того дня, когда она посадила меня к себе на колени и, откинув за плечи мои волосы, прошептала бесценные слова мне на ухо, унося меня в мир фантазии своим мягким, сладким голосом, рассказывая мне историю нашего дома, услышанную от своей мамы, моей бабушки Александры. Но я до сих пор ее помню, я помню мамин запах, теплое чувство на спине, когда я прижималась к ней. Эти две женщины, Александра и Шарлотта, выросшие среди истории этого дома, были гордые, и высокие, мудрые и прекрасные, какими и должны быть женщины, и они стали близнецами-опорами моего детства.



Но осенью 1926 года все изменилось, навсегда. Мы с мамой уехали к тете Гвен в Лондон. Для меня это был огромный подарок: мне было семь лет, и я уже достаточно подросла, чтобы считать себя юной леди. Некоторое время мы жили там, примерно шесть недель, а может быть, два месяца.

Когда мы вернулись, Турл встретил нас у проезда Хелфорд на лодке моей мамы, ее любимом «Красном адмирале». Ему ужасно понравились мое новое парчовое пальто с красивыми эполетами и шляпка в тон.

– Вы совсем выросли, мисс Парр, – сказал он. – За эти недели в Лондоне. Я вас еле узнал.

Мне было безумно приятно. Он усадил нас, а сам отправился на другой лодке, гребя впереди. Я, как обычно, была Первым помощником капитана, помогая оттолкнуться от берега и вскочив в лодку в последнюю секунду.

Когда мы отплыли, мама сказала:

– Мне нужно кое-что тебе сказать, Теа, дорогая.

Я очень хорошо это помню: в тот момент моя счастливая жизнь изменилась. Я припала к носу лодки, смотря на реку, смотря, как солнце играет в прозрачной воде.

– Бабушка умерла. Несколько недель назад. Она болела, и она не хотела, чтобы мы знали. Ее уже похоронили.

Я не сразу поняла ее. Я помню соленый воздух, ласковый ветерок, как сладкий бальзам на моей коже после туманного Лондона. Я помню грациозные, плавные движения мамы, сжимающей в руках весло, смотрящей по течению, в направлении заходящего солнца, с отведенным в сторону лицом, так что я видела, как ее мягкие волосы завивались кольцами по всей голове.

Я сказала, подумав, что неправильно расслышала:

– Извини, мама, я не поняла. Кто умер?

– Бабушка, дорогая.

Я помню, как съежилась на носу лодки, как будто она ударила меня по лицу, оттолкнув от себя. Я не понимала, почему она на меня не смотрит, почему ее лицо такое холодное.

– Почему?

– Почему? Потому что она умерла. Потому что все умирают, даже самые любимые.

– Но разве мы не могли попрощаться с ней, мама?

– Это было невозможно, – все, что мама сказала в ответ. – Так было нужно.

– Но если бы я знала, я бы обняла ее, – сказала я. – Я бы обняла ее очень крепко.

Я с трудом могла себе представить, что ее больше нет дома. Что я никогда больше не услышу ее громкий, звучный голос, твердые шаги, не увижу, как она управляет всеми комнатами. Не увижу ее сияющее, нежно-розовое лицо и шоколадно-карие глаза, угольные, подернутые сединой волосы, потрепанную соломенную шляпу, красные, грубые руки, так не подходящие ей, прекрасной и активной. Каждая ее клеточка была полна жизни. Как же она могла так сильно заболеть, что умерла, а мы даже и не знали?

– Не понимаю… – начала я.

Мама резко перебила меня:

– Однажды ты поймешь, Теа, милая.

Она никогда не звала меня Теа: так меня называла только бабушка. Я придумывала, что бы у нее спросить, чтобы сразу получить ответ на все, что меня мучило.

– Тебе грустно?

– Да, мне очень грустно, – ответила мама. Она взяла весло обеими руками, уходя с рыбацкого маршрута, ведущего к морю, помахав туда рукой. – Очень, очень грустно.

– Тогда почему ты не выглядишь грустной?

– Потому что некоторые люди так могут. Они должны сохранять смелое лицо. Теперь она умерла, она ушла. Нам придется с этим смириться. – С этими словами она резко повернула влево, когда мы огибали устье, неслышно скользя по спокойной вечерней воде, пока не увидели Джесси, служанку, которая ждала нас с веревкой. – Смотри. Мы почти дома. И еще одно. Мы не должны говорить об этом с папой. Мы можем говорить о ней, но только когда будем одни. Поняла?

Я кивнула, готовая расплакаться, но я знала, что ей это не понравится. Я едва знала что-то о своем так часто отсутствующем отце, за исключением того, что он был грубым, раздражительным человеком, который выкрикивал приказания и плевался едой, когда она ему не нравилась. Теперь мне предстояло его узнать.



Так начался упадок моей мамы, и косвенно мой собственный.

Тогда я поняла, что она начала отдаляться от меня, потому что мне больше не разрешали расчесывать ее густые волосы цвета шоколадного бархата, и играть с ней на пианино, и слушать, как она читает долгими зимними вечерами в ее маленькой гостиной, моя голова в эти моменты больше не лежала на ее мягком колене, покрытом хлопковым платьем. Она часто уходила или сидела в своей комнате: меня одевала Джесси и она же мне читала. Турл катал меня на лодке, давал мне жевать лакричный корешок и говорил, что теперь я его Первый помощник капитана. Детям легче привыкать: сначала я это не понимала, но постепенно мне стало ясно, что мама меня больше не любит. Со временем я поняла, что те счастливые дни детства, когда бабушка была жива, были просто сценой какой-то картины, а не моей жизнью.

К тому же мне было на что отвлечься: Турл, и «Красный адмирал», и Джесси с Пен, и Дигби, моя маленькая собачка, которая повсюду за мной бегала. И еще я исследовала Кипсейк, место, где ты можешь зайти в любую комнату и попасть в другое время и место, где, казалось, за углом болтаются привидения, шепча что-то, пока я сплю, или ем, или читаю. Я никогда не уставала от этого места: секретные площадки, смотрящие в море, крошечные кабинеты, завешанные тяжелыми шелковыми гобеленами, викторианская детская, которой мы так и не пользовались – как и кроваткой, и старым детским набором, состоящим из деревянных кирпичиков, которые стали легкими и узорчатыми, изъеденные древоточцем. На лестнице висели портреты моих предков, давно позабытые, стояли двери, которые никогда не открывались, резные деревянные сундуки были набиты старыми платьями, которые не носили веками. Гравюры висели на ржавых крюках, спрятанные по углам.

У меня был кукольный домик, который до сих пор терпеливо ждет в одной из комнат на верхнем этаже, потому что я убрала его с глаз долой, так как он слишком болезненно напоминал мне о том времени. Потому что я играла с ним часами, с крошечными куколками и их одеждой, с тяжелой металлической мебелью. У него было электрическое освещение и гараж для машины: наш кукольный домик был современнее, чем мы сами. Я часто представляла себе семью, которая в нем жила, раздавала им роли для игры: любящая, умная жена, которая изучает бабочек, трудолюбивый муж, раненный во время Первой мировой, сладкий сынок, которого берегли как зеницу ока, и их старшая дочь, маленькая я, с мягкими каштановыми волосами, такой я была на самом деле, и я рисовала фарфоровое лицо, которое не выражало ничего, кроме покорного смирения.

Мне не было одиноко. Я не чувствовала себя очень счастливой, но я научилась быть прагматичной. И тогда, когда мне было почти девять, я встретила Мэтти, и она вошла в мою жизнь.

Однажды, спустившись вниз по ручью на «Красном адмирале», я стояла на берегу, рассеянно чертя палкой узоры на песке, в рубашке, заправленной в широкие брюки, и в ботинках, облепленных мокрым песком. Я хотела наловить моллюсков для Дигби и размышляла, проплыть ли еще подальше или прогуляться до луга. Но когда настало время прилива и ветер начал путаться в солнечных лучах, было сложно оторваться от воды. Дигби стояла рядом со мной и обнюхивала ракушку, когда мы услышали крик.

– Эй! Убирайтесь, вам сюда нельзя!

Я посмотрела вверх и увидела загорелое, потрепанное существо, сбегающее вниз к берегу по скользким ступенькам.

– Простите, это моя земля, – сказала я, стараясь не показаться высокомерной. – Это вам сюда нельзя.

Фигурка провела по лицу рукой, отирая грязь с носа, и уставилась на меня яркими зелеными глазами, которые тут же выпучились. Существо начало смеяться.

– Это хорошо! Ты же девочка, правда? Я все неправильно поняла.

Поправив свою старую соломенную шляпу, подоткнув волосы и посмотрев на свои матросские брюки и грубые ботинки, я раздраженно подняла глаза.

– Конечно, да. Как это грубо. – И потом я рассмеялась. – Ох. Так ты тоже девочка?

– Да, это правда, – ответила она и протянула руку, глядя прямо на меня. – Я Мэтти. Я живу там в сторожке. – Конечно, я знала эту сторожку, хотя никогда там не была. Вокруг нее были посажены лимонно-желтые розы, которые каждый год распускались прямо перед входной дверью, и это было что-то типа дома, в котором я бы хотела жить. Ухоженный, красивый, компактный. Я кивнула в знак одобрения. – Значит, ты та девочка. О которой тут говорят и которой однажды достанется тот большой дом?

В ее голосе слышалась насмешка. Я взяла ее руку и пожала плечами.

– Мэтти – так звали кого-то в книге. В моей – она была тут служанкой, много лет назад. Ты знала об этом?

Она тоже пожала плечами.

– Меня зовут Матильда. Мы тут жили веками, как и вы, знаешь. В моей семье было полно Мэтти. Мама говорит, что мы раньше служили у вас, задолго до того, когда родилась твоя бабушка. Моя бабушка была кормилицей твоей бабушки.

– О, – протянула я. Это было похоже на правду, и мне нравилась мысль, что у Мэтти, которая прислуживала Нине почти триста лет назад, появился потомок, которую тоже звали Мэтти и которая стояла сейчас передо мной, на пляже. – Больше похоже на прапрапрапра-что-то-там-еще-бабушка.

Она снова пожала плечами, и стало ясно, что ей надоело об этом говорить.

– Типа того. А что ты тут делаешь?

– Ищу моллюсков. А это Дигби.

– Привет, – она кивнула собаке; Дигби наклонила голову. – У старого пляжа Уикхемз их намного больше, если ты не против туда сплавать. Я вчера там была.

– Конечно, – ответила я, и с юношеской решимостью мы пошли вперед, не задавая лишних вопросов. Я развернула «Красного адмирала», помогла странной девчонке залезть, и мы отплыли.

Я до сих пор помню тот день, помню, как соленый воздух жег кожу, помню скумбрию, которую мы поймали и зажарили, помню запах костра. Как мы лежали на маленьком секретном пляже, на мокром песке, как холодная серебряная галька касалась наших ног. Я помню наш разговор, как будто он был вчера.

– Что ты тут делаешь целыми днями? – спросила она.

– Я? Ловлю бабочек и играю сама с собой, а еще учусь с гувернанткой. А ты?

– Я делаю что захочу, – сказала она, и я посмотрела на нее с восхищением. Она откинулась назад на локтях, подставив лицо солнцу.

– Ну, я так не могу. Кто-нибудь обязательно мне помешает.

– Нет, можешь. – Она повернулась ко мне, и ее зеленые глаза сверкали, как будто внутри них застряли лучи солнца. Ее кожа была похожа на карамель – тогда редко можно было увидеть кого-то настолько загорелого. Мы все время прятались от солнца, потому что стеснялись выглядеть как простые работяги. – Ты можешь делать все, что захочешь, Тедди. Не думай, что это не так.

– Только не я. – Я рассмеялась. – Это Кипсейк. Я должна смириться с этим, не важно почему.

– Почему? Из-за всей этой чепухи о том, что твоя бабушка здесь умерла и что в церкви Манаккан отказались ее хоронить и все такое?

Я отложила скумбрию, которую поджаривала над костром.

– Я… Я не слышала об этом.

– Ох. – Мэтти поднялась и встала передо мной, загородив солнце. – Да, верно. Ну, тебе лучше знать.

– О чем ты? Она болела и умерла…

Мэтти подняла руку:

– Это не мое дело. Забудь об этом, ладно? Я говорю о другом. Никто не сможет помешать мне делать то, что я хочу, когда я вырасту. Однажды я просто – я просто улечу отсюда и никогда не вернусь. Если мне захочется.

В то утро Джесси приготовила мое платье с кружевным, приколотым булавками передником, черные туфли на шнурках, начищенные до блеска, и новую красную ленту для моих волос. Сама мысль о том, чтобы делать, что я хочу, была смешна. Я не могла это понять.

Я улыбнулась ей.

– Тебе придется показать мне, как это делается.

– И я это сделаю, – сказала она горячо.



С того дня мы стали друзьями. Наверное, лучше друга, чем она, у меня никогда не было. Мэтти была на два года старше и свободно могла гулять весь день. Она умела стрелять из лука, и после того, как умерла бабушка, а мама от меня отвернулась, она стала центром моего мира. У меня никогда раньше не было друга моего возраста, с кем можно было вместе исследовать мир, разговаривать, делиться яблоком. Мэтти сделала мою жизнь лучше. Я брала ее с собой на охоту, и мы вдвоем ловили всех на свете бабочек с помощью бабушкиных лавровых коробок и сетей. Я рассказывала ей истории своего дома, о тех звуках, которые пугали меня по ночам. Она сочиняла глупые сказки про гоблинов и цирк, придумывала дикие шутки про Джесси, Турла, агента Талбота и про преподобного Чаллиса из церкви в Манаккане, над которыми мы смеялись до слез. Мне кажется, она была плохой девчонкой; я никогда такой не была, и мне это нравилось. Она не боялась вытворять самые опасные штуки, балансируя на краю обрыва. Мы проводили вместе весь день, возвращаясь домой уже в сумерках.

И потом настал мой десятый день рождения.

* * *

Утром в мой десятый день рождения я проснулась и увидела, что для меня уже приготовлено моя самое милое кисейное кремовое платье и Джесси уже прибежала поднимать меня из постели, чтобы успеть уложить мои непослушные волосы локонами. Я недовольно подчинилась этому унижению, размышляя о том, почему, черт возьми, вся эта суета должна происходить сегодня. Я спустилась на завтрак в Большой Обеденный зал и увидела там своих родителей, сидящих в обычных позах, как и всегда было в Кипсейке: отдельно друг от друга на противоположных концах стола; мама, погруженная в чтение «Таймс», рассеянно тыкала вилкой в вареное яйцо, а отец гримасничал и грубо разделывал на тарелке копченую рыбу.

Последний месяц отец провел за границей, на юге Франции, – дыша воздухом, как это называли, но, разумеется, он там не этим занимался. К тому времени он пристрастился к азартным играм и был уверен, что может пользоваться мамиными деньгами, не имея своих собственных. Он возвращался домой, только когда ему нужны были деньги или когда он считал, что пора обрюхатить маму еще разок: с тех пор как она родила меня, она была (насколько мне известно) беременна еще три раза, но все они или родились мертвыми, или рано умерли. Я была еще слишком мала, чтобы знать о мучениях женщин, и я просто по-детски отстраненно интересовалась этой темой, но не более. После очередной такой потери я спросила Джесси, которая сморкалась в передник, можно ли мне посмотреть на мертвого ребенка, и меня очень озадачила ее реакция, когда она схватила меня за ухо и до утра заперла в моей комнате за то, что я злая, бессердечная девочка.

Отец вообще не интересовался тем, как себя чувствует мама, кроме того что обвинял ее в неспособности как следует выносить его сына. Он не хотел дочерей, он хотел вырастить мужчин, мускулистых богов, которые будут править миром, возделывать землю, нападать на посудомоек, стрелять в оленей и играть.

– Доброе утро, – сказала я робко, стоя в дверях большого, обитого дубом зала.

Они оба оглянулись, и отец встал, и тогда я поняла, что что-то изменилось.

– С днем рождения, Тедди, дорогая, – сказала мама, подзывая меня к себе. Я подошла и встала рядом с ее стулом, а она взяла мою руку и сильно сжала ее в своих. Потом она взяла меня за подбородок, и я посмотрела в ее темные глаза. – Поцелуй меня, малышка, – сказала она странным голосом.

Я послушно поцеловала ее в щеку, и она посмотрела на отца, а потом села обратно, отпустив мою руку, не видя меня, как будто я испарилась.

– Теодора, а теперь послушай меня, – сказал отец, и я повернулась к нему. – Мы должны кое-что тебе сказать о твоем будущем. Сегодня тебе исполняется десять, и…

– Артур, прошу тебя, – перебила мама тихим голосом. – Дай ей хотя бы сесть, съесть что-то, и…

Я видела, как трясутся ее руки, и не понимала, почему она так нервничает.

– …Дай ей сначала открыть подарок.



Моим подарком была книга «Когда мы были очень маленькие». Я смотрела на знакомую коричневую обложку, стараясь не показывать свое разочарование. Я читала эту книгу с мамой, и потом с Джесси, еще когда мне было четыре года. Это была книга для малышей, а не для тех, чей возраст уже измерялся двузначными числами. За день до этого я сказала Мэтти, что хочу новую лодку, или пояс для своего синего шелкового платья, или «Джейн Эйр», которую мама начала, но так и не дочитала мне, и я так и не смогла ее потом найти на полке ни в большой гостиной, ни в отцовском кабинете.

Но я сказала: «Спасибо, мама, спасибо, папа», – и снова поцеловала маму, а потом обошла стол, чтобы поцеловать отца, и мои шаги отдавались гулким эхом по старому каменному полу. Он не шелохнулся, как будто я вовсе к нему не прикоснулась.

– Сядь, Теодора, – сказал отец, и я сгорбилась на стуле, рядом с мамой, и посмотрела на него. Он вынул сверток с бумагами. – Сейчас я прочитаю тебе один документ, который читали твоей матери, когда ей исполнилось десять лет, а до этого ее матери.

– Бабушке Александре? – тут же спросила я. – Это от нее?

Он начал читать, смотря на меня и скалясь своими мелкими зубами.

– Буду благодарен, если ты выслушаешь меня молча. Поняла?

Я кивнула, еще больше скрючившись на стуле, сжав вместе ноги, а отец поглядел на маму, и она тоже кивнула, и он начал читать, и сначала то, что он читал, вообще никак не впечатлило меня. Это письмо сейчас передо мной: я воспроизвожу его целиком.

Приветствую вас, честные и правдивые,

Во все времена мы высоко ценили заслуги и добрые дела, совершенные Леди Ниной Парр и ее собратьями и хозяевами Кипсейка в славном графстве Корнуолл, в году 1651, во времена, когда мы так мало могли предложить в помощь нашей собственной обороне, во времена, когда большие опасности угрожали нашей свободе и нашим людям. Нам очень приятно воздать благодарность вашей лояльности и терпению и обладать вашим наследием и наследием ваших потомков. Нижеследующим я удостоен чести предоставить мою защиту и служение Леди Нине Парр и ее делу с этого дня и впоследствии, посылая с этим правдивым посланием брошь, которая будет подтверждением времени, проведенного вместе с ней. Внимательно прочитайте надпись, моя госпожа.

Я подтверждаю, что, достигнув возраста десяти лет, любая девочка, рожденная в роду Леди Нины Парр, должна быть проинформирована о следующем: она должна унаследовать Кипсейк и все его земли, и немедленно. Нижеследующим я удостоен чести предоставить мою защиту и служение Леди Нине Парр и ее потомкам с этого дня и впоследствии, и любой человек, который возьмет девочку в жены, должен взять фамилию Парр с того же самого дня, и их дети должны быть Парр, и она, которая одарила меня своей милостью, мудростью и силой, отныне должна продолжить дело предыдущих поколений. Родственникам же наследницы должна выплачиваться пенсия в 1000 фунтов ежегодно, или в другом размере. И настоящим я заявляю, что Кипсейк является единственно собственностью Леди Нины Парр и должен быть унаследован ее потомком-женщиной по достижении возраста двадцати шести лет, и также она должна в той или иной степени провести годы до этого дня в пределах Кипсейка.

С наилучшими пожеланиями удачи,

Король Чарльз II

Отец отложил документ в тишине. Они оба посмотрели на меня.

Через несколько минут, стараясь не выдавать свой страх, я потянула маму за юбку.

– Извините, – прошептала я. – Я не знаю… Что это значит.

– Он твой, – сказала она, и теперь я понимаю, что она говорила с радостью, но я забыла, как звучала радость на ее губах, потому что давно привыкла к ее резкому, безразличному обращению. – Когда тебе исполнится двадцать шесть, это место и все деньги станут твоими, дорогая, а мы твои жильцы, с пенсией на твое усмотрение.

– Спасибо, но я не уверена, что я хочу, – ответила я вежливо. Мне было десять: и мне было это понятно, как сейчас. – Извини, мама, а что будет, если я откажусь?

Отец встал, подошел к тому месту, где я сидела, и ударил меня тыльной стороной ладони. Моя голова откинулась назад; я вытаращила глаза, и я помню, как увидела его волосатые пальцы, сжимавшиеся в кулак, когда он прошел обратно и сел на свое место. Мама ничего не сказала. Думаю, именно в этот момент я потеряла ее навсегда.

– Ты маленькая идиотка, – сказала отец. – Ты будешь делать то, что тебе скажут, как и все остальные делали до тебя, а я тебе расскажу, что здесь твое, а что надо отдать. А теперь закрой свой чертов рот. Поняла?

Не дожидаясь моего ответа, он раздраженно оттолкнул свою недоеденную рыбу, позвонил в колокольчик и закурил трубку. Мама продолжила есть, ее голова наклонилась над газетой. Наступила тишина, нарушаемая только звуком шумящей воды и ветром в деревьях, который проносился над нами.

* * *

1929

Теперь мне пришлось научиться быть молодой леди и не играть целыми днями в полях: каждое утро Джесси причесывала мне волосы до тех пор, пока они не начинали скрежетать и надуваться в ее руках. Мои коленкоровые простые платья и рыбацкие комбинезоны убрали в огромные шкафы, которые стояли в ряд у моей спальни, маленькие столбы коричневого, серого и белого цвета, потерянные в огромном, отдающем эхом пространстве. Я пряталась в них, когда слышала шаги мамы по коридору, потому что не могла вынести то, как она встречалась со мной и была абсолютно ко мне безразлична. Я до сих пор помню ощущение холодного дерева на своей спине, звук шелеста ее юбок, сонную, бессменную манеру напевать себе что-то под нос, и каждый раз я хотела вытянуться, открыть дверь и дотронуться до нее, позвать ее, но я ни разу не осмелилась это сделать.

Еще в последний год я начала заниматься с гувернанткой, и за это я должна быть благодарна отцу, за единственную хорошую вещь, которую он для меня сделал. Отец был животным, но он был хитрым животным: он не желал, чтобы имением владела идиотка, если он собирался и дальше вытягивать из него деньги. У меня должно было быть хорошее образование, чтобы я научилась делать для него деньги.

И вот мрачная леди с бледным лицом по имени мисс Браунинг была нанята из Дерби, чтобы меня обучать, и она приехала и остановилась в маленьком домике в Монене, на другой стороне реки. Каждое утро она приплывала на лодке, держа свой сложенный зонтик, и было понятно, что ее пугали и окрестности, и сам дом. Наши уроки начинались ровно в десять утра, и мне они очень нравились, и вскоре я полюбила мисс Браунинг: я была книжным червем, при всем моем желании порезвиться на природе и несмотря на презрение Мэтти ко всем, кто учится. Мне нравилось учиться – чему угодно, от маршрута звезд до законов Акбара, – а тихая, ученая мисс Брауни оказалась прекрасным преподавателем. Ее очень интересовала Россия, а особенно Толстой: ее очень впечатлила Революция и развитие коммунизма. Позже мы прочитали «Анну Каренину», «Войну и мир» и «Смерть Ивана Ильича». Никто никогда не обсуждал со мной мировые события: родители читали «Таймс» за завтраком, но мы редко слушали приемник, а больше я ни с кем не виделась. Спасибо богу за мисс Браунинг. Мне повезло, что она провела со мной пусть даже тот короткий промежуток времени; мне было страшно думать о том, какой глупой я была бы без нее.

Итак, теперь у нас с Мэтти были только выходные. Она ждала меня, пораньше придя к моему окну, и бросала в него семечки и мелкие камушки, если я еще спала. Я потихоньку выбиралась из дома, и мы шли через окруженные стенами сады, где за нами наблюдали любопытные малиновки, а ряды тихонько качающихся, ароматных бархатных лавандовых кустов были окружены древним, покрытым мхом кирпичом. По утрам солнце высвечивало лису и единорога над воротами, и длинные, странные тени вытягивались и мрачно чернели на боковой стене. Мы проходили через разрушавшуюся арку – и были свободны. Или же мы шли по тоненькой тропинке, ведущей к лугу, или вниз по дороге, где деревья складывались над головами в арки и лес становился гуще, и дальше по каменным ступенькам через небольшую старую пристань, откуда сотни лет все мы отчаливали и причаливали.

Наверное, они знали, что мы так убегаем, но никто нас не останавливал. Весь день мы были на свежем воздухе, кружась, бегая и вертясь, как ветры над нами. Иногда мы ходили в маленький домик Мэтти на краю нашего владения, где ее мама угощала нас сладко-горькими яблоками пепин и сыром с дырками; иногда мы переплывали реку Хелфорд и отправлялись исследовать неизвестное. Мы стали очень уверенными в себе; мы не понимали, что нам в любое время могли подрезать крылья.

Когда мне исполнилось одиннадцать, случилось несчастье. Однажды сырой мартовской ночью меня отправили к ненавистному мной Талботу, в конце длинного дня, который прошел удивительно радостно, и мы с Мэтти проплыли до Фалмута и были вынуждены вернуться из-за сильного прилива, и поднялся шторм, и опрокинул нашу лодку.

Мы рано отправились в путь, но на этот раз у нас были более грандиозные планы – и я все еще думаю, могли ли они тогда у нас получиться, если бы была возможность. Мы решили, что в тот день мы сбежим от ручья. И хотя мы знали приливы этой реки, мы не учли приход весеннего равноденствия, весенние приливы и полнолуние. После безумного дня поисков Турла вызвали в береговую охрану, и он поспешил через пролив; кузен его сестры видел нас, всех в грязи, тщетно пытавшихся причалить к берегу. Мэтти пообещала мне, что за день мы отплывем достаточно далеко, что мы будем в Фалмуте к наступлению сумерек; у меня было десять шиллингов, достаточно, чтобы прожить несколько месяцев, если не несколько лет, как мы думали. Однако, как выяснилось, это было наше поражение, конец всего, а совсем не начало.

– Ты должна пообещать мне, что ты больше никогда не будешь видеться с этой цыганкой и что она больше не будет сюда приходить. Пришло время тебе осознать свои обязанности, – сказал мне отец, когда я сидела у себя в спальне, дрожа, а Джесси суетилась вокруг меня, заворачивая в мамин пушистый халат.

– Это я была…

– Нет. Не перебивай меня. – За ним стояла мама, засунув руки глубоко в карманы своего черепахово-синего ночного жакета, как всегда молчаливая. – Дай мне слово сейчас же.

– Отец… – Я прикусила кончик языка и почувствовала вкус крови.

– Я сказал, дай слово.

Я поглядела на него, а потом уставилась прямо ему в лицо. Мне было непривычно так на него смотреть, раньше я предпочитала избегать его внимания. Его глаза светились белизной, в центре застыли черные точки. Небольшие красные пятна появились на его и так румяных щеках. Его немного подстриженная, рыже-седая борода дрожала.

– Нет, – сказала я, пытаясь скрыть страх. – Она мой лучший друг. Мой единственный друг.

– Скажи это.

– Она говорит, что вы держите меня здесь как в тюрьме. – Я смело посмотрела на него.

Он опять меня ударил, всей ладонью шлепнув по щеке с такой силой, что моя голова завалилась на левый бок и затылок громко стукнулся об открытую дверь. Я видела, как мама вздрогнула, но не произнесла ни слова. Она не подошла ко мне, не успокоила меня. Когда слезы подступили к глазам и я потерла свой затылок, я снова посмотрела на отца, моргая и пытаясь его рассмотреть, потому что в глазах у меня плыло и голова кружилась. Я поняла, что он ненавидит меня.

Они ушли – сначала отец, потом за ним пошла мама, она кивала головой, – и я осталась одна с Джесси. Я поглядела на нее, потирая горящую щеку.

Ее глаза были наполнены слезами; она покачала головой.

– Ох, ты нас напугала, – сказала она, обнимая себя руками, тяжело дыша от подавленных эмоций. – Иди сюда, непослушная девочка, – она широко раскинула руки. – Иди ко мне, я так за тебя волновалась.

И хотя мне очень-очень хотелось побежать к ней, почувствовать, как ее полные руки обовьются вокруг меня, прижмут меня к себе, чтобы я могла порыдать у нее на груди, понять, что обо мне кто-то заботится, я осталась на месте. Я оскалила зубы и отвернулась от нее.

– Доброй ночи, – сказала я. – Оставь меня, пожалуйста.

Я знала, что превращаюсь в них, обращаюсь в камень, но я не знала, что мне еще делать, как еще выжить.



В тот день Мэтти выгнали из деревни.

Я гуляла по нашим землям с Талботом. Он все время шел очень быстро, и я спотыкалась в попытках его догнать, широко шагая – я была высокая не по возрасту, но мне все еще было одиннадцать, – и он поворачивался и бормотал: «Здесь земля невспаханная, верхний слой плохой. Надо будет снова засеять через пару лет». Или, у шахт к северу от реки, по направлению к северу полуострова: «В прошлом году в пожаре погиб парень. Надо следить, чтобы тележку смазывали каждую неделю. Не забудь напомнить в следующий раз, когда придешь».

Когда мне было двенадцать, мама снова забрала меня в Лондон. Мы, как и в прошлый раз, остановились у тети Гвен. Меня отвели в Харродз, чтобы снять мерки для одежды, а потом в Лондонский зоопарк смотреть слонов, и в Цирк Пиккадилли, чтобы посмотреть на огни. Но поездка была также организована затем, чтобы я осмотрела наши владения в Лондоне, в Блумсбери и Кенсингтоне, с Талботом. И вдобавок я провела много часов, стуча каблуками в комнате ожидания на Харли-стрит, когда мама ходила к своему доктору. Мама не была крепкой. Она потеряла еще одного ребенка прошлым летом, и Джесси сказала мне, чтобы я была с ней вежливой. «Не трогай ее и не обнимай. Она не игрушка».

Мне хотелось рассмеяться: я не прикасалась к маме несколько лет, лишь иногда целовала ее в щеку.

Сидя в поезде на пути домой, мы с мамой молча читали.

После того как мы пересекли мост Тамар, Талбот сказал: «Ажиотаж спал. Скоро мы продадим недвижимость в Лондоне, я думаю. Цены на землю снижаются. Не хочу обременять нас бесполезными вещами. Мы больше не будем туда ездить».

Он мог бы с таким же успехом говорить на русском; я его не слышала. Потому что я знала, что вернусь в Лондон, так или иначе. До этого я была там несколько раз, но в этом путешествии я больше не была ребенком, и для меня Лондон был – и остается – жизнью, всей жизнью в одном прекрасном месте.

Я всегда любила Лондон, но в этот раз он показался мне новыми небесами, миром, далеким от моего собственного. Шум, движение машин, лошадей, люди, которые кричали и окликивали тебя, когда ты проходил мимо! Наряды и чепчики леди, красота и великолепие всего этого! Мужчины у отелей в цилиндрах и с галунами на плечах, которые прикасались к шляпам и открывали для вас двери, как будто вы принцесса! Золотая отделка на всех зданиях, рекламные плакаты, нарисованные на стенах, предлагающие продукты от сифилиса, печени и подагры, автобусы с жесткими кожаными сиденьями, на которых вы жестко подпрыгивали на бугристых дорогах, держась и еле переводя дыхание… и воздух, наполненный восторгом и энергией жизни, повсюду, куда бы мы ни пошли. Однажды днем, на обратном пути к дому тети Гвен из Грин-парк через Мэйфер, мама свернула не туда, и мы оказались на Шепперд-Маркет, где женщина в шелковом пеньюаре стояла на балконе публичного дома, облокотившись на перила, смотря на нас. На ней был накинут вишневый кардиган с большими карманами и стягивающим шнурком. Ее губы и щеки были красными, а тело выглядело так, как будто в какой-то момент одна из его частей выпадет из одежды. Я стыдливо ей улыбнулась, и сердце мое колотилось, когда я подумала, почему она там оказалась, а мама схватила меня за локоть и утащила вниз по аллее.

– Не смотри, Тедди. Это отвратительно, – сказала она, сама гневно озираясь на краснощекую, пышногрудую богиню, которая спокойно глазела на нас сверху.

Мы застучали по старым ступеням, выводящим из той улицы. Скоро мы были в безопасности на Беркли-сквер, и мама смогла снова спокойно дышать.

– Кто была та женщина? – спросила я ее.

– Та, которая продает себя мужчинам, для секса, – ответила она.

Моя мама редко теперь принимала участие в моей жизни, но она никогда мне не врала. В двенадцать лет я в первый раз услышала слово «секс» или, по крайней мере, вообще узнала о нем.

* * *

Когда мне было пятнадцать, моя гувернантка, мисс Браунинг – к тому времени ставшая мне родной, – уехала. Она была вынуждена вернуться обратно в Дербишир из-за болезни одного из родителей, и ее никем не заменили. Из тех многих часов, которые мы провели в библиотеке отца, я до сих пор помню очень многое, чему она меня научила, хотя я едва могу вспомнить ее лицо: кажется, у нее были светло-рыжие волосы. Интересно, что с ней потом случилось. Она была добра ко мне и смеялась смешно и тихо, напоминая мне соню. Однажды я сопровождала ее на репетицию двух кантат Баха в соборе Труро, но об этом узнал отец, и ей приказали, как мне потом рассказала Джесси, больше не брать меня на такие мероприятия.

И вот мои уроки закончились, я теперь по-настоящему была предоставлена самой себе. Что я потом делала, чем заполняла долгие часы между пробуждением и сном? Я читала книги. Я ходила на прогулки – под присмотром Пен или Джесси, которые невыносимо медленно ходили по тропинкам у Кипсейка в своих изношенных плоских башмаках, невпопад болтая о своих возлюбленных в Хелфорде или о проблемах сестер с мужьями. Я просила их поискать себе крепкие сапоги, чтобы мы могли прогуляться через поле, но нет. Они боялись моего отца. Все его боялись.

Мне нужно было куда-то деть свою буйную энергию, и так, постепенно, я начала изучать бабочек – и поскольку меня ничего не отвлекало, вскоре я поняла, что меня охватила мания, как мою маму, и ее маму, и всех остальных до меня. Прямо у меня на пороге было все, чтобы подпитывать эту манию. Теперь я наблюдала за ними: я отмечала различные рисунки их полетов, их поведение, манеру спариваться. Я знала, что Лимонно-сырную Серянку можно отыскать не раньше февраля, а Серебряного Омытого Рябчика – только в июле. Мама выдала мне старое бабушкино оборудование: сеть, хлопок и иглу для починки сети, спичечный коробок с булавками, старую потертую коробку для собирания образцов и инструменты для убийства (банку, яд, корковую пробку). Все было сложено в ее старом ранце. Мне было ужасно приятно обращаться с этими вещами, которые снова напоминали мне о ней.

Теперь я меньше гуляла по лугам и тропинкам. Я знала, что Талбот донесет на меня отцу, если только увидит за пределами усадьбы. Пару раз, год спустя после того, как наша дружба была прекращена, я видела Мэтти, и мы разговаривали, но теперь мы уже были другими людьми – она принадлежала большому миру, а я принадлежала дому, только этому дому.

– Выше нос, – сказала она мне, когда мы виделись в последний раз. – Это же не будет продолжаться вечно. Я же присматриваю за тобой, правда?

– Ты?! – воскликнула я, прозвучав более высокомерно, чем хотела. – Да что ты можешь сделать?

– Да, я! Ах ты, маленькая неблагодарная дрянь. – Она повернулась на каблуках и пошла вниз по тропинке, оставив меня одну с застывшим сожалением насчет моего длинного языка.

Боюсь, что я все меньше и меньше была внучкой своей бабушки. Я проводила часы с банкой для убийств и сетью в саду, охотясь на бабочек, и удовольствие видеть, как их яркие хрупкие крылышки беспомощно хлопали по шелковому твердому стеклу в течение тех нескольких секунд, пока цианид не убивал их, росло с каждым новым уловом. Как-то раз, взобравшись на дерево и пролежав там несколько часов в ожидании с тарелкой, испачканной пастой из анчоусов, я поймала блестящего Сиреневого Императора, с крыльями подобно сырому шелку, пышно усыпанными сиренево-синей пыльцой, почти неприлично прекрасного. Я приколола его к листку бумаги и положила в неиспользуемый ящик отцовского бюро вместе с аккуратными коробочками с Рябчиками и ежедневными Павлинами и Адмиралами, которых я ловила и убивала.

Однажды я с раннего утра была в саду, внимательно наблюдая за спариванием Святых Голубянок. Они вместе сидели на веточке, отвернувшись друг от друга, а потом медленно соприкоснулись брюшками, и синий самец передал семя коричневатой самке. Они сидели не шелохнувшись. Я поймала их в банку и унесла в кабинет, где открыла ящик, не зная, куда бы их положить после того, как они умерли, – в ящике почти не было места, он был полон всеми видами бабочек, которые я собрала за год после отъезда мисс Браунинг. Самец, когда у него прошел ступор после сношения, теперь снова бился о стекло банки.

Наверное, мне надо было его отпустить, и возможно, я бы сделала это. Я смотрела на них, на самку, которая спустилась вниз и села на листок, который я положила на дно. Сколько бы куколок вылупились, если бы она выжила? Я думала об этом. Я думала, убивать ли мне их.

Но вдруг дверь распахнулась и громко ударилась о деревянную панель. Я подпрыгнула, повернулась и увидела Пен, застегивающую платье, и на ее бледном лице выпучились красные глаза.

– Она умирает. Пойдемте скорее, Мисс, – только и сказала она.



Наверху, в Комнате Короля, мама лежала на своей огромной деревянной кровати, в пятнах света из длинных, вертикально разделенных окон, которые смотрели на поля по пути к реке. Когда я вошла, я остановилась, пытаясь не отпрянуть назад при виде ее и от запаха комнаты больного – накрахмаленных простыней, и антисептика, и удушливого запаха хлороформа. Болезненная желтизна разлилась по ее телу, а жидкие седые волосы, сплетенные в косу, свисали через плечо. Она была очень худая.

Потом я узнала, что месяцем ранее она потеряла еще одного ребенка. Она больше не хотела детей. У нее была дочь, которая унаследует дом. Но отец хотел мальчиков. И хотя она умоляла оставить ее в покое, он упорно делал ей детей, и каждый раз она их теряла. Кровь и снова кровь; иногда они умирали позже, иногда раньше. Когда я стала постарше, Джесси рассказала мне о том, что мама сказала ей. Как он прижимал ее к полу, когда она отворачивалась от него, и брал ее, когда она умоляла его остановиться.

Теперь она потеряла так много крови, что ее тело, ослабленное после семнадцати лет беременностей и только одного живого ребенка, на этот раз сдалось. Она умирала от потери крови у меня на глазах.

Я взяла ее руку и села к ней на постель, но она вздрогнула, и милая Джесси подставила мне стул, а потом тактично ушла.

Я не знала, что мне делать; я забыла, что значит быть с мамой.

– Мама, может, тебе что-нибудь принести?

Она уверенно потрясла головой.

– Пожалуйста, Тэа. Пообещай мне кое-что?

– Что угодно.

– Уезжай отсюда. Убегай подальше, пока он не умрет.

Меня накрыло волной паники и адреналина, когда я увидела пылающий гнев в ее лице. Я сильнее сжала ее руку.

– Да. Да, я это сделаю. Ох, мама… – Я кусала губы, едва сдерживая слезы.

– Не надо, – сказала она мягко. – Ты… не расстраивайся так. Я пыталась облегчить тебе жизнь, ты знаешь. Поэтому мой уход не должен сильно тебя ранить.

– Я… я не понимаю.

Она улыбнулась горькой кривой улыбкой.

– Моя драгоценная девочка. Я не без причины была для тебя полумамой все эти годы. Это все, чтобы тебе не было больно, когда я уйду. – Казалось, она собирает со всего тела последние крупицы силы. – И моя последняя благодать в том, что я ухожу до того, как придет время тебе сделать это. Тебе не придется сделать то, что сделала я.

– Милая мамочка. – Вот теперь горячие, детские слезы закапали на ее восковую кожу. – О чем ты? – Я так сильно сжала ее пальцы, что она вскрикнула и отдернула руку. – Извини. – Я поцеловала ее пальцы. – Прости меня.

Она подозвала меня поближе. Она прошептала:

– Я заперла ее. Потом мы уехали и бросили ее. Мы бросили ее.

Я немного отодвинулась от нее, от удушливого жара ее дыхания.

– Бабушка? – У меня закружилась голова; все дело в том, что я сразу поняла, о чем она говорит. – Ты… ты ее заперла? Где?

Она выгнулась над кроватью, словно вдруг окрепнув, и открыла рот, оголив зубы. Несколько зубов не хватало – я подумала о том, почему они выпали. Подумала, как много я про нее не знала, о том, сколько времени мы упустили.

Я отвернулась к двери, но она сказала:

– Нет, не приводи… никого. – Ее голос был всего лишь легким дуновением ветерка. – Только ты и я, дорогая. Ты должна меня выслушать. Знаешь, когда ты была маленькая… – Она снова на мгновение закрыла глаза. Я ждала. – У тебя в банке сидели две божьи коровки. Две недели, кажется? Тебе было всего четыре года, и ты их любила. Ты не помнишь все это, она уже умерла, и я… Я ухожу, и жаль, что я не сказала тебе… – Она медленно облизала потрескавшиеся губы. – Да. Когда ты родилась, у тебя на макушке был всего один прекрасный локон черных волос. Как у ребенка с картины. И на лбу у тебя было крошечное красное пятнышко, которое выцвело со временем, и еще у тебя были голубые, как море, глаза, а потом они стали карими…

Она замолчала и молчала, несколько секунд, с закрытыми глазами. Ее пульс был едва уловим, и я снова поднялась, чтобы позвать Джесси, но она вцепилась в меня, на этот раз так слабо, что едва смогла дотянуться. Наконец она показала на меня рукой.

– Ох, жаль, что… что я не ушла. От тебя.

Я все еще плакала, мой рот кривился, а на плечах теперь ощущалась вся нерастраченная за десять лет любовь, которую я заперла внутри себя и которая теперь вырвалась на свободу.

– Не надо, мама. Не уходи.

– Я думала, что так будет правильно. Что я спасаю тебя. И я потратила все эти годы, отталкивая тебя, моя милая девочка.

Я поцеловала ее руки, стараясь не зарыдать.

– Ты была так, так дорога мне. Мой единственный ребенок, единственная, кто выжил. Я знала, в тот же момент, когда тебя положили мне на грудь, я поняла, кто ты такая.

– Мама… – Я положила голову к ней на кровать, не в силах смотреть на нее. Я велела себе перестать рыдать, чтобы как-то помочь ей.

– Да, я это знала. Я знала, что ты другая. Сильное, крепкое маленькое создание. И что самое важное… – Она остановилась. – Я знала, что ты моя, а не его. Полностью моя. Я сделала это, чтобы спасти тебя, чтобы ты перестала меня любить, и тогда, если тебе придется это сделать, придется оставить меня там, тебе не будет так больно, как было мне…

Мы обе замолчали, и пальцами я гладила ее теплую, слишком теплую руку.

– Но я не печалюсь, теперь я знаю, что ты свободна. Итак, я скажу тебе. – Она легла обратно на подушку, смотря в потолок. – Все мы, кто его унаследовал. Каждая женщина, начиная с Нины и до меня. И однажды ты сама. Последний секрет нашего дома.

Я подняла голову, дыша так тяжело, как будто бежала.

– Да, мама.

Ее руки пробежались по моим мокрым щекам. У нее были длинные, грязные ногти. Она говорила из последних сил, сжигая последнюю оставшуюся энергию.

– Я бы сказала тебе это, когда ты немного подросла. До твоих двадцати шести лет, как и Нина. Мы все тут, дорогая. Мы все умираем здесь. Мы все похоронены здесь. Здесь, среди бабочек. Я сражалась с этой участью, но теперь я сдаюсь. Она была такая сильная, твоя бабушка. Но она так хотела. Но я нет. Она… она любила это место. Теперь ты понимаешь, что дом все равно в конце концов настигнет тебя.

Я кивнула, пытаясь осознать.

– Тот… тот скелет, который они нашли, когда я была маленькая? Ты имеешь в виду Нину, мама, когда ее нашли в часовне? Бабушка увидела ее…

Она улыбнулась, переведя свои впалые глаза на меня.

– Твоя бабушка сказала всем, что там была только она, только Нина. Они поверили ей.

– Но все видели ее. Когда они вошли в часовню, она была там… ее скелет, и бабочки, нарисованные мелом…

– Да, но они не посмотрели ниже. Остальные…

– Остальные?

– Остальные в маленьком кабинете под… – Она сглотнула, собираясь с силами. – Под лестницей. В подвале. Она знала, конечно. Она мне рассказала, что они там.

– Ты имеешь в виду…

Она тихо пропела. «Нина Парр, сама себя заточила, Шарлотта Мерзавка, дочь короля, Нина Вторая, мать Руперта вандала, Нина Живописец, мать скандала. Безумная Нина затем, потом Священник Викар, потом Одинокая Энни, потом Александра, Охотница За Бабочками».

Ее мягкий, крепкий, дребежжащий голос прозвучал как колыбельная. Она остановилась.

– Я дала ей палочку цианида, прежде чем запереть, – это быстрая смерть, по сравнению с другими. Когда придет твое время, моя милая… возьми палочку из Дома Бабочек. Я буду единственной, кого похоронят на церковном кладбище, видишь… О боже, почему ты…

Она снова выгнулась над постелью, поднявшись так высоко, что я подумала, что в нее кто-то вселился, и ее рука расцарапала мне кожу. Когда ее отпустило, силы ушли из нее, и я поняла, что скоро все закончится.

– Ты знаешь, как все закончится? Я знаю, как все закончится. Это происходит сейчас. – Еле слышно она промычала: – Потом печальная Шарлотта, а потом я, моя прекрасная Тедди, самая лучшая девочка. Они все бабочки, осталась только я… только… я.

– Мама… прошу тебя, прошу, прошу, не уходи. Пожалуйста, борись, – сказала я, в отчаянии сжимая ее руки. Мне кажется, я правда верила, что если я напрягусь, хотя бы разок, вытянуть ее к жизни, то это сработает. – Не так. Давай поговорим о чем-нибудь еще.

Но она улыбнулась и покачала головой.

– Видишь, все это время, а я смотрю на тебя и думаю о тебе… должна ли ты помочь мне умереть. – Она очень медленно покачала головой. – Я так рада, что тебе не придется. Ты такая умная. Такая красивая. Ты такая хорошая, Тедди, правда. Моя прекрасная девочка, такая мудрая и глубокая, и… – Еще один спазм скрутил ее, и после него она притихла. Вдруг она открыла глаза, уставясь в потолок. – Ты должна бежать. Дом умирает. О мой милый ребенок, я не печалюсь. Я не… не… печалюсь, теперь нет. Ты здесь. Ты здесь.

Она поцеловала мои пальцы. Я почувствовала, как между нами пробежал разряд, и потом она ослабила руку. Я посмотрела в ее глаза, ясные, самого нежного карего оттенка. Я почувствовала силу ее любви ко мне, сильнее любой другой любви, которую я ощущала, до того и после того, и тогда я познала эту большую любовь. Потом как будто что-то проскользнуло надо мной, как будто накрыло плащом, и когда я снова посмотрела на нее, она уже ушла. Где-то далеко послышались вздохи и рыдания – те женщины, все смотрели на нее, все были с ней, теперь я в это верю.

Под домом. Конечно. Я помню, как Мэтти, когда я встретила ее первый раз, говорила, что бабушку отказались хоронить в церкви Манаккан. Она ошибалась. Они не похоронили ее там, потому что она уже умерла здесь, в Кипсейке. У моих предков нет могил – кроме мужчин, которые лежат в фамильном склепе, в церкви. Остальные, женщины, все здесь.

Я так и не оправилась от смерти мамы и от нашего последнего разговора. Она поступила так, как считала правильным, но трагедия в том, что она ошибалась: ее напускное безразличие изменило меня. Я изменилась, навсегда оставшись уникальной девочкой, которая должна быть счастливой, чувствительной, какой я когда-то была, которая свободно гуляла со своей мамой и бабушкой по нашему собственному миру.

Ее кожа все еще была теплой. Я повесила голову, а потом подняла глаза и увидела, как комната погружалась в обычный серый дневной свет. Снаружи запела птица, и я поняла, что теперь осталась одна.

* * *

Через девять месяцев после смерти мамы отец представил меня моему будущему мужу. Уильям Клауснер приехал к нам в дом со своим отцом, и мы пили чай на террасе. Была осень, и уже довольно холодно для посиделок на открытом воздухе. Когда я замешкалась у главных дверей, отец ткнул меня в руку:

– Он здесь не для того, чтобы с тобой поболтать. Они с отцом приехали, чтобы тебя оценить, осмотреть тебя. Решить, подходящая ли ты партия. Они хотят хорошую, умную, здоровую девушку. А не шлюху с обдолбанным взглядом, несущую всякий вздор насчет того, что происходит в этом доме. Слышишь меня? – Его пальцы впились мне в сухожилия, и моя белая кожа покраснела от его хватки. – Снимай этот идиотский передник и пойди надень приличное платье.

Уезжай отсюда, сказала мне мама. Дом умирает. Ты должна бежать.

– Да, – сказала я мрачно и пошла наверх переодеваться.

А что еще мне оставалось делать? С тех пор как умерла мама, я поняла, как сильно ее присутствие, более призрачное тогда, чем сейчас, оберегало меня. Она намеренно создавала мутную, категоричную, холодную атмосферу, в условия которой это притворство не дало свершиться некоторым из отцовских причуд. Теперь, когда она ушла, маска благородства была сорвана. Он был груб и жесток, прямолинеен и вульгарен, пил с управляющим Талботом до глубокой ночи, а днем ходил по коридорам и выискивал проступки. Пен, нашу милую горничную, он уволил только потому, что в жаркий день с его воротничка стал осыпаться крахмал.

Мои волосы отросли слишком длинными и стали непослушными; я выросла из всех своих платьев. Мне было уже восемнадцать, и я была высокая, но я носила одежду, которую мне выдавали в последние годы, потому что меня это просто больше не заботило. У меня больше не было мамы, которая молча за мной следит, и пока она не умерла, я не понимала, как много она продолжала для меня делать, даже на расстоянии. Вещи, о которых я не знала – букетики диких цветов у меня в спальне, новая одежда, каким-то чудесным образом возникающая передо мной, книги, которые мне хотелось читать, всегда были под рукой, когда я училась, – она любила меня издалека, а теперь она умерла, и ее похоронили у церкви, в отличие от ее предков. Я не могла ходить мимо часовни в дальней части дома. Мне снились сны, от которых я просыпалась, крича от ужаса. Теперь я поняла, почему люди избегали моего взгляда, когда я проплывала по Хелфорду или выезжала верхом. Я была неухоженная и нечесаная, и мне доставляло большое удовольствие притворяться, что мне это нравится.



Однажды мы устроили странную вечеринку на передней площадке, под холодным ветром сентября. Джесси бегала мимо больших окон с маленькими сэндвичами, выпечкой и чаем. Мы были элегантно спокойны, как и всегда, – даже если я и не была, сидя там в своем простом хлопковом платье, которое было ужасно мало мне в подмышках и все в пятнах от ежевичного сока. Отец и Обри Клауснер вели напыщенную беседу о погоде, о представителе округа в Корнуолле, о последних новостях, о том, как герр Гитлер встретился с Муссолини в венецианском Лидо. Уильям Клауснер и я сидели молча, я смотрела на сад в надежде заметить бабочек, а он смотрел на пол. Он часто глотал и вертел глазами слева направо, потом кусал свои влажные губы, по привычке, и это меня гипнотизировало. Я думала, как это – целовать его или делать то, насчет чего Мэтти однажды сказала, что я должна сделать это с мужчиной, за которого выйду замуж.

Эти мысли полностью занимали меня, и я была плохой хозяйкой. Я чувствовала на себе гневный, разъяренный взгляд отца, но почему-то никак не могла заставить себя быть порасторопнее.

Наконец Уильям сказал:

– Вот что, интересный там мох. Это калоплака саллинкола?

Я проследила за его взглядом на раскинувшийся оранжевый узор, цветущий на террасе.

– Боюсь, что я не знаю.

Мэтти знала бы; она знала обо всем, что здесь растет, но как их называют местные, а не на сухой латыни.

– Я уверен, это он. – Он выпучил глаза. – Вы были в Лондоне?

– Да, – ответила я с колотящимся сердцем. – А вы? Мне нравится этот город, а вам?

Он облизал губы.

– Не знаю. Никогда там не был. Я хотел сказать, что в Лондоне нет мха. Качество воздуха такое низкое, что он там просто не расцветает. Это интересный показатель уровня загрязнения. Ужасное место, могу себе представить. И мох со мной согласился бы. – Он снова посмотрел на пол, на плиточный камень. – Правда, это замечательный экземпляр.

Мне вдруг захотелось засмеяться. Я прикусила язык и посмотрела вниз на натянутую пуговицу на своем платье. После короткой паузы я сказала:

– Вы не хотите взять почитать книгу? Уверена, у нас есть справочник по мхам в кабинете… в кабинете отца.

– Нет, – ответил он, наклоняясь вперед. – Нет необходимости. Я уверен, что правильно его опознал, просто непривычно видеть его в домашних условиях. Полагаю, у вас тут микроклимат, что вместе с этим садом и стенами, существует довольно давно. – Я уставилась на него, и он, наверное, подумал, что я тупая. – Ох, простите. Вы не знаете, что это, да? Микроклимат, я объясню, это особая часть окружающей среды, где флора и фауна живут не как в обычном своем окружении. В Кипсейке есть особый микроклимат. Я слышал, что он… – Он замолчал и довольно сильно покраснел. – Ну, здесь можно найти много интересных видов, которые много лет здесь обитают и больше нигде не встречаются, я думаю, если как следует поискать.

Я пыталась не улыбнуться. Он понятия не имел, что это за место и что тут происходило много веков, и я вдруг почувствовала себя спокойнее. Это был мой дом, не моего отца, и никто не мог его у меня отобрать, не важно, каким унижениям они собирались меня подвергать.

– Моя семья живет на этой земле почти тысячу лет, – сказала я. – Мы прекрасно знаем это место, но все равно спасибо вам.

Он замер, уставившись на дверь, и густая краснота залила его шею. Думаю, он был милый, пока его не смутишь, и тогда он становился пугливой рыбой.

Отец повернулся ко мне, прервав беседу с мистером Клауснером.

– Иди в дом и попроси Джесси еще кипятка для чая. Сейчас же.

Я встала, споткнувшись об одну из плиток, потому что поняла, что он услышал мой дерзкий ответ и что позже я об этом пожалею – удар, или лишение ужина, или просто взбучка. Тогда отец бил меня довольно часто: обычно хлестал по щекам всей ладонью, иногда бил по рукам, скручивал их за спиной, пока я не начинала кричать и умолять его отпустить меня. После я плакала, но, как мне кажется, я вскоре привыкла к этому.

Беги отсюда, сказала она.

Джесси была наверху, подготавливая комнаты для ночлега, и мне легче было принести воду самой, чем беспокоить ее, и поэтому я свернула за угол, чтобы срезать путь до кухни – и там встретила Мэтти.

Она была такая же, как всегда: стройная, загорелая, с забавной мальчишеской походкой, с сияющими глазами, которые смотрели на меня с завораживающей упорностью. Прошло много месяцев с того дня, когда я видела ее в последний раз, но мне показалось, что мы виделись не далее как в то же самое утро.

Она облокотилась на дверь и открыла ее для меня, а потом сказала:

– Ну, пойдем. Разве ты не хочешь войти?

– Тебе нельзя здесь быть, – сказала я, толкая ее и закрывая дверь. – Если отец тебя поймает, он…

– Все в порядке, – сказала она, и мы быстро зашагали по пустому дому в кухню, и когда мы пришли, я потянулась за кастрюлей с водой, но она оттолкнула от нее мою руку. – Нет. Оставь это. Мне надо видеть тебя. Я хочу знать, как твои дела. Ты уже совсем выросла, правда? – Она говорила как леди, а не как деревенская девчонка.

– Они хотят, чтобы я вышла за него замуж, – сказала я горячо. – Мэтти, я не могу. Он ужасный. Он как рыба. У него влажные руки и слезятся глаза.

Она запрокинула голову и расхохоталась.

– Пожалуйста, тише, – зашипела я. – Правда, Мэтти, отец очень опасен.

Ее ясные глаза сузились.

– Ты его боишься?

– Да, – сказала я. И потом я сказала то, что боялась произнести вслух: – Я не знаю, как мне сбежать. Не знаю, что мне делать. Мне нужно выбраться отсюда. Здесь такое творится, Мэтти…

– Что творится? – спросила она.

– Я… я не могу сказать. С тех пор как умерла мама, я не… – Я пожала плечами. – У меня больше никого нет.

Послышались шаги, эхом раздающиеся по всему дому, по длинному, низкому коридору, который вел в кухню.

– У тебя есть я, – сказала она. Она наклонилась вперед, и ее губы нежно коснулись моей щеки, и потом она обвила меня обеими руками. От нее пахло медом, чем-то сладким. – Я помогу тебе сбежать.

– Я не могу просить тебя об этом.

– Я с радостью это сделаю, Тедди. Если ты хочешь убежать. А ты хочешь убежать?

Я не сомневалась и кивнула:

– Очень хочу.

– Хорошо. У тебя есть какие-нибудь деньги? Мне нужны деньги.

– Да, конечно. Только… – Я опустила лицо. – Там совсем немного. Пара золотых. Подожди здесь.

Она вдавилась в стену, и я оставила ее там, и побежала к себе в спальню, где пошарила в кошельке. У меня никогда не было много своих денег; они были, как мне дали понять, все «убраны в надежное место».

Вернувшись обратно как можно осторожнее по боковому проходу, я вложила ей в руку золотые монеты и немного флоринов.

– Вот. Боюсь, это все, что у меня есть.

Мэтти улыбнулась.

– Этого достаточно. Мне пора идти. Жди от меня новостей.

Она сжала мою руку и исчезла, так же быстро, как и появилась, через заднюю дверь, и как только я приложила руку к груди, кухонная дверь распахнулась и появилась Джесси, пыхтя под весом ящика для угля.

– Вот ты где, – сказала она. – А что это за шум? – Она подозрительно огляделась. – Здесь кто-то был?

– Никого, – солгала я.

Уже потом, ночью, сидя в своей комнате, подтянув колени к подбородку, смотря в окно на поля, слушая, как осенний ветер отдается гулом в деревьях и над ручьем, я поняла, что Мэтти стала первым человеком, который прикоснулся ко мне – с любовью, а не для удара или пинка – с тех пор, как умерла мама.

* * *

Но дни плавно перетекали в недели, недели в месяцы, осень сменилась зимой, а Мэтти все не приходила.

Это может показаться странным, но теперь, когда я знала, что бабушка рядом, мне начало это нравиться. Меня больше не мучили кошмары о том, что может прятаться под домом. Это была моя семья, моя история, моя ноша, и это не мог отнять даже отец. Он мог лишить меня достоинства, как однажды, когда за завтраком он выдернул ленту из моих волос, сказав, что я женщина, а не глупая девчонка. Он мог продать последнюю оловянную шахту под Пенвисом по самой низкой рыночной цене, чтобы расплатиться со своими долгами. Но он не в силах был изменить тот факт, что Кипсейк принадлежит мне. Все женщины все еще были здесь. Дом принадлежал мне, не важно, что он делал.



На Рождество 1937 года я нарядила огромную входную дверь остролистом и лавром, оплетя ими деревянный круг, который хранился в конюшне как раз для этого и использовался уже много десятилетий. Когда я повесила сверкающую зеленую и красную листву на дверь, я подумала о Рождестве, которое давно прошло, о каретах, катящихся по узкой дорожке, везущих гостей на обед в огромный обитый деревом зал, но прошло много лет с тех пор, когда соседи дарили нам подарки и желали счастья. Я размышляла, кто в этом году нарушит мрачное молчание этого дома, постучав в нашу дверь в Рождество? Ответ пришел, когда я снимала венок с двери, спустя двенадцать дней: никто.

Мой девятнадцатый день рождения, в январе 1938 года, пришел и ушел, я получила от отца золотой медальон и от Джесси букет бесцветных роз, перетянутых зернистой черной ленточкой с ее старой шляпки, что значило для меня очень многое, потому что я знала, что у нее не было денег на красивые вещи и она гордилась своей шляпкой. Мой адвокат, мистер Мурблс, повел меня обедать, вместе с отцом, в отель «Фальстаф» в Труро. Мистер Мурблс выпил лишнего и много чего наговорил про своих клиентов, про семьи, которые мы знали всю жизнь, про их финансовые дела, о семейных тайнах. Отцу это ужасно нравилось; я почти не слушала, предпочитая смотреть на других людей, обедающих по соседству. Престарелая вдова, молодые супруги, бедная, скромно одетая женщина. Я рассматривала их так, как будто все они были претендентами для моей банки для убийств; я так редко видела других людей. Я не знала, когда еще попаду в Труро. По крайней мере, не в ближайшие полгода. Мысль об этом странном заточении, о времени, которое еще предстояло там провести, начала повергать меня в депрессию.

И потом это случилось.

Одним темным, туманным утром в конце апреля рев разлившегося ручья внизу дома был громче, чем обычно, и от этого звука можно было сойти с ума. Я сидела в длинной столовой, медленно пережевывая кашу и просматривая почту. Письмо от тетушки Летти, бедной сестры отца из Плимута, которая часто просила о помощи, с деньгами или еще с чем. Просьба о помощи от спасателей. Женщина, называющая себя ясновидящей, которая хотела передать мне срочное сообщение от мертвых…

Записка. Среди остальной почты. Наверное, ее просто забыли. Она была здесь, но потом потерялась.



Жди меня у Дома Бабочек сегодня на закате. Будь готова. Возьми с собой все деньги, которые у тебя есть, и все самое необходимое. – М.



Вы спросите, как могла она быть настолько уверенной, что я оставлю за спиной свою прежнюю жизнь и убегу, не имея понятия о том, что меня ждет? Но если вы спросите об этом, значит, вы не понимаете, какой холодной я стала в этом доме. Как девочка, которая плакала над умершим птенцом на тропинке на вершине холма, стала молодой женщиной, убивающей бабочек ради удовольствия, у которой не осталось в живых ни одного любимого человека, и никого, кто любил бы ее.

Я помешкала, но всего мгновение.

На другом конце длинного стола, всего лишь в десяти футах от меня, отец поднял глаза:

– Что там?

Я на секунду задумалась.

– Ничего, отец. Приглашение от Вивиансов.

– Меня беспокоит твоя плохая память, Тэодора. Я же тебе уже говорил. Мне не нравятся эти люди. Ответь отказом.

Улыбаясь, я кивнула головой, потому что он рассеял последние сомнения в моей голове.

– Да. Конечно, отец.



Ночи стали теплее, но в тот вечер в воздухе все еще витала леденящая прохлада, когда я вышла через потайную дверь за кухней и, прокравшись по мшистым мягким бугоркам на террасе, неслышно выбралась наружу. Я хорошо знала окрестности – мне не нужен был фонарь, чтобы добраться до Дома Бабочек.

Около года назад я, с разрешения отца, переместила свою коллекцию сюда. Это был старый ледяной домик, построенный с кладовкой для хранения холодных припасов для кухни. У него была купольная крыша и стеллажи из массивных каменных плит, и это было отличное место для хранения моих образцов. Подносы с мертвыми бабочками были уложены один на другой, сколотые булавками и с аккуратно подписанными ярлычками – мной, мамой и бабушкой, кому принадлежала большая часть коллекции. Самых красивых бабочек поймала она. Никто из живых, кроме меня и иногда Джесси, не видел коллекцию.

Дом Бабочек был моим единственным личным уголком: в нем было слишком холодно спать и он был слишком маленьким, чтобы им заинтересовался отец. Он смирился с моим интересом в энтомологии; думаю, потому что это удерживало меня дома и не давало мне видеться с другими людьми. Уильям Клауснер навестил нас еще раз перед отъездом в Оксфорд. А еще он мне написал: очевидно, так же переживая насчет того, что они разделят с нами фамилию Парр, как и я переживала насчет их денег. В тот вечер, когда я ушла, мне было смешно думать, что отец, наверное, уже решил, что его планы удались.

Дверь в Дом Бабочек тихо распахнулась, недавно смазанная, что было первой странностью: до того дня она всегда скрипела.

Она ждала меня там, и при виде ее мои холодные пальцы сжались в кулаки. Я пошла вперед, чтобы поприветствовать ее, но она отступила назад и сказала: «Вы посмотрите! Что, черт возьми, ты наложила в эту сумку?»

Я посмотрела вниз на крепкую, в форме буханки, викторианскую сумку, в которую побросала все, что могло пригодиться мне в новой жизни в Лондоне – я бы взяла еще больше: на верхушке, примостясь в мешочке, который мама сделала для этих целей, когда сумку стирали несколько лет назад, лежала бриллиантовая брошь – бабочка Чарльза II, которую торжественно вручил мне мистер Мурблс утром, в день маминых похорон, в мастерской, когда гроб стоял во внутреннем дворе, ожидая, когда его отнесут в церковь Манаккан.

– Прекрасная вещица, – сказал он, благоговейно держа ее в руках. И правда, видеть ее в его руках, а не на маминой блузке или джемпере, была странно и трогательно. – Тут спереди надпись. Посмотри, дорогая, сможешь прочитать?

Два передних крыла были бриллиантовые, а задние сделаны из бледного сапфира. Тельце из дорогого розового золота с крошечными, мерцающими бриллиантами на кончике каждого усика. Я перевернула сияющее, нежное создание.

– «То, что любят, никогда не погибнет», – прочитала я вслух.

Он кивнул.

– Ты знаешь, наверное, это одна из самых необычных драгоценностей из частной коллекции. Видишь, королевский герб вот тут, у основания?

Коротко подстриженным острым ногтем он постучал по нижней части тонкого золотого тельца. Я поглядела искоса и увидела герб, размером не больше блохи, под надписью.

– Очень романтично, – вздохнул мистер Мурблс. – Что бы там ни думали обо всем этом, он, кажется, правда ее любил.

Я приколола брошь к своему черному платью, и она засияла, несмотря на туманный день. Романтика этой истории никогда раньше так не трогала меня. Думаю, я просто принимала это как должное, и все же – любить так сильно, что умереть за него. Любить так сильно и все же уйти на благо государства – оставить любимую женщину, которая носит под сердцем дочь, которую ты никогда не увидишь. Наверное, он верил в это, раз написал такое.

И вот Мэтти открыла сумку и уже копалась в моих вещах. Я резко выхватила мешочек с брошью у нее из рук.

– Это от старого шляпного мастера. Маме как-то привезли в ней шляпу, и мы ее сохранили. Мне она кажется милой. Я смогла найти только такую сумку.

– Это все, что ты берешь с собой?

Я почувствовала легкое раздражение.

– Конечно. Еще немного, и было бы слишком заметно. – Я протянула ей руку. – Ужасно здорово тебя видеть, Мэтти, я скучала по тебе.

Но она пожала плечами:

– Ты странная, Тедди. Одна неуклюжая сумка со всяким хламом, и ты думаешь, что это все, что нужно?

– Остальное я куплю. Я найду работу. Какую-нибудь. – Я переминалась с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть.

– Ты уверена, что хочешь ехать в Лондон? – Мэтти посмотрела вниз, и я увидела ее грудь, поднимающуюся и опускающуюся от каждого вздоха.

– Да, – сказала я, внимательно смотря на нее.

– Не думаю, что тебе стоит так далеко заходить, Тедди. – Она сглотнула. – Все. Я не уверена, что должна тебе помогать.

– Ты написала мне записку и позвала сюда. – Мой нос покраснел от холода, и из него уже почти потекло – очень неромантичный момент для героини, убегающей из дома, чтобы начать новую жизнь богемной женщины в Лондоне. Я взглянула на нее. – Ты заставила меня рискнуть всем, а теперь говоришь, что это плохая идея. Ты сказала, что я должна уехать. Я же не могу сбежать в Фалмос или в Экстер, правда? Я думала, что ты понимаешь.

– Конечно, я понимаю, как ты можешь такое говорить? – Она зашипела, и ее розовые губы сжались от злости. Я посмотрела на ее рубашку, с тремя расстегнутыми пуговицами, на маленькое розовое пятнышко на груди, которое уже расползалось до горла, как обычно бывало, когда она сердилась. – Как ты можешь говорить, что я не понимаю, если мы понимаем друг друга, как никто другой? Мне пришлось наврать маме сегодня и сказать, что я встретила парня. Все эти месяцы я копила деньги, и те, что ты мне дала, чтобы купить тебе вот это.

Она бросила что-то на землю, и я подняла его.

– Шарф – он прекрасен. – Я потрогала сине-голубой шелк. – Мэтти, я… не надо было тратить на него все свои деньги. Я не могу его принять.

– Еще как можешь, – выпалила она с пылающими глазами, отступая от меня, и я увидела, что я неправильно ее поняла, я все неправильно поняла. – Не смей говорить мне, что ты слишком хороша для моих подарков. Разве ты не знаешь, как сильно я по тебе скучала? Как иногда я страстно желала прикончить твоего отца, чтобы мы снова были вместе?

– Я тоже, – ответила я, смотря на нее. – Прости. Мне не следовало так говорить, только…

– Я больше никогда тебя не увижу, Тедди, ты знаешь это, разве нет?

Я не поняла, в чем дело.

– Ты не вернешься, ты не похожа на меня. Дэвид Чаллис хочет жениться на мне, и мне ничего лучше не светит, и отец не станет держать меня здесь, если я откажусь. К Рождеству я уже буду женой, и у меня будут его дети, и так я проведу весь жалкий остаток своей жизни. – Она схватила меня за запястья своими тонкими руками. – Будь кем-то. Будь кем-то другим.

Она обернула шарф вокруг моей шеи, и мы обнялись, как тогда, в тот день, в доме. Я услышала ее сладкий запах, ее дикость.

– Мэтти… – начала я и шагнула назад, и мы уставились друг на друга. И Мэтти обняла меня за шею рукой, притянула к себе и поцеловала.

На ее губах я ощутила вкус рыбы и меда – и чего-то еще, терпкого и острого, как трюфели. Она укусила меня за губу и закрутилась вокруг меня, прижимаясь своим упругим телом к моему. У меня не было времени думать, размышлять. Я прижалась к ней, ощущая ее бедра и живот рядом со своими, ее девичью грудь на моей полной груди, ее влажные губы, ее горячий язык у себя во рту.

В тот момент я сходила по ней с ума – понимаете, полностью. Я хотела ее всю, хотя и знала, что это было неправильно. Знала, что думать о ней так, как я иногда думала, тоже было неправильно. Однажды отец вошел в библиотеку и застал меня рассматривающей картину Маргарет Локвуд, когда я проводила пальцем по ее губам. Он стоял за моей спиной, а потом ударил меня по пальцу рожком для обуви, надвое расколов ноготь, так что он выгнулся в перевернутую букву W.

Но тогда это не было неправильным. Я просто смотрела. Но он заставил меня думать, что это отвратительно. Я больше не буду писать о том, что я после этого чувствовала. Я уже довольно погрязла во лжи и еще многое, кажется, могу солгать прежде, чем закончится эта история. Простите меня.

Это был мой первый поцелуй. Мэтти давно уже нет, она всего лишь вспышка в моей памяти. Она была права. Я больше никогда ее не видела, потому что, когда я вернулась, все изменилось. Иногда я думаю, не выдумала ли я ее. Сейчас я думаю о ней как о волшебном духе, о сущности, которая возникла из воздуха, чтобы помочь мне. Я знаю, что не должна думать о ней никак по-другому. О том, что я хотела с ней сделать, как хотела прикасаться к ней, как мы обнимали друг друга, тяжело дышали, страстно ощупывая друг друга в той холодной, освещенной луной комнате.

Это она первая оторвалась от меня, сжав мне голову руками, и ее ноздри широко раздувались, а глаза почернели.

– Я знала, – сказала она и улыбнулась своей загадочной короткой улыбкой.

– Знала о чем?

– Что ты готова.

– Готова?

– К этому. Я хотела этого много лет. Я мечтала о тебе, когда только начинала мечтать о таком.

Я прижала руки к пылающим щекам.

– Нет, Мэтти, – сказала я. – Это неправильно.

– Ничего неправильного, Тедди! – Она засмеялась. – Я уже делала это с Пейшенс Обни на их ферме еще до того, как она вышла замуж и уехала в Ньюквей – она была как моллюск, влажная, упругая, она была забавная, эта девочка, – это здорово, Тедди! – Она повела плечами, когда я покачала головой, в ужасе, показывая свое отвращение. – Мы должны выйти замуж за мужчин и примириться с ними и с их мерзким ворчанием, и пыхтением, и выпивкой, и побоями, так почему бы нам тоже немного не развлечься?

– Нет. – Я снова яростно затрясла головой. – Пожалуйста, не надо. Не надо было. Пожалуйста – не говори больше об этом.

– Хорошо. – Она покачала головой, ущипнув меня за подбородок. – Ты дурочка, – сказала она прямо. – Но я помогу тебе. Поезд отправляется через час с небольшим. Купе забронировано на твое имя.

– Но ты сказала…

– Я дразнила тебя. Вот так. Ты всегда говорила, что хочешь в Лондон. Вот на что я копила, – сказала она, улыбаясь. – Дэвид Чаллис подарил мне шарф, я не заплатила за него ни пенни. Разве я не говорила, что он в меня влюблен? – Дэвид Чаллис был сыном приходского священника. – Он одолжил мне свою машину. Я отвезу тебя в Труро.

Я притянула ее к себе, и наши лбы соприкоснулись.

– Спасибо тебе, – прошептала я и позволила ей еще раз поцеловать себя – только еще раз, чтобы почувствовать этот волшебный вкус ее губ. – Спасибо тебе за все.

– О чем ты?

У меня встал ком в горле.

– Спасибо за то, что любишь меня.

– Я любила тебя, – сказала одна дрожащим голосом, – и ты меня.



В Труро мы ехали молча. Я не смогла бы попрощаться с ней, и все же я была должна, не только потому, что это сломает мне жизнь, но потому, что мы могли больше никогда не повторить того, что было между нами. Я дала ей письмо, которое она согласилась передать моему отцу, которое, я надеялась, заверит его, что я не погибла и не сбежала с мужчиной, а уехала в Лондон, что было полностью моим правом, и что я буду писать.

Даже в такой поздний час темная махина поезда качалась от движения; портье загружали багаж и пассажиров. Мэтти поспешно принесла из кассы билет первого класса; если бы я только знала, что всего через несколько недель я буду страдать от голода и лишений, я бы тут же пожалела об этом. Но тогда это было начало моего приключения; я думала, что знаю Лондон, что я за несколько дней там освоюсь.

Мы прошли по платформе, рука об руку, к моему купе. Мэтти была веселая, как будто мы расставались всего на несколько дней. «Не желаете ли пройти в вагон-ресторан, мадам? Или сразу в купе?»

– Сначала в купе, думаю, – сказала я, глядя на резную табличку на вагоне, потертую и побитую: «Корнуоллец». Я вдруг ощутила дикое желание повернуть назад и снова забраться в машину Дэвида Чаллиса, поехать домой. Я была корнуолльцем – только женщиной – до мозга костей. Мне хотелось завтра проснуться и увидеть, как на деревьях распускаются почки, увидеть первые колокольчики, услышать, как стучат дятлы, и знать, что я дома. – Мэтти…

Но Мэтти с силой втолкнула меня в поезд.

– Прощай, дорогая, – сказала она и забралась ко мне. – Я помогу этой юной леди, она моя кузина, – сказала она подозрительно смотрящему портье. – Она очень нервничает перед дорогой. Страшно страдает от водянки.

Она протолкалась между пассажирами, которые глазели на нее, пока мы не дошли до моего купе.

– О, оно милое, – сказала я. – Посмотри на эти маленькие шкафчики и ящички. И на маленькую раковину!

– Как в кукольном домике, – согласилась она, бросая мою сумку на мягкое серое одеяло и разглаживая его, а потом посмотрела на бумажную карточку. – Здесь сказано, что они принесут тебе завтрак в шесть утра, кофе и тосты с джемом.

– Правда?

– О да. С тобой все будет хорошо. – Каким-то образом ее детский энтузиазм заразил и меня. Она постучала по деревянной двери. – Хорошая и крепкая, – сказала она. – Тебе тут будет уютно, Тедди.

– Да, я тоже так думаю, – ответила я. Я вынула сложенные купюры, которые мне выдал мистер Мурблс несколько недель назад, и протянула ей несколько. – Послушай, спасибо тебе огромное. Не знаю, как бы я вообще смогла… как я… – я запнулась, потому что простая взрослая благодарность прозвучала пресно, по сравнению с тем, что она для меня значила, и с тем, какие отношения были между нами.

Она резко кивнула:

– Я знаю.

– Я буду тебе писать, – сказала я, но она покачала головой:

– Нет, не будешь. Лучше не надо. Так тебя могут разыскать.

– Если у тебя будут проблемы или я буду тебе нужна, оставь записку в «Таймс», в колонке частных объявлений, – сказала я, вдруг вспомнив, как однажды бабушка рассказала мне о таком способе.

– И ты тоже, Тедди. Дай мне знать, если попадешь в беду, ладно? – Я кивнула. – Дэвид присмотрит за мной. Он такой, ему нравится заботиться обо мне. – Она устало улыбнулась.

– Ох, Мэтти.

И тут она громко отчеканила:

– А теперь мне пора. До свидания, Тедди. Чего бы ты ни искала, надеюсь, что ты найдешь это. – И она ушла, закрыв за собой дверь с пронзительным стуком.

Минуту я оставалась на месте, сопротивляясь желанию открыть дверь купе и прокричать ей что-нибудь вслед. Потом меня накрыла волна возбуждения. Я была здесь. Это происходило со мной. Когда я сняла шляпу, я поймала свое отражение в зеркале, мое лицо полыхало, губы искусаны, глаза огромные. Я выглядела по-другому. Ощущение Мэтти, легкий аромат ночного сада, из которого я убегала, звуки поезда, пыхтящего перед отправлением, – все это, казалось, навсегда врезалось мне в память. Я вскарабкалась на верхнюю полку, легла на одеяло, которое расстелила Мэтти, и уставилась в противоположную стену. И потом я как бы нарочно закрыла глаза и сладко проспала всю дорогу, в одежде, пока на следующее утро не проснулась в полной растерянности, от стука в дверь и вежливого, взволнованного голоса:

– Мисс… Вы будете завтракать? Мы прибыли на станцию, но мы просим немного подождать разгрузку.

– Да, пожалуйста, – ответила я, поспешно спрятавшись под одеяло, чтобы не показывать, что я спала одетой, и стараясь выглядеть как уставшая путешественница.

Вошел мужчина с серебряным подносом, на котором лежали идеальные треугольнички тоста с маслом и солидная порция джема, чайник с чаем и – ох, как волшебно – моя личная копия «Таймс», аккуратно сложенная, с несмазанным шрифтом. Я посмотрела на нее.

ПЯТНИЦА, 15 АПРЕЛЯ, 1938

Я выглянула в грязное окно, заляпанное сажей и дождем. Сквозь грязевые разводы я рассмотрела широкий сводчатый потолок, колонны, дым и гравий. Одинокий портье пробежал мимо, насвистывая, и букву за буквой прикрепил табличку:

Л-О-Н-Д-О-Н

Я здесь, я здесь.

Только сейчас я начала думать, что же я сделала. Я вспомнила Кипсейк, каким увидела его прошлой ночью в весенних сумерках, древние, серебряно-серые стены, свет от огня, который полыхал в Большом зале, отбрасывая тени на передний двор. Но потом, дрожа от предвкушения, потягивая слабый кофе, я отогнала от себя эти мысли.

Потом я свернула свой драгоценный, все еще нетронутый экземпляр «Таймс» и убрала в сумку, и сошла с поезда с высоко поднятой головой, уверенная, что поступила правильно. В Кипсейке сейчас Джесси, наверное, насвистывает песенку на кухне, стоя над кашей. Длинные тени, укрывающие дом по утрам, ползут по зубчатой крыше.

Ты была в городе в день моего прибытия, моя дорогая. Ты, наверное, проснулась, причесалась, надела брюки, съела свою яичницу. Мы обе тогда еще не осознавали, что до нашей встречи оставалось всего несколько дней и наши жизни изменятся навсегда. А я, освободившись от гнета отца, от Кипсейка, медленно шла по платформе, размахивая сумкой, как героиня какого-то фильма, которую не волновала ни единая вещь на свете.

Так началось мое лето бабочек.

Назад: Глава 10
Дальше: Часть вторая