Книга: Три покушения на Ленина
Назад: Сумасшедшая? Экзальтированная?
Дальше: Женская кровь на брусчатке Кремля

Прерванное следствие

Как я уже говорил, в самый разгар следствия по делу о покушении на Ленина оно вдруг было прервано. Почему? Кем? Попробуем в этом разобраться.
Все началось с того, что 31 августа, как бы между делом, к Петерсу заскочил Свердлов и поинтересовался, как идет следствие.
– Ни шатко ни валко, – вздохнул Петерс. – Уж очень странная у меня подследственная.
– Странная-то странная, а стрелять научилась без промаха. Где? И кто ее учил? Узнав это, узнаем истинных организаторов покушения. А пока что надо дать официальное сообщение в «Известиях» – народ в неведении держать нельзя. Напиши коротко. Стрелявшая, мол, правая эсерка черновской группы, установлена ее связь с самарской организацией, готовившей покушение, активный член группы заговорщиков и все такое прочее.
– Никакими фактами, подтверждающими эту версию, я, к сожалению, не располагаю. Связями с какой-либо организацией от этой дамы пока что не пахнет. А то, что она правая эсерка, не более чем предположение. Так что всех задержанных «заговорщиков» придется выпустить. И вообще, таких дилетантов, как мы, самих сажать надо, – досадливо закончил он, но, заметив в глазах Свердлова откровенное недоумение, привычно бодро закончил: – А за совет искать инструкторов снайперской стрельбы спасибо. Мы с этой подслеповатой дамой еще поработаем.
Знал бы Петерс, какую оценку выставит Свердлов его работе, наверняка держал бы язык за зубами. Впрочем, глаза и уши ВЧК были везде, поэтому о ядовитой реплике главы государства Петерс знал уже через несколько минут.
– Вы спрашиваете, как идут дела на Лубянке? – возмущенно блеснув пенсне, переспросил он у собравшихся в его кабинете. – А так, что всю ВЧК надо пересажать, а даму выпустить. И на весь мир покаяться: «Мы, мол, дилетанты-с. Извините-с!»
Между тем Петерс сумел установить с Фейгой Каплан доверительные отношения: она даже поплакала и рассказала ему о том, о чем не знали даже ее подруги-мальцевитянки, – о своей первой и единственной любви.
– Ранней весной 1917 года мы, десять политкаторжанок, выехали на телегах из Акатуя в Читу. Был мороз, ветер хлестал по щекам, все были больные, кашляли, и Маша Спиридонова отдала мне свою пуховую шаль. Потом, в Харькове, где я лечилась и стала гораздо лучше видеть, я так хотела в Москву, поскорей увидеть подруг, и часто сидела одна, закутавшись в эту шаль, прижавшись к ней щекой.
Там же, в Харькове, я встретила Мику. На самом деле его звали Виктор Гарский, но я звала его Микой. Мы с ним в 1906-м работали в одной группе, готовили взрыв. Он тогда сумел скрыться, а я загремела на каторгу. И вдруг эта встреча, через столько лет! Он как был, так и остался анархистом, а я давным-давно с ними порвала. Поэтому он меня опасался и даже сказал, что побаивается моей истеричности и моего прошлого. А я – как будто воскресла, как будто заново начала жить! Мика сверкнул как ослепительный луч надежды, как счастье, которого у меня не было, но которое может быть.
– Вы его любили?
– В тот день и в ту ночь – да! Если раньше я была им увлечена как девчонка, то теперь любила как женщина. И знаете, что я ради него сделала? Я предала своих подруг, и прежде всего Машу Спиридонову.
– Как это? – поперхнулся Петерс. – Вы что, на них донесли?
– Хуже, – загадочно улыбнулась Фейга. – Я пошла на базар, продала шаль и на эти деньги купила… мыла. Хорошего французского мыла. После того, как перед свиданием я им помылась, бедному Мике просто некуда было деваться… Утром все мои мечты развеялись, как дым. Мика с непреклонной прямотой заявил, что никогда меня не любил, что не любит и сейчас, и во всем, что между нами произошло, виноваты духи: дескать, с ума его свел запах, а не я. Дурачок, он даже не сумел отличить запах духов от запаха мыла!
– Вот гад! – невольно вырвалось у Петерса.
– Что мне оставалось делать? – не замечая его реплики, продолжала Фейга. – Вернулась в больницу, где тогда жила, конечно же, поплакала, и вдруг вспомнила шаль, в которую всегда куталась, когда на душе было тошно. А шали-то и нет. Вместо нее было мыло, будь оно проклято! Никогда этого себе не прощу. Никогда! – сузила она свои серые, лучистые глаза.
Надо ли говорить, что после такого разговора, когда Петерс стал своеобразным исповедником Фейги Каплан, набравшись терпения, ни в коем случае не пережимая, он смог бы выведать у нее все явные и скрытые тайны, если они, конечно, были. Но обстоятельства сложились иначе…
А когда настало утро и к нему зашел Луначарский, Петерс показал ему этот необычный протокол допроса и спросил, что он об этом думает.
– Что думаю я, это не так уж важно, – ушел от ответа Луначарский. – А вот что думаете вы?
– Я ее слушал, – вздохнул Петерс, – и как чекист, и как мужчина. Как мужчине мне ее переживания понятны. Но как чекист я надеялся выявить ее связь со Спиридоновой. В итоге же в деле будет фигурировать одна шаль, которую теперь носит какая-то продавщица мыла. Но хоть одно мне теперь понятно.
– Что именно? – вскинулся Луначарский.
– Почему Каплан такая.
– Какая – такая?
– То ли сумасшедшая, то ли экзальтированная.
– И почему же?
– Сначала полная слепота, потом – несчастная любовь… Не каждая женщина может пережить это без душевных потерь.
– Немножко жаль ее? – полуутверждающе спросил Луначарский.
Правая рука Дзержинского, говоря словами Ленина, такой же пролетарский якобинец, как и железный Феликс, Яков Христофорович Петерс тяжело вздохнул, махнул рукой, но тут же спохватился, стукнул кулаком по столу, да так, чтобы было слышно в дальнем конце коридора, закричал:
– Она мне омерзительна! Шла убивать Ленина, а в голове – мыло.
Этот разговор состоялся 1 сентября, а 2-го Петерс ввязался в дискуссию, которая могла ему стоить головы. Все тот же Свердлов срочно созвал президиум ВЦИК, вызвал Петерса и потребовал отчета о расследовании дела. Петерс начал рассказывать об идее следственного эксперимента, о намерении провести дактилоскопическую экспертизу, о необходимости перепроверить противоречивые показания свидетелей покушения, но Свердлов прервал его на полуслове.
– Все это хорошо, и, чтобы выявить пособников покушения, следствие надо продолжать. Однако с Каплан придется решать сегодня. Такова политическая целесообразность.
– Но следствию еще многое неясно. Есть множество вопросов, на которые мы не получили ответа.
– И не надо. Получите потом.
– Доказательств, которыми мы располагаем, недостаточно для вынесения какого бы то ни было приговора. Суд такое дело к рассмотрению не примет.
– А никакого суда не будет. В деле ее признание есть? Есть. Что же вам еще нужно? Товарищи, я вношу предложение: гражданку Каплан за совершенное ею преступление сегодня расстрелять.
– Признание не может служить доказательством вины. Кроме того, с дела Каплан мы имеем шанс раз и навсегда отказаться от подмены закона какой бы то ни было целесообразностью. Каплан нужно судить, причем открыто и гласно, чтобы в ходе судебного разбирательства выявить не только исполнителей, но и истинных организаторов покушения.
– Я вижу, товарищ Петерс не понимает остроты момента и сути политической целесообразности. Нам объявили войну, мы тоже ответим войною. И чем жестче будет ее начало, тем ближе станет ее конец. С расстрелом Каплан мы начнем осуществлять на всей территории республики красный террор против врагов рабоче-крестьянской власти. Само собой разумеется, мы напечатаем в газетах, что он является ответом на белый террор, началом которого было подлое убийство Володарского и Урицкого и покушение на жизнь товарища Ленина. Теперь вам все понятно? – впился он стеклянно-ледяным взглядом в Петерса.
– Так точно, – по-военному ответил Петерс. – Разрешите идти?
– Идите. А Каплан мы у вас заберем. Сегодня же!
Через несколько дней, когда уже ничего нельзя было исправить, потрясенный Петерс поделился своими переживаниями с одним из близких друзей.
– У меня была минута, – рассказывал он, – когда я до смешного не знал, что мне делать: самому застрелить эту женщину, которую я ненавидел не меньше, чем мои товарищи, отстреливаться от них, если они станут забирать ее силой, или же… застрелиться самому.
В тот же день, 2 сентября 1918 года, Петерсу пришлось отчитаться еще об одной акции, проведенной накануне. Ему напомнили о воззвании ВЦИК, опубликованном сразу же после выстрелов в Ленина, в котором выражалась уверенность в том, что будут найдены «следы наймитов англичан и французов». Чтобы выполнить указание Свердлова и найти эти следы, в ночь на 1 сентября 1918 года чекисты арестовали британского посланника Роберта Локкарта.
Эта история настолько интересна и настолько малоизвестна, в ней столько любопытных фактов и, что особенно ценно, присутствует, если так можно выразиться, взгляд со стороны, что рассказать о ней придется чуть подробней.
«ЭПИЗОД № 7»
Дело Локкарта, или так называемый заговор послов, вошло в официальную историографию как подлейшая акция, организованная официальными представителями Антанты, с целью свержения советской власти. На самом деле все было далеко не так, как это описано в утвержденных цензурой учебниках.
Если помните, на первых страницах книги я упоминал высокопоставленного английского дипломата, который оказался свидетелем патриотического угара, охватившего Петербург в связи с началом войны. Этим дипломатом был Роберт Гамильтон Брюс Локкарт. В Россию он приехал в 1912 году и пробыл там до сентября 1917-го. Его миссия состояла в том, чтобы поддерживать стремление России победить Германию и завязывать дружеские отношения с людьми, которые это стремление разделяют. Среди таких людей были не только правительственные чиновники, банкиры и предприниматели, но и всем известные деятели культуры.
Локкарту тогда не было и тридцати, человеком он слыл открытым, симпатичным и контактным, к тому же хорошо говорил по-русски, был заядлым футболистом и, бывало, отчаянно сражался за одну из иваново-вознесенских команд. Тогда эта английская игра в России только начинала приживаться, но болельщиков уже было предостаточно. Среди них были Максим Горький и Федор Шаляпин, которые произвели на юного англичанина неизгладимое впечатление. Они подружились, часто встречались, а Локкарт, будучи не только дипломатом, но и журналистом, придя домой, садился за письменный стол и торопливо записывал свои впечатления от встреч с этими людьми.
Вот что он, например, записал после одной из встреч с Горьким.
«Максим Горький произвел на меня сильное впечатление как своей скромностью, так и своим талантом. У него необыкновенно выразительные глаза и в них сразу можно прочесть сочувствие человеческим страданиям, которое является преобладающей чертой его характера и которое, в конце концов, после длительного периода оппозиции привело его в объятия большевиков.
Ни один человек, когда-либо видевший Горького с детьми, животными или с молодыми писателями, не поверит, что он может причинить зло или страдания хоть одному человеку».
А буквально через день, после встречи с Шаляпиным, Локкарт снова садится за стол.
«Впервые я встретился с Шаляпиным в „Летучей мыши“ – это был своего рода клуб Московского Художественного театра, считавшийся излюбленным местом литературной и артистической Москвы. За час до появления Шаляпина в „Летучей мыши“ я видел его в опере „Борис Годунов“, где он являл собой королевское величие с манерами крупного аристократа и с руками, как у венценосного дожа.
Однако, все это было театральным трюком, поразительным примером того драматического таланта, по поводу которого Станиславский всегда говорил, что Шаляпин был бы величайшим актером мира, если бы он решил оставить пение и перейти в драму. Вне сцены он был мужиком, с мужицким аппетитом и большими крепкими руками сына земли.
А однажды мне довелось услышать забавную историю, которую Горький рассказал о своем друге. В молодости они оба бродили по Поволжью в поисках работы. В Казани местный импресарио искал молодые таланты для пополнения хора. Ему нужны были тенор и бас. Два бедно одетых кандидата вошли в его контору. Им сделали экзамен. Импресарио выбрал тенора, но забраковал баса. Тенором был Горький, а басом Шаляпин.
Всемирно известный бас Федор Шаляпин оглушительно хохотал, когда слушал этот рассказ, но не опровергал ни одного слова».
Значительно позже, когда свергли царя и к власти пришло Временное правительство, Локкарту пришлось общаться и с кадетами, и с эсерами, и с меньшевиками, и с большевиками. Но наиболее яркое впечатление на него произвел Борис Савинков.
«Больше чем другие русские, Савинков был теоретиком, – писал Локкарт в своем дневнике, – человеком, который мог просидеть всю ночь за водкой, обсуждая, что он сделает завтра, а когда это завтра приходило, он предоставлял действовать другим. Нельзя отрицать его талантов: он написал несколько прекрасных романов, он понимал революционный темперамент лучше кого-либо и знал, как сыграть на нем для собственной выгоды.
Как и большинство русских, он был одаренным оратором и производил впечатление на слушателя. Как-то раз он совсем покорил мистера Черчилля, увидевшего в нем русского Бонапарта.
Однако, у него были роковые недостатки. Он любил пышность, несмотря на честолюбие, не хотел пожертвовать своими слабостями ради этого честолюбия. Его главная слабость была и моей слабостью – склонность к коротким приступам лихорадочной работы, и вслед за ними – длинные периоды безделья. Он был трагической фигурой, к которой нельзя было не чувствовать глубочайшей симпатии».
Все эти наблюдения очень ценны, так как они объективны и беспристрастны, и позволяют увидеть известнейших людей того времени в другом ракурсе и другими, незашоренными глазами.
А потом Локкарт, если так можно выразиться, крупно погорел! Как генеральному консулу в Москве ему было строжайше запрещено вступать в интимные отношения с русскими женщинами: англичане считали, что такими женщинами могут быть только сотрудницы контрразведки, которые в постели выведают все английские тайны. И хотя Локкарт увлекся не русской, а еврейкой, этого было достаточно, чтобы его вызвал посол, как следует отчитал, предложил взять отпуск по болезни и отправиться на родину. Как позже писал Локкарт: «Я знал, что мой вынужденный отпуск по болезни на самом деле был отзывом, что никогда сюда не вернусь, и улизнул из Москвы в первых числах сентября 1917 года, скорее как преступник, нежели как мученик».
Но так случилось, что после победы Октября Локкарта вызвали Министерство иностранных дел и сказали, что он должен немедленно отправиться в Россию во главе специальной миссии, чтобы завязать неофициальные отношения с большевиками, которые стремятся заключить сепаратный мир с Германией. Главная сложность и неприкрытая двусмысленность положения состояла в том, что британское правительство советскую власть не признавало, а какую-то миссию в Петроград отправляло: по всем дипломатическим канонам эта миссия не могла говорить от имени правительства, а ее сотрудники не обладали правом дипломатической неприкосновенности.
Выход из положения нашли совершенно неожиданно. Как раз в это время большевики назначили своим посланников в Англии Максима Литвинова (он же Валлах), который тоже не обладал никакими дипломатическими привилегиями, и в Лондоне жил на птичьих правах. Решили так: британское правительство предоставит соответствующие права Литвинову, если советское правительство предоставит такие же права Локкарту.
Народным комиссаром по иностранным делам тогда был Троцкий, поэтому Литвинов своеобразное рекомендательное письмо адресовал ему – и передать его Локкарт должен был из рук в руки.
«Дорогой товарищ! Податель сего м-р Локкарт едет в Россию с официальным поручением, точный смысл которого мне неизвестен. Я знаю его лично как вполне честного человека, разбирающегося в нашем положении и относящегося к нам с симпатией. Я считаю его пребывание в России полезным с точки зрения наших интересов.
Мое положение здесь остается неопределенным. Хотя прием, оказанный мне здешней прессой, вполне удовлетворителен. Я завязал знакомства с представителями лейбористского движения. Даже буржуазная пресса предоставляет мне свои страницы для того, чтобы я мог объяснить, что происходит в России.
Привет Ленину и всем друзьям. Крепко жму руку.
Ваш М. Литвинов. 11 января 1918 г.».
До Петрограда Локкарт добирался сперва морем, а потом через охваченную беспорядками Финляндию, где едва не погиб от рук взбунтовавшихся матросов. Явившись в Наркомат иностранных дел, Локкарт пошел было к Троцкому, но оказалось, что тот уехал в Брест-Литовск и на время его отсутствия Троцкого замещает Георгий Чичерин.
Несколько позже именно он подпишет «похабный» Брестский мир, будет руководителем советских делегаций на Генуэзской и Лозаннской конференциях и вплоть до 1930-го возглавлять Наркомат иностранных дел, поэтому небезынтересно знать, какое впечатление произвел будущий нарком на главу английской миссии.
«Чичерин – высококультурный человек. Он русский, из хорошей семьи, задолго до революции пожертвовавший своим состоянием во имя своих социалистических убеждений. Чичерин свободно и правильно говорит на английском, французском и немецком языках. Он был одет в безобразный желтовато-коричневый костюм, привезенный им из Англии. За шесть месяцев наших почти ежедневных встреч я ни разу не видел его одетым иначе.
Борода и волосы песочного цвета и этот костюм придавали ему вид одной из тех гротескных фигур, которые дети делают на прибрежном песке. Только глаза, маленькие и окруженные красной каемкой, как у хорька, проявляли признаки жизни. Его узкие плечи склонялись над заваленным работой письменным столом. Среди людей, работавших по 16 часов в сутки, он был самым неутомимым и внимательным к своим обязанностям.
Позднее, когда я познакомился с Чичериным ближе, я узнал, что он никогда не принимал решения, не посоветовавшись предварительно с Лениным. В данном случае он, по-видимому, получил инструкцию относиться к нам дружелюбно. Действительно, большевики, стремившиеся натравить немцев на союзников и союзников на немцев, были довольны моим приездом».
Мы совсем ничего не знаем о Троцком, кроме того, что он был одним из создателей Красной армии, инициатором жестоких репрессий по отношению к казакам, последовательным недругом Сталина, за что и поплатился, получив ледорубом по голове. На самом деле это была по-настоящему незаурядная личность, которой большевики обязаны очень многим. Локкарту пришлось с ним встречаться неоднократно, и вот какую запись он сделал в своем дневнике после двухчасового разговора 15 февраля 1918 года.
«У Троцкого, настоящая фамилия которого Бронштейн, изумительно живой ум и густой, глубокий голос. Широкогрудый, с огромным лбом, над которым возвышается масса черных вьющихся волос, с большими горящими глазами и толстыми выпяченными губами, он выглядит как воплощение революционера с буржуазной карикатуры. Одевается он хорошо. Носит чистый мягкий воротничок и его ногти тщательно наманикюрены.
Он производит впечатление человека, который охотно умер бы, сражаясь за Россию, однако при том условии, чтобы при его смерти присутствовала достаточно большая аудитория.
К несчастью, он полон озлобления по адресу англичан. И понять Троцкого можно: в свое время мы не сумели подойти к нему должным образом. Весной 1917-го мы обращались с ним, как с преступником. Мы разлучили его с женой и детьми и на четыре недели интернировали в концентрационный лагерь вместе с немецкими военнопленными. Мы даже сняли с его пальцев дактилоскопические отпечатки.
Его жгучая неприязнь по отношению к англичанам ощущалась даже во время нашей беседы, и мне стоило большого труда успокоить его и перейти к делам».
А через несколько дней Локкарта принял Ленин. Мне кажется, я должен извиниться перед читателями за довольно пространные цитаты из дневников, писем и аналитических справок Роберта Локкарта. Но их у нас никто не читал, так как ни в России, ни тем более в Советском Союзе они не издавались, а самого Локкарта во всякого рода энциклопедиях и справочника представляли не иначе как врага и заговорщика.
И все же я себе позволю еще одну цитату, тем более, что она касается главного героя этого повествования – Владимира Ильича Ленина. Вот что записал Локкарт сразу же после встречи с Лениным.
«Когда я шел в Смольный на свидание с вождем большевиков, мое настроение было подавленным – уж очень скверной была обстановка в советской России. Ленин принял меня в маленькой комнате, на том же этаже, где был кабинет Троцкого. Комната была грязноватая и лишенная всякой мебели, если не считать письменного стола и нескольких простых стульев.
Это была не только моя первая встреча. Я видел его вообще впервые. В его внешнем виде не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего сверхчеловека. Невысокий, довольно полный, с короткой толстой шеей, широкими плечами, круглым красным лицом, высоким умным лбом, слегка вздернутым носом, каштановыми усами и короткой щетинистой бородкой, он казался на первый взгляд похожим скорее на провинциального лавочника, чем на вождя человечества.
Что-то было однако в его стальных глазах, что привлекало внимание, было что-то в его насмешливом, наполовину презрительном, наполовину улыбающемся взгляде, что говорило о безграничной уверенности в себе и сознании собственного превосходства.
Позднее я проникся большим уважением к его умственным способностям, но в тот момент гораздо большее впечатление произвела на меня его потрясающая сила воли, непреклонная решимость и полное отсутствие эмоций. Ленин был безличен и почти бесчеловечен. Его тщеславие не поддавалось лести. Единственное, к чему можно было в нем апеллировать, был сардонический юмор, высоко развитый у него. В моральном отношении тот же Троцкий был не способен противостоять Ленину, как блоха не может противостоять слону. Не было комиссара, который не смотрел бы на Ленина, как на полубога, решения которого принимаются без возражений. Ссоры, нередко происходившие между комиссарами, никогда не касались Ленина.
В своей вере в мировую революцию Ленин был беззастенчив и непреклонен, как иезуит. В его кодексе политической морали цель оправдывала все средства. Иногда, впрочем, он умел быть изумительно откровенным. Таким он был в беседе со мной. Он дал мне все сведения, которые я спрашивал. От него я узнал, что правительство скоро переедет в Москву, чтобы укрепить свои позиции. Если немцы вмешаются и захотят поставить буржуазное правительство, большевики будут бороться, даже если им придется отступить за Волгу или за Урал.
Англо-американский капитализм большевикам почти так же ненавистен, как германский милитаризм, но в данный момент последний является непосредственной угрозой, поэтому он доволен, что я остался в России. Ленин сказал, что предоставит мне все возможности для работы, а также гарантии моей личной безопасности. Если я захочу покинуть Россию, то смогу это сделать в любой момент».
Несколько позже, уже в Москве, стало ясно, что все эти гарантии ничего не стоят, и, когда понадобилось, о них тут же забыли. Так случилось, что то ли в силу своей молодости, то ли из-за излишней доверчивости, то ли из-за желания доказать лондонскому начальству, что он чего-то стоит, Локкарт ввязался в так называемый заговор трех послов, организованный летом 1918 года. Одни историки уверяют, что никакого заговора французского американского и английского послов не было, и все они стали жертвой организованной чекистами провокации, другие считают, что заговор все же был – ведь не зря же по приговору трибунала двоих дипломатов расстреляли, восемь – на длительные сроки упекли за решетку, а Роберт Локкарт и генеральный консул Франции Гренар оказались на Лубянке.
Пребывание в этом мрачном учреждении оставило в душе Локкарта такой неизгладимый след, что много лет спустя, когда во время Второй мировой войны он стал руководителем политической разведки МИДа Великобритании и ему волей-неволей пришлось вступать в контакты с представителями советских спецслужб, он старался не оставаться с ними наедине. А когда его приглашали побывать в Москве и обещали показать Кремль, Локкарт односложно бросал:
– Я же у вас вне закона. Да и в Кремле я бывал, правда, не в Оружейной палате, а в подвале, из которого уводили на расстрел.
Придя домой, Локкарт достал старые записи, перечитал их и в который раз поблагодарил Всевышнего за то, что он дал ему вторую жизнь.
«30 августа был убит глава петроградской ЧК Урицкий. В тот же вечер молодая еврейка Дора Каплан стреляла в Ленина. Лидер большевиков не был убит, но у него было мало шансов остаться в живых. Я узнал новости через полчаса после происшествия.
Спать лег поздно. В половине четвертого меня разбудил грубый голос, приказывающий немедленно встать. Когда я открыл глаза, то увидел направленное на меня дуло револьвера. Я спросил, что это значит.
„Никаких вопросов!“ – ответил человек с револьвером и приказал одеваться.
Пока я одевался, чекисты начали обыск квартиры, перевернув все вверх дном. Никаких компрометирующих документов они не нашли, но, несмотря на это, меня затолкали в автомобиль и куда-то повезли. Как позже оказалось – на Лубянку. Сначала меня поместили в маленькую квадратную комнату, а потом, в сопровождении охранников, повели по темному коридору. Около какой-то двери остановились и постучали. Раздался замогильный голос: „Войдите“, и меня втолкнули в большую темную комнату, освещенную только лампой на письменном столе.
За столом сидел человек, одетый в черные брюки и белую русскую рубашку. Рядом с блокнотом лежал револьвер. Черные, вьющиеся, длинные, как у поэта, волосы были зачесаны назад над высоким лбом. На левой руке были надеты большие часы. В тусклом свете его лицо выглядело очень бледным. Губы были плотно сжаты.
Когда я вошел в комнату, он устремил на меня пристальный стальной взгляд. Вид его был мрачен и внушал опасения. Это был Петерс.
– Можете идти, – сказал он конвоирам. Затем последовало долгое молчание. Наконец он открыл свой бювар и тем же замогильным голосом произнес бросившие меня в пот слова.
– Очень жаль, что вижу вас здесь. Дело очень серьезное.
– Но я не должен быть здесь! В Москве я нахожусь по приглашению Советского правительства, – стараясь не выдавать волнения, начал я. – Мне были обещаны дипломатические привилегии. Мою личную безопасность гарантировал Ленин. Я требую, чтобы о моем аресте сообщили Чичерину! И Ленину, – добавил я после паузы, надеясь сбить Петерса с толку своим незнанием о покушении.
– Какой же вы, однако! – скрежетнул зубами Петерс и, не закончив фразу, направил на меня свет лампы. – Неужели вам нисколечко не стыдно? Вы же прекрасно знаете, что в Ленина стреляли, что он серьезно ранен, и требуете, чтобы ему сообщили о вашем аресте.
– Ну, хотя бы Чичерину, – поняв, что веду себя по меньшей мере глупо, сгорая со стыда, попросил я.
– Он в курсе, – устало отмахнулся Петерс. – Давайте-ка лучше приступим к делу, – жестко продолжал он. – Вам знакома эта женщина? – спросил он и показал какую-то фотографию.
– Нет.
– Фамилия Каплан вам что-нибудь говорит?
– Первый раз слышу… И вообще, – набравшись мужества, заявил я, – допрашивать меня вы не имеете права, поэтому отвечать на ваши вопросы не буду.
– Будете, Локкарт, еще как будете! Здесь не такие поначалу молчали, а потом признавались в том, что рыли туннель под Ла-Маншем. Вы свой почерк узнать сможете?
– Конечно.
– Тогда прочтите вот эту бумагу. Ну, смелее. Читайте вслух!
Я уже знал, что бумага, которую он показал, написана и подписана мною, но прочитать ее все же пришлось.
– Прошу пропустить через английские линии подателя сего, имеющего сообщить важные сведения генералу Пулю. Локкарт, – промямлил я, понимая, что ловушка захлопнулась.
– И что вы на это скажете?
– Что стал жертвой провокации, – мужественно отбивался я. – Ко мне пришли какие-то латыши, сказали, что хотят попасть в Архангельск, но так как там стоят англичане, в город им не пробиться.
– Ну да. А важные сведения, которые ждет генерал, это всего лишь цены на московских рынках, – недобро усмехнулся Петерс. – Не валяйте дурака, Локкарт, и не принимайте нас за наивных младенцев. Мы уже провели обыски и аресты ваших сподвижников – они разговорчивее вас и рассказали и о планах захвата Кремля, и о свержении советского правительства, и о подготовке покушений на наших вождей. Так что положение ваше серьезно. Очень серьезно! – жестко закончил он. – Спасти вас может только чистосердечное признание и искренне раскаяние. Часовой! – громко крикнул он. – Отведите его в камеру, где сидит Хикс. Пусть эти два англичанина посоветуются и подумают, как вести себя дальше.
Как вскоре выяснилось, эта камера была еще одной ловушкой. В шесть утра в камеру ввели женщину. Она была одета в черное платье. Черные волосы, неподвижно устремленные глаза, обведенные черными кругами. Бесцветное лицо с ясно выраженными еврейскими чертами было непривлекательно. Ей могло быть от 20 до 35 лет. Мы догадались, что это была Каплан. Несомненно, большевики надеялись, что она подаст нам какой-нибудь знак. Ее спокойствие было неестественно. Она подошла к окну и стала глядеть в него, облокотясь подбородком на руку. И так она оставалась без движения, не говоря ни слова, видимо, покорившись судьбе, пока за ней не пришли часовые и не увели ее.
А в девять утра вошел Петерс, сказал, что мы можем отправляться домой и что своим освобождением мы обязаны Чичерину. Но 3 сентября я снова попал в тюрьму, и на это раз – надолго».
На этом записи Локкарта обрываются, и это понятно – ведь целый месяц, пока не стало ясно, что жизнь Ленина вне опасности, жизнь Локкарта висела на волоске. Получив запрет применять к английскому дипломату физические меры воздействия, Петерс пытался сломать его психологически. Сперва на его глазах избили до полусмерти какого-то уголовника, который сидел в его камере. Потом чуть ли не на его глазах расстреляли Щегловитова, Хвостова и Белецкого, которых Локкарт хорошо знал как министров царского правительства. А когда подвальная камера кавалерского корпуса Кремля, в которой держали Белецкого, освободилась, туда незамедлительно перевели Локкарта, тем самым дав понять, какая его ждет участь.
Тем временем следователи собрали такой убийственный материал, что когда с ним ознакомили Локкарта, он понял, что пули ему не избежать. Все началось с того, что чекисты обратили внимание на каких-то то ли нищих, то ли босяков, которые шныряли около английского посольства. Босяк – он есть босяк, что с него возьмешь. Но наметанный глаз одного из наиболее опытных чекистов обратил внимание на выправку и на походку старательно бедно одетых людей: так держатся и так ходят только хорошо вымуштрованные офицеры. А что они делают около посольства? Зачем туда время от времени заходят? Да и вещмешки, которые они оттуда выносят, явно не пустые и заметно оттягивают плечи.
Поняв, что дело тут нечисто, люди с Лубянки решили организовать подставу, а проще говоря, провокацию. Однажды вечером к Локкарту пожаловали два представительных латыша. Одним из них был командир 1-го дивизиона латышской стрелковой бригады Берзин, другим – его адъютант. Берзин не стал ходить вокруг да около, а прямо сказал, что его люди пребыванием в большевистской России недовольны, что хотят домой, что им осточертело сознание того, что на их штыках держится кровавый режим, и если есть люди, которые горят желанием его свергнуть, то латыши не прочь к ним присоединиться.
Странное дело, но Локкарт на эту простодушную наживку клюнул. Он сказал, что такие люди есть, что они готовы бороться, что средства на эту борьбу тоже есть, вот только их силы разрозненны, но если их объединят известные своим мужеством и своей организованностью латышские стрелки, дело пойдет на лад. После того, как из обещанных 5 миллионов рублей Берзин получил на руки чуть больше одного миллиона, заинтересованные стороны приступили к разработке плана восстания. Два латышских полка должны были двинуться в сторону Вологды и помочь английскому десанту. Оставшимся в Москве предписывалось захватить Кремль и арестовать правительство во главе с Лениным. Кроме того, надо было взорвать мосты через Волхов, чтобы отрезать Петроград и организовать там голод.
Когда Берзин выявил всю сеть, когда ему стало известно, где хранится оружие и где живут заговорщики – а в заговор были вовлечены не только бывшие офицеры, но даже студенты, актрисы и журналисты, – к делу приступили чекисты. Так Локкарт оказался на Лубянке, а потом в подвале Кремля. Он прекрасно понимал, что улик против него так много, что если будет суд, то смертного приговора ему не избежать. И только когда в Англии арестовали и посадили в тюрьму Литвинова, когда правительства Англии и Франции прислали в Москву резкие ноты протеста, когда к ним присоединились нейтральные страны, большевики немного остыли. Но решающее слово было за Лениным. Когда ему стало лучше, когда он стал читать газеты и аналитические справки, которые приносили из Совнаркома, он вызвал Дзержинского и не терпящим возражений тоном приказал:
– Прекратите террор!
Этого было достаточно, чтобы Локкарта и других заговорщиков, которых не успели расстрелять, тут же освободили и через Финляндию отправили на родину. И, знаете, кто провожал Локкарта? Петерс. Да-да, тот самый Петерс, который неоднократно допрашивал и чуть было не расстрелял английского дипломата. И провожал он его не как чекист, а как старый, добрый знакомый. У него хватило то ли совести, то ли наглости обратиться ко вчерашнему арестанту с поразительной по своей простоте просьбой.
– Вы знаете, Локкарт, у меня ведь жена англичанка. Мы давно не виделись. А почта не работает. Не могли бы вы передать ей письмо? – мило улыбаясь, попросил он. – Я, конечно, понимаю, что после всего, что было, вернувшись домой, вы будете проклинать меня и называть злейшим врагом, но я выполнял свой долг.
– Да ладно вам, Петерс, – протянул руку Локкарт. – Давайте ваше письмо. Политика – политикой, но люди должны оставаться людьми.
Локкарт свое слово сдержал и письмо жене Петерса передал. Но увиделись они не скоро, так как сыну латышского батрака было не до личной жизни. Бесконечные аресты, задержания, разоблачения, суды и расстрелы, расстрелы, расстрелы – вот чем, не зная ни сна ни отдыха, занимался Петерс. Став чрезвычайным комиссаром Петрограда, экономя время и подходя к работе творчески, Петерс приказал производить массовые аресты по… телефонным книгам.
– Телефон – предмет роскоши? – вопрошал он своих коллег, проводя экстренное совещание. – Предмет. Дорогостоящий? Дорогостоящий. Значит, тот, кто попал в телефонный справочник, богач, эксплуататор и классовый враг. А раз он классовый враг, то где должен находиться? Правильно, у нас, на Гороховой, 2. Но не долго: камер мало, а врагов много, так что следствие должно быть коротким, а приговор – расстрельным. Красный террор должен быть по-настоящему красным, так что буржуйскую кровь жалеть не будем!
И полились по питерским улицам такие реки крови, каких не было даже при Урицком. Хватали и ставили к стенке всех – вчерашних чиновников, офицеров, профессоров, предпринимателей и просто лиц непролетарского происхождения. Но иезуитский ум Петерса не мог находиться в простое, и он придумал новый ход.
– А что если, – шагая по кабинету, размышлял он вслух, – сыграть на благородных чувствах господ офицеров, воюющих на стороне белых? Они своих родителей, жен и детей любят? Любят. Ради них на жертвы пойти готовы? Готовы. Тогда мы делаем так: арестовываем выводки всех этих поручиков, капитанов и полковников, печатаем списки на листовках и разбрасываем их над позициями золотопогонников. Текст должен был кратким: если не перейдете на сторону красных, ваши семьи будут расстреляны.
– Но они могут сослаться на присягу, – слабо возразил кто-то.
– Срок – три дня! – рубанул Петерс. – Если не забудут о дурацкой присяге и не станут служить трудовому народу, разбросать листовки с сообщением о расстреле членов их семей. Пусть эта кровь будет на их совести!
И снова в подвалах ЧК загремели выстрелы. Офицеров, перешедших на сторону красных, больше не становилось, а вот горы трупов росли. Эти же методы изобретательный Петерс применял в Киеве, а потом и в Туркестане, беспощадно уничтожая «пособников» белых и басмачей.
Но недолго музыка играла… То ли излишняя старательность Петерса стала смущать власть предержащих, то ли он поднял руку на людей, облеченных доверием Кремля, но в 1937-м его арестовали, а в 1938-м расстреляли как врага народа.
Был ли он им на самом деле и должен ли отвечать за реки пролитой крови, решать на небесах. Но недаром в Библии рекомендовано обращаться с людьми так, как если бы ты хотел, чтобы обращались с тобой.
Назад: Сумасшедшая? Экзальтированная?
Дальше: Женская кровь на брусчатке Кремля