Такие сцены часто показывают в кино: кровь, лежащий на земле человек и рядом с ним – упавшая на колени, кричащая женщина, и все мы миллион раз уже видели такое, но все равно оказались к этому не готовы, может быть, потому еще, что, кроме этих трех составляющих – кровь, человек на земле и женщина рядом, – все остальное выглядело совершенно по-другому. Вскрикнув всего однажды, она тут же замолчала, и сразу же стало очень тихо, потому что ни один из нас, стоящих вокруг, не решился произнести ни слова. На самом деле никто из нас даже не шевельнулся, словно существовал какой-то заранее известный всем нам сценарий, который нельзя было нарушить, испортить каким-нибудь несвоевременным словом или жестом. Она не стала бросаться на землю рядом с мужем, прижимать к груди его голову, а вместо этого аккуратно опустила девочку, которую держала на руках, и легонько оттолкнула ее, ни к кому конкретно, просто прочь от себя. А потом медленно сделала несколько шагов вперед и осторожно села на снег, очень прямо, белые колени на белом снегу в том месте, где он не успел еще пропитаться Лёниной кровью, и замерла, все такая же безупречная и отстраненная, какой я привыкла ее видеть, и сидела так несколько бесконечных мгновений, не прикасаясь к нему и ничего не говоря, и смотрела на него.
А мы, все мы, стояли вокруг и не знали, что именно нужно сейчас делать, так что, когда она наконец подняла холеную тонкую руку, ухватила прядь своих длинных шелковых волос и дернула – сильно, и вырвала эту прядь, и снова подняла руку, мы почувствовали огромное облегчение, и заговорили все разом, и начали действовать. Все происходило очень быстро, словно в течение паузы, пока мы наблюдали за этой сценой, каждый успел подумать о том, что именно следует сейчас предпринять.
Не прошло и секунды, как Ира уже сидела на снегу рядом с Мариной и крепко держала ее за руки, Андрей и Сережа расстегивали Лёнину куртку и задирали свитер, а Наташа бежала от пикапа, на ходу пытаясь открыть пластмассовый ящик с крестом на крышке. Уже почти стемнело, и папа принес из Витары автомобильный фонарь, в холодном голубом свете которого Лёнин живот оказался уже какого-то совсем неестественного цвета. С места, где я стояла, рану было почти не видно; выглядела она нестрашно, и крови было немного, точнее – не так много, как я ожидала, и текла она медленно, оставляя на бледном Лёнином животе темные блестящие полоски. Наташа справилась наконец с аптечкой и теперь, сев на корточки, рылась в ней; лицо у нее было отчаянное:
– Черт, черт, я не знаю, что тут нужно! Салфетки какие-то, повязки, бинты… Вот какая-то, написано – кровоостанавливающая, только она маленькая совсем. Да посветите мне кто-нибудь!
Аптечка выскочила у нее из рук и рассыпалась, и Наташа бросилась подбирать упаковки, бумагу и целлофан, маленькие и какие-то несерьезные, она сгребала их в кучу и складывала назад, в коробку, откуда они выпадали снова. Папа задрал фонарь повыше сказал громко:
– Аня, да помоги ты ей, надо перевязать его – и в машину. Поехали отсюда, пока они с подмогой не вернулись!
Одной салфетки оказалось мало, пришлось приложить сразу две. Наташа зубами разорвала упаковки и прижимала их к ране, пока я обматывала Лёнин живот бинтами; получалось у меня плохо, сидеть он почти уже не мог и все пытался завалиться набок. Андрей и Сережа держали его, но он был тяжелый, а места возле раскрытого Лендкрузерова багажника было совсем мало, и мы очень мешали друг другу. Когда наконец мне удалось кое-как закрепить концы последнего бинта, Лёню подняли, еле справившись втроем, и втащили на заднее сиденье Лендкрузера, а потом папа подошел к Марине, все еще сидевшей на снегу, и, нагнувшись, проговорил отчетливо:
– Я поведу, а ты полезай к нему назад и держи повязку. Крепко держи, поняла меня?
И тогда она подняла на него глаза и кивнула, а затем встала и пошла к машине, все так же молча, как робот, даже не оглянувшись на дочь, неподвижно стоявшую в нескольких шагах – маленький красный столбик в надвинутом на глаза капюшоне.
Ира взяла девочку за руку и потянула за собой к Паджеро, и та послушно пошла за ней, аккуратно переставляя короткие толстые ножки. Папа повернулся ко мне:
– Аня, справишься сама?
– Справлюсь, – ответила я. – Только с чем? Что мы будем теперь делать?
– Не знаю, – сердито ответил он и выругался. – Главное – уехать подальше отсюда.
– Ты же понимаешь, пап, далеко мы его не довезем, – сказал Сережа, кладя руку сзади мне на шею, и на секунду я даже прикрыла глаза, так нужно мне сейчас было это прикосновение. – Ему там даже ноги не вытянуть. Надо искать место для ночлега.
– Вот и ищите! – отозвался папа тут же. – В Лендкрузере рации нет. Мы поедем следом, а вы смотрите по сторонам, и смотрите как следует. Нарваться на кого-нибудь еще мы позволить себе не можем. Даже если… Ладно. Поехали!
По пути нам попалось два переезда; оба, к счастью, заброшенные и пустые, с поднятыми шлагбаумами и мертвыми светофорами. Всякий раз Андрей заранее успевал предупредить нас: «сейчас будет переезд», говорил он, или «деревня справа, хорошо бы побыстрее», и я думала о том, что в бардачке у меня тоже лежит навигатор, Сережин подарок, бесполезная здесь игрушка с картой Москвы и Московской области; никому из нас и в голову не могло прийти, что когда-нибудь от маленькой пластмассовой коробочки будет зависеть что-то по-настоящему важное, а теперь нам оставалось только послушно следовать за пикапом, полагаясь на его предупреждения. Он искал место, подходящее для того, чтобы остановиться, безопасное и пустое, где мы сможем спрятать машины так, чтобы их не было видно с дороги, долить топлива, накормить детей и перевести дух, и главное – разобраться наконец с тем, что случилось, чем бы это в итоге ни кончилось. Мишка теперь сидел рядом со мной, держа в руке микрофон, и напряженно глядел в окно. С момента, как он выпустил из рук карабин, мы не успели сказать друг другу ни слова, ничего, малыш, это не страшно, это подождет, нам сейчас главное – найти место, спокойное место, думала я, а потом я поговорю с тобой обо всем, что произошло на проклятой этой дороге, обязательно поговорю.
Череповец весь был справа; в темном зимнем воздухе трудно было определить расстояние, отделяющее нас от промышленных труб с красными огоньками и жилых кварталов, спрятанных где-то позади. Это был первый после Твери большой город на нашем пути, и я ждала чего угодно – плакатов с предупреждениями, кордонов, очереди из машин, может быть, даже людей, идущих пешком, с вещами. Только ничего этого не было. Город равнодушно вытянулся вдоль дороги, тускло мерцая в темноте, и что бы ни происходило там в эту минуту, в двух километрах от нас или в двадцати двух, я была благодарна за то, что мы никогда этого не узнаем. Затем дорога внезапно изогнулась широкой дугой и увела нас налево и вверх, и я даже не стала смотреть в зеркало заднего вида; бог с вами, люди, разбирайтесь сами со своими болезнями, страхами, сожженными машинами, со своим желанием выжить, я хочу одного – быть от вас как можно дальше.
– Сейчас будет развилка, – сообщил Андрей негромко. – И пока мы до нее не добрались, надо бы решить одну вещь. У нас тут с Наташкой возникла идея. Судя по карте, тут полно вокруг должно быть дачных поселков, ну таких, садовых. Там, по идее, зимой никого нет, и спокойнее места нам тут точно не найти, ребята. Только для этого придется отклониться от маршрута и проехать немного дальше в сторону Вологды. Вы как?
– Как, как, – отозвался Сережа тут же, – показывай дорогу. Что скажешь, Аня?
Я посмотрела на Мишку, он – на меня, а потом поднял микрофон к губам и ответил:
– Мы согласны, – и это было первое, что я услышала от него с тех пор, как мы сели в машину.
Вероятно, дачные поселки одинаковы везде: узкая дорога, редкие деревья, разномастные щитовые домики с полукруглыми горбатыми крышами, укрытые целлофаном грядки и железные ворота с замком на въезде. Первый, попавшийся нам на пути, был расположен слишком близко к трассе, отделенный от нее только узкой полоской леса, зато второй мы едва не проскочили, несмотря на то, что искали его, так хорошо он был спрятан. Дорогу к нему, разумеется, никто не чистил, так что мне пришлось пропустить вперед тяжелый Лендкрузер, а потом и Паджеро, чтобы они хоть немного пробили перед нами колею. Это все равно почти не помогло; я старалась ехать след в след, но все двести метров от дороги чувствовала, как подаётся и уходит вниз снег под Витариными колесами, и очень боялась, что застряну. Когда Витара наконец добралась до ворот, папа с Сережей уже возились с замком, а Андрей стоял возле них с фонарем. Я заметила несколько фонарных столбов, но вокруг было совершенно темно; судя по всему, электричество здесь уже не работало. Мне совсем не хотелось выходить сейчас, но я все-таки сделала это и приблизилась к Лендкрузеру.
Двигатель работал, сквозь тонированные стекла тускло светили голубоватые огоньки приборной панели; открыв водительскую дверь, я заглянула внутрь. В салоне было тихо, стоял тяжелый резкий запах. Переднее пассажирское сиденье было отодвинуто вперед до упора, а на полу между сиденьями, неудобно скорчившись, сидела Марина; обе ее руки были прижаты к Лёниному животу, голова опущена. Ни один из них не шевельнулся и никак не отреагировал на открывшуюся дверь, словно оба заснули или превратились в странную застывшую скульптуру.
– Как он? – прошептала я, словно они на самом деле спали, и я боялась разбудить их, но она не ответила и не подняла головы, а только едва заметно пожала плечами, не меняя позы.
– Кровь идет еще? – и она опять не ответила, просто снова подняла и опустила плечи.
Наверное, мне нужно было сказать что-то вроде «мы почти на месте» или «все будет хорошо», но я не смогла себя заставить. Если бы она подняла голову, посмотрела на меня, заплакала, мне стало бы легче, но ей, казалось, совершенно не нужны были мои утешения, и потому я как можно тише захлопнула дверь и вернулась к воротам. Замок был уже перепилен, и теперь папа с Сережей разводили в стороны тяжелые воротины, сваренные из толстых железных прутьев. Широкие решетки скрипнули и неохотно поддались, и в свете фар мы увидели длинную, уходящую в темноту неширокую улицу, с обеих сторон зажатую разносортными заборами.
– Снега полно, – сказал папа. – Не застрять бы.
– Зато точно нет никого. – Андрей посветил фонарем себе под ноги, снег был нетронутый и гладкий. – Надо только выбрать дом, – и пошел вперед, пешком, неглубоко проваливаясь, а папа, закинув на плечо карабин, отправился следом.
– Андрюха! Ищи дом с трубой. Минус двадцать на улице, электричества нет. В холодном доме до утра не доживем.
Дом нашелся почти сразу, в одной из боковых улиц недалеко от въезда. Второй этаж был совсем маленький, в одно окно, скорее всего, чердак или мансарда, но печных трубы на крыше было целых две, и мы так обрадовались, что не стали искать ничего другого. Участок был крошечный, с какими-то подвязанными кустами и голыми фруктовыми деревьями. Места на нем не хватило бы даже для одной машины, не говоря уже обо всех четырех, так что их пришлось оставить снаружи, за забором, прямо посреди улицы. Зато позади дома обнаружился колодец со снежной шапкой на треугольной крыше, а в самом дальнем углу участка – маленькая бревенчатая баня с пристроенной к ней аккуратной поленницей, доверху набитой дровами.
Холод снаружи был обжигающий. Пока Сережа обухом топора сбивал хлипкий замок с входной двери, ведущей на небольшую застекленную веранду, уши у меня замерзли так, что я почти перестала их чувствовать. Внутри было, пожалуй, так же холодно, просто без ветра. Войдя, я машинально нашарила на стене выключатель и щелкнула кнопкой. Разумеется, свет не зажегся. Выстуженный, маленький и темный, с заколоченными фанерой окнами, это все же был дом – настоящий, укрывающий от непогоды: стопка пыльных перевязанных веревкой книг в углу на веранде, три комнаты, застекленный буфет с безмолвными пирамидами чашек и тарелок, уснувшие часы на стене и, наконец, самое главное – печь, большая, кирпичная, твердо стоящая в самой середине дома. Еще не все успели зайти внутрь, а Сережа, опустившись возле нее на корточки и зажав фонарик в зубах, уже набивал топку дровами. Я присела рядом и какое-то время молча смотрела, как разгорается огонь, думая о том, как он спокоен, этот мужчина, которого я выбрала себе в мужья, как уверен он в том, что все обязательно будет хорошо, и ругала себя за то, что за время, проведенное рядом с ним, я так и не научилась разделять его спокойствие и уверенность, потому что даже сейчас не могла не думать о том, что этот крошечный затхлый домик – настоящий дворец по сравнению с тем, что ждет нас на озере.
– Ничего, Анька. Через два часа здесь можно будет в майках ходить, вот увидишь, – сказал он, повернув ко мне лицо, и в оранжевых отблесках огня я увидела, что он улыбается.
– У Лёньки нет двух часов, – произнес вдруг папа откуда-то из-за моей спины. – Мы и так уже потеряли много времени. Я послал Андрюху баню растопить, перенесем его туда. Аня, у нас с собой справочник был медицинский, ты бы поискала, а?
– Да что нам даст этот справочник, мы даже повязку не смогли наложить как следует, – сказала я, но послушно поднялась на ноги и пошла назад, к машинам.
Справочник нашелся быстро. Складывая вещи в машину, Сережа просто воткнул его между двумя большими сумками. Я включила потолочную лампочку и осталась в машине, чтобы пролистать его в тишине; в холодный темный дом возвращаться было незачем, а здесь было тепло и спокойно. Я была почти уверена, что ничего не найду; что тут может быть полезного, в этой тонкой книжке – лекарственные растения, симптомы детских инфекций? К моему удивлению, нужная статья нашлась почти сразу. Совсем короткая, неподробная, и почти каждый абзац в ней заканчивался фразой «без промедления эвакуировать в хирургическое учреждение», но она была, эта статья, и я прочла ее два раза подряд, медленно, пытаясь понять каждое предложение, а потом, загнув страницу, сунула справочник под мышку и пошла обратно, к дому.
Кроме Андрея, возившегося в бане, и Лёни с Мариной, которых решено было оставить в Лендкрузере до тех пор, пока тут не станет хотя бы немного теплее, все собрались в центральной комнате с печкой. Было все так же холодно; на столе, покрытом смешной скатертью с подсолнухами, неровно горела маленькая толстая свеча, и в свете дрожащего огонька почти не видно было лиц, только полупрозрачный белёсый пар от их дыхания.
– Есть две новости – плохая и очень плохая, – сказала я, потому что они смотрели на меня с такой надеждой, словно книжка, которую я держала в руках, освобождала от ответственности всех, кроме меня. – Если нож вошел неглубоко, нужно просто зашить рану и как-то остановить кровь. И тогда, если не начнется заражение, он выкарабкается. Но ему нужно лежать, дня три или четыре, и все это время нам придется провести здесь.
Все молчали, и, чтобы освободиться от этого одинокого знания, я поспешила закончить, радуясь мысленно тому, что здесь, в этой комнате, нет Марины, а девочка еще слишком мала, чтобы понять мои слова:
– Если нож вошел глубоко и повредил что-нибудь у него внутри, мы ничем не сможем ему помочь. С внутренним кровотечением мы не справимся, даже если сделаем все правильно и зашьем рану, он все равно умрет. Я только не знаю когда, – добавила я, потому что их пассивное молчание начинало меня тревожить. – Там не написано. Но мне кажется, это будет очень мучительная смерть.
– Что тебе нужно, чтобы зашить рану? – спросил наконец Сережа.
– Мне? Почему – мне? – уточнила я испуганно и бросила проклятую книжку на стол. – При чем здесь я?
Никто не возразил мне, но вопрос как будто повис в воздухе. Вернулся Андрей с сообщением, что баня начала прогреваться. С крыльца я наблюдала за тем, как мужчины осторожно вытаскивают Лёню из машины, а затем медленно, проваливаясь в глубокие сугробы, несут в баню. Дверь Лендкрузера так и осталась открытой, и в слабом свете салонной лампочки видно было, что Марина по-прежнему сидит внутри, сложив руки на коленях; неизвестно, сколько бы она просидела так, не шевелясь и не поднимая головы, если бы Наташа не привела ее в дом. Войдя, она тут же села в углу, возле стола, и снова замерла; ее прекрасный белоснежный комбинезон спереди весь был испачкан: рукава, грудь и даже колени были покрыты уродливыми бурыми пятнами, на которые она не обращала никакого внимания. Мишка принес из колодца ведро воды. В баню, в баню неси, сказала ему Наташа, пусть поставят на печку, чтобы согрелась. Она снова копалась в аптечке. Я боялась пошевелиться, лишний раз сказать что-нибудь, неужели они действительно рассчитывают на то, что я осмелюсь взять в руки иголку и воткнуть ее прямо в страшный, бледный, перепачканный кровью Лёнин живот? Что если он закричит, дернется, что если я не смогу помочь ему, если все это причинит ему только дополнительные страдания, а потом он умрет, все равно, несмотря на все мои усилия?
Что если он умрет прямо там, пока я буду зашивать его?
Вошел папа.
– Все готово, девочки. – сказал он с порога. – Надо идти. Ира, побудь с детишками, а ты, Наташа, помоги Анюте, – и заметив, что мы не двигаемся с места, повысил голос: – Ну что же вы? Давайте. Шитье – это женское дело.
– Нет-нет-нет, – проговорила Наташа быстро. – Даже не думайте. Я при виде крови сразу в обморок падаю. Вот, держите, я все вам нашла: иголка, нитка самая толстая, бинтов еще целая куча, все, что хотите, только я туда не пойду. Нет!
Она подошла и почти насильно впихнула мне в руки раскрытую пластиковую коробку, а я подумала – вот как, значит, мне придется идти туда одной. Там, наверное, пахнет теперь так же, как в салоне машины, свежей кровью и страхом, я не смогу. Господи, как это вышло? Почему я не могу сделать как она, как все они – просто сказать «нет», почему? Но коробка была у меня в руках, и я сделала шаг к двери, потом другой, думая – я не хочу идти туда, я не должна идти туда вообще, и тогда Ира вдруг сказала:
– Подожди. Я пойду с тобой.
В бане было еще не жарко, но куртки уже можно было снять. Пахло скорее приятно, разогретым деревом и смолой. Мы оставили верхнюю одежду в предбаннике и зашли в парилку, маленькую и тесную. Лёню положили на верхнюю полку, прямо на светлые некрашеные доски. «Мужики, – сказала Ира недовольно, – хоть бы постелили что-нибудь». Они сняли с него ботинки, куртку и свитер, но брюки оставили; он лежал не шевелясь, с закрытыми глазами, очень бледный и весь какой-то желтый, так что, если бы не его отчетливое, неровное дыхание, я подумала бы, что он уже умер.
К низкому дощатому потолку они прикрепили несколько связанных между собой фонариков – единственное освещение, которое было здесь доступно. Неровный, чуть дрожащий круг света от них был настолько мал, что не мог захватить целиком даже лежащего на полке человека, и его босые ноги с короткими расплющенными пальцами оказались уже за пределами этого круга, в темноте.
Я поставила аптечную коробку на нижнюю полку, выпрямилась и посмотрела на Иру. Без толстого свитера, который она стянула через голову, она казалась совсем худенькой – длинная шея, торчащие девчачьи ключицы и тонкие, покрытые светлым пухом, незагорелые руки. Мне было неловко вот так разглядывать ее, но я ничего не могла с собой поделать. Тем более, она этого даже не заметила; связав волосы узлом на затылке, она подняла голову и сказала:
– Руки надо вымыть. Вода уже согрелась, наверное.
Дверь в парилку приоткрылась, на пороге снова показался папа.
– Держи, – сказал он, протягивая мне две бутылки, большую и маленькую. – Вам пригодится. Тут новокаин, чтобы хоть немного обезболить, и спирт, для дезинфекции. А еще мы нашли вот это, – он приоткрыл дверь чуть пошире и осторожно внес зажженную керосиновую лампу, источавшую теплый оранжевый свет. – Поставьте себе куда-нибудь, чтоб посветлее было, только не переверните, она как коктейль Молотова.
Удивительно, но повязка была на месте. Бинты сбились, перепутались и изрядно промокли, но по-прежнему плотно прижимали салфетки к ране; я попробовала было развязать их, но безрезультатно.
– Отойди-ка, – сказала Ира; в руках нее были ножницы.
Она просунула лезвие под скомканную ленту бинта, и я со страхом увидела, как вздрогнул Лёнин живот в том месте, где холодная сталь коснулась кожи, я не хочу этого делать, я просто не смогу, я даже не видела еще – что там, под салфетками, а меня уже мутит. Я попыталась вдеть нитку в иголку, и даже это оказалось непросто, потому что руки у меня дрожали. Когда я уронила иголку во второй раз, Ира сказала спокойно:
– Знаешь что, давай-ка я.
– Разве ты умеешь? – спросила я, поднимая на нее глаза.
– Можно подумать, ты умеешь, – ответила она, скривившись. – Дай сюда иголку. Шью я точно не хуже тебя. Мое фирменное блюдо – фаршированная утка, – сказала она и, заметив, как меня передернуло, повысила голос. – И я не вижу, чем Лёня отличается от утки, разве что мозгов поменьше.
Говорила она громко и очень уверенно, но лицо и даже поза, в которой она стояла – широко расставив ноги, обхватив руками узкие плечи, – выдавали ее; она боялась, боялась так же сильно, как и я, интересно, зачем тебе это, подумала я, что ты хочешь мне этим доказать – что мы вместе или что ты сильнее меня?
Она взяла бутылку спирта, с тихим хлопком откупорила ее и, подумав, сделала глоток – небольшой, прямо из горлышка; плечи у нее судорожно дернулись, лицо скривилось. Потом она протянула бутылку мне и сказала:
– Глотни.
Я приняла бутылку из ее рук, осторожно понюхала, и содрогнулась, и замотала головой, смаргивая слезы.
– На вкус еще хуже, – заметила Ира; ее бледные щеки уже начали розоветь. – Но я бы все равно глотнула на твоем месте.
Я подняла бутылку к губам. Обжигающая отвратительная жидкость наполнила рот, горло сдавило спазмом. Я не смогу это проглотить, ни за что не смогу, подумала я и проглотила, и мне сразу стало легче.
Лёня очнулся не сразу. Может быть, он ослабел от потери крови, а может, новокаин хотя бы немного действовал; он лежал спокойно все время, пока мы промывали рану спиртом, смывая с его желтоватого бледного живота потеки крови – засохшей и свежей, и даже не вздрогнул, когда Ира первый раз воткнула иголку. Я не выдержала и отвернулась, и она тут же сказала свирепо:
– Ну уж нет, смотри! Я не буду все делать одна. Главное, в обморок не падай тут, – и как раз в этот момент Лёня пришел в себя, живот его колыхнулся, и он попытался сесть, а я быстро схватила его за плечо, наклонилась над ним и сказала ему прямо в ухо:
– Тихо-тихо, все хорошо, потерпи, у тебя там дырка в животе, надо зашить.
Он жалобно посмотрел на меня и ничего не сказал, только моргнул несколько раз.
– Аня, кровь промокни и возьми ножницы, нитку резать, – сказала Ира сквозь сжатые зубы, и я тут же взяла в руки салфетку.
Голос у нее был такой, что непонятно было, кого из них нужно успокаивать первым, но руки совсем не дрожали – прокол, второй прокол, узелок. Отрезать нитку, промокнуть кровь. Еще прокол, второй прокол, узелок. Я бросила взгляд на его лицо: по щекам у него текли крупные, как у ребенка, слезы, но он молчал, только кусал губу, жмурился и делал короткий резкий вдох всякий раз, когда Ира втыкала иглу.
Я смотрела сверху на ее светлую макушку, уже начинающую темнеть у самых корней, и думала: две недели в умирающем городе, за закрытой дверью, не решаясь выйти из дома даже за едой, тебе было не до того, чтобы красить голову. Интересно, взяла ли ты с собой краску? Если нет, ох и странный же вид будет у тебя через пару месяцев – прокол, еще прокол, узелок. Господи, какие же гадкие вещи лезут в голову, хорошо, что никто не слышит моих мыслей, у него была толстая куртка, и живот, у него такой живот, а нож был совсем небольшой, с коротким широким лезвием, только почему так мало крови? Мы сейчас зашьем его, перебинтуем, а назавтра он весь вздуется, почернеет и начнет мучительно, долго умирать, сколько нужно времени, чтобы умереть от внутреннего кровотечения – день, два? И мы все это время будем сидеть тут и ждать, когда же он наконец умрет, мы ведь не сможем оставить его тут одного, в остывающем доме, и будем просто ждать и мысленно торопить его, потому что каждый потерянный день уменьшает наши шансы добраться до цели, и почувствуем облегчение, когда все закончится – обязательно, а потом закопаем его в землю прямо здесь, за домом, неглубоко, потому что она наверняка промерзла метра на полтора, прокол, еще прокол, узелок, отрезать нитку, промокнуть кровь.
– Всё, – выдохнула Ира наконец и выпрямилась, тыльной стороной ладони вытирая лоб. – Салфетки пластырем приклеим. Пусть мужики перевязывают, нам все равно его не поднять.
Потом мы вышли на крыльцо, накинув куртки на плечи, и сели прямо на шаткие деревянные ступеньки. Холод пока не чувствовался. Как только мы сели, она вытащила из-под куртки бутылку со спиртом, вытащила пробку и сделала еще один глоток, гораздо больше предыдущего, и в этот раз почти не поморщилась, а потом протянула бутылку мне. Я нашарила в кармане пачку сигарет и закурила.
– Дай мне тоже, – попросила она. – Я вообще-то не курю, боюсь. У меня мама от рака умерла два года назад.
– Моя мама тоже умерла, – неожиданно для себя сказала я и тут же подумала, что ни разу, ни разу за все это время не могла себя заставить произнести этого вслух, даже с Сережей, даже про себя.
Она держала сигарету неловко, как школьница, которую учат курить на школьном дворе. Пальцы у нее были перепачканы – кровь, йод, в темноте было не разобрать. Какое-то время мы молча курили и еще по разу отхлебнули из бутылки; ночь лежала вокруг тихая и совершенно беззвучная, сквозь заколоченные фанерой окна из дома не пробивалось ни лучика света. И фонари, и керосиновая лампа остались в бане, где на полке тихо лежал Лёня с животом, крест-накрест заклеенным пластырем, провалившийся в сон сразу же, как только мы закончили мучить его, и поэтому вначале мы просто услышали, как кто-то идет к нам от дома, и только когда человек был уже в двух шагах, мы узнали Марину.
Приблизившись, она не спросила – «как он» или «ну что там», она вообще не произнесла ни слова, а просто замерла, опустив голову и свесив руки вдоль тела. Мы немного подождали; казалось, она будет стоять так вечно. Наконец Ира сказала хмуро:
– Живот мы ему зашили. С одеждой сама как-нибудь разберешься.
Ответа не последовало, и в лице у Марины не произошло никаких перемен; она даже не подняла глаз.
– Знаешь, ему бы холод приложить. Ты хотя бы снега набери в пакет, – сказала я.
Хотелось взять ее за плечи и как следует встряхнуть. Я даже начала подниматься с места, но тут она наконец подняла голову.
– Вы же меня не бросите? – спросила она.
– В смысле?
– Не бросайте меня, – глаза ее заблестели. – У меня ребенок, вы не можете нас тут бросить, я все буду делать, все, что скажете, я умею. Я стирать вам буду, что хотите, вы только не бросайте меня…
Она прижала руки к груди, и я увидела, что они покрыты засохшей кровавой коркой, которая начала трескаться, когда она сжала кулаки. Так вот о чем ты думала, пока сидела, скорчившись, прижимая руки к животу своего мужа, все время, пока мы ехали, торопились, волновались, что не довезем его, пока мы зашивали ему живот, пока пили этот ужасный спирт, вот чего ты боялась, надо же, как странно.
– Ты дура, что ли? – сказала Ира, и мы обе – я и Марина – вздрогнули, одинаково испуганные тем, как резко зазвучал ее голос. – Иди в дом, найди пакет, набери снега и возвращайся к мужу. Он лежит там совсем один, и тебе пора уже начать что-нибудь для него делать. Ты поняла меня?
Марина постояла еще мгновение – глаза у нее были совсем дикие, – а потом, бесшумно повернувшись, растворилась в темноте.
– Дура, – повторила Ира вполголоса и бросила окурок в снег. – Дай еще сигарету.
Я протянула пачку.
– Знаешь, – сказала я. – Он не сказал мне, когда поехал за вами.
Она чуть повернула ко мне голову, но промолчала.
– Я просто хочу, чтобы ты знала, – продолжила я, уже понимая, как глупо, как неуместно прозвучит то, что я собираюсь сказать, что этого не нужно говорить, тем более сейчас, особенно сейчас. – Если бы он сказал мне. Если бы… Я бы не возражала.
Какое-то время она сидела молча, не шевелясь; в темноте не видно было ее лица. Потом она встала.
– Как ты думаешь, – спросила она спокойно, глядя на меня сверху вниз, – почему он к тебе ушел?
Я не ответила, и тогда она резко наклонила ко мне лицо – так близко, что я почувствовала ее дыхание, и взглянула мне прямо в глаза:
– Все просто, – сказала она. – Родился Антошка. У меня были тяжелые роды, и я на какое-то время потеряла интерес, понимаешь? Я перестала с ним спать. Только и всего. Ясно тебе? Я просто перестала с ним спать. Если бы не это, он до сих пор был бы со мной, и мы жили бы в этом вашем красивом домике, а ты бы сдохла в городе вместе со всеми своими родственниками.
Она швырнула незажженную сигарету себе под ноги, повернулась и пошла к дому, оставив меня на крыльце. Мне хотелось сказать: вообще-то, переезд загород – это была моя идея, мне хотелось сказать еще очень многое, но я не успела, я так ничего и не сказала, потому что осталась одна в темноте.