Оставшись одна, я замерзла – немедленно, как будто холод просто ждал подходящего момента, чтобы наброситься на меня. Мороз был градусов двадцать, не меньше, и мы провели на крыльце около четверти часа, а почувствовала я это только сейчас – пальцы перестали гнуться, уши и щеки застыли, но я все равно не смогла себя заставить подняться и последовать за ней.
Этого просто не может быть, думала я, коченея. Как она это делает? Там, в доме – мой муж и мой сын, и это я сейчас должна быть рядом с ними у огня – после всего, что случилось с нами, мне так нужно быть с ними рядом, столько нужно сказать им. Но эта женщина раз за разом заставляет меня уступить ей место – сначала на моей собственной кухне, потом в Сережиной машине, а я даже не понимаю, как это ей удается. И вот теперь я зачем-то торчу здесь, в этой бане, с чужим мужиком, который мне даже не симпатичен, в то время как она сейчас там, в теплом маленьком доме, до которого десять шагов по темному двору, десять шагов, которые я никак не могу заставить себя сделать.
Я толкнула дверь в парилку и заглянула внутрь. Там было тихо и тепло; поток воздуха от распахнутой двери качнул привязанные к потолку фонарики и заставил задрожать оранжевый огонек лампы, стоящей на нижней полке. Лёня лежал в той же позе, в которой мы оставили его, и дышал тяжело и хрипло, как выброшенный на берег кит, с усилием выталкивая воздух из легких. Наверное, ему неудобно было лежать на спине, с запрокинутой головой, на твердых деревянных досках. Я взяла забытый на полке Ирин свитер, свернула его вчетверо и положила ему под голову. Затылок у него был влажный, на висках блестели капельки пота. Когда я наклонилась над ним, он вздрогнул и посмотрел на меня, и я заметила, что глаза у него совсем светлые, почти прозрачные, с трогательно загнутыми вверх ресницами.
– Спи, Лёнька, все позади, – сказала я.
Мне казалось, он сейчас обязательно спросит «я умру?» или начнет просить, чтобы мы его не бросали, как сделала его жена несколько минут назад, и приготовилась уже ответить что-нибудь вроде «не сходи с ума» или «иди ты к черту», но вместо этого он втянул носом воздух и спросил:
– Это что, спирт? Мне оставьте чуть-чуть, – и улыбнулся.
Пусть криво, слабо, но улыбнулся.
– Давай свет выключу, – сказала я тогда и потянулась к висящим над его головой фонарикам, и он тут же едва слышно принялся рассказывать один из своих гнусных, неприличных анекдотов про лифт, в котором неожиданно погас свет, и, как всегда, захохотал и затрясся первым, не дожидаясь моей реакции, только в этот раз сразу замолчал, захлебнувшись собственным смехом. Я стояла рядом и ждала, пока приступ боли пройдет; он лежал теперь тихо, осторожно дышал носом и ничего больше не говорил, и неожиданно для себя я вдруг погладила его по голове, по мокрой щеке и повторила:
– Ты спи, Лёнька. Сейчас Марину к тебе пришлю.
С Мариной я столкнулась на крыльце дома; оттолкнув меня, она пробежала мимо и скрылась в темноте. Веранда была все такая же темная и холодная, и я еле нащупала ручку двери, ведущей внутрь, в тепло. Дверь распахнулась, и мне пришлось сощуриться, хотя свет был неяркий. Уютно пахло едой, табаком и дымом, все сидели у заставленного тарелками стола.
Войдя, я услышала обрывок Ириной фразы:
– …да что я такого сказала? Пусть идет к мужу.
Что-то было не так за этим столом. Позы у всех были напряженные; скорее всего, я пропустила еще какое- то выяснение отношений, она наверняка опять сказала что-то резкое, что-то лишнее, редкий талант у этой женщины – одной фразой выводить людей из равновесия. Я села на пустой Маринин стул, отодвинула ее тарелку с остатками еды и огляделась. Дом уже нагрелся. Малыши были без курток, они поели и оба теперь клевали носом, сонные и безучастные ко всему. Среди тарелок стояла большая эмалированная кастрюля – наверное, хозяйская, – на дне которой оставалось еще немного макарон с тушенкой, покрывшихся пленкой остывающего жира. Едва взглянув в кастрюлю, я поняла, что совершенно не хочу есть – возможно, из-за того, что еще помнила запах Лёниной крови, а может быть, из-за спирта, бушевавшего у меня в желудке.
– А-неч-ка, – раздельно произнес вдруг папа.
Голос у него был странный, и я повернулась. Он сидел в дальнем углу с полной тарелкой возле правого локтя, и то ли неловкая поза, то ли нетронутая еда заставили меня взглянуть на него внимательнее; он сидел, не шевелясь, низко опустив голову, и больше ничего уже не говорил, но я как-то сразу, в одно мгновение поняла, что он пьян. Мертвецки, почти до бесчувствия; настолько пьян, что еле держится сейчас на своем стуле.
– Он, что?.. Он?..
Не было нужды глядеть на Андрея и Наташу, потому что к ним это совершенно не имело отношения, или на Иру, которая невозмутимо ела, не поднимая глаз. У Мишки лицо было растерянное и несчастное, а взглянув на Сережу, я поняла, что он зол, очень зол – настолько, что не может встретиться со мной глазами, как будто сердится на меня за то, что я вижу это, как будто я тоже виновата.
– Не знаю, когда он успел, – отрывисто сказал он. – Я буржуйку топил, там, в комнате, – он махнул рукой куда-то вглубь дома, – и пока я возился с дровами… Он собирался отнести вам спирт. Он донес хотя бы немного?
– Донес, – ответила я. – Там была целая бутылка…
– Похоже, не одна, – со злостью сказал Сережа. – Черт бы его побрал совсем!
Мы помолчали; тишину нарушало только размеренное звяканье Ириной вилки по тарелке, а потом папа вдруг завозился, качнулся на стуле и попробовал было засунуть руку в карман, но она только беспомощно скользнула по плотной ткани его охотничьей куртки. После нескольких бесплодных попыток он снова замер, с рукой, безвольно повисшей вдоль тела; головы он так и не поднял.
– Наверное, надо его спать уложить? – неуверенно сказала я.
Ира вдруг громко, отчетливо хихикнула.
– Да-да, – ответила она и положила локти на стол. – И очень желательно как следует его запереть. Если я правильно помню, до следующего акта осталось совсем чуть-чуть.
– Что значит – до следующего?.. – спросила я, чувствуя себя очень глупо.
– О, так ты не знаешь, – сказала она весело. – Ты ей не рассказывал, Сережа? Он любит пошутить, когда выпьет, наш папа.
– Ну хватит, Ир, – сказал Сережа, поднимаясь. – Положим его в дальней комнате. Поможешь, Андрюха? Мишка, подержи дверь.
Казалось, папа и не заметил, что его подняли со стула и несут куда-то; если бы не открытые глаза, бессмысленно смотрящие в одну точку, он был бы похож на человека, который очень крепко спит. Они скрылись в соседней комнате и через минуту снова появились на пороге, с усилием пытаясь протолкнуть через узкий дверной проем тяжелую кровать с металлической спинкой, а после плотно прижали спинку кровати к косяку двери, так, что открыть ее теперь было невозможно.
– Прости, Мишка, – сказал Сережа, голос у него был виноватый. – Похоже, придется тебе сегодня спать тут, на проходе.
Мишка пожал плечами и сел на краешек матраса, но тут же вскочил снова, потому что и хлипкая деревянная дверь, и кровать, прижимавшая ее к косяку, внезапно содрогнулись от сильного толчка, и тут же из-за стены послышался голос, который едва можно было узнать:
– Откройте, черти! – крикнул он. – Серёга!.. Запи-рать меня?.. Запирать?
– Вот и он, – сказала Ира вполголоса, – старый добрый цирк с конями. – И Сережа болезненно скривился.
Я подошла к Мишке, обняла его, и несколько минут мы просто стояли возле двери и слушали, как с другой стороны папа бился в нее плечом, дергал ручку и кричал – хрипло, отчаянно и зло, и я думала, вот она, причина, по которой его не было на нашей свадьбе, вот почему я видела его всего несколько раз, вот почему Сережа никогда не приглашал его к нам на выходные, а вместо этого изредка встречался с ним отдельно, в городе. Девочка, сидевшая за столом, неожиданно громко заплакала, и Наташа подхватила ее на руки, качая и шепча, и тогда Сережа сильно ударил по тонкой двери ногой – она жалобно затрещала – и закричал:
– Да заткнись ты наконец, черт тебя дери!..
– Ну, ну, – сказала Ира, подходя. – Не надо. Знаешь же, что это бесполезно. Столько лет прошло, а тебе до сих пор стыдно, надо же.
С легкой улыбкой она протянула руку и несильно сжала его плечо, и он послушно кивнул и сел на кровать, мрачно глядя себе под ноги. Он никогда мне об этом не рассказывал, ни слова, и я ведь чувствовала, что между ними не все в порядке, но так и не решилась спросить, почему я не решилась? Хотела бы я знать, что еще осталось за кадром, сколько их – важных вещей и незначительных мелочей, которые случились с ним без меня, до меня, и которые, похоже, я никогда уже не смогу разделить с ним. В отличие от нее.
Чтобы не думать, я попробовала пошутить:
– Видимо, глупо будет сейчас предложить нам всем дернуть немного спирта после ужина, да? – и сразу же пожалела об этом.
Хмыкнул только Андрей. Наташа была занята девочкой, Сережа даже не обернулся, а Ира вздохнула и закатила глаза.
Минут через десять папа наконец затих. Настроения разговаривать ни у кого не осталось, мы понимали – лучшее, что можно сделать сейчас, после этого бесконечно длинного дня, – лечь спать. Одна комната из трех была теперь занята; даже учитывая, что Марина с Лёней в эту ночь ночевали в бане, куда мужчины отнесли им матрас и несколько одеял, для оставшихся двух комнат нас по-прежнему оказалось слишком много: пятеро взрослых и трое детей.
– Андрюха, давайте с Наташкой в маленькую комнату, – предложил Сережа. – Дров возьмите с собой, там еще одна печка.
Подожди, чуть не крикнула я, так нельзя. Мы не ляжем с ней в одной комнате, я не хочу, и даже ты не сможешь меня заставить; он поймал мой взгляд и вдруг подмигнул мне.
– Ир, тебе уступаем место возле печки. Кровать большая, поместишься с малышами?
Она кивнула.
– Сейчас спальник тебе принесу. Пошли, Мишка, пробежимся до машины.
Успокоившись, девочка снова превратилась в неподвижного, отрешенного болванчика нэцке – маленькие глазки, толстые щечки. Присев на корточки, Ира снимала с нее сапожки, не обращая на меня никакого внимания, но мне все равно совершенно не хотелось оставаться с ней. Накинув куртку, я вышла на холодную веранду и сквозь замерзшее стекло смотрела, как они идут по засыпанному снегом двору к воротам, проваливаясь в сугробы и освещая себе дорогу фонариком – единственные, кто у меня остался, бесценные и незаменимые два человека, чья жизнь мне важнее всего остального мира.
Едва я успела докурить сигарету и затушить ее прямо о деревянный подоконник (простите, безымянные хозяева), они вернулись; нагруженный двумя спальными мешками Мишка направился было к входной двери, но я остановила его и еще раз обняла, как всегда в таких случаях удивившись тому, что мой тощий смешной мальчик, оказывается, выше меня почти на голову; наверное, я никогда к этому по-настоящему не привыкну. Щека у него была холодная и совсем чуть-чуть, немного колючая, покрытая полупрозрачным юношеским пухом. Он привычно застыл, терпеливо пережидая объятие, обе руки у него были заняты. Ты сегодня спас нам жизнь, подумала я, и никто даже не поблагодарил тебя за это, никто не хлопал тебя по плечу, не говорил, что ты молодец, совсем взрослый, но ты же знаешь, как сильно я люблю тебя, даже если просто молча тебя обнимаю, ты же знаешь, правда, ты должен знать.
В конце концов он, как обычно, осторожно освободился и, смущенно буркнув что-то, толкнул дверь плечом и скрылся в доме, и мы остались на веранде вдвоем.
На фоне покрытого инеем окна виден был только темный Сережин силуэт. А мы, хотела спросить я, где же будем спать мы, а потом подумала – все равно. Плевать. Я готова спать даже здесь, на холоде, на жестком полу; я готова даже не спать вовсе, лишь бы с тобой.
Он шагнул ко мне и сказал вполголоса:
– Пойдем со мной.
Лестница на второй этаж была шаткая, узкая и громко скрипела у нас под ногами. Наверху оказался и не чердак, и не мансарда, а что-то среднее между тем и другим; с потолком, поднимавшимся в самой верхней точке чуть выше человеческого роста и резко падавшим вниз, настолько, что к стенам можно было подобраться, только опустившись на четвереньки; с еле различимой в свете фонарика обычной чердачной рухлядью; с маленьким окошком под самой крышей. Единственное во всем доме, оно не было заколочено. Подойдя поближе, я увидела небо – черное и прозрачное, с рассыпанными по нему звездами, похожими на булавочные проколы в темно-синей бархатной бумаге, а внизу, под самым окном – неширокий, приземистый топчан.
Сережа бросил сверху наш последний спальник, снял куртку и погасил фонарик.
– Иди сюда, маленькая, – тихо позвал он. – Я страшно соскучился по тебе.
Матрас был жесткий, со старыми скрипучими пружинами, часть которых, казалось, готовилась вот-вот прорвать истончившуюся от старости обшивку и вырваться наружу. От него пахло пылью и немного сыростью, но все это было неважно: я прижалась губами и носом к теплой Сережиной шее в том месте, где заканчивался ворот его шерстяного свитера, и изо всех сил вдохнула, и задержала дыхание, и закрыла глаза. Вот оно, мое место, именно здесь я должна быть, только здесь мне по-настоящему спокойно, и я готова лежать так неделю, месяц, год, и к черту все остальное. Он притянул меня к себе и поцеловал, длинно, нежно, я почувствовала его пальцы, которые одновременно были всюду – у меня на бедрах, на шее, на ключицах, звякнула пряжка его ремня, скрипнула молния на моих джинсах, подожди, зашептала я, подожди, перегородки совсем тонкие. Снизу слышно было, как Ира тихим голосом убаюкивает детей, они услышат, сказала я, они обязательно нас услышат; плевать, малыш, его горячее дыхание обжигало мне ухо, к черту все, я хочу тебя. Пружины жалобно скрипнули, он зажал мне ладонью рот, и все вокруг исчезло, как исчезало всегда, с первого дня, и так же, как всегда, окружающий мир мгновенно схлопнулся, превратился в крошечную точку на краю сознания и пропал совсем, и остались только я и он, и никого кроме нас.
Потом мы смотрели на звезды и курили одну сигарету на двоих, стряхивая пепел прямо на пол. Кому-то, наверное, надо посторожить, сказала я сонно. Не волнуйся, малыш, спи, Андрюха разбудит меня через три часа. Хочешь, я посижу с тобой? Глупости, спи, маленькая, все будет хорошо. И тогда я заснула – крепко, без сновидений, прижавшись щекой к его теплому плечу, просто провалилась в теплую, беззвучную, безопасную темноту, ни о чем больше не думая и ничего не боясь.