Уже осталась позади Тверь и две небольшие деревни, промелькнувшие одна – слева, вторая – справа от шоссе, закончились покрытые снегом поля, снова начался лес, а мы всё молчали. Прижавшись щекой к стеклу, я смотрела на несущиеся мимо темные деревья и пыталась представить, надолго ли удалось отложить катастрофу тем, кто остался, и что будет причиной ее начала. Что случится раньше – закончится топливо, необходимое тем, кто проезжает мимо, или продовольствие для тех, кто укрылся в городе? Сколько времени продержатся плотные, неприступные сейчас кордоны, как скоро защищающие эти кордоны военные начнут задумываться, стоит ли охранять то, что в любом случае обречено, покинут свои посты и повернут свое оружие против тех, кого только что защищали? А может, ничего этого не случится, потому что поток бегущих людей и машин захлебнется и иссякнет; и волна, которую мы сейчас так отчетливо чувствуем у себя за спиной, обмелеет настолько, что не сумеет опрокинуть возведенную перед ней стену, и тогда этот небольшой город останется – островом, центром, и укрывшиеся в нем люди смогут переждать самое страшное. И потом, постепенно, вернуться к нормальной жизни.
– Не спишь, Аня? Надо спать, – произнес вдруг папа, прерывая мои мысли. – Мы не спали двое суток – ни ты, ни я. Если оба будем таращиться в темноту, рано или поздно нам придется остановиться и заночевать. А это очень глупо, когда два водителя в машине.
Он был прав, но спать не хотелось совсем. Может быть, потому, что я и так слишком много спала в эти несколько бессмысленных недель, которые мы провели, ожидая неизвестно чего, и мне до смерти надоело спать, ни в чем не принимать участия, быть бесполезным статистом. А может, благодаря короткому отдыху, который я позволила себе перед Тверью. Я посмотрела на него. Выглядел он неважно. Ему шестьдесят пять, подумала я, и он не спал сорок восемь часов, а до этого полночи провел в машине, добираясь к нам из-под Рязани. Сколько он еще выдержит этот темп – прежде, чем у него сдаст сердце или он просто заснет за рулем?
– Давайте-ка сделаем по-другому, – сказала я, стараясь, чтобы в голосе моем не было слышно беспокойства. – Вы поспите сейчас, а я поведу. Сколько там до Новгорода осталось, километров четыреста? Сейчас ночь, дорога почти пустая, все спокойно. Ближе к Питеру наверняка будет сложнее, вот тогда вы и сядете за руль.
К моему облегчению, спорить он не стал; видимо, и сам уже был не уверен в том, что дотянет до рассвета без отдыха. Коротко взглянув на меня, он взял микрофон и сообщил Сереже:
– Перекур. Останови, Сереж, выбери только место поспокойнее.
Долго ждать не пришлось – машин на трассе почти не было, словно большая их часть так и застряла в бесконечной очереди за бензином. Не прошло и нескольких минут, как Сережа выбрал место, подходящее для остановки – лес по обеим сторонам дороги начинался сразу же, в нескольких шагах, и снег казался неглубоким. Возможность выйти и немного размять затекшие от неподвижности руки и ноги очень всех обрадовала; стоило машинам остановиться, как, захлопав дверцами, мы высыпали на обочину и немедленно увязли в подтаявшей снежной каше.
– Девочки налево, мальчики – направо, – бодро скомандовал Лёня и первым устремился за деревья.
За ним, высоко поднимая ноги, чтобы не провалиться в сугробы, запрыгал Мишка. Когда белый Маринин комбинезон тоже исчез в темноте («присмотрите за Дашкой, она заснула, не хочу ее тормошить»), на обочине остались только мы трое – я, папа и Сережа. Папа деликатно отошел в сторону, повернулся лицом к дороге и закурил, а я распахнула полы Сережиной куртки, крепко обхватила его руками, щекой чувствуя его тепло, и замерла, не говоря ни слова, с единственной мыслью – просто стоять так, вдыхая его запах как можно дольше.
– Ну как ты, малыш? – спросил он, прижавшись губами к моему виску.
– Нормально.
Мне столько всего хотелось рассказать ему! Как жутко выглядел сожженный пряничный домик, как тяжело было врать человеку на заправке, назвавшему нас «девчонки». Как пугает меня каждая встречная машина, каждая деревня, которую мы вынуждены проехать, как нужно мне быть с ним рядом, видеть его профиль, освещаемый редкими встречными огнями, а вместо этого я только изредка слышу его голос и вижу габаритные огни его машины, когда их не загораживает Лендкрузер. Но я сказала другое:
– Уговорила папу немного отдохнуть. Мне не нравится, как он выглядит. Тебе тоже надо поспать. Пусть тебя Ира сменит хотя бы на пару часов.
Он покачал головой:
– Плохая идея. В головной машине за рулем должен быть мужик. Или я – или отец. До Новгорода я дотяну, а там разбудим отца, посадим Иру за руль, и мы с тобой сможем поспать.
Он положил руку мне на затылок, запустив пальцы в волосы, и я подумала – он прав, и еще я подумала – это означает, что мы не пересядем. Ни сейчас, ни после Новгорода, потому что нам нельзя останавливаться надолго, мы должны двигаться вперед, не теряя времени, используя каждый час, каждую минуту, чтобы увеличить расстояние между нами и волной, от которой мы бежим.
Дверца Сережиной машины приоткрылась, Ира осторожно шагнула на обочину и сказала негромко:
– Заснул Антошка.
На нас она не смотрела, но я знала, что фраза эта адресована мне. И хотя можно было бы сделать многое – перенести спящего мальчика на руках в Витару, или даже нет, мальчика можно было не трогать, Сережа мог бы просто пересесть в Витару сам, поменявшись местами с отцом. Только вот папе нужен отдых, а я могу еще вести машину, и нет никакого смысла затевать все эти сложности только оттого, что я соскучилась, не проехав и двухсот километров.
Я не ответила ей, да она и не ждала моего ответа, а просто спокойно стояла возле машины, положив руку на крышу, с лицом, обращенным к дороге. Со стороны леса раздался треск ломающихся веток; это с шумом возвращался Лёня. Еще через мгновение мимо прошмыгнул Мишка и, хлопнув дверцей, скрылся в своей норе на заднем сиденье. Папа, выбросив окурок, тоже шел от шоссе к машине, а я все еще не могла разжать рук, как подключенный к зарядке электроприбор, для которого важна каждая лишняя секунда, и прошептала – тихо, так, что слышно было только Сереже:
– К черту все, постоим еще немного, ладно?
– К черту, – повторил он мне в висок. – Постоим.
На дорогу я не смотрела и потому, наверное, заметила машину, приближавшуюся по встречной полосе, только когда она залила все вокруг белым слепящим светом. И Лёня, и папа уже сидели на своих местах, Марина еще не вернулась из леса, а Сережа стоял спокойно и даже не вздрогнул; он просто отпустил меня и чуть повернулся к дороге. Машина притормозила и встала совсем рядом с нами, на противоположной стороне. Водительская дверь приоткрылась, кто-то высунулся и крикнул:
– Ребята, не подскажете, как там в Твери, заправки работают еще?
Ослепленные, мы молчали, пытаясь разглядеть говорившего. Черт бы побрал эти самодельные ксеноновые фары. Дверь распахнулась пошире, и на дорогу вышел человек; в ярком свете был виден только его силуэт. Он сделал шаг в нашу сторону и повторил свой вопрос:
– Заправки, говорю, работают в Твери? Тут проезжали недавно ваши, говорили – есть там бензин, только очереди страшные.
Как на погруженной в проявитель фотографии, детали проступали по одной по мере того, как глаза постепенно привыкали к свету: щурясь из-за Сережиного плеча, вначале я разглядела очень грязную иномарку с помятым передним крылом (номера были не московские), а затем и самого говорившего – мужчину средних лет в очках и толстом вязаном свитере, без куртки, которая, наверное, осталась в машине. Он неуверенно улыбался и сделал было еще один шаг, как вдруг резко вскинул руки вверх, словно закрывая голову, и замер так, а откуда-то сзади послышался голос, скрипучий и резкий, который я даже не сразу узнала:
– Стоять! А ну стой, я сказала!
– Да вы что, – заговорил человек торопливо. – Подождите. Я только спросить…
– Стоять! – крикнула Ира снова.
Я обернулась. Она стояла на обочине, прижимая к правому плечу Сережино ружье; держала она его неловко, и длинный тяжелый ствол, опасно раскачиваясь из стороны в сторону, все норовил опуститься в ее руках. Мне видно было, что курок не взведен, но замерший посреди дороги человек ничего об этом не знал.
– Господи, Ир, – начал Сережа, но она только нетерпеливо мотнула головой и снова заговорила с незнакомцем:
– Иди к машине, – а когда он, испуганно жмурясь, подошел еще на шаг, крикнула: – К своей машине! Ну, быстро!
Человек больше не пытался ничего объяснить; он сделал несколько осторожных шагов назад, хлопнула дверца, и тут же незнакомая машина, коротко взвизгнув, рванула с места и скрылась, унося с собой ослепительный свет фар. В ту же секунду Сережа шагнул к Ире и вынул у нее из рук ружье. Она отдала его, не сопротивляясь, и стояла теперь, опустив руки вдоль тела.
– Какого черта ты его схватила, – спросил он сердито. – Ты же не умеешь стрелять! Что на тебя нашло вообще?
Из Лендкрузера осторожно высунулся Лёня:
– Семейка у вас, однако, – сказал он, криво улыбаясь. – Чуть что, сразу за ружья хватаетесь.
Задрав подбородок, Ира оглядела нас – одного за другим – и сложила руки на груди.
– Инкубационный период, – раздельно проговорила она, – продолжается от нескольких часов до нескольких дней. У разных людей – по-разному, но все равно очень быстро. Все начинается с озноба. Как обычная простуда, ломит виски, болят суставы, но человек чувствует себя еще вполне прилично. Может ходить, разговаривать, водить машину, но при этом уже заражает людей, к которым подходит близко. Не всех, но очень многих. Потом начнется жар, и ходить он уже не сможет…
– Хватит, – сказала я.
Сережа оглянулся.
– …и будет просто лежать, весь в поту. У кого-то начинается бред, у кого-то – судороги. Но некоторым не везет, и они все время в сознании. Несколько дней, – продолжала она, не обращая на меня внимания. – А в самом конце появляется такая кровавая пена, и это значит…
– Хватит! – крикнула я еще раз, повернулась, и побежала к Витаре, и заплакала уже только там, внутри, где она не могла видеть моего лица. Мамочка, мамочка, несколько дней, пока мы сидели в нашем сытом, уютном мирке, несколько дней.
Несколько. Дней.
– Ань, – Сережа приоткрыл дверцу и положил руку мне на плечо. – Малыш…
Я подняла голову. Он увидел мое залитое слезами лицо, и страдальчески сморщился, и ничего больше не сказал, а просто держал руку на моем плече и стоял рядом до тех пор, пока я не перестала плакать.
– Ты как, нормально, можешь ехать? – спросил он наконец, когда я вытерла слезы, и повернулась к нему. И сказала:
– Держи ее от меня подальше. Держи ее. Эту. Слышишь? – и немедленно почувствовала, как некрасиво я оскалилась, выплевывая эти слова, а он молча кивнул мне, сжал еще раз мое плечо и медленно побрел назад, к своей машине.
Когда мы тронулись с места, внезапно пошел снег – белый, густой, празднично-новогодний.
Очень быстро выяснилось, что Лёня воспользовался остановкой, чтобы поменяться с Мариной местами, и потому дальше мы двигались медленнее. Стоило Сережиному Паджеро набрать скорость больше ста километров в час, как Лендкрузер тут же начинал отставать, и расстояние между двумя впереди идущими машинами увеличивалось настолько, что я могла бы с легкостью обогнать его и воткнуть Витару между ними. Как назло, снег тоже усиливался – теперь это была уже настоящая метель. Какое-то время я раздражалась, мигала Марине дальним светом, пытаясь расшевелить ее, и несколько раз даже заигрывала с мыслью действительно обогнать Лендкрузер, но было совершенно ясно, что тяжелая машина в неуверенных Марининых руках немедленно сгинет в обступившей нас со всех сторон непроницаемой белой пелене. Очень скоро, правда, на дороге появилась жутковатая колея, по которой Витара тоже заскользила неуверенно и опасно – настолько, что ехать быстрее стало страшно и мне.
Прошел час или около того; мы ползли теперь совсем медленно, и я давно перестала смотреть по сторонам, пытаясь разглядеть деревни, которые мы проезжали. Из-за пурги об их присутствии вокруг можно было догадаться только по слабым, едва проникающим сквозь снежную завесу огонькам уличных фонарей. Их было на удивление мало, по крайней мере, если судить по количеству освещенных участков дороги; я плохо помнила карту, но мне казалось, что этот район должен быть населен гораздо гуще. Возможно, от усталости я просто не всегда замечала переход от темноты к свету и обратно, а может быть, где-то случился обрыв линии электропередачи, и фонари просто не горели.
Мишка заснул почти сразу же после того, как мы тронулись с места. В зеркале заднего вида отражалась его лохматая голова, которую он пристроил к покосившейся пирамиде коробок и сумок. Ты со мной, думала я, глядя на его безмятежное спящее лицо, тебя я сумела спасти, увезти от всего этого ужаса; может быть, в последний момент, но я успела, и я довезу тебя до места, где никто не сможет навредить тебе, где не будет никого вокруг, только мы, и все снова станет хорошо. Справа, неудобно обмякший на ремне безопасности, спал папа, свесив голову и почти касаясь лбом передней Витариной стойки. Почему-то именно теперь, когда все в машине спали, а окна снаружи заклеивал мокрый липкий снег, сквозь который едва можно было разглядеть габариты идущего впереди Лендкрузера, я почувствовала покой и впервые поверила, что мы в самом деле доедем до озера, сулящего нам спасение. Невесомый наш деревянный дом с прозрачными стеклянными стенами отсюда казался уже чем-то нереальным, зыбким, и в эту минуту его было почему-то совсем не жаль. Важно было, что мы живы, целы, что на заднем сиденье спит Мишка, а всего в нескольких метрах впереди едет Сережа, вглядываясь в заметенную снегом безлюдную дорогу.
Не успела я об этом подумать, как рация захрустела и Сережин голос шепнул у меня из-под локтя:
– Эй, ты.
– Эй, – ответила я сначала просто так, в никуда, а потом прижала микрофон поближе к губам, чтобы не потревожить спящих, и повторила: – Эй.
И коротко, радостно засмеялась оттого, что слышу его голос.
– Не спишь? – спросил он шепотом, и я почувствовала, что и он совершенно один в своей машине, потому что остальные спят – где-то далеко, на заднем сиденье, отделенные подголовниками, сумками и плотным покровом сна, словно их нет вовсе, как будто на всей этой засыпанной снегом, пустой дороге есть только два человека – я и Сережа.
– Не сплю, – ответила я.
Мы помолчали немного, но теперь тишина была другая, и снег снаружи был другой – уютный, мягкий, незлой, и я была в нем не одна; мой муж был со мной, даже если я не видела его лица и не могла протянуть руку, чтобы дотронуться до него.
– А давай споем? – попросил он.
– С ума сошел, – ответила я, улыбаясь. – Перебудим же всех.
– А мы тихонько, – отозвался он тут же. – Ну, давай.
И не дожидаясь, начал:
– Хо-одют ко-они, над реко-ою…
Он всегда пел именно эту песню, только эту и никакую другую, и хотя он безбожно всегда фальшивил и промахивался мимо нот, это было единственное исполнение, которое я любила, именно это – хрипловатое, неправильное, родное. И единственное, что я могла сделать, это осторожно подхватить мелодию:
– Ищут ко-они водопо-ою…
Мы допели песню до конца, и снова стало тихо. Мерно скрипели дворники, тускло светились сквозь снег габариты Лендкрузера, никто не проснулся; и тогда рация хрустнула снова, и в эфире раздался чей-то незнакомый голос, прозвучавший в этой снежной тишине так естественно, что я даже не вздрогнула:
– Хорошо-то как спели, – сказал он. – А вот эту знаете? Ду-мы мои тём-ны-я, ду-мы по-та-ённы-я, – и продолжил выводить куплет за куплетом хрипловатым, явно непривычным к пению голосом до тех пор, пока дорога не увела его за пределы зоны действия нашего радиосигнала.
Какое-то время сквозь помехи еще можно было разобрать отдельные слова, а потом опять наступила тишина.