Книга: Вонгозеро. Эпидемия
Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая

Глава тринадцатая

В крошечной каморке с буржуйкой было темно и пыльно. Свет с трудом проникал сквозь щели между досками, которыми были заколочены окна; не было ни лампы, ни свечи. В са́мом углу под окном стояла узкая кровать со скомканным спальным мешком, а на полу лежала распахнутая Наташина сумка со сложенной стопками одеждой, которую я опрокинула, отступая из центральной комнаты – спиной, с прижатыми ко рту руками, задержав дыхание, словно даже воздух, который я выдыхала, был ядовит и опасен для остальных.



Единственным достоинством этой маленькой захламленной комнаты была крепкая железная задвижка на двери, прикрученная к косяку четырьмя толстыми шурупами. Деревянная дверь рассохлась, перекосилась и даже плотно закрыть ее было почти невозможно, не говоря уже о том, чтобы сдвинуть эту чертову задвижку; я сломала ноготь и содрала кожу с пальцев, но в конце концов сделала и то, и другое и только после почувствовала, как остатки сил покидают меня, уходят, словно воздух из проколотой покрышки, и не смогла сделать больше ни единого шага, и опустилась на пол прямо на пороге. В ту же минуту ручка двери шевельнулась.



– Открой, Анька, – тихо сказал Сережа из-за двери. – Не сходи с ума.

Я не ответила. Не потому, что не хотела, но для того, чтобы произнести хотя бы слово, нужно было сейчас поднять голову, вытолкнуть воздух из легких; слава богу, здесь тепло, буржуйка уже погасла, но еще не остыла, надо сделать усилие и добраться до кровати, до нее шагов пять, не больше, это не может быть так уж сложно, я просто посижу здесь немного, а потом попробую. Мне ведь вовсе не обязательно вставать, я могу доползти до нее на четвереньках, а потом подтянуться на руках и лечь наконец; главное, не ложиться здесь, на полу возле двери, потому что если я сейчас лягу, я точно уже не смогу подняться. За дверью что-то происходило, но голоса доносились до меня словно через толстое ватное одеяло и какое-то время были просто набором бессмысленных звуков, и только потом, постепенно, с задержкой всплывало значение отдельных слов:

– Откройте дверь. Надо проветрить – быстро! Антон, иди сюда, надевай куртку, – это Ира.

– Это невозможно. Мы же все время были вместе, – это Сережа.

– Что у вас тут за крики? Что случилось? – это Андрей.

– Собирайте вещи. Здесь нельзя оставаться, – снова Ира.

– Наши вещи там, в комнате! – это Наташа.

Они говорили и говорили все разом, и слова их, текущие из-под двери, постепенно смешались, переплелись, превратились в ровный непрерывный гул. Маленькой я очень любила, зажмурившись и задержав дыхание, опустить голову под воду; кончики пальцев ног упираются в бортик ванной, мама идет по коридору из кухни – десять шагов, раз, два, три, четыре, из-под воды шаги почему-то слышны лучше, девять, десять – и вот она уже здесь, Анюта, опять ты ныряешь, поднимайся, пора мыть голову, сквозь воду мамин голос звучит глухо, невнятно, под водой спокойно и тепло, но заканчивается воздух, и надо выныривать. Надо выныривать.



Наверное, я заснула; ненадолго, на несколько минут, а может быть, на полчаса. Когда я открыла глаза в следующий раз, за дверью уже стояла полная тишина. Что-то изменилось, и я даже не сразу поняла, что именно: комната была теперь залита светом – ярким, белым, слепящим; кто-то убрал доски, которыми было заколочено окно, и я удивилась тому, какое оно, оказывается, большое. Теперь отчетливо видно было каждую трещину в деревянных половицах, кучки мусора по углам, ободранные оконные рамы и подоконник с летними заснувшими мухами, щепки и золу на полу перед буржуйкой, выцветший полосатый матрас на кровати. Все так же сидя возле двери, я неторопливо и тщательно рассматривала комнату, в которой оказалась. Теперь, когда дверь была надежно заперта, страха больше не было. Почти равнодушно я подумала о том, что скорее всего именно в этой крошечной чужой комнате с дурацким отрывным календарем на стене, время на котором остановилось девятнадцатого сентября, я умру.

Ни разу за эти несколько страшных недель, прошедших с момента, когда закрыли город, когда я узнала о том, что мамы больше нет, когда мы смотрели телевизионные репортажи об опустевших умирающих городах и потом, когда мы проезжали мимо них на самом деле и видели людей, везущих на санках своих мертвых по засыпанным снегом улицам, под размеренный, далеко разносящийся в неподвижном воздухе металлический звон; и даже во время встречи с мрачными людьми в ржавых овчинных тулупах на безлюдной лесной дороге – ни разу за все это время мне не пришло в голову что я, именно я, я лично могу умереть. Словно все это – эпидемия, наше поспешное бегство, выматывающая и полная неожиданностей дорога и даже то, что случилось с Лёней, было всего лишь игрой, реалистичной и страшной, но все-таки игрой, в которой всегда оставалась возможность вернуться на шаг назад и отменить одно или несколько последних неверных решений. Что я сделала не так? Когда я ошиблась? В тот раз, когда сняла маску, чтобы поговорить дружелюбным охранником на заправке? Или вчера, в лесу, когда неосторожно выскочила прямо в руки улыбчивому незнакомцу в лисьей шапке?



Голова по-прежнему кружилась, в ушах звенело, я с трудом поднялась на ноги, и подошла к окну, и, прижавшись лбом к холодному стеклу, подышала на него, чтобы выглянуть на улицу. Окно выходило во внутренний двор; видно было баню с приоткрытой дверью и дорожку следов в глубоком снегу, соединяющую банное крыльцо с домом. Во дворе не было ни души, и в доме тоже стояла мертвая тишина; на мгновение я даже готова была поверить в то, что, пока я дремала, остальные торопливо покидали вещи в машину и уехали, оставив меня здесь одну. Разумеется, этого быть не могло, но мне обязательно нужно было занять мысли чем угодно, лишь бы не провалиться снова в отупляющую равнодушную сонливость, которая опять начинала одолевать меня. Мне мучительно хотелось лечь на кровать, накрыться спальным мешком, закрыть глаза и уснуть, только вот дверь была заперта, я не слышала больше голосов за ней и почему-то знала совершенно точно, что если засну сейчас, то обязательно пропущу момент, когда Сережа сломает эту дверь, и не успею остановить его.



Не спи, говорила я себе, испугайся, ну же, ты умираешь. Ты проживешь еще три, может быть, четыре дня, а потом ты умрешь. Как она говорила? Бред, судороги, пена – ну давай же, испугайся; только слова эти почему-то ничего не значили, не вызывали никаких эмоций. Я поймала себя на том, что сижу на подоконнике с закрытыми глазами, и тогда я стала думать о том, что они все-таки уехали, и что если сейчас раскрыть окно настежь и высунуться наружу, я успею еще увидеть, как медленно, проваливаясь в снег, ползут их машины; их будет видно только до конца улицы, а потом они исчезнут за поворотом, и до самого конца я больше не увижу ни одного человеческого лица. Какое-то время, наверное, я смогу еще подбрасывать дрова в печку, а потом обязательно наступит момент, когда я просто не в силах буду больше встать и буду лежать здесь, на этой кровати, в остывающем доме, и может быть, замерзну раньше, чем вирус победит меня.

Все это казалось таким нереальным, таким ненастоящим, интересно, что лучше, думала я равнодушно, просто замерзнуть во сне или умереть в судорогах, с кровавой пеной, идущей из горла? Я еще раз подышала на стекло и тут же увидела Мишку, неподвижно стоявшего снаружи, под окном. Стоило мне открыть глаза, и он подпрыгнул вверх, вцепившись пальцами в широкий деревянный наличник, легонько стукнул ногами по стене дома и прижался лбом к стеклу с другой стороны, так, чтобы я видела его лицо через маленькое оттаявшее пятнышко, и только тогда я наконец действительно испугалась.



Наверное, мы могли бы поговорить с ним сейчас. Мы легко бы услышали друг друга через тонкое стекло, но почему-то ни я, ни он не произнесли ни слова. Он смотрел на меня напряженно и, пожалуй, даже сердито; несколько минут я разглядывала его худое серьезное лицо, а потом подняла руку и немножко погладила стекло – один раз, другой, и он тут же нахмурился и заморгал, и тогда я быстро сделала вид, что просто стираю изморозь, чтобы лучше видеть его, и сказала: «Мишка, ну ты что, опять без шапки, сколько можно тебе говорить, а ну-ка марш немедленно одеваться, уши отвалятся». И он сразу же спрыгнул вниз и пошел направо по протоптанной дорожке, обходя дом, и обернулся только один раз, а я замахала на него руками: иди за шапкой, быстро, хотя была не уверена в том, что он все еще видит меня, и заплакала только после, когда он уже скрылся за углом.



Ручка двери снова дернулась.

– Эй, – позвал Сережа вполголоса. – Ты что там, ревешь?

– Реву, – призналась я и подошла поближе.

– И дверь не откроешь?

– Не открою, – сказала я.

– Ну и не открывай, – сказал он тогда, – если тебе так спокойнее. Только я никуда не уйду отсюда, ты понимаешь, да?

– Не уходи, – сказала я, и опять заплакала, и повторила еще раз: – Не уходи, – и снова села на пол возле двери, чтобы не пропустить ни слова из того, что он собирается сказать.

Он сказал, что мы обе – и я, и Ира – сумасшедшие паникёрши. Он сказал, что это не может быть вирус, потому что мы все время были вместе и ни один из тех немногих людей, которых мы успели встретить, не был болен. Он сказал, ты очень устала за эти дни и замерзла ночью, и это самая обыкновенная простуда. У нас есть мёд и лекарства, сказал он, и я нашел тут банку малинового варенья, и еще я затоплю тебе баню, сказал он, и через пару дней ты будешь совершенно здорова. Я все равно не впущу тебя, сказала я. Ну и дура, сказал он сразу. Мы нашли еще один дом с печкой через два дома отсюда, и сейчас они как раз перевозят туда вещи, сказал он, а когда там станет тепло, перенесут Лёню. Они все будут там, и Мишка с ними, сказал он, здесь больше никого нет, только ты и я, и даже если вы обе правы, хотя этого не может быть, я уверен, но если вдруг. Если вдруг вы правы, и ты действительно заразилась, тогда я тоже уже болен, ну подумай сама, и нет никакого смысла запирать эту дурацкую дверь. Мы не знаем точно, сказала я, мы не можем знать точно. Тебе скоро станет холодно, сказал он, у тебя наверняка уже погасла эта маленькая печка, а ты не умеешь разводить огонь. Тебе нужна будет вода, а потом тебе понадобится в туалет, сказал он, тебе все равно придется мне открыть. Пообещай мне, сказала я, пообещай, что не будешь ломать дверь, что наденешь маску, и останешься там, снаружи, а если мне понадобится выйти отсюда, ты отойдешь подальше и не станешь подходить ко мне. Это глупо, сказал он.

Если ты не пообещаешь, сказала я, я больше не скажу тебе ни слова. Обещаю, сказал он, обещаю, дурацкая ты дура, я не сломаю дверь и не войду, и надену маску, только дай мне развести огонь и принести тебе воды. Потом, сказала я, мне больше не холодно и совсем не хочется пить. На самом деле, сказала я, больше всего на свете я хочу спать, ужасно, смертельно хочу спать, ты же побудешь тут, со мной, пока я буду спать, правда?

Спи, сказал он, я здесь.



И я спала весь день до самого вечера, пока за окном не стало совсем темно – неглубоким беспокойным сном. Сначала мне было жарко, потом – холодно, а после снова жарко, и в перерывах я просыпалась и скидывала спальник или, напротив, натягивала его до самых ушей, но все это время я знала, что он совсем рядом, за дверью, и иногда, проснувшись, спрашивала – ты здесь? – просто чтобы услышать, как он сразу ответит – я здесь, и спросит – ну что, ты замерзла наконец, чтобы ответить ему – пока нет, здесь тепло, я еще посплю, ладно?

Один или два раза кто-то стучался в дом снаружи, папа или Мишка, и он выходил на веранду. Я слышала, как хлопает входная дверь и усилием воли заставляла себя бодрствовать до тех пор, пока он не возвращался назад, в дом. Поздно вечером он подошел к двери и сказал, что больше не намерен со мной спорить, что он приготовил чаю с малиной и медом, и я должна открыть дверь, чтобы позволить ему затопить печку. Я надел маску, сказал он, открой дверь, хочешь – выйди из комнаты, постой на веранде, я позову тебя. Отойди подальше от двери, сказала я и попыталась встать с кровати; это получилось не сразу, голова кружилась и колени дрожали, в темноте я никак не могла нащупать эту чертову дверную задвижку и даже испугалась, что вообще не смогу найти ее до тех пор, пока снова не настанет утро, но в конце концов нашла и открыла; он стоял в дальнем углу большой комнаты, как и обещал. Лицо у него было закрыто зеленым марлевым прямоугольником, но по его глазам я поняла, что мой вид испугал его, и отвернулась, как можно быстрее прошла к выходу на веранду. Не прошло и нескольких минут, как он позвал меня назад. Когда я вернулась в свою каморку, в маленькой топке ярко горел огонь, на кровати лежал еще один спальный мешок, а рядом, на полу, дымилась большая кружка с чаем. Это же твой спальник, да, спросила я, запирая дверь; не бери в голову, ответил он тут же, я нашел тут одеяла, я в порядке, выпей чай и ложись. Я здесь, если понадоблюсь – позови меня. Как там Лёня, спросила я, засыпая. Не поверишь, сказал он, пытается вставать, просит есть, еле уговорили его лежать спокойно, судя по всему, все обойдется, он передавал тебе привет, ты слышишь, он сказал – поболеем с Анькой денек-другой и поедем дальше. Вам придется подождать несколько дней, пока я не умру, подумала я, но не сказала этого вслух, хорошо, что Лёню тоже пока нельзя перевозить, и вы сидите здесь, в этом вымершем дачном поселке, и теряете драгоценное время не только из-за меня, и опять заснула.



В следующий раз я проснулась на рассвете, хотя на самом деле это был даже еще не рассвет, просто небо из чернильно-черного сделалось темно-синим, и стали видны очертания предметов – кровать, печка, чашка на полу, дверь. Нестерпимо болело горло, и я сделала несколько глотков остывшего чая; потом подбросила в печку полено – дрова в ней почти догорели – и поставила чашку сверху, чтобы немножко ее согреть. Туалет был на улице; я осторожно отперла дверь, стараясь не шуметь, и выглянула наружу. Большая печь тоже почти погасла. Красновато поблескивали угли, и в тусклом свете я увидела Сережу, спящего на кровати, которую мы вчера уступили Ире с детьми; поза у него была неудобная, одеяло сбилось. Я закрыла рукавом лицо и на цыпочках прокралась к выходу.



Мороз вцепился в меня еще на веранде, не успела я даже выйти из дома. Как неудобно умирать в дачных поселках, подумала я неожиданно и не могла не улыбнуться этой мысли, никаких тебе теплых удобств, болен, не болен, будь любезен выползти во двор. Скорее всего, рано или поздно мне придется попросить его принести мне ведро, скоро я просто не смогу выйти на улицу, а потом, наверное, я даже не смогу встать, что же я буду делать тогда? С другой стороны, может быть, тогда мне уже не захочется в туалет, хорошо бы не захотелось; судороги – это, наверное, больно, она сказала – некоторым не везет, и они все время в сознании, а что, если мне как раз повезет, если у меня будет жар или бред и начнутся эти чертовы судороги, и тогда я уже точно не смогу остановить его, он обязательно сломает дверь, и никакая маска ему не поможет, черт возьми, даже если мне не повезет, где гарантии, что я не струшу, когда станет действительно плохо, что я сама не позову его?

Может быть, от страха, а может, от слабости какое-то время я не могла сделать ни шагу и застыла на веранде, держась за дверной косяк. Сердце билось где-то в горле, не позволяя вдохнуть, и все тело покрылось испариной, которая немедленно остывала – на висках, вдоль позвоночника; надо хотя бы выйти из дома, смешно было бы замерзнуть насмерть прямо здесь, на пороге. Я нашарила фонарик, лежавший на подоконнике, толкнула дверь и вышла на улицу. Снаружи было гораздо темнее, чем казалось изнутри дома; я сразу же шагнула мимо тропинки и провалилась в снег по колено, как же холодно, боже мой, надо открыть глаза, не спи, еще глупее было бы замерзнуть в туалете, открой глаза, надо вернуться в дом, не спи, не вздумай сейчас спать. Горло болело так, словно кто-то насыпал туда битого стекла, голова кружилась. Как же здесь темно, и проклятый этот фонарик освещает только крошечный кусочек снега под ногами, главное, не шагнуть снова мимо тропинки, если я опять провалюсь по колено, у меня не хватит сил выбраться, важно не упасть и идти вперед, один шаг, другой, надо держаться тропинки, она доведет меня до самой входной двери, не спи, нельзя спать, открой глаза.



Вместо входа на веранду тропинка привела меня к калитке. Я поняла это только когда с размаху налетела на нее грудью и выронила фонарик; он продолжал тускло светить из-под снега, и выглядело это так, словно кто-то читает под одеялом. Наклонившись, я погрузила руку в снег; пальцы сразу же застыли почти до бесчувствия, и мне пришлось перехватить фонарик другой рукой, чтобы снова не уронить его. Это совсем маленький участок, сказала я себе, здесь невозможно заблудиться, каких-нибудь десять шагов в обратном направлении, и ты обязательно дойдешь до дома, успокойся, просто повернись и иди назад. На калитке даже не было щеколды, просто одеревеневшая на морозе проволочная петля, примотанная к столбу. Внезапно я обнаружила, что, зажав фонарик под мышкой, обеими руками старательно разматываю проволоку, и даже почти не удивилась этому; пальцев я уже не чувствовала совсем, но петля неожиданно поддалась, и калитка все-таки открылась. Тоненький луч фонаря осветил колею, оставленную нашими машинами накануне, и я медленно пошла по ней; если я останусь в колее, он не сможет найти меня по следам. Он проснется только через несколько часов, и ему не сразу придет в голову проверить – где я, он подумает, что я сплю, у меня есть время; так просто, почему я не подумала об этом раньше, никаких судорог, никакой пены, говорят, замерзать совсем не больно, ты просто засыпаешь и ничего не чувствуешь. Надо просто отойти подальше, лучше всего свернуть за угол, какие большие здесь сугробы, сесть и закрыть глаза, и немного подождать, только почему до сих пор так холодно, невыносимо, ужасно, как можно заснуть, когда тебе так холодно?



Я открыла глаза. Фонарик, все еще зажатый у меня под мышкой, слабо светил теперь куда-то наискосок и вверх, не освещая вообще ничего кроме нескольких десятков сантиметров пустоты. Наверное, его нужно выключить, подумала я, или хотя бы закопать в снег поглубже, а потом я спрячу руки в рукава и попробую наконец заснуть. Вдруг мне показалось, что рядом кто-то есть. Это был даже не звук, скорее намек на звук, начало звука; я подняла голову, но ничего не увидела, и мне пришлось вытащить фонарик из подмышки, сжать его обеими руками, которые почти уже не слушались, и направить луч света прямо перед собой. Он стоял в нескольких шагах от меня, на дорожке – большой желтый пёс, худой, с длинными лапами и клочковатой шерстью, и, не мигая, смотрел на меня; слабый свет фонарика отразился в его глазах и, сверкнув зеленым, вернулся обратно. Пёс слегка дернулся, когда луч коснулся его, но не сдвинулся с места.



– Ты же не станешь есть меня сейчас? – спросила я его; голос мой звучал хрипло и неузнаваемо. Пёс не шевельнулся. – Ты должен подождать, пока я не замерзну, – сказала я тогда. – Слышишь? А пока даже не подходи ко мне.

Он стоял неподвижно и просто смотрел на меня без любопытства, без злобы, как если бы я была неодушевленным предметом, куском дерева или комком снега.

– Не подходи ко мне, – сказала я еще раз.

Это было очень глупо, разговаривать сейчас вообще, и тем более, разговаривать с ним, но никого больше не было здесь, только я и он, и мне было холодно и очень, очень страшно.

– Знаешь, – сказала я. – Ты лучше вообще меня не ешь. Даже если я замерзну. Ладно? – он нетерпеливо переступил с лапы на лапу; у него были большие массивные лапы с длинными темными когтями, как у волка, только покрытые светлой вьющейся шерстью. – Они будут меня искать, – сказала я, стараясь смотреть ему в глаза. – И если ты… мы же не знаем, кто из них меня найдет, понимаешь?

Он сделал один осторожный шаг вперед и замер.

– Иди отсюда, – попросила я его, – не мешай мне.

Если он будет здесь стоять, я не засну, подумала я, и мне все время будет так же холодно, а я почти уже не могу этого выносить, надо прогнать его, закричать или бросить что-нибудь тяжелое.



– Уходи, – я попыталась крикнуть, но получился скорее шепот, слабый неубедительный; я подняла руку с фонариком и махнула на него, он прищурился не отошел. – Уходи, ну пожалуйста. Если бы ты знал, как мне холодно, я сейчас не выдержу и вернусь туда, а мне нельзя, мне нельзя возвращаться, уходи!

Я чувствовала, как слезы – злые, беспомощные, удивительно горячие, бегут по моим щекам, и тогда он подошел совсем близко и нагнулся ко мне; не лизнул, не укусил, а просто придвинул свою крупную лохматую голову и жарко дохнул в лицо.

– Черт, – сказала я. – Черт, черт, черт! – и бессильно стукнула кулаком в снег. – Я не смогу этого сделать. Я даже этого сделать не смогу, – и зажмурилась, чтобы слезы перестали течь, и встала, и пошла по колее назад, к дому, светя себе под ноги фонариком.

Пёс пошел за мной.

Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая