В сентябре 1949 года в патио небольшого коттеджа в Калифорнии сидели и неторопливо беседовали двое. Старый профессор физики Эйнштейн и хозяин дома, молодой, полный сил скрипач Менухин. Их давно тянуло друг к другу.
В памяти Альберта Эйнштейна было много музыки – из того, что он слышал в детстве, юности, в домашнем музицировании, в концертных залах, на старых граммофонных пластинках… Но один концерт занял особое место в его сознании. Это было берлинское выступление мальчика-скрипача из Нью-Йорка Иегуди Менухина. От игры этого мальчика остался не только восторг, но и где-то в глубине царапающая заноза. Чтобы вытащить ее, необходимо было встретиться с этим удивительным скрипачом, поговорить с ним о музыке, попросить его сыграть что-нибудь приватно. До Эйнштейна доходили слухи о всемирной славе подросшего музыканта, но столкнуться с ним лично не удавалось. Случай выпал ранней осенью 1949 года, когда судьба занесла Эйнштейна на небольшую конференцию в Беркли. Кто-то обронил в случайном разговоре, что скрипач Менухин временно прервал концертную деятельность и живет затворником в Калифорнии, в собственном доме примерно в часе езды от Беркли. Эйнштейн попросил одного из своих помощников созвониться с музыкантом – а вдруг? Уже через день физику сообщили, что от музыканта пришло теплое приглашение – посетить его скромное жилище. Эйнштейн не стал терять времени, уточнил время визита, и в нужный час машина доставила его к дому Менухина.
Музыкант вышел на крыльцо, широко улыбаясь и расставив руки. Прежде незнакомые, они обнялись как старые друзья. Эйнштейну стукнуло семьдесят, Менухину было тридцать два. Отец и сын. Но Эйнштейн не стал разыгрывать роль старого и мудрого. Разговор сразу пошел на равных, весело и живо. Они сели в тенистом патио у круглого столика.
– Дорогой Иегуди, – начал Эйнштейн, – я хочу рассказать вам про один мой навязчивый сон.
– Сон? Это интересно, – отозвался Менухин.
– Не знаю, насколько интересно, но меня он тревожил неоднократно. В детстве меня учили играть на скрипке, но я в этом деле не преуспел. И если беру изредка инструмент в руки, то, как правило, когда никого рядом нет. И вот, представьте, мне снится, что я стою на самом краю освещенной сцены. Сразу за сценой черный провал, вроде узкой пропасти, а далее – еле различимые лица. Суровый морок публики, которая ждет. И будто я должен сыграть для нее не что-либо, а скрипичный концерт Мендельсона. Я в ужасе. Я не способен это исполнить. Я поднимаю смычок и медлю… Глаза из тьмы следят за мною с жестким ожиданием, чуть ли не с гневом. Я зачем-то делаю шаг вперед и лечу в эту пропасть. Повисаю над черной пустотой. В этот момент сон обрывается.
– Какой любопытный сон, – прошептал Менухин.
– Он снился мне много раз. Я сбился со счета.
– Но это потрясающе, профессор! Это внутреннее волнение… В чем-то даже понятное. Самое смешное, что нечто подобное и мне, бывало, снилось.
– Вам! Бросьте!
– Да нет, страх перед публичным выступлением – это не шутки. Мне это знакомо с детства. Но тут есть и другая сторона: страх падения, прыжок в пропасть – это нередко предчувствие творческого взлета. Когда преодолеешь этот страх, играется легко и свободно. А у вас это, наверно, претворяется… ну, я не знаю… в теоретические открытия, в вашу непостижимую математику.
– Думаете? – отозвался Эйнштейн. – А что? Может, так и есть.
– Да наверняка.
– А мне, знаете ли, вот что припомнилось. Дабы изгнать эту тревогу, я должен встретиться со скрипачом Менухиным и попросить его сыграть малый отрывок из этого великого концерта. Ну, скажем, самое начало. Ведь начало там сказочное. А я представлю, что это играю я. И все. Как рукой снимет. Каково?
– Забавный поворот. Для меня даже лестный.
– Разумеется, просить всемирную знаменитость сыграть для тебя лично – это несусветная наглость. Вы устали, вы на отдыхе. Вам осточертела эта скрипка. Понимаю. Но мне хватит одной минуты. Только обозначьте мелодию. И я буду счастлив. А?
– Дорогой профессор! – Менухин от волнения встал. – Я сыграю для вас весь концерт. Я почту это за честь.
– Нет, нет. Этого не надо. На такую жертву я не рассчитывал.
– Только… Сольная партия, это одно… А вот если с подобием оркестрика… Ха! Это было бы… Послушайте, дорогой профессор Эйнштейн, вы не слишком торопитесь?
– Я? Нисколько не тороплюсь. Я вольная птица. Терпеть не могу торопиться и опаздывать. Я в вашем распоряжении.
– Погодите, у меня идея… Мне надо позвонить.
– Кому это?
– Моему дирижеру. По счастью, он живет неподалеку. Мы все равно собирались репетировать. Вот вам и случай.
– Думаете?
– Не думаю, а знаю. Погодите пару минут.
Музыкант вошел в холл, поднял трубку стоящего на тумбочке телефона. Вернулся он минут через пять с довольным и даже просветленным лицом.
– Мой дорогой гость! Все устроилось. Часа через полтора мы организуем небольшой домашний концерт.
– Да вы что! – на этот раз взволновался Эйнштейн.
– А пока я вас покормлю с дороги. И мы мирно побеседуем. Милости прошу на кухню. Моя сестрица там уже все приготовила.
– Знаете, профессор, – весело говорил скрипач, отхлебывая глоток вина, – вот вы скрутили шею гравитации. Чего-то там согнули в баранку. Весь мир туда загнали, в бублик этот. – Он завертел руками, скрутил пальцы. – В эту непостижимую пустоту. Я знаю, мне ваш Уилер рассказывал.
– Джон?
– Удивительно милый человек.
– Откуда вы его знаете?
– Как всегда, случай. Разговорились на каком-то приеме. Я узнал, что он физик, и чего-то там спросил. Он объяснил мне очень просто. И при этом со страстью. Меня это приятно поразило.
– Джон, он такой. На редкость талантливый малый. Это один из моих единомышленников.
– У вас великие мысли. Понять их я не в силах. И даже не пытаюсь. Но зато я чувствую. Этим меня Господь не обделил. И вот мне чудится нечто странное. Будто вся Вселенная – это просто большой музыкальный инструмент. Огромная такая скрипка. – Он широко повел рукой, словно в ней был смычок. – Или, быть может, орган. Да, скорее орган. – Он изобразил движение рук на клавиатуре, а ног на педалях. – Величественно.
– Нет, скрипка, – спокойно сказал Эйнштейн.
– Да? – удивился Менухин. – Откуда вы знаете? Почему все же скрипка?
– Ну, скрипка, альт, виолончель, контрабас, арфа… Быть может, сложный гибрид этих замечательных вещей…
– Красиво. Но почему так?
– Видите ли, мой милый, – отвечал Эйнштейн с грустной улыбкой. – Тут дело в струнах. Это, конечно, образ, но Вселенная, как ее ни верти-крути, скорее всего – пучок неких струн. Я уже думал над этим. Откуда берутся частицы? Когда вы дернете струну, родится микрочастица. Родится просто как колебание струны. Это самая естественная логика, легко объединяющая волну и частицу. Вот так и устроен мир. Вечная симфония. Представляете?
– Это я как раз представляю. Мне этот образ даже близок.
– Вот-вот. Когда все струны прямые, тогда и мир прямой. Это значит, что он пуст. А вот когда струны дрожат, тогда все и появляется. В каком-то смысле мир – это сложная система колебаний.
– Интересный образ. Простой и понятный.
– Но мне никак не удается схватить это цифирью. А мой датский друг Бор все время ругается.
– А может, не цифирью надо схватывать?
– А чем же еще?
– Любовью.
– Ах, вот как! – Эйнштейн смешно вытаращил глаза. – Ну, здесь вы правы, мой юный друг. Окончательно правы. Тут не отвертишься. Впрочем, цифры и искры любви на глубине схожи. Это почти одно и то же. И Марго была того же мнения.
– Марго?
– Была у меня такая русская подруга. Маргарита. Она уже уехала.
– Для подруги имя что надо. На ум приходит Фауст.
– Да, вероятно. А вот у вас, кстати, редкое имя, мой мальчик.
– О, это целая история. Мои родители эмигранты из России. Жили скудно, ютились бог знает где. Когда мать носила меня под сердцем, отец решил сделать ей подарок. Он подзаработал денег и решил снять квартиру в приличном квартале Нью-Йорка. Нашли дом в красивом месте. Осмотрели квартиру. Сторговались с хозяином. А тот в конце беседы наклонился заговорщицки и говорит: «Я вас поздравляю, очень удачное место. Вокруг на милю ни одного еврея». Мать вздрогнула, подняла гордо голову и сказала: «Пошли отсюда». И по дороге говорит отцу: «Если родится мальчик, назовем его Иегуди, чтобы никто с самого начала не сомневался, какой он национальности».
– Любопытная история, – сказал Эйнштейн. – С моим именем, как видите, вышло по-иному. И я долгое время считал себя немцем. Или почти немцем. Но жизнь все расставила по местам. Никуда не денешься.
– То есть немцы дали вам понять?
– Еще как дали. Впрочем, там не обошлось без юмора. В Прусской академии наук в свое время негласно решили: если Общая теория относительности окажется верной и подтвердится в эксперименте, тогда Эйнштейн – серьезный немецкий ученый. А если окажется ошибкой и вздором, тогда Эйнштейн – безродный еврей.
– Смешно. Странные люди эти немцы. Как совместить Гете и Гитлера?
– Вот ведь, совместили. Немцы невероятная смесь непонятно чего. Они талантливы, упорны, на редкость умны и одновременно чудовищно тупы. Порой до омерзения. И это легко может совмещаться в одной голове.
– Занятно.
– Уж куда.
– Вы сказали, ваша подруга из России?
– Да. Далекая, привлекательная, немного пугающая страна. Но прежде всего загадочная.
– Чем же?
– Вот говорят, отсталая страна грубых мужиков. Допустим. Но женщины, судя по всему, там необычные. Я как-то разговорился с Матиссом. Знаете этого славного художника? Я выразил удивление, что у него жена русская. А он смеется. Оказывается, у всех приличных художников жены – русские. У поэтов, писателей… И все до единой – настоящие музы.
– Удивительно.
– Кстати, мой юный друг, вы женаты?
– Нет, мой дорогой профессор, еще не обзавелся.
– Ну, теперь вы знаете, где искать.
– Спасибо. Моя мама говорила так: судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Это русская поговорка. Повторяю, мои предки из России.
– Я это понял. И даже не удивляюсь. Как встретишь что-то остро талантливое или нежно-женское, ищи русские корни. Почти без ошибки. В чем-то это страна волшебная.
– Версия красивая.
– Но и насквозь несчастная.
– Думаете?
– Там не просто трудно жить. Там страшно жить. Слишком много убивают людей.
– Убивают?
– А вы не знали? Вы слишком молоды, мой друг. Волшебной страной должен править волшебник. Но в России его подменили. Вот уж какое десятилетие страной правит темный колдун. Этого опасался еще Достоевский. У него книга об этом есть. Страшное предсказание. Читали?
– Пока еще не добрался.
– Прочтите. Это надо знать. Всем надобно знать, но большим художникам в особенности.
– По сию пору жалею, что мать с отцом не учили меня русскому. Какие-то обрывки, не более. Мать мне в детстве немного читала русские стихи. Пушкина, Лермонтова… Почти все забыл. Кстати, о струнах. – Менухин порывисто поднялся. – Я знаю чудное на эту тему стихотворение. Одного русского поэта. Не слишком известного.
– Любопытно. Должен вам заметить, в какой-то мере я пропитан русскими стихами.
– Серьезно? Откуда?
– Маргарита… Она была влюблена в поэзию и постоянно читала мне стихи разных поэтов. Знаменитых и не очень… А потом сама же пересказывала. Как умела и могла. Но это было интересно. Постепенно я стал немного понимать по-русски.
– Вот так история. Тогда я вам его прочитаю. Не будете возражать? На мой взгляд, это обязаны знать все скрипачи мира. Погодите. – Он прошел коротким коридорчиком к книжным полкам и долго рылся. – Вот. Нашел! Рукой мамы написано. Она это записала по памяти. Прямо в моей нотной тетради. Я тогда только начинал свои музыкальные опыты. Мама оставила мне эти строки как напутствие. На всю жизнь. Она знала, что я стану скрипачом. Сам я этого еще не знал. – Менухин вернулся, сел в кресло, открыл тетрадь. – Так и называется: «Смычок и струны». Простите, попробую прочесть на своем ужасном русском.
Он начал почти торжественно. Русское ухо уловило бы сильный акцент, вносящий комическую ноту, но ни Менухин, ни Эйнштейн этого, естественно, не замечали.
Какой тяжелый, темный бред!
Как эти выси мутно-лунны!
Касаться скрипки столько лет
И не узнать при свете струны!..
Сделав секундную паузу, Менухин почти непроизвольно двинул руками – левой словно бы подкинул к подбородку скрипку, а правой приподнял невидимый смычок.
…«Не правда ль, больше никогда
Мы не расстанемся? довольно?..»
И скрипка отвечала да,
Но сердцу скрипки было больно.
Смычок все понял, он затих,
А в скрипке эхо все держалось…
И было мукою для них,
Что людям музыкой казалось.
На этот раз пауза вышла длиннее. Скрипач смотрел куда-то вверх, словно тревожно искал место в пространстве между музыкой и мукой. Он сделал движение рукой, словно в ней был смычок. И гостю показалось, что он слышит нечеловеческую музыку.
Но человек не погасил
До утра свеч… И струны пели…
Лишь солнце их нашло без сил
На черном бархате постели.
Последние строки Менухин произносил медленно, выделяя каждое слово. Он замолк, и на какие-то секунды повисло молчание.
– Да, – наконец прошептал Эйнштейн. – Ну что ж…
– А теперь по-английски? – спросил Менухин.
– Непременно. Я кое-что уловил, но далеко не все. А понять все-таки хочется.
– Мама пересказывала его просто – как подстрочник. Но позже я нашел в одном американском поэтическом сборнике перевод профессионального поэта. Музыку русского стиха он не слишком передает, но все же я переписал его сюда. Для полноты, так сказать.
Английский вариант скрипач читал тоже не без волнения.
– Да, – сказал Эйнштейн, – глубоко. И очень сильно. Мне кажется, перевод неплохой. Он вполне передает вечное противостояние. Это так понятно. Для них, – он неопределенно повел рукой, – музыка, для нас, – он скептически скривил губы, – страдание. Любопытно, существует ли немецкая версия этих стихов? Вот уж где я чувствую себя свободно.
– Не знаю, – сказал Менухин. – Вполне возможно.
– Удивительное дело, однако… Только коснись какой-нибудь тонкой, нежной темы, тут же всплывает русская поэзия. Похоже, в мире чувств она заняла господствующие высоты.
Менухин усмехнулся.
– Знаете, профессор, – сказал он. – Мне как-то довелось беседовать с одним русским филологом, довольно знаменитым. Он вынужден был оставить Россию, пишет свои книги здесь. Так вот он сказал горькую фразу про русский язык: «Удивительно, что такой волшебный язык дан такому бездарному народу».
– Так и сказал?
– Примерно так. Но я не торопился с ним соглашаться. Народ, давший Чайковского, Мусоргского и Рахманинова, трудно назвать бездарным.
– Мне думается, он не это имел в виду.
– Да, скорее, неумение русских организовать свою жизнь. Такое впечатление, что гражданская война у них так и не кончилась. Какое-то общее озлобление и ненависть к собственным талантам.
– Вы так думаете?
– А чего они тогда так радостно их изгоняют? Посмотрите, сколько их тут, в Америке. А в Европе?
– Ну, пожалуй. Но вы мне еще не сказали, кто автор этого чуда?
– У него трудная фамилия, – Менухин всмотрелся в тетрадь. – Ан-ненски. А имя еще труднее – Ино-кенти…
– Не слыхал, к сожалению.
– В России его знали как директора гимназии. А он тайно писал стихи.
– Бывают такие судьбы. Главное, его поэзия выжила. Мог ли автор думать, что где-то в Калифорнии, на краю света, его строки выдающийся скрипач будет читать некому физику.
– И тоже скрипачу.
– Ну да. Предположим. – Эйнштейн грустно улыбнулся и махнул рукой.
– Постойте, а разве невозможен такой поворот: ваши замечательные ученики, талантливые продолжатели ваших идей – разве это не ваши струны? А в целом складывается великий оркестр – Эйнштейн и струны.
– Смешно. Забавно. Только моим ученикам этого не говорите. А то подумают, что старик сбрендил.
– По-моему, ничего обидного. Струны – в высшем понимании этого чудного понятия. Как у этого Аненски.
– Ну, если только…
В этот момент послышался шум. Одновременно подъехали четыре автомобиля. Раскрылись дверцы, повалила целая толпа, человек восемь или девять. И все несли скрипки, виолончели, трубы. По каменной дорожке мимо кактусов газона они потянулись в дом.
– Мой бог! – только и мог сказать Эйнштейн, вышедший вместе с хозяином на порог.
– Знакомьтесь, профессор, это Антал Дорати, дирижер, с которым мы последнее время работаем. И, похоже, понимаем друг друга.
Антал, коренастый брюнет со смеющимися глазами, протянул руку.
– А это наши гаврики, – сказал дирижер, оглядываясь на музыкантов. – Малый состав, всегда готовы. Славные ребята… Разбойники, конечно, но если на них прикрикнуть, начинают играть.
Музыканты довольно проворно расселись в просторной гостиной, расставили пюпитры, подвинули рояль. Видать, им было не впервой. Чуть настроили инструменты, дирижер махнул рукой. Когда раздались чарующие звуки, знаменитый физик прикрыл глаза и провалился в сладкую нирвану.
Было время, Эйнштейн думал, что он проживет в космологическом времени – мире Коперника – Ньютона – Канта (разумеется, с собственными его важными поправками) – уютно и счастливо – как мыслитель. Но человеческое время сразило его. Точнее, элементарные человеческие чувства и вполне объяснимые муки. И в первую очередь его неожиданная любовь к женщине. Он не ждал подобной любви, он даже не знал, что такая бывает. Страсть эта опрокинула весь его тщательно отстраиваемый мир. Она наполовину разрушила его – и снаружи, но особенно внутри, – все затопляющая любовь и все пронизывающая боль. Вот он стоит на краю этого огромного, но почти исчезнувшего для него мира – одинокий, маленький, седой, влюбленный. Бесконечно одинокий… Покинутый…