Книга: Фантомный бес
Назад: Отравитель Пе-пе-крю
Дальше: Прощай, фашизм!

Уютное гнездышко в Саранаке

– Альберт, дорогой, объясни еще раз мне, дуре, как тебе все это в голову пришло?

– Ничего сложного. Я внимательно читал Маха. Был такой физик в Австрии. Он мыслил оригинально, но при этом смело, резко и точно. Он утверждал, в частности, что в физике не должно быть ничего такого, чего бы нельзя было измерить. Я думал, думал, и вдруг меня стукнуло. Я стал размышлять – не столько об эфире, который невозможно обнаружить, сколько о простейшем понятии одновременности удаленных событий. Меня к этому подтолкнул один мой сокурсник. Сигнальные пушки выстрелили одновременно – одна в Нью-Йорке, другая, скажем, в Цюрихе? Как эту одновременность проверить? А на Земле и на Марсе? Возможно ли, чтобы куст роз расцвел там и тут одновременно?

– Почему нет?

– Само по себе это возможно. В нашем воображении. А вот в реальности этого нельзя утверждать, пока ты не удостоверился в этом инструментально – с помощью надежных часов.

– И разве трудно удостоверить?

– Ха! Вторые часы ведь там, на другой планете. Допустим, мы их даже видим в сверхсильный телескоп. Да ведь свет от них идет какое-то время. Ты всегда видишь их прошлое состояние. Пять минут. Час назад. Зависит от расстояния до планеты.

– Ну, пожалуй.

– А от ближайшей звезды свет бежит к нам четыре с половиною года. Представь, мы видим в одну секунду вспышку, ну что-то вроде протуберанца, на этой звезде и на Солнце. Нам кажется, что полыхнуло одновременно. На деле вспышка на далекой звезде случилась более четырех лет назад, а на Солнце только восемь минут назад. А ты говоришь – одновременно. Чепуха. Никакой одновременности нет. Она только у нас в голове.

– Занятно.

– Если бы свет распространялся бы мгновенно, проблемы бы не возникало. Но его скорость неизменна для любых систем. Двигаться быстрее в этом мире ничто не может. Это странное утверждение. Не спорю. Но если танцевать от этого, то довольно скоро выстраивается нечто вроде теории. Вот тебе и вся пляска. И тут, надо сказать, мне повезло. Моим учителем математики в Цюрихском политехе оказался великий Герман Минковский. Между прочим, он родом из России, откуда-то из-под Минска.

– Вот как? Интересно.

– Он открыл для меня тот математический аппарат, в частности тензорный анализ, который и помог мне сварганить теорию. Позже мы с ним вместе много работали. Он очень много вложил своего мастерства. Так что половина заслуги – его.

– Где он сейчас?

– Его давно уже нет. Он умер не старым. Болезнь сразила.

– Жаль.

– Еще как!

– Драматическая история.

– Погоди, тебе удалось схватить суть теории? Ведь она проста. Пространство и время завязываются в общий узел. И все дела.

– Проста? Смешно. И все же что-то я уловила. Или мне это кажется?

– Ты редкостная умница, Марго.

* * *

Как раз в эти дни в мастерскую Коненкова заглянула некая Лиза Зубилина.

Она со скульптором о чем-то шепталась.

А в конце Лиза сказала:

– Так что вы, дорогой Сергей Тимофеевич, на милейшую свою супругу не держите зла. Мы поручили ей важное общественное дело. Оно требует времени, разъездов.

– Помилуйте, я понимаю, – вздохнул Коненков. – Я справлюсь. Ведь для меня это привычно. По натуре я бирюк. Люблю, знаете ли, одиночество. А на Маргушу я не могу быть в обиде. Ни в коем случае. Она столько для меня сделала. Пора и ей передохнуть.

– Вот и славно, – сказала Лиза.

* * *

Ученый сидел у стола, разглядывая первую страницу только что присланного ему препринта. Марго полулежала в кресле.

– Вот ты говоришь, Альберт, что в целом мир непонятен.

– Ну, где-то так.

– И ты, творец новейших теорий, действительно так думаешь? Не верю.

– Ты вправе не верить. – Эйнштейн оторвал глаза от статьи. – Но я действительно так полагаю. И довольно давно. Теории теориями, практика практикой, но… Знаешь ли, мир – это такие большие закрытые часы. Мы видим лишь циферблат. Поди определи по движению стрелок, что за механизм спрятан внутри.

– Но разве нельзя открыть и посмотреть? Или хотя бы приоткрыть? Разве не этим занимаются ученые?

– Ну, в какой-то мере… Но на деле только царство теней – вот что нам доступно. Отсюда и всякие теории, сменяющие одна другую. А вот заглянуть в настоящее нутро мира, в его существо, до конца понять, схватить его – этого, увы, нам не дано.

– А может, и не надо? Разве это не пустые хлопоты, по большому счету? Ведь в своей высшей сути мир абсолютно понятен. Я в этом лично почти уверена.

– Любопытная точка зрения. И как же это?

– А вот хотя бы так: сидеть с любимым человеком в тишине и покое, смотреть друг другу в глаза, пить из бокала глотками мозельвейн… Удар хрусталя о хрусталь – дзыннь! Вот высшее состояние мира. Лучшее его состояние. Чего здесь непонятного?

– Да, здорово… Ты хочешь сказать, что мир открывается человеку любящему?

– Примерно это.

– Марго, ты чудо. И здесь, я думаю, ты права. Но мне, не только безмозглому, но и бессердечному, до такой ясной формулы без твоей помощи не подняться. Что бы я делал без тебя?

– Без меня? Смешно. Ты, Альберт, великий человек, тебя знает и почитает весь мир.

Эйнштейн поморщился, изобразив кислую до предела рожу.

– Погоди, я как раз не о том. Плевали мы с тобой на всякое величие. Согласна. Тут важнее другое. Ты, Альбертик, предельно наивный, но на редкость обаятельный и очень смешной…

Эйнштейн вытаращил глаза, словно бы удивившись, но тут же радостно кивнул, а кончики его рта вместе с нависшими усами поползли улыбкой.

– Именно так, – продолжала Марго, – но только несколько близких людей знают, какой ты простой и милый. Не корчишь величия. Ну, ни грана. Тебе даже ближе маска дурашливости. Разве не так?

Эйнштейн дразняще высунул язык.

– Ты необыкновенно трогательный.

Эйнштейн печально исказил губы, изображая белого клоуна.

– Вот, вот, – сказала Марго. – Но среди близких, тех, кто это знает и понимает, я – первая. Не станешь спорить?

– Не стану, – сказал Эйнштейн.

– А кто тебе прислал статью? – равнодушно спросила Марго, даже как-то небрежно.

– Роберт.

– Оппенгеймер?

– Угу.

– Мне кажется, он славный парень.

– Еще бы.

– И о чем там?

– Еще не смотрел. Думаю, о неустойчивости тяжелых ядер.

– С ума сойти. А что, они действительно неустойчивы?

– Такое случается. В этом вся штука.

– Любопытно. Как бы я хотела тоже уметь в этом разбираться. Ты можешь мне объяснить хотя бы зачин мысли? В самой простенькой форме.

– Ты удивительная женщина, Марго. Интересоваться ядерной физикой, не имея серьезной подготовки. Но дело не только в уровне знаний. Еще надо обладать чутьем. Своеобразным таким талантом. Похоже, у тебя это есть. Ты потрясающая. Второй такой в мире, видимо, нет. Я, во всяком случае, не знаю.

– Ну уж! А эта твоя Эмми Нетер? Ты все время твердишь: Эмми, Эмми… в смысле, какая женщина!

– Эмми не женщина. Она гений. А это другое. Пол тут не имеет значения. Математик не имеет пола.

– Забавно. Но, видимо, так.

– Это тебе видимо. А вот профессорам в Геттингене не очень.

– В смысле?

– В восемнадцатом году они отказались утвердить ее приват-доцентом. А она уже успела доказать свою великую теорему – о группах симметрий.

– О чем, о чем?

– О том, что все законы сохранения, которые знает физика, суть лишь следствия фундаментальных симметрий мира. Так сказать, зеркало важнее физиономии. Какой замах, а? Стало ясно, что это самый сильный на тот момент математик мира.

– Они как-то мотивировали отказ?

– Один из них заявил, что только позволь, она и профессором станет, а вслед за этим в университетский Сенат войдет. Женщина в Сенате – ужас!

– Они что, идиоты? Женщины и императрицами бывали. Я знаю, их пример Калигулы напугал.

– Знаешь, что им сказал на это Давид Гильберт?

– И что же?

– Сенат – это ведь не мужская баня. Почему женщина не может туда войти?

– А они?

– Они полагали, что баня.

– Динозавры.

– Лет через шесть они ее все же утвердили. Но потом опять выгнали.

– Боже! За что?

– Тут был уже другой повод, национальный.

– О господи!

– Но Эмми духа не теряла. Перебралась сюда, в Штаты. Она была очень веселый человек. Бесконечно добрый. Несмотря на неудавшуюся личную жизнь. Кстати, тебе не случалось ее видеть?

– Не доводилось.

– Ну да, – сказал Эйнштейн и на секунду задумался, – ну да…

– А где ее можно увидеть?

– Теперь уж нигде. Она умерла.

– О боже!

Назад: Отравитель Пе-пе-крю
Дальше: Прощай, фашизм!