Из остатков горьковского окружения перебили почти всех. В том числе и несколько молодых писателей, которые позволяли себе в гостиной признанного главы советской литературы и защитника молодых талантов выступать особенно пылко.
А Петра Петровича Крючкова вниманием органов почему-то обошли. Его даже назначили директором музея Горького, стремительно созданного в роскошном особняке Рябушинского. Секретарь покойного писателя обнаружил невиданную энергию – передвигал шкафы, сортировал книги, расставлял за стеклом собранные писателем нецке, любовно оформлял огромный его письменный стол. Охотно принимал зачастившие в музей делегации рабочих и колхозников. Рассказывал про старуху Изергиль и сердце Данко, читал отрывки из рассказов любимого народного писателя, вспоминал, как его любили в Италии, в несравненном Сорренто особенно. Выйдет Горький на улицу, и тут же его окружает толпа. И лица у итальянцев сияют. Рабочие и колхозники не удивлялись. «Еще бы, – говорили они с гордостью. – А как иначе!» Крючкову думалось, что свою миссию он выполняет мастерски. Кто бы еще так смог? Но не прошло и года, как расторопного директора арестовали. Формально – за связи с наркомом Генрихом Ягодой, который внезапно оказался негодяем и шпионом. На его место пришел Ежов, человечек крохотного роста, но неукротимой энергии по части ареста и расстрела людей. Он поставил это дело на поток, фактически – на конвейер, смерть под черным крылом его ведомства стала приобретать характер непрерывного и важного производства.
Следователи орали на Пе-пе-крю тяжелым матом, тыкали кулачищами в его мягкий нос, наседали с двух сторон, требуя признать, что Максима Пешкова он смертельно напоил и специально оставил в морозную ночь на скамейке в саду. Пусть этот «мороз» был в мае. Их это не смущало. Но этого мало: требовали подробного рассказа о том, как мерзавец Ягода, подло влюбленный в жену Максима красавицу Надю Введенскую, велел подготовить не только переохлаждение несчастного сына великого пролетарского писателя, но и отравление самого Горького. Как были завербованы для этого врачи Горького Плетнев и Левин, согласившиеся сыграть гнусную роль отравителей. Как был изготовлен специальный яд, вызывающий одновременно тяжелую ангину и эмфизему легких, но не оставляющий следов. Как вокруг крутились специально привлекаемые им, Крючковым, троцкисты и многочисленные шпионы – польские, немецкие, японские. Как гневался где-то там вдалеке Троцкий, требуя немедленно отравить великого писателя. Единственно, чему удивился теряющий здравый рассудок Крючков, – у него ни слова не спросили про известную баронессу Будберг, которую Крючков встречал на вокзале, возил в санаторий к Горькому, водил в театры, показывал станции метро. Про нее следователи не вспомнили ни разу. Он и сам каким-то чутьем понял, что имя ее называть не должен. В итоге Петр Крючков был обвинен ко всему прочему еще и в шпионаже в пользу фашистской Италии. Даром ли он просидел в этой стране столько лет? Припомнили ему «сияющие лица итальянцев»! Поначалу «итальянский шпион» пытался бормотать что-то оправдательное – про чудесную, полную трудов и творчества жизнь в Сорренто, но главное про то, что он никак не мог отравить автора поэмы «Девушка и смерть», потому что он его очень любил, почти боготворил… Но при первом упоминании о пытках и о преследовании родных сдался, все признал и все подписал.
«Я переживаю чувство горячего стыда, – говорил секретарь Горького в последнем слове, – особенно здесь, на суде, когда я узнал и понял всю контрреволюционную гнусность преступлений правотроцкистской банды, в которой я был наемным убийцей. Подлые троцкисты… Они мечтали убить великого писателя. И они добились этого. И я не смог им помешать. Они хотели восстановить в великом Советском Союзе капитализм. И я помогал им. Их бог – деньги и власть. И жестокая эксплуатация трудящихся. И я, сбитый с толку, работал на них. Вина моя безмерна». Он нес этот несусветный бред, на что-то надеясь. И вдруг вспомнил ту, о ком на допросах у него не спросили. В воспаленном его воображении неожиданно встала милая Мария Игнатьевна Закревская… Вот он, задорно хохоча, ходит с ней по Берлину… Они ищут издателя, который задолжал Горькому деньги. Они смеются над этим издателем, над наивным Горьким, над всем миром. А вот он орет с нею песни на лодке в Сорренто… Она пела смело, громко, весело и при этом неплохо. Во всяком случае, не фальшивила. А вот он с нею в ложе Большого театра. Дают «Аиду». «Радамес, Радамес, Радамес!» Он и сам чуть было не запел, прямо в зале суда, уже набрал полную грудь воздуха и открыл рот, но… Но рот перекосило, а звуки застряли… Неужели это все эти лодки и песни были? Когда? Вчера? Или протекли тысячелетия? Как она отнесется к его признанию в том, что это он отравил их великого патрона, писателя Горького, который много курил и жег в пепельнице бумажки? Все ли сжег? Или что-то осталось? Зачем приезжала Мура? За пеплом из пепельниц? Наверняка за этим. Пепел! Как же он прозевал? Недоглядел. Его словно ток пробил. Он качнулся, едва не упал, но все же устоял. Петр Петрович не видел лиц судей, солдат охраны, сидящих рядами молчаливых людей… Его глаза затянуло мутно-белое, с бордовым оттенком марево. Его вдруг восхитила формула, сверкающая в устах прокуроров и судей, – «Правотроцкистская банда». Надо же такое придумать! Ведь Троцкий известный левак. Левее не бывает. Трудовые армии. Сверхиндустриализация. Коммуны. Все общее. Когда же он успел спеться с правыми, вечными своими оппонентами? И откуда? Из Турции? Из Норвегии? Секретными записками – восстанавливать капитализм? Или уже из далекой Мексики? Да оттуда только плыть несколько месяцев. Но Петр Крючков выплевывал или даже выхаркивал эту формулу в душное и мертвое пространство суда. Почти с наслаждением. Как актер шекспировской драмы. Или как Егор Булычов из пьесы «отравленного им» драматурга: «Не на той улице я… всю свою жизнь. Труби, Гаврила!» И звук Гавриловой трубы покрывал всю эту мертвецкую комнату. И лысый судья Ульрих недовольно морщится. Нет, кажется, удовлетворенно жмурится.
Смешной и наивный сексот Пе-пе-крю. А еще юрист! А еще хитрец. На что он, давний агент ГПУ, надеялся? Он что, не знал их повадки? Не догадывался, чем это кончится? Однако, за что ему такая судьба? Боже, правый боже, какой несчастный миг свел его когда-то с блистательной актрисой Андреевой и ее мужиковатым супругом, сочиняющим пьесы? Когда это было? В доисторические еще времена. По улицам еще ездили экипажи, а в театрах, в антракте, пили шампанское. Все были веселы, сыты и хорошо одеты. Вот и Андреева с Горьким тоже. Ах! За версту надо было обойти этих опасных людей. Глупец! Кто же в итоге запутал его жизнь? За что ему теперешняя непереносимая мука? Разве он заслужил эту долю? Для чего и кому он отдал столько лет? И кому теперь писать жалобу? Как грамотно составить апелляцию? Ведь убьют…
Нет, мучиться с бумагами ему не пришлось.
Уже на следующий после приговора день штатный палач НКВД, безликий мужик в сапогах и кожаном фартуке до полу (чтобы форму и сапоги не забрызгало кровью), выстрелил из пистолета ему в затылок. Обмякшее тело погрузили на полуторку и отвезли вместе с грудой других расстрелянных в общую могилу в «Коммунарку».
Индустриальная смерть была на марше.