В начале тридцатых Альберт Эйнштейн потерял последние остатки веры в веймарскую демократию. По улицам германских городов печатали шаг и разнузданно горланили нацисты. В основном это была молодежь, крепкие парни в надежных башмаках и коричневых рубахах. Глаза их горели, они рвались к великим делам. Кое-где уже пылали костры из книг. Смотреть на все это не было сил. Ученого пригласили в Америку прочитать курс лекций, и он с удовольствием отбыл за океан. В Калтехе (Калифорнийском политехническом институте) оказалось множество дьявольски способных ребят. Ах, как они его слушали! Знаменитый физик и раньше бывал в Америке, но в этот раз она особенно ему понравилась. Люди простые, открытые, добрые. Годы депрессии их не сломили. Улыбки с их лиц никуда не исчезли.
Он выкроил время и отправился в Маунт-Вилсон, в обсерваторию Хаббла. Ему хотелось самому посмотреть в 100-дюймовый телескоп на «расширение Вселенной», то есть на краснеющие удаленные галактики.
Эдвин Хаббл с великим почтением принял его.
– Вот, смотрите, дорогой профессор. Можете сами убедиться.
Эйнштейн одним глазом приник к окуляру.
– Они действительно разбегаются, – сказал Хаббл. – Чем они дальше, тем они краснее, то есть тем быстрее бегут. Такое вот раздувание пространства. Словно кто-то там наверху надул щеки и дует в трубочку. А мы, как детский шарик, растем.
– Ну да, – весело сказал Эйнштейн. – Нас надувают. Как в житейском смысле, так и в пространственном. Охотно верю в оба варианта. Но знаете, коллега, второй вариант означает, что я с легким сердцем могу изгнать из своих уравнений мною же выдуманную космологическую постоянную. Мир она сковывала, а меня мучила. Нынче этого уже не нужно. Так что сам придумал, сам изгнал.
– Это говорит о том, что вы далеки от застоя, что творчески растете, – осторожно улыбнулся астроном. – Всякому ученому я готов пожелать того же.
– Эх, а ведь я еще тогда не мог поверить, что такая уродливая штуковина может оказаться реальностью, – негромко сказал Эйнштейн. – Сам себе не верил, представляете? Не верил, а молчал. Дубина стоеросовая! Зато теперь я воочию вижу, что наше пространство-время стремительно растет. Вот только кто скажет, куда и зачем?
Как было бы здорово лично попросить прощения у Фридмана, подумал Эйнштейн. Просто рассыпаться в извинениях. Хоть отправляйся в Петроград. Или как там теперь его назвали? Увы, поздно. Но, слава богу, можно воздать должное Жоржу Леметру, милому и скромному аббату из Брюсселя. Этому округлому, представительному католику Господь ссудил необыкновенный математический дар. Ему удалось в молодые годы съездить в Кембридж, где сэр Артур Эддингтон познакомил его с современной космологией и звездной астрономией. Пораженный этой могучей красотою, молодой священник вернулся на родину и, ничего не зная о пионерских работах Фридмана, с помощью пера и бумаги заново открыл расширение Вселенной. Статья его, посвященная «радиальной скорости внегалактических туманностей», была опубликована в 1927 году в «Анналах научного общества Брюсселя», которые за пределами этой маленькой страны никто не читал. Впрочем, это было за два года до открытия красного смещения, и едва ли кто-то принял бы эту отдающую фантастикой работу всерьез. Но случилось так, что в конце этого года в Брюссель по приглашению королевы заглянул Альберт Эйнштейн, в которого королева была тайно влюблена. Ему показали статью Леметра. Эйнштейн тут же разыскал молодого аббата и рассказал ему о выводах Фридмана. Взволнованный Леметр немедленно двинулся дальше. Он ввел понятие растущего радиуса Вселенной, а главное – образ первоатома, который был «один-одинешенек» в момент творения мира.
Первоатом! Звучит загадочно и романтично. Священнику, воспитанному на Библии, этот новый термин дался легко.
Математические выкрутасы Леметра, как и расчеты Фридмана, очень нравились Эйнштейну, но связывать их напрямую с физикой реального пространства-времени он все еще не решался. Не мог он освободиться от убеждения, что великая наша Вселенная статична. Ведь интуитивно ясно, что в целом она должна быть покойной и величавой. А все вихри звезд, все волнения и взрывы – только внутри. И на состояние целого влиять не могут. Разве может быть иначе? Вот почему он тогда сказал Леметру, добродушно, но и грубовато:
– Вычисления ваши, мой юный друг, блестящи, но ваше понимание физики отвратительно. Дело в том, что не всякая математика приводит к правильным теориям.
– Разве? – Пухлые щеки священника сделались пунцовыми. – Правильная математика не приводит к правильным теориям? Странно. Вы, конечно, простите меня, но я в этом, дорогой профессор, не уверен.
Последние слова он сказал так тихо, что Эйнштейн их не расслышал.
И вот, наконец, автор теории относительности попадает в обсерваторию Эдвина Хаббла. Сознание его переворачивается. А еще через два года он принял участие в презабавной конференции в Лондоне, организованной загадочной и даже немного тайной «Британской Ассоциацией по взаимоотношению физической Вселенной и духовности». Помимо астрономов и математиков собралось немало всевозможных фантазеров и мистиков. И это у пропитанных материализмом реалистов англичан. Удивительно! На встрече этой, отдающей духом туманной метафизики, а то даже и оккультизма, основной доклад делал отец Леметр. Негромким голосом он изложил слушателям свою теорию Вселенной, расширяющейся из первоначальной сингулярности, а также идею «Первичного Атома». Ни разу не упомянув Библию, свою модель он определил как «Космическое яйцо, взорвавшееся в момент творения». Зал был взволнован, все изумленно переглядывались. Позже астрофизик и писатель-фантаст Фред Хойл в шутку назовет это теорией «Большого взрыва». Но шутка приживется, а термин станет повсеместным.
В момент доклада безупречной логикой Леметра многие профессионалы были восхищены, но мало кто соотнес это с реальностью – с той, что открывается за нашими окнами, или той, которая открывается взору сильнейших телескопов. Особо расхваливать докладчика они не рискнули. Лишь один Эйнштейн встал, громко аплодируя, а затем сказал: «Это наиболее прекрасное и удовлетворительное объяснение творения мира, которое я когда-либо слышал».
Надо сказать, что модель эта смутила и самого открывателя красного смещения. Эдвин Хаббл не побоялся признаться, что он отнюдь не теоретик столь высокого уровня. Проникнуть в эту сложную математику не так-то просто. Понять его смущение было нетрудно. Математика противоречила основным представлениям и чувствам людей, впитанным с молоком. Из Общей теории относительности и без того можно было вывести множество странных следствий. Вряд ли многие сочли бы тогда естественным, скажем, представление о ткани-простыне пустого пространства, которая изомнется, если кинуть на нее тяжелую гирю, или даже порвется, если «проткнуть» ее складку, забравшись наверх по приставной лесенке. А что уж говорить о том, что даже простой взмах руки в воздухе заставляет окружающее пространство прогибаться и провисать? Ну, какой здравомыслящий человек в это поверит?