Глава двадцатая
И когда человек окрылен восторгом или погружен в скорбь, что-то останавливает его и возвращает к трезвому, холодному сознанию именно в тот миг, когда он мечтал раствориться в бесконечности.
Иоганн Вольфганг фон Гёте. Страдания юного Вертера
Неясно, что руководило нашей княжной, – от ручья до Приволья и до усадьбы Дмитриева расстояние было равным. Однако же она направила Ласточку не к родному дому, а к малопонятному ей и едва ли не обезумевшему от горя соседу. Отчего – мог бы задуматься последователь Фрейда, но до рождения гениального интерпретатора оставалось еще полсотни лет. А пока Авдотья, зло сощурив глаза и кривя губы, летела вперед по сельской дороге, а внутри ее дрожало, нарастая, отчаяние. И стоило ей, в облаке горячей пыли, появиться перед домом Аристарха Никитича и почти упасть с лошади на руки к ошеломленному лакею, как она странно закашлялась и, поддерживаемая неопрятным Архипкой, стала подниматься по деревянному крыльцу.
Навстречу уже спешил хозяин дома, и Авдотьин кашель вдруг перешел в рыдания и она бросилась на грудь соседу, оросив слезами и несвежий пикейный жилет, и распущенный галстух.
– Милая моя, голубушка, полно, полно, – растерянно гладил ее по дрожащим плечам Аристарх Никитич. – Что стоишь истуканом! – прикрикнул он на слугу. – Принеси барышне воды! – И, вновь ласково зажурчал, приобняв княжну и уводя ее внутрь дома: – Ну будет, будет, душенька.
– Простите…
Первое слово Авдотья выдохнула, лишь будучи усаженной на стул в разоренном хорватами салоне. Аристарх Никитич, сочувственно топорща бороду, уж протягивал ей стакан с водой. Стуча зубами о край, Дуня сделала несколько мелких глотков. Аристарх Никитич уселся напротив, мелко закивал:
– Все понимаю, душа моя, антихристы и есть! Разве можно было Приволью посредь всего бесчинства сохранить свою чистоту?
Авдотья подняла на соседа заплаканные глаза: о чем он?
– А как мы, бывало, восхищались французом! Сами – только подумайте, голубушка, сами! – пили из сего отравленного источника! Все, все было заражено ими, как чумой! – И Дмитриев совсем по-мужицки сплюнул. – И вот, извольте видеть! Вот наказанье нам за грех идолопоклонства!
Увы, невозможно было в одночасье разлюбить нацию, подарившую остальному миру красоту и радость жизни: французские философы занимали умы наших предков, французские поэты услаждали сердца, французские модные портные облачали тело, а французские повара изобрели высокую кухню, дабы потрафить желудку. Одной войны 12-го года оказалось недостаточно, чтобы русское сердце остыло. И потому нам думается, что последняя точка в сем конфликте была поставлена лишь четверть века спустя – на Черной Речке. А покамест будущее солнце нашей поэзии корпел над лицейскими учебниками, мать будущей роковой красавицы проводила последние месяцы на сносях – младшей из сестер Гончаровых предстояло явиться на свет под грохот пушек Бородинской битвы… А Авдотья только мотала головой и, не в силах говорить нормальным голосом, прошептала:
– Погибла моя девушка, Аристарх Никитич. Ее задушили рядом с нашим ручьем. Там же и бросили… Я так испугалась, что не знала, куда бежать, я…
Она замолчала, чувствуя, что сейчас снова разрыдается: перед глазами стояла почему-то одна неестественно вывернутая белая нога. Вот же – княжна никогда не видела Настасьиных ног, вечно прикрытых сарафаном. Они казались странно чужими. Чужим было и опухшее лицо, и прикрывавшие его, словно черные водоросли, мокрые волосы. Господи, как страшно!
Она будто на секунду погрузилась за Настасьей в ледяную воду ручья, и не слышала, что говорил ей Дмитриев, а когда вынырнула, застала только:
– …И не думайте, француз и соблазнил, и удавил.
– Нет, – прошептала она, так и не найдя в себе сил на полный голос, – не француз. – И продолжила так же едва слышно: – Отчего ровно на границе между нашими поместьями? – Она впервые встретилась глазами со своим собеседником. – Ежели только она не знала его, понимаете? – И княжна кивнула своим мыслям, хотя ее растерянный собеседник, конечно же, не понимал ровным счетом ни слова. Но Дуня продолжала думать вслух: – Положим, она была с ним знакома. Отчего тогда отправилась на встречу именно вчера ночью?
Минувший день казался ей уже таким далеким после нынешних потрясений. Что же в нем было? – вспоминала Авдотья. Визит вражеского адъютанта, беседа с управляющим Андреем, столь волнующая из-за соседства с де Бриаком. Обещание, данное ему же на крыльце. И еще вечером, – объявленное родителям предложение Потасова и последовавшее за сим решение возвращаться в Москву, однако прислуга узнала о планах господ лишь на следующий день. А где же была Настасья? Девушку Дуня видала утром при пробуждении, а также вечером, при отходе ко сну. Подавив истерику (как же она будет без нее, когда Настасьино присутствие, словно картина рамой или поэма прологом и эпилогом, обрамляло каждый ее день, придавая этому дню законченность и смысл!), Дуня вспомнила, что вечером они обе были рассеянны. Авдотья – оттого, что печалилась о скором отъезде и расставании с любезным сердцу Б. А у Настасьи явно были свои резоны. Значит, сии резоны произошли до того, как она пришла укладывать барышню. Авдотья нахмурилась, пытаясь вспомнить, где ж еще они встречались за день. Во дворе – Настасья относила прачкам ее белье. И еще когда Авдотья обходила всех дворовых со страшным коробком…
Княжна вскочила: ну конечно! Плутовка узнала песок! И, ничего не сказав, решила, что хитрее убийцы, и отправилась к нему сама! Зачем? Все это имело смысл, если душегуб был человеком ее, Дуниного, круга. Поскольку ежели у Настасьи и был грех, то единственно кокетства – ей всегда недоставало ни оставшихся от хозяйки перешитых платьев, ни подаренных к Рождеству платков. Но злодей не побоялся холопского шантажа – ему проще оказалось сделать то, что он уже не раз проделывал с несчастными девочками. Да, думала, возбужденно следуя за развитием собственной мысли, Дуня. Все сходится, как в англицком пазле. Кроме одного: отчего Настасья, верившая и в лешего, и в водяного, не испугалась встретиться в ночи с убийцей?
И не отрывая взгляда от собственных рук, в которых подрагивал стакан с водою, княжна произнесла впервые в полный голос:
– Потому что он носит такую маску невинности или беспомощности, что, даже подозревая, его невозможно бояться.
– О ком вы, деточка? – осторожно вынул из ее рук стакан Аристарх Никитич. – Кого вы боитесь?
Дуня подняла голову и попыталась улыбнуться, чтобы успокоить соседа. Она хотела сказать, что никого не боится, но это уже не было правдой. И поэтому она так ничего и не произнесла, а замерла, глядя в по-детски наивные выцветшие глазки. Нерешительный, слабый, склонный к возлияниям. Никогда не имевший ни жены, ни детей. Постельничал со своею ключницей да все не решался сделать ей предложение. Улита! Что он сказал давеча княжне? Что хотел удушить холопку, да слуга вошел больно некстати…
О боже! Авдотья вскочила. И Настасья! Настасья, найденная ровнехонько у ручья, между двумя их имениями!
– Что с вами, Авдотьюшка Сергеевна? – встал, чуть покачиваясь, Аристарх Никитич. – Вам нехорошо?
– Да. Нет. – Авдотья почувствовала, что дрожит, будто студеная вода ручья медленно поднялась от подола к самому сердцу. – Аристарх Никитич, – сглотнула она. – Отчего ж вы о прошлом годе не охотились?
Это был выстрел вслепую. А охота бывает разной…
– Ножку, ножку свою повредил, – выставил сосед с улыбкой тощую ногу в желтых нанковых панталонах. – Отдал, каюсь, долг Бахусу! А жеребец мой этого не любит – вот и бросился через поле бешеным аллюром. Посчитал, живее буду, коли сам упаду в мураву, а не Бедуин мой низвергнет меня где на каменья. Так и провел затворником все лучшее время. То ли дело о позапрошлом годе: мы с вашим…
Авдотья перестала его слушать – сердце стучало где-то у горла, глаза заблестели: надобно было отвлечь душегуба и бежать, бежать без оглядки домой! Пусть Этьен и батюшка запрут ее в комнате и более никогда, никогда не позволят выйти в этот страшный мир.
– Да вы вся дрожите, душенька! Пожалуйте, присядьте. Мыслимое ли дело для юной барышни наткнуться на подобное во время утренней прогулки! А я-то, старый осел! Позвольте, подам вам хересу – исключительно от нервов! – Он, почти силою усадив княжну обратно на стул, обернулся к полуоткрытой двери: – Архип! Неси хересу и мне рюмочку не забудь!
Однако ни Архип, ни кто другой не спешил откликнуться на зов хозяина.
– Хамово племя! Совсем распоясались. Ничего, Авдотья Сергеевна, погодите, голубушка, я сам сейчас…
И он, покряхтывая, встал и, не без труда неся свое скособоченное брюшко, вышел из комнаты.
Стоило несуразной фигуре исчезнуть за дверью, Авдотья вскочила и бросилась к окну: старые рамы открывались неохотно, но она с отчаянной яростью дергала за латунные ручки, и, когда окно наконец распахнулось, внезапный сквозняк вдруг с силой захлопнул дверь. Уже успевшая подобрать юбку и взобраться на подоконник Авдотья, вздрогнув всем телом, обернулась – чтобы увидеть застывшего на пороге с подносом хозяина дома. И прыгнула.
Ушиблась она несильно, не дала себе даже почувствовать боли, и, припадая на одну ногу, поспешила к конюшне, где радушный хозяин уж, наверное, дал наказ расседлать и покормить ее кобылу.
– Ласточка! – крикнула она, забежав под темный бревенчатый свод, и услышала ржание. – Седлай! – приказала она веснушчатому мальчишке и прикрикнула: – Да торопись же!
Но едва тот бросился за седлом, как стало ясно: она не успеет. Как ни медленно ходил на жидковатых своих ножках хозяин дома, он успеет добраться до конюшни и до нее, Дуни, много, много раньше. Нужно было спасаться! – она, зажав в зубах подол и встав на чурбан, очевидно, в помощь малорослому мальчишке, схватилась за гриву своей Ласточки, перекинула по-мужски ногу и ударила лошадь со всей силы в бока.
– Пошла!
Послушная ей Ласточка вылетела из дверей конюшни, чуть не сбив на своем пути и рыжего мальчонку, и торопившегося к ней хозяина дома.
– Авдотья Сер… – только и донеслось до нее, но, прижавшись к сладковато-терпкой Ласточкиной гриве, Авдотья Сергеевна и не думала останавливаться.
* * *
– Какой позор! – Князь стоял над успевшей переодеться бледной дочерью. – Как ты могла даже помыслить подобное?! Аристарх Никитич губит девочек да девок?!
– Как мы можем быть уверены? – не поднимая головы, негромко сказала Дуня персидскому ковру в отцовском кабинете.
– Да Авдотьюшка Сергеевна, как же я мог-то? – Сидевший рядом с батюшкой Аристарх Никитич шумно вдохнул табак и чихнул. – Улиту мою мне вернули, голубушка. Полуживую. – Авдотья бросила взгляд на соседа: розовое лицо его с мягкими щеками подрагивало, маленькие глазки блестели от непролитой слезы – результат то ли душистого табака, то ли сострадания ко вновь обретенной ключнице. – Врачей-то у нас нынче, сами знаете, днем с огнем. Значит, и настойки варю, и компрессы кладу сам, все сам, ничем не брезгую. – И он покивал мелко головой. – Всю ночь, не верите, сижу, за руку ее, голубку мою, держу, счастью своему не верю. Молюсь! Молюсь только, чтобы Господь дозволил ей в себя прийти и в церковь поведу – венчаться. Не скрою, грех на мне. Но смою, смою своею любовию!
Авдотья заметила, как поморщился князь, – выражения страстного чувства по отношению к холопке, к тому же еще не раз изнасилованной хорватами Великой Армии, казались ему более чем неуместными. Но недавнее поведение собственной дочери было неуместным вдвойне, и потому князь держал себя в руках, выслушивая слезливые излияния первого и терпя недопустимое в девице упрямство второй.
– Вы же, – повернула впервые к гостю бледное лицо Авдотья, – вы же и ее удушить хотели, разве нет?
Аристарх Никитич мелко закивал, затряслись, словно желейное пирожное, щеки:
– Хотел, в чем сам же вам каялся. Все родственник ваш, философ, Авдотья Сергеевна. Вот князю Кутузову война глаз отняла, а я, не поверите ли, лишь с войною да бедою прозрел. А два года назад как мучился – и любил без памяти, а что делать с любовию со своею, не знал. А тот, как выпьем у костра после охоты, все говорил, что, ежели правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя. С чем жить нельзя, надобно уничтожить…
Дуня смотрела на соседа во все глаза – Нагорная проповедь не входила в список любимых Алешей философских притч. Увлеченная неожиданной гранью характера своего брата, она упустила из виду, что батюшка, держа руку на спинке стула, где сидел их гость, переместил ладонь к нему на плечо и легонько сжал, будто подбадривая.
Но супротив ожидаемого, Дмитриев вдруг замолчал, а после чуть смущенно улыбнулся княжне:
– А ежели нет у вас, голубушка, доверия моим словам, то извольте спросить хоть у людей моих…
Авдотья выразительно повела плечом, а Аристарх Никитич закончил:
– Более, увы, ничем помочь в ваших изысканиях, княжна, не смогу.
И с тем невеликим достоинством, кое позволял малый рост и кривое брюшко, встал и откланялся.
Переглянувшись с папенькой, Авдотья строптиво выдвинула вперед острый подбородок, но сердце, еще не оправившись от потрясений, вновь налилось знакомой тоской: можно было опросить с пристрастием всех соседских людей. Да только тоска в сердце не могла обмануть: в так отлично начавшем складываться англицком пазле не сходились две существенные детали. Первое – мертвые зверьки. Второе – пропавшие лошадки.
* * *
– Похоже, сие помещение уже официально можно отдать под мертвецкую, – сказал де Бриаку Пустилье, закрывая за ними дверь ледника. Там, в прохладной темноте, осталась лежать Настасья.
– Это ведь не он, доктор? – вынул свою бриаровую трубку майор.
Пустилье пожал плечами:
– Что вы хотите от меня услышать, Бриак, чего не видели сами ваши глаза?
Этьен нервно застучал огнивом об осколок кремня, сбил до крови палец, – вспоминать, что видели его глаза в леднике, не хотелось. Несчастная княжна! Какое выдалось утро…
– Эта петля, – доктор, в свою очередь, вынул свой черешневый чубук, – мягкая – либо пояс, а может, и лента, вы заметили в косах у русских дев яркие ленты? У нашей коса растрепалась – ни ленты, ни какой тряпицы в ней не было. Еще интересный факт. – Пустилье выбил трубку о ствол яблони рядом, достал из кармана табакерку. – Чаще всего узел располагается сзади, в крайнем случае сбоку, вот тут, – и Пустилье постучал себя чубуком по левой стороне шеи. – Но вот чтобы спереди, над щитовидным хрящем…
– А след от узла? – с тоской поглядел в сторону барского дома де Бриак. – Не показался вам странным? Может, такие вяжут еврейские лавочники? Или здешние рыбаки?
Пустилье покачал головой:
– Сам узел мог бы нам помочь, майор. Но не след от него.
– Она совсем не похожа на других жертв. Много старше, брюнетка. Да и погибла иначе – никаких обритых волос, ни лошадки в горле, ни порезов, ни погребального плота. Просто выброшена в ручей, как… – де Бриак дернул плечом, – не пригодившаяся вещь.
– Полагаете, в сем идиллическом уголке скрываются два убийцы? – с наслаждением выпустил первое красивое колечко душистого дыма доктор. – И один из них – брюхатый Бахусом сосед?
Майор покачал головой:
– Он был влюблен в свою экономку. Да, темноволосую и крупную, как горничная княжны. И его действительно можно было бы заподозрить. Но главное тут – девочки. Ими он бредит, вокруг них выплясывает свои шаманские танцы. А эта разве что попалась под руку, не более. А ежели… – и он с детской надеждой вскинул блестящие глаза на Пустилье, – она сама рассталась с жизнью?
Доктор в ответ лишь хмуро улыбнулся:
– Прекрасная версия, шер ами, но маловероятная. Ей противоречит и узел спереди, да и как прикажете самой удавиться? Не на дереве же мы ее нашли. А при сдавливании сосудов, как бы девица ни была сноровиста, она скорее потеряла бы сознание, но не жизнь.
Де Бриак отвернулся:
– Что ж, придется признаться княжне, что…
– Что убийца, погубивший ее горничную, убил ее, глядя ей в глаза и, возможно, наслаждаясь видом ее страданий? Нет, майор, – похлопал Пустилье свое начальство по плечу. – Дозвольте мне донести до семьи Липецких грустные вести, прячась за медицинским жаргоном, как наши артиллеристы – за дымовой завесой пушек. В нынешней ситуации милосердие станет единственно правильным выходом.
– Что ж. Благодарю вас, доктор.
И, отрывисто кивнув, де Бриак направился было в сторону господского дома, но через несколько шагов вернулся обратно.
– Видите ли, Пустилье, не то страшно, как именно он ее душил. Страшно, что она, скорее всего, хорошо знала его, раз подпустила так близко…
* * *
Библиотека Приволья была беднее той, что владел его отец в Блани, однако для загородного имения весьма недурной. Книг на русском оказалось не столь много, зато немало на немецком, коим де Бриак неплохо владел. И того более – на родном французском. Тесным рядком друг за дружкой стояли тома Бейля, Монтескье, Вольтера, Буало, трактат Гельвеция «Об уме» – словом, почти все сочинения просветителей, чьи корешки были знакомы майору и рождали понятную ностальгию: не столько по милой родине, сколько по беззаботным детским и отроческим годам. Шаг за шагом продвигаясь от одной полки к другой, он с улыбкой перебирал собрание романов, без которых не обходилась ни одна библиотека начала позапрошлого века: любимый роман императора соседствовал с «Шутливыми повестями» Скаррона и «Приключениями Робинзона Крузо». Рядом мирно сосуществовали Юлия и Матильда, Валери и Дельфина, сентиментальная госпожа Жанлис и готическая госпожа Радклифф… Рассудив, что нет лучшего лекарства от реальных ужасов (перед глазами майора все еще стояло опухшее синюшное лицо камеристки Липецких с налитыми кровью глазами), чем ужасы мнимые, он раскрыл сочинение последней и прочел наугад: «Вы целиком в моей власти, на помощь надеяться вам нечего. Если хотите сохранить жизнь, поклянитесь, что отвезете эту девицу в такое место, чтоб я ее никогда больше не видел…»
Мрачно усмехнувшись, де Бриак перевернул было страницу, когда услышал за спиной шорох и, обернувшись, увидел, что тяжелая гардина на окне отодвинута, а на широком подоконнике, обняв колени, сидит, неприбрана и боса, заплаканная Авдотья. Майор, отведя в смущении глаза на полку с сочинениями своих соотечественников, поклонился.
– Княжна.
– Виконт.
Они неловко замолчали: де Бриак боролся с искушением вновь увидеть каскад рыжих волос поверх бледно-голубого шелонового капота и нежную розовую ступню. Дуня же, еще пару дней назад страшась и мечтая об объяснении с Этьеном, нынче чувствовала какое-то странное оцепенение. Весь оставшийся вечер она скрывалась от сочувствия маменьки и зареванных сенных девушек – не разделяя ее уверенности в общем на всех душегубе, батюшка взялся было учинить средь них допрос: к кому могла бегать в лес его горничная, что за любовный там, в ночных чащобах, имелся у нее интерес? А что Настасья решилась на подобное единственно ради непристойной страсти, сомнений ни у маменьки, ни у отца не вызывало. Однако все девки божились и истово клали кресты, что никакого непотребства ни с одним из своих, дворовых, ни с деревенскими, ни с французом, у Настасьи ни в жисть не было. Поверила им, впрочем, одна Дуня – уверенная в том, что не упустила, ежели б ее Настасья…
– Для вас это, должно быть, тяжелая утрата, – негромко произнес де Бриак.
Авдотья почувствовала, как от одного участливого звука его голоса тает ее, с таким трудом выпестованное к вечеру, помертвение души. Еще чуть-чуть – и она вновь разрыдается. Но вместо хрустальных слез, что по законам романа призваны лишь украсить огромные глаза героини, станет шмыгать красным, как у кролика, носом в ненавистных веснушках.
Она вынула из-за манжета уже насквозь мокрый кружевной платок. Ей горько было, что Этьен, несмотря на искренние слова сострадания, ее не понимает. И немудрено! Она и сама лишь сейчас осознала: самой задушевной подругой ее была вовсе не Мари Щербицкая, отсылавшая Авдотье из столицы по сотне писем за сезон, и не московские девочки Кареевы и Абатурины, с которыми они вместе кружились еще на детских балах у Йогеля. Нет, самой близкой оказалась та, что спала на войлоке у порога спальни, покрывала все ее шалости, делала притирку от веснушек и грела стакан молока перед сном, а с утра приносила медный чайник со свежим чаем. Которой не было нужды признаваться ни в обуявших перед первым выходом в свет страхах, ни в проснувшейся влюбленности. И которая так умела излечить все горести: когда сказанным без светской витиеватости верным словом («Небось, барышня, таких ручек красивых, как у вас, у девиц Щербицких нету!»), а когда и вовсе без оного – просто выложив с раннего утра на Дунину постель амазонку, чтобы барышня развеялась скачкой, или вот еще – правильной прической скрыв назревающий прыщ. Никогда, никогда бы она не рассталась со своей молочной сестрой, твердила себе Дуня. И замуж бы вышла, а ее б с приданым увезла! И как такое взять в толк французу?!
– Рабство, – вдруг произнес де Бриак, – ведет к степени близости между слугой и господином, которое в свободных странах себе сложно вообразить. Знание, что только смерть может разлучить вас, что вы имеете над своим слугой неограниченную власть, приводит к неограниченному же доверию. Мне сложно это прочувствовать. Но понять я могу.
Прижав мокрое от слез кружево платка к губам, Дуня молчала, отвернувшись к окну. Сказанное было ей совершенно не по душе. Но, очевидно, она ошибалась: ее горе не только тронуло майора, но он верно понял глубину постигшего ее несчастья. И хоть это было усилие ума, а не сердца, сердце было первопричиной.
– …надобно уезжать, – тем временем говорил де Бриак. – Я оказался преступно самонадеян. Теперь уж ясно, что не в моих силах защитить вас. Я же останусь, чтобы попытаться найти…
– Я никуда не уеду, виконт, – весьма невежливо перебила его Авдотья. – Или вы полагаете, что только у вас есть чувство чести? Верности своим людям? – срывающимся голосом произнесла она. – Что если я женщина и зависима от своих родителей и от надвигающихся обстоятельств, то моя зависимость не даст мне возможности сопротивляться? – Тут, не выдержав, в противовес своей возвышенной тираде, княжна таки шмыгнула носом, на секунду замолчав, дабы справиться со слезами. А после продолжила, уже чуть спокойнее: – Я останусь тут, сколько бы времени ни потребовалось. Не свяжете же вы меня, в конце концов, вместе с папенькой и месье Потасовым и не увезете отсюда силой?
Де Бриак избегал смотреть на нее, но чувствовал по дрожащему голосу, что она опять плачет, и сердце его сжалось. Продолжая глядеть в пол, он сделал шаг в сторону окна.
– Поверьте мне, княжна, я многое бы сейчас отдал, чтобы носить фамилию Потасов.
Дуня, которая в тщетной попытке скрыть слезы оборотилась к темному стеклу, в удивлении вновь повернулась к майору. Он стоял, опустив голову. В полутьме библиотеки она едва ли могла разглядеть выражение его лица. Медленно, будто не находя в замкнутом, заставленном книгами пространстве довольно воздуха для дыхания, он заговорил:
– Будь моя фамилия Потасов, нас бы не разделяла война, княжна. – Дуня хотела было возразить, но француз качнул головой: не стоит. – И даже не будучи благородным разбойником, будьте покойны, я бы посмел выразить вам свои чувства. Нет, Эдокси. Я не только враг вашего государя и вашей страны. Я самозванец. Каждый раз, когда вы зовете меня виконтом, я чувствую себя прескверно, будто и уши, и глаза обманывают вас день за днем, видя на моем месте совсем иного человека. А я бастард, княжна. Моя мать…
– Я знаю, кто была ваша матушка, – тихо произнесла Авдотья.
Де Бриак поднял наконец к ней лицо: оно пылало, дергались уголки темных губ. Быстрые выразительные глаза блестели, он с силой провел ладонью по лицу.
– Что ж, – сказал он наконец. – Не буду спрашивать вас откуда. Оно и к лучшему. Ибо избавляет меня от ненужных объяснений, а вас – от естественного в подобном случае смущения и неподобающих…
Он хотел сказать «чувств», но запнулся, жалко усмехнулся, глядя мимо Дуни – на ее же отражение в темном стекле. К счастью, в нем нельзя было заметить, как княжне жаром обдало щеки.
Несколько секунд Авдотья молчала. И уж готова была признаться, что поздно, все неподобающие чувства успели поселиться в ее душе… Но де Бриак уже повернулся обратно к полке с книгами, провел пальцами по корешкам с готическими буквами.
– Это книги вашего брата? Княгиня говорила за ужином, что он учился в Геттингене?
– Да, – глухо произнесла Дуня. – Алексей изучал немецкую философию. И ненавидел войну.
– Тут, княжна, мы с ним схожи. – Голос де Бриака почти выровнялся. – Но, очевидно, у нас обоих не было выбора. – И, не желая, чтобы Авдотья восприняла его ремарку как попытку сближения, добавил совсем иным тоном: – О! «Тождество бытия и мышления»? Жаль, что нам не случилось узнать друг друга. Впрочем, учитывая обстоятельства… – Он вынул одну из книг: – И все-таки вашего брата интересуют не только философы, Эдокси. Гёте, Шиллер – прежде всего поэты. А вот это, – де Бриак открыл титульную страницу, провел по ней почти ласково ладонью, – и вовсе свежее издание прошлого года: «Времена года. Ежеквартальник романтической поэзии».
Он перебирал книги, стоя к ней спиной, и Авдотья могла, отбросив смущение, с жадностью вбирать предложенную глазам картину: темные кудри, тесно охваченный темно-синим сукном широкий разворот плеч, затянутый красным гусарским кушаком гибкий стан. Военная униформа того времени открывала женскому взгляду не менее, чем мужскому – легкие платья эпохи ампира. И, замерев, Авдотья думала, отчего император, отправляя своих офицеров на бойню, обряжает их в столь нарядные одежды? Почему идущие на смерть должны быть так прекрасны? И сколько осталось у нее в запасе дней, прежде чем Этьен навсегда покинет Приволье? Сколько, прежде чем русские ядра сорвут эту гордую голову с плеч, а штыки искромсают украшенную золотым шитьем грудь, раздавит ноги павший конь? Что готовит им будущее? Где окажутся они все через месяц?
– Странно. – Он повернулся к ней, и Авдотья быстро отвела глаза. – Вашему брату столь понравилось творчество де ла Мотта, что он приобрел одну из его поэм отдельным изданием.
Он попытался улыбнуться, протягивая ей небольшой, переплетенный в красную кожу томик. Дуня машинально взяла его в руку, а де Бриак продолжал смотреть на нее, забывшись, с такой тоской и отчаянием, что Авдотья содрогнулась: что будут они делать со своими чувствами, одни – против всего охваченного войной мира?
Стиснув влажными пальцами тисненую обложку, она сделала вид, что внимательно листает поэму, и вдруг – замерла. Затуманенным любовью глазам будто вернулась зоркость. Краска отлила от лица, она покачнулась и, если бы не рука де Бриака, упала бы с подоконника.
– Вам нехорошо, княжна?
Он обхватил ее за талию: на Дуню пахнуло кельнской водой и крепко выглаженным денщиком лионским сукном. Она прикрыла глаза: каких-нибудь пять минут назад… Но не сейчас. Сейчас она уже не имела права на слабость. Авдотья покачала головой:
– Оставьте, виконт. Мне хорошо.
Она почувствовала холодный пол под босыми ногами – озноб поднимался вверх, на лбу выступила испарина, она застучала зубами и, дабы скрыть дрожь, крепко сомкнула губы, вскинула острый подбородок.
Де Бриак, тоже побледнев, мгновенно выпустил ее:
– Прошу простить меня, княжна.
– Покойной ночи, – почти неслышно сказала Дуня, и, уж боле не заботясь о своем полураспахнутом капоте и голых ступнях, заторопилась в сторону двери, продолжая держать заледеневшими пальцами книгу в красном переплете.
А де Бриак, опустив свои никому не понадобившиеся руки, остался стоять посреди библиотеки, чувствуя звонкую пустоту там, где совсем недавно жарко билось сердце. Не оставалось никаких сомнений: если княжна Липецкая удалилась на свою половину, не удостоив его ни единым взглядом, то лишь потому, что он, бастард, таких взглядов более не стоит.