Глава восемнадцатая
Здесь мы нашли мальчика лет четырнадцати, который в маленькой комнатке срисовывал копию с картины Рубенса. Копия прекрасная: она почти кончена. Это крепостной человек гр. Головина. Я говорил с ним. В нем определенные признаки таланта; но он уже начинает думать о ничтожестве в жизни, предаваться тоске и унынию. Граф ни за что не хочет дать ему волю. М-в (приятель Никитенко) просил его о том. Тщетно. Что будет с этим мальчиком? Теперь он самоучкою снимает копии с Рубенса. Через два, три года он сломает кисти, бросит картины в огонь и сделается пьяницею или самоубийцею. Граф Головин, однако, считается добрым барином и человеком образованным… О, Русь! О, Русь!
А. Никитенко
Дуне не спалось. То ей было душно и она, откинув полог, приказывала Настасье приоткрыть окна в сад, то докучали мошки, и она звала Настасью же их ловить. Собственная голова казалась ей чугунком из потасовского партизанского лагеря с густо намешанной в нем тоскливой кашей. Она не желала думать, не хотела ничего знать. Она хотела пережить эту ночь, отодвинув воспоминания о востроносом растерянном личике на столе в леднике. А еще княжна решила, что уедет, непременно уедет, как и предлагал ей сосед, домой в Москву, где нет Этьена (что ей Этьен? – твердила она себе. Его вскоре не будет и в Приволье!), но и привольского ее кошмара тоже нет. И тогда меж нею, Эдокси, и мертвой Глашкой проляжет не только время, но еще и расстояние. И два оных отлично себя зарекомендовавших лекарства избавят ее от тягостной хандры, а пуще того – от свернувшегося аккурат там, где проходил высокий пояс ее ампирных платьев, тревожного страха.
Страх делал ее неуклюжей – весь сегодняшний вечер у княжны все валилось из рук. После разбитой за вечерним чаем второй чашки из маменькиного любимого гарднеровского сервиза княгиня отправила дочь в постель. Александра Гавриловна предполагала рассеянность, свойственную влюбленным, и волновалась. Но не влюбленность, а все тот же страх мешал Дуне заснуть тихой ночью. Он поднимался, бился в горле, грозя выйти на поверхность криком. И тогда уже ничего не останется от княжны Липецкой, наследницы высокого рода, а, липкая от ужаса, она забьется, как напуганный кутенок, под кровать… Кутенок! – вдруг вспомнился ей солово-пегий Милкин сыночек, уютно уместившийся у нее на ладони. И так захотелось ей вдруг вновь прижать к себе теплое доверчивое тельце, почесать за нежным ушком! А то и вовсе (благо маменька по прошествии стольких лет не могла нынче заподозрить дочь в подобном) взять щенка к себе в постель и заснуть с уютно пахнущим молоком комочком.
Желание было столь сильно, что Авдотья спрыгнула на пол и накинула капот.
– Я на псарню, – прошептала она сонной Настасье, и та кивнула: на псарню так на псарню, лишь бы барышня боле не дергала, и вернулась на свой войлок.
А Дуня, внезапно уверившаяся, что все делает правильно (да-да, кутенок – это именно то, что ей нужно), отправилась по липовой аллее и вскоре свернула на тропу, ведущую к псарне. Щебень скрипел под домашними туфлями, а к сладким ароматам липового цвета стал примешиваться острый запах псины… И вскоре перебил все остальные. Еще несколько шагов и перед нею показалась и сама псарня. На пороге ее сидел Андрон. Увидев шедшую к нему схожую в широком светлом капоте с бесплотным духом Авдотью, старик вскочил, покачнувшись, и громко икнул. «А ведь он пьян», – нахмурилась Дуня и очень удивилась. Само по себе пьянство дворовых было для нее делом привычным, но доезжачего она до сего дня ни разу во хмелю не видала – да и не доверил бы батюшка своих любимых собачек не трезвеннику. Однако, заглянув в тоскливые Андроновы глаза, поняла: пьян Андрон после Глашкиных поминок. И вздохнула: зря пришла. Никуда ей от своих страхов не деться. А Андрон вдруг медленно сложил циркулем длинные свои ноги и упал пред ней ниц.
– Матушка, Авдотья Сергеевна, – простонал он. – Грешен я перед вами, и батюшкой вашим, и всем миром честным…
– Господь с тобою, Андрон, – сделала она шаг назад. – Когда ж ты так нагрешить успел?
– Много лет уж. Молвить тяжко. А не молвить – так вон оно что случилось. Аспид невинные души губит, одну за другой. А я, выходит, за них в ответе…
– Ты… – дрожащим голосом начала Дуня. – Ты знаешь душегуба?
Андрон, пьяно всхлипнув, с силой замотал головой. Дуня осторожно выдохнула.
– Так в чем тогда, скажи на милость, твоя вина? И встань же наконец с колен!
Андрон послушно поднялся, сел рядом с Авдотьей на хранившее бесчисленные следы собачьих зубов бревно у входа на псарню.
– Помните, барышня, вы совсем дитятей были – пара гончих у нас пропала? Мне еще тогда Сергей Алексеич наказал плетей дать, а вы рвались ко мне, плакали шибко? – Дуня кивнула. Она помнила: это был первый и единственный раз, когда Андрона пороли. – Батюшка ваш о ту пору посчитал, что украли собачек-то. Может, кто из ляхов людей своих подослал – чтобы, значит, породы свои улучшить. Только вот не соседских рук это было дело. – Андрон склонил еще ниже лохматую голову. – Нашел я, барышня, собачек-то после. В ельничке, в канаве и сыскал. Батюшке вашему о том ничего не сказывал, боялся, осерчает на меня снова: собачки-то были задушенные и изрезанные все.
– Изрезанные? – Дуня почувствовала, как выползает исподтишка, будто волглый туман из темной норы, липкая тоска, заполняя ее всю своим холодом.
Андрон кивнул.
– На том дело не кончилось. Мужики зверюшек в своих силках находить стали…
– Изрезанных? – повторила эхом Авдотья.
– Изрезанных. А то и вовсе будто освежеванных. Одна кровь да мясо – уж не понять, какой зверь: заяц иль куница. Сказывали, волк какой сторожит наши плашки да кулемы. А может, и медведь. А после дерет изуверства ради.
– Но ты не поверил? – прошептала Дуня, стягивая ледяными пальцами капот на груди.
Андрон снова пьяно икнул, поднял слезящиеся глаза.
– Нет, барышня. Волк да медведь ради забавы не дерут. Ради нее один человек убивает.
– Но ведь… – Дуня почувствовала, что дрожит. – Ведь это давно было, Андрон.
– Давно, шесть лет как, – подтвердил Андрон. – А потом четыре года – тишина. Ничего.
– Первая девочка пропала пару лет назад. Думали, утонула, – вспомнила Дуня.
Андрон снова кивнул:
– И сейчас две с начала лета, барышня. Будто зверь в нем требует все больше.
Дуня кивнула, поднялась с полена, погладила старого Андрона по седеющей голове.
– Твоей вины здесь нет, Андронушка, – сказала она.
И пошла уж было к дому, но вновь повернулась к оставшемуся стоять у псарни доезжачему:
– Как думаешь, Андронушка, отчего он четыре года не убивал? Даже зверей не трогал? Почему выжидал?
Андрон молчал. Человечьим голосом что-то крикнула на речке выпь, но Авдотья даже не вздрогнула. Напряженно вглядываясь в белевшую в темноте фигуру, она ждала ответа. И увидела, как дернулись широкие жилистые плечи в светлой рубахе.
– Волк завсегда волк, барышня. Все одно убивал. Только, видать, в другом месте.
* * *
Приказав сварить себе кофию, княжна решительно отправилась в отцовский кабинет. С батюшкой переговорить она еще не успела и даже втайне обрадовалась, когда, выглянув после бессонной ночи в окно, застала над Привольем поволоку дождливой хмари. Смена погоды всегда вела у матушки к мигреням, а у папá – к болям в ноге, и потому оба родителя ее после утреннего чаю так и не вышли из спален. А это значит, с некоторым смущением решила Дуня, что кабинет и учетные отцовские книги оказались в полном ее распоряжении. Одна беда: без Андрея она понимала в них как в китайской грамоте. Ей нужен был управляющий. И она хотела видеть Этьена.
Послав за Андреем и отправив записку де Бриаку и доктору с просьбой прийти, она уселась за отцовский рабочий стол и неподвижно уставилась на бронзовую чернильницу с фигуркой арапчонка. За арапчонком в просвете между тяжелых гардин лил дождь; размеренно тикали напольные часы, погружая Авдотью в странную полудрему. Ей стыдно было себе признаться, что она более не желает искать душегуба, а мечтает лишь об одном, чтоб страх, охвативший ее с той минуты, как Николенька признал свою лошадку, отступил и дал дышать и смотреть на мир с прежней доверчивостью. Но страх только ширился, нарастал, подобно девятому валу. Прикрыв веки, Дуня с трудом сдерживала желание сбросить поднос с кофейником на пол. Да так, чтобы изящная чашка разлетелась на тысячу осколков, да еще и ошпарила кофием, дав повод вволю накричать на сенную девушку, отослав ее за нерадивость на конюшню. А самой весь день заниматься ожогом, делая припарки из настоя просвирника и шиповникового масла. И так переключиться на эту простую боль – чтобы та заслонила ставшую невыносимой душевную смуту.
Дуня вздохнула (может, и верно дать себе волю?), но тут в дверь постучали, и, поднявшись из-за стола, она увидела Этьена. Майор был в домашней серой куртке, темные волосы по-домашнему же зачесаны назад, обнажив чистый высокий лоб, и от одного взгляда на него терзавший ее страх отступил, а сердце замерло, но через секунду быстро и сильно забилось снова. А вместе с этим живым, радостным биением она почувствовала, как тепло расходится по всем членам, поднимается к щекам, вызывая непрошеные слезы. Он пришел! И пришел один, отослав за какой-то надобностью Пустилье, а от остального мира их отделяла стена дождя и его глухой шум. Авдотья, еще минуту назад убаюкивающая свое отчаяние, вдруг стала ошеломительно, непреложно счастлива. Смуглые губы де Бриака сложены были в неопределенную светскую улыбку, но взгляд его излучал напряжение, молил, требуя согласия на неминуемое объяснение. Смотреть в это лицо было мучительно, но оторваться – невозможно. Ненаглядный, вспомнила Авдотья слово, аналога которому во французском не знала. Так влюбленные дворовые девки говорили о своих суженых. «И верно, – подумала она. – Как на него наглядеться? Он источник, из которого пьешь и чувствуешь вечную жажду. А я… я рвусь в беду свою».
И, чувствуя, как краснеет и щеками, и шеей, и спрятанной под фишю грудью, Авдотья заставила себя отвести глаза и потупилась.
– Майор, – присела она в неглубоком книксене.
– Княжна, – склонился он в ответном приветствии.
– Я позвала вас, – она на секунду замолчала, так и не рискнув вновь на него взглянуть. – Я позвала вас… – хотела она сказать «Потому что по странной игре Провидения дороже вас у меня теперь никого нет», но вслух закончила: – потому что вчера мне стали известны некоторые факты, связанные с убийствами.
– Я весь внимание, княжна.
– Возможно, – начала Авдотья, – убийца на несколько лет уезжал из Приволья, а теперь снова вернулся. Я надеюсь с помощью нашего управляющего составить список людей, удаленных от усадьбы и вновь возвратившихся два года назад…
И княжна в подробностях пересказала де Бриаку свою беседу с доезжачим. Но в чем бóльшие детали она входила, в тем большее приходила смущение, потому как даже подробное описание произошедшего не могло объяснить, отчего ей вдруг понадобилась его помощь.
Однако де Бриак, похоже, отсутствия логики у княжны не заметил. В конце концов, подумала Авдотья, барышням логику иметь и не пристало. Она почти успокоилась, особливо когда сам майор вдруг резко покраснел, поинтересовавшись, как княжна почивала в эту ночь, и немедленно пояснил:
– Мертвая девочка. Похороны. Бессонница была бы весьма простительна.
Авдотья уж было призналась, что едва сомкнула глаза, когда за дверью послышался неестественно громкий кашель и в кабинет мелким шагом вошел Андрей. Хмуро поклонившись «бусурманину», он выжидающе встал перед опустившейся обратно в кресло у стола Дуней:
– Чего изволите, барышня?
Авдотья раньше никогда не вела с Андреем долгих бесед и не совсем знала, как держаться. Но, ощупав домашней туфлей скамеечку для ног под папенькиным столом, сразу почувствовала себя увереннее и ровным голосом произнесла:
– Батюшка уверяет, у тебя, Андрей, память, как у слона. Потрудись вспомнить, кого из наших людей Сергей Алексеевич посылал на обучение? Может, и в книги учетные заглядывать не понадобится.
– Из дворовых?
Дуня задумалась: задача могла оказаться сложней, чем она предполагала.
– И из дворовых, и из барщинных, и из оброчных, – решила она.
– Как же-с, барышня, так и не припомнишь… – начал свою вечную прелюдию Андрей, набивая себе цену и притворно закатив глаза. – Ну вот Парашку отослали к французской мадам (тут он кинул быстрый взгляд на де Бриака) – чтоб, значит, заодно и по-французски выучилась…
Авдотья перевела:
– Одна девушка, прекрасная кружевница, была отправлена в услужение ко швее в Москву.
– Дамы, боюсь, сразу отпадают, – пожал плечами Этьен.
– Только мужеского полу, – уточнила Дуня для Андрея.
– Тогда Матвей, Федотов сын, – почесал в голове управляющий. – Их светлость его на повара послали выучиться. Чтобы, значить, и похлебки, и подливки студеные и горячие, и в варении и тушении разных мяс, рыб и дичины не хуже, чем в ихнем (кивок в сторону француза) Париже поднаторел. – И добавил не без зависти: – Такой до ста рублев в год получает, это ежели еще и пастеты умеет. А продать его и вовсе за тыщу можно…
Дуня перевела все, стыдливо опустив пассаж про продажу.
А Андрей продолжал:
– Дальше – на фершала Парамон Пафнутьев – оттого, что трезвенник. Чтобы, значить, и дворовым мог кровь отворить, и лошадок с собачками попользовать. Потом, из мальчишек, назначенных в науку, Савелий, Никифоров сын, в училище определен – в помощники мне, поверенные служители. И еще двое – в домашние счетоводы. Антон-то Кузьмин, ловкий черт, слыхали?
Дуня не слыхала.
– В Медико-хирургическую академию при московском гошпитале попал. Как хирургом станет, то его уж не секи, чего б ни натворил! Еще два года – и будет у вас с папенькой свой дохтур, – с гордостью закончил Андрей.
Дуня вежливо улыбнулась: ее саму в столицах пользовали исключительно немецкие врачи.
– Так разве ему вольную не дадут, Андрей?
– С чего бы вдруг? – покачал головой управляющий. – Ты сначала бумагу получи да шесть лет у хозяина послужи!
– Это все? – Дуня посмотрела в список, который вела одновременно с Андреевым рассказом.
– Куда там! Еще Рупин, сильно способен был к пению, его к итальянцу Мускети отдали, заодно наказали на скрипице научиться играть. – Андрей возмущенно втянул носом воздух. – А по мне, так баловство это все. Пусть в Петербургах своих поють, а нам в Москве того не надобно! – закончил он патриотично.
– В Петербурге, – пояснила Дуня де Бриаку, – и правда имелась традиция среди благородных семей иметь свои лодки, своих гребцов и своих певцов, дабы развлекать публику во время лодочных прогулок, как принято в Венеции. – И добавила: впрочем, она уверена, батюшка отправил Рупина учиться из соображений исключительно филантропических. Желания завести свой крепостной театр или хор, на манер графьев Шереметевых или покойного соседа Габиха, князь никогда не выказывал.
– Или вот еще, барышня: слыхали, как мы Карпа Макарова определили кондитерскому искусству, обучаться? К самому мусье Беранже! А тот, срамник, повадился заместо слоеных пирожков в соседнюю мастерскую к художнику бегать. Его уж тот мусье за отлучки и за волосья таскал, и плетью бил – ни в какую! Тогда мусье, значить, не выдержал, барину пожаловался: берите обратно, не способен он к моей науке! А Карп в ноги его сиятельству бросился: мол, хочу на художника учиться! Я Сергей Алексеичу говорю, мол, баловство одно, толку все равно не будет. Но Сергей Алексеич дал ему задание: птицу нарисовать.
– Помню! – улыбнулась Авдотья.
Карпов эскиз висел у нее в спальне в Приволье, изящно оправленный: вместо скучной птицы Карп изобразил саму Авдотью с букетом полевых цветов в беседке. Это был крайне лестный для княжны рисунок, на котором Дуня себе несказанно нравилась.
– Карпа же потом взяли в Академию художеств, так?
– Взяли, – кивнул Андрей. – Только вот их сиятельства столичные собрали аж три тыщи рублев, чтобы, значить, выкупить его у вашего батюшки. А барин денег не взял, так отпустил, а те тыщи, значить, ему же на Италию отложил.
Андрей вновь возмущенно шмыгнул носом, а Дуня улыбнулась воспоминанию.
Отец трепетно складывал работы Карпа в отдельную папку, что хранилась в его кабинете в московском доме, и гордился им так, будто тот был его собственным детищем. Эту историю она с удовольствием перевела французу. Более того, сама вспомнила о еще одном отданном в обучение не мальчишке уже, взрослом мужике из дворовых – столяре Никите. Никита придумал раздвижную лестницу, пригодную при тушении пожаров, и, несказанно впечатлив сей новацией виленского городничего, был отправлен барином «учиться технике» в тот же Геттинген, где обучался старший барчук…
«Может, – подумала Авдотья, – мы и варвары, каковыми считают нас европейцы, однако укажите мне на француза, который отправил бы слугу обучаться на свои средства в Академию художеств иль в Инженерную школу?»
Де Бриак же, внимательно выслушав Авдотьины рассуждения на тему осчастливленных помещиком крепостных душ, вместо умильной улыбки нахмурил бровь и повертел в руках листок; список включал в себя не более десяти фамилий.
– Тут не так много имен, – сказал он. – Но которые из них могли зайти к юному князю и незаметно забрать его лошадок?
Авдотья помолчала, чувствуя, как страх вновь сдавливает сердце.
* * *
Де Риваль, адъютант генерала Сорбье, прискакал в Приволье днем и был принят майором со всевозможным гостеприимством. Стол, несмотря на ясный день, был накрыт в бильярдной, как в комнате, наиболее отдаленной от центральной ротонды, что делало ее отличным местом для не предназначенных для чужих ушей переговоров.
Отдав чистить своему денщику пыльный адъютантский ментик и предложив гостю искупаться перед обедом в реке (предложение, кое де Риваль любезно отклонил), де Бриак повелел солдатам отодвинуть к стене бильярдные столы, приспособив их под холодный буфет – любимое императорское новшество. Взяв себе на тарелку фаршированных яиц и ростбифа, хмурый до сих пор де Риваль несколько приободрился, поведав майору и Пустилье последние новости, часть из которых они уже знали из армейских донесений.
Итак, император, проведя шестнадцать дней в Вильне, через двое суток самолично выедет в Свенцяны, дабы воссоединиться со своею гвардией.
– Прошло то время, – разглагольствовал де Риваль, – когда Екатерина деля Польшу, заставляла дрожать слабохарактерного Людовика в Версале и устраивала так, что ее превозносили все парижские болтуны.
– Вы держите за болтуна Вольтера? – поднял бровь де Бриак. С недавних пор любая критика российских императоров – и этой страны – отчего-то стала ему несносна.
Де Риваль поднял бровь:
– О да! И за преопасного. Но я о другом, – положил он себе в рот изрядный кусок сочащегося кровью ростбифа. – Я о ее внуке. Ежели Александру нужны победы, пусть ищет их на Востоке и не вмешивается в дела Европы, где его никто не ждет!
Де Бриак снова открыл было рот, но почувствовал на себе чуть насмешливый взгляд Пустилье и вместо этого спросил:
– А как вам показалась жизнь в Вильно?
Де Риваль закатил глаза, отпил кларета:
– Суета сует. Штабные, адъютанты носятся по всем дорогам. Император в неистовстве – русские ускользают!
– И много взято пленных?
– Увы. Стычки почти безрезультатны. Генерал Кульнев, отступая, изловчился взять в плен генерала Сен-Женье и немало солдат. – И де Риваль вздохнул: – Это наш первый пленный генерал за кампанию.
Между тем Наполеон был прав, срывая гнев на своих подчиненных. Промедление в кампании, – «этом польском деле», как называли ее в ставке, – обошлось уже весьма дорого. Первые же переходы под проливными дождями сказались губительным образом на войсках: в некоторых батареях пала треть лошадей. Отстали обозы, а обитатели деревень спасались в леса, угоняя с собою скот. Но и жара оказалась не лучше. Жара и пыль. Ветераны вспоминали Египет и сирийские пустыни.
– Говорят, – вновь подставил бокал под темную струю кларета адъютант, – в лесах формируются партизанские отряды. Мужики сами по себе не были бы большой бедой, но вот помещики, встающие во главе отрядов! Все эти отставники, годами скучавшие в своих имениях, теперь, похоже, вспомнили запах крови.
Пустилье переглянулся с майором. Де Бриак кивнул: он слышал о партизанах. Решив не уточнять, от кого именно.
– Пуститься на такое предприятие, – понизил голос до шепота де Риваль, – было чистым безумием! Чего можно ожидать осенью, коли в июле ледяные дожди убивают лошадей и делают дороги непроездными? – Адъютант вздохнул. – Мюрат двинулся за армией Барклая, Даву устремился наперерез Багратиону. Вместе с восьмидесятитысячным войском короля Иеронима он быстро раздавит грузинского князька. Однако план императора разделаться с 1-й западной армией в приграничном сражении потерпел крах.
Veni, vidi, vici не удалось. Де Бриак понимал расстройство де Риваля. Кому охота забираться во глубину российских степей?
– Однако мы заняли очень выгодную позицию, – сказал он вслух, подлив вина в бокалы доктору и адъютанту. – Вклинились между двумя армиями. А промедление – что ж. Отдых полезен и лошадям, и людям. Подтянулись тыловые подразделения, войска вновь обеспечены продовольствием…
– Все так, – вздохнул де Риваль. – Наш император, несомненно, разработал за это время новый блестящий план. Скажу одно: после промедления начнутся форсированные марши на Смоленск. Хорошо, если дадим генеральное сражение и Александр предложит нам мир. А ежели придется уходить все дальше на север? – Адъютант поежился. – Не знаю, как вы, Бриак, а я ненавижу холод!
– Значит, пора собираться, – вздохнул Пустилье, доставая трубку из кармана сюртука. – Император вряд ли даст простаивать конной артиллерии.
– Еще бы! Не за красоту мундира ваши молодцы получают повышенное жалованье! – хмыкнул де Риваль, с нескрываемой завистью оглядывая полный изящества интерьер бильярдной. – Место ваших батарей – в авангарде главных сил, под вражеским огнем.
– Ничего. – Де Бриак тоже закурил и открыл створку окна. – Наши молодцы нынче стреляют вдвое чаще из своих более легких пушек. Передайте генералу, что мы тоже времени зря не теряли: отрабатывали излюбленный прием императора, маневр подвижного резерва.
– Император наш и сам артиллерист, потому и маневр его весьма успешен, – выпустил кокетливое колечко дыма де Риваль.
Доктор мрачно покачал головой:
– Какие победы и прибавка к жалованью могут оправдать уязвимость от вражеского огня? Скольких мы хороним, Риваль? Сколькие остаются без ног и рук и мечтают быть на месте похороненных? Иль вы, вслед за Расином, полагаете, что солдатам легко жертвовать жизнью, ибо она у них слишком тяжела? Забыли напитанную кровью землю Прейсиш-Эйлау?
Де Бриак молча кивнул, отвернулся к окну. На секунду ему показалось, что меж старыми липами подъездной аллеи мелькнуло знакомое белое платье. Это нежное платье отвлекало, теребило душу. Наступление, потери в людях и лошадях, перебои в поставках фуража, форсированные марши под будущими метелями – вот о чем стоило бы думать, а не о растерянном и счастливом лице русской княжны совсем рядом с его лицом сегодня утром. И что прикажете делать бедному сердцу? Мучиться скорой разлукой? Радоваться последней возможности заглянуть ей в глаза иль вновь страдать – теперь уже от пытки обращаться с ней словно с посторонней?
Он с досадой захлопнул окно, задернул гардину. Де Риваль взглянул на него с удивлением, приняв этот жест за сигнал откланяться. Де Бриак не стал его задерживать. Пустилье пошел провожать адъютанта, а вернувшись в бильярдную, нашел своего майора в глубоком вольтеровском кресле в глубокой же задумчивости. Пальцы выстукивали на солидной ручке красного дерева военный марш. Он вскинул черные блестящие глаза на доктора и произнес:
– Я никуда не уйду, пока не найду убийцу.
– Даже если получите приказ выступать? – улыбнулся доктор его запальчивости. – А получите вы его скоро.
– Как я могу оставить ее с ним? Одну?
Пустилье молча смотрел на своего майора. Он не спросил кого, лишь пожал плечами:
– Княжна, благодарение Богу, еще не сирота.
Девица находится под защитой своего отца, покамест не выйдет замуж. И, исходя из обстоятельств, вряд ли счастливым супругом окажется майор – вот что хотел сказать доктор своему командиру. И тот вполне понял намек: вскочивши, мотнул головой, что твой арабский скакун (кавалерист!), и, пробормотав нечто неразборчивое, быстро вышел из бильярдной.
* * *
Дуня столкнулась с ним на крыльце, минут через десять после того, как по липовой аллее ускакал неизвестный военный чин – лишь сверкнула под полуденным солнцем золотая бахрома на правом эполете.
– Дайте мне слово! – схватил он ее за руку и сразу отпустил, сам испугавшись своей горячности.
Дуня замерла: вот оно, неминуемое объяснение!
А тот продолжал:
– Дайте мне слово, княжна, что никогда более не отправитесь одна в лес. – Он поправился, глядя на свои отполированные денщиком сапоги: – В лес или куда бы то ни взбрело вам в вашу взбалмошную рыжую голову: в поля, на озеро, на реку! Ни днем, ни ночью! Дайте слово, что будете держать меня в курсе всех ваших… эскапад!
Дуня озадаченно молчала. Де Бриак метнул на нее взгляд, в котором читалась истовая мольба:
– Прошу. Я не смогу иначе уберечь вас. И если… когда… когда меня не будет рядом. Как мне сохранить спокойствие? Как командовать своими людьми? – И он вновь схватил ее за руку, но уже не отпускал, а все с большей силой сжимал в смуглом кулаке тонкие пальцы. – Ведь даже когда я живу под одной крышей с вами, вы умудряетесь исчезать подобно привидению! – Лицо его дергалось, лихорадочно пылали темные щеки. – Черт побери, княжна! Обещайте, слышите?!
Авдотья вдруг испугалась.
– Пустите, – сглотнула она. – Мне больно.
Он резко отпустил руку, и Дуня прижала другой рукой ладонь с красными следами от его пальцев к груди.
Он опустил глаза, с шумом выдохнул.
– Простите меня. Я сегодня сам не свой.
Дуня, сдвинув рыжие брови, смотрела на его горящее лицо.
– Что случилось, Этьен?
Майор вздрогнул, услышав свое имя, но так и не поднял на нее глаз.
– Вам скоро выступать? – Дуня склонила голову на плечо. – Да?
– Да, – наконец произнес он.
– Тогда нам надобно поторопиться. – Она на секунду задумалась. – У меня тут появилась одна мысль… Вы не могли бы попросить доктора одолжить нам коробок с песком? – И прошептала, будто боялась, что он не понял: – Тот самый, из-под ногтей.
– Хорошо, – послушно сказал он и, отрывисто поклонившись, пошел было прочь, когда услышал за спиной:
– Я обещаю вам, Этьен.