Глава одиннадцатая
Государь, я один из числа тех несчастных, которых называют незаконнорожденными. Брошенный на сей свет с печальною печатию своего происхождения, в сиротстве, не находя вокруг себя кроме ужасной пустоты; лишенный выгод, с общественною жизнию сопряженных, встречая повсюду преграды, поставляемые предрассудками, на коих самые законы основаны… есть, государь, самое тяжкое наказание, достойное одного только злейшего преступника. Какой из таковых младенцов захотел бы вступить в сей свет, если бы только мог знать, какая участь его в оном ожидает? Нет, государь, он, конечно, не вышел бы из утробы своей матери, он сделал бы ее своим гробом.
И. П. Пнин. Вопль невинности, отвергаемой законами. 1798
Вечер провели в идиллической семейственности: маменька вслух перечла единственную переданную сыном из Вильны записку. В записке говорилось о фураже и о сумбурном отступлении из города, но близорукие глаза княгини вчитывались в выученные наизусть строки, как в юные годы – в страницы любовных посланий. В конце чтения Александра Гавриловна приложилась с поцелуем к миниатюре на табакерке, где Алеша был запечатлен еще дитятей. Князь слушал и неодобрительно покашливал, видя слезы на глазах у жены и дочери, но и с ним в последнее время случалось, забывшись в своих мыслях, напевать в тиши кабинета «Мальбрук в поход собрался. Бог весть, когда вернется».
Бог весть, когда вернется… Они уж больше не обсуждали молчание Алеши – все утешительные слова были меж ними сказаны. Даже княгиня, думавшая в свободные часы только о первенце, едва перечитав записку, скоро переводила беседу на другую тему: она так много молилась, что боялась светскими речами помешать намоленному движению небесных тел в пользу сына. Вот и теперь она протянула дочери томик романиста Карамзина с просьбой развлечь их чтением вслух, а сама взялась за вышивание.
Дуня открыла «Марфу Посадницу, или Покорение Новагорода»; папенька сидел, подремывая, в креслах с потухшей трубкой, а Николенька уж видел сны в детской – «Как древнее племя славянское могло забыть кровь свою?.. – читала с проникновенной выразительностию Авдотья, ибо патриотическая повесть как нельзя лучше ложилась на ее сегодняшнее настроение. – Я все принесла в жертву свободе моего народа: самую чувствительность женского сердца – и хотела ужасов войны; самую нежность матери – и не могла плакать о смерти сынов моих!..» – слегка подвывала она. Ах, как это верно – черпать в героическом примере предков наших силу духа в нонешних испытаниях!
Вот и маменька, унесенная карамзинским гением на берега Волхова, оторвалась от вышивания. И только папенька, отошед за младшим сыном в царство Морфея, имел невежливость всхрапнуть на самом патетическом месте.
– Что за слог! – вновь взялась за рукоделие княгиня, лишь дочь отложила книгу. – А я, представь, сегодня тоже покопалась в истории. Передай-ка ножнички! – И Александра Гавриловна отрезала нить с испода вышивки. – Пришлось пожертвовать парой бутылок спотыкача, но дело того стоило.
Княгиня подняла глаза на сидящую в задумчивости дочь:
– Да ты не слушаешь меня, моя милая! А меж тем эта история скорее ближе к Лизе, чем к Марфе, – заметила маман, и тут уж действительно завладела Дуниным вниманием.
– Две бутылки батюшкиного любимого рецепта с корицей? – улыбнулась Авдотья. – Да есть ли на свете тайна, достойная того, чтобы пожертвовать ради нее сим божественным нектаром?
– Ма шер, сердце матери, как ты знаешь, никогда не спокойно, – начала издалече Александра Гавриловна. – Заботы о сыне – одно дело, но дочь…
Авдотья резко выпрямилась, в груди сильнее забилось сердце: неужели маменька узнала?.. И добавила с деланой прохладцей:
– Значит, сия тайна имеет ко мне отношение?
– О, надеюсь, нет, душа моя, – улыбнулась мать и повторила с нажимом: – Надеюсь, нет.
Итак, выяснилось, что во время сбора урожая из маменькиной оранжереи доктор («Николенькин спаситель, Эдокси, и ты знаешь, он всегда останется для меня таковым») проявил необыкновенный интерес к русским «заготофки». Во-первых, российские варенья – творения пожиже французовых конфитюров, да и поароматнее. Засим речь пошла о наливках. И тут Александра Гавриловна, которая давно держала в голове некую мысль, рассказала о тонкостях приготовления сего напитка, столь же неотторжимого от семьи Липецких, как княжеский герб и вотчины. Корица, шафран, ваниль, мускат – все эти слова были известны французу, он даже записал их в свою записную книжку («Знаешь, такую, в кожаном переплете», – Дуня знала). Пустилье с любопытством наблюдал, как дворовые девки растирали под пристальным наблюдением барыни деревянной толкушкой ягоду, как цедили ее, как бурлил в уже знакомых нам медных тазах золотой сироп.
И в благодарность за внимание к ее трудам (но не переставая держать в голове ту самую мысль) Александра Гавриловна предложила накрыть стол в тени дерев и насладиться прошлогодним урожаем, послав сенную девушку аж за двумя бутылями темного стекла. (Бойтесь данайцев, дары приносящих!) Как княгиня и подозревала, француз, привыкший более к своему виноградному вину, пил легко и много: пил да нахваливал. А тем временем княгиня с нежной улыбкой на коварных устах прихлебывала чай, ожидая, когда полковой доктор «дойдет до кондиции». И, заметив, как наполовину опустела вторая из заветных бутылок, потихоньку перешла к делу. Поначалу обсудили ужасы революции и с ними – упраздненные титулы. Тут ее сиятельство обронила ненароком, что де Бриак, по ее наблюдениям, не слишком доволен, когда его величают виконтом. Неужто и в его голове взошли порожденные мятежной заразой семена презрения к аристократическим корням?
– Но, видишь ли, ма шер, – и тут Александра Гавриловна отложила вышивание и внимательно посмотрела на дочь, – дело оказалось вовсе не в отравленном дыхании революции. Майор – совсем не тот, за кого себя выдает.
* * *
Авдотья лежала, бессмысленно уставившись на точку, где сходилась под балдахином кисея, призванная спасти ее от вездесущей летней мошкары. Ловкость Александры Гавриловны в обращении с бесхитростным Пустилье и правда принесла плоды. Пусть менее благоуханные, чем те, что росли в оранжереях Приволья, но весьма ценные для матери барышни на выданье.
История, что поведал под влиянием спотыкача добрый доктор, оказалась прелюбопытна. И фамилия де Бриак в ней появилась далеко не сразу. Того более фамилия эта не имела ничего общего с той, которую с таким интересом изучила Авдотья в объемном «Dictionnaire universel de la noblesse de France». Тот де Бриак оказался не более чем дальним родственником, а то и вовсе однофамильцем их де Бриака. Княгине, чья материнская тревога отказывалась удовлетвориться исключительно сведениями, взятыми из словаря французских родов, пришлось разматывать клубок с самого начала.
Итак, в восьмидесятых годах осьмнадцатого века в своем наделе в Гаскони поселился виконт де Блани, гвардии капитан. По словам Пустилье, он был малым смелым, любил всех людей, обожал всех женщин, наслаждался всеми безвредными для чести удовольствиями. Однако вскоре, перечитав просвещенных философов, поверил в превосходство человеческого разума над религиозными догмами. Выйдя в отставку и поселившись в своем замке недалеко от Олорона, он тотчас же начал воплощать идеи деизма в жизнь. Выходило, что ежели Господь лишь создал Вселенную, а после перестал вмешиваться в дела созданных им человеков, то и человекам, в свою очередь, не нужна церковь, чтобы стать счастливыми. И де Блани немедленно стал счастлив – со своей экономкой Мари Элизальд. Скоро Мари понесла и родила первенца, которого назвали Этьеном. А пять лет спустя вновь осчастливила своего сеньора: на этот раз дочерью, Дельфиной. Обоим было стараниями виконта пожалована фамилия де Бриак по наименованию деревни – самого захудалого угла сеньории.
Оба воспитывались в замке под присмотром любящих родителей не как бастарды, но как законные наследники: отец не поскупился на лучших учителей. К несчастью, последовавшие вскоре трагические события заставили виконта переосмыслить юношеские идеалы: одно дело – подписание Декларации прав человека и присяга Людовика конституции, и совсем иное – головы того же Людовика и его легкомысленной супруги, отсеченные косым ножом «мадам Гильотен». Революционная звезда свободы, взойдя над Францией, оросила ее кровью – преимущественно аристократической. Опасаясь за своего невенчанного супруга, внезапно слегла кроткая Мари…
Так и случилось, что к 18-му брюмера виконт похоронил свою Мари – и превратился в завзятого роялиста. А еще через несколько лет, рассказывала княгиня (у мужчин вдовство коротко, как девичья память, не стоит требовать от них женского самоотречения, ма шер), он – теперь уже официально! – сочетался браком с девицей де Варен. И, несмотря на преклонные лета, произвел на свет еще двух сыновей. Тем временем Дельфина превратилась в прелестную барышню, а Этьен оканчивал образование в Высшей Политехнической школе в Париже – он всегда, по словам Пустилье, стремился к наукам и был «умен, как дьявол» (Дуня подняла бровь: у нее на этот счет имелось ровно противоположное мнение). Теперь, с появлением законных наследников, положение бастардов становилось все невыносимее.
– Незаконнорожденные дети, как известно, вообще находятся в фальшивом положении, – покачала головой княгиня. – Стоя выше и ниже людей обыкновенных состояний, они оказываются вне общества и не иначе как штурмом могут в нем брать свои места. Вот почему Этьену пришлось навеки оставить мечты об осушении болот и плантациях табака. Ныне пред ним открывалось одно лишь поприще – военное (возможность искупить кровью подпорченную кровь), к которому он был вовсе не склонен. Так он оказался в конной артиллерии. Но вот несчастная Дельфина… – вздохнула матушка и, забыв про серебряные ножнички, откусила нить, как крепостная мастерица, зубами. – Дельфина была с детства влюблена в своего дальнего кузена с отцовской стороны. И сей союз, по словам Пустилье, вполне мог бы состояться, не лиши виконт первым невенчанным браком свою дочь титула, а вторым – состояния.
– Что же с ней сталось? – не отрывая глаз от лица матери, прошептала Авдотья.
– Она сбежала из дому, когда ее возлюбленный расторг помолвку, – пожала полными плечами княгиня. – Этьен с отрядом людей отправился на ее поиски.
Княгиня замолчала, отложила вышивание.
– Тело обнаружили спустя год, после зимних паводков в реке Ло. Опознали по простому медальону, принадлежавшему ее матери. Все прочие драгоценности исчезли. Один Господь знает, как она встретила свою смерть.
– О боже! – Авдотья спрятала лицо в ладонях.
– Ангел мой. – Мать погладила Дуню по голове. – Пустилье говорит, что майор не перестает винить себя в смерти сестры и бросается в бой с отвагой, граничащей с самоубийством. Отсюда и обилие наград, и быстрое продвижение по службе. – Княгиня помолчала. – Поверь, как бы я ни хотела, чтобы ты следовала не только голосу рассудка, но и зову сердца, и каким бы достойным человеком ни почитала майора, брак между вами, маловероятный и ранее, ныне решительно, решительно невозможен. К тому же для совместной жизни куда проще остановить свой выбор на соотечественнике.
Она сочувственно потрепала дочь по руке.
– Вспомни-ка, что твой батюшка говорит о французском нраве: природа в каждого из них влила много добра и зла и все это так переболтала, что сам черт не отделит одного от другого.
Дуня невесело улыбнулась: папенька при разлитии желчи не щадил ни единой нации.
– Кроме того, не стоит забывать, что он – папист… – завершила свой обличающий монолог маменька.
Да, плюс к открывшимся недостаткам де Бриак был католиком. А к католикам в Российской Империи относились с подозрением, разрешая разве что открывать пансионы иезуитам. Католицизм, на взгляд дворянина начала XIX века был тесно связан с мистикой и нездоровой экзальтацией – первая прощалась, вторая считалась откровенным моветоном.
Кротко выслушав маменькины наставления, Авдотья отложила сочинение ударившегося последние годы в историки романиста, поднялась, поцеловала маменькину маленькую теплую руку и пошла к себе. Дала Настасье раздеть себя и расчесать, подоткнуть одеяло, спустить кисею вкруг постели и, наконец, перекрестить на ночь. Но лишь только закрылась за ее девушкой дверь, распахнула глаза. Впуская ночную свежесть, неслышно колыхался кисейный полог полуоткрытого окна, а Дуня морщилась, вспоминая участливое выражение на лице маман, уверенной в chagrins d’amour единственной дочери.
Княгиня и в мыслях не держала, что печали и заботы у Авдотьи были совсем иного – скажем прямо, криминального – толка. Но история с де Бриаком не отпускала княжну. И дело было вовсе не в том, что тот оказался, как тактично звалось это промеж людьми ее круга, «воспитанником». Таковых имели и лучшие рода России – Трубецкие, Репнины, Голицыны. По традиции от благородной фамилии отнимали первый слог – и Бецкие, Пнины, Лицыны, занимая в обществе положение, схожее с законными младшими сыновьями, часто делали блестящую карьеру. В конце концов, сам великий полководец Румянцев-Задунайский был внебрачным сыном Петра Первого. Нынешний же император открыто жил с фрейлиной супруги своей, Марией Антоновной Нарышкиной, и имел с ней четырех дочерей. А младший брат его, великий князь Константин, сожительствовал с младшей сестрой той же Нарышкиной, Жанеттой, формируя эдаким макаром не совсем пристойный внутрисемейный квартет.
По всей же России-матушке, как однажды объяснял Алексею батюшка (а Дуня делала вид, что увлеченно читает), с тех пор как царь Петр взялся создавать огромную регулярную армию, крестьянам приходилось оставлять своих жен на долгие годы. Как следствие солдатки десятками тысяч нагуливали незаконных младенцев. В столицах и иных губернских городах один за другим бросились открывать госпитали для «зазорных» детишек. Этим детишкам, в свою очередь, предстояло стать пушечным мясом для стремительно развивающейся империи. Иными словами, незаконнорожденность – от последнего крестьянина и до первого лица в государстве – не была для Дуни ничем пугающим или новым.
Но история де Бриака и страшная смерть его единственной сестры заставила Авдотью совсем иначе взглянуть на майора. «Вам кажется это смешным?» – со стыдом вспомнила она, как фыркала в ответ на рассказ о том, как хотел он возвеличить дом, в котором вырос, стремясь доказать отцу, что достоин его имени… И эта отповедь вчера в беседке, когда он посмел накричать на княжну, как на своего денщика? Да он просто за нее испугался, поняла Дуня. Так испугался, что не в силах был более держать себя в руках. Боялся, что и ее найдут, обесчещенную мародерами, где-нибудь на опушке леса или выловят в реке… Выловят. Ну конечно! Вот отчего он взялся расследовать смерть крестьянских девочек…
Авдотье было стыдно за себя и жаль незадачливого майора. А женское сострадание, как известно, есть тот самый перегной, на котором с легкостью расцветает цветок влюбленности. Так, сам о том не подозревая, де Бриак приобрел флер романтического героя, а все старания ее сиятельства отвести беду от единственной дочери привели к результату, ровно противоположному ожидаемому.
* * *
Этьен не без иронии взглянул на полкового врача:
– Мой дорогой друг, от вас я никак не мог ожидать подобного.
В ответ Пустилье застонал, чуть сдвинул набок уксусный компресс, высвободив один глаз, и сей единственный глаз глядел на майора со смесью вины и муки:
– Это чертово зелье не зря получило свое название. После пары рюмок – клянусь! – я уже не чувствовал ног. А на дне бутылки меня ждало полное забвение. Хочется верить, моя последующая беседа с любезной княгиней осталась в границах пристойности. Я не помню ни слова.
– Итак, – развернул де Бриак листок из записной книжки, – позвольте мы еще раз обратимся к вашему списку.
– Премного благодарен. Ох, думаю, лучше, если вдобавок к списку мы обратимся к моему набору. Не угодно ли достать его из-под моей постели?
Де Бриак, не переставая улыбаться, выдвинул обитый кожей ящик хирургических инструментов, сопровождавший доктора во всех походах.
– Будьте любезны открыть его. – Пустилье приподнялся на подушках.
– Не терпится взглянуть на ваши игрушки? – усмехнувшись, майор откинул крючок и открыл крышку.
Пустилье по праву гордился своим хирургическим арсеналом: в бархатных выемках в идеальном порядке лежали скальпели и ампутационные пилы с элегантными черепаховыми ручками, бистуреи, выгнутые ножницы и щипцы, бромфильдовы крючки и целый набор для прижигания. Опробовав чуть дрожащим пальцем кривой и большой ножи, Пустилье обмотал лезвия платком и передал ножи майору – их следовало отдать на заточку. Серебряные иглы также ломались, на всякий случай необходимо было запастись хоть и простыми стальными – на поле боя любые сгодятся. Могла встретиться надобность и в кожаных турникетах, дабы сжимать кровеносные сосуды при операциях на конечностях. Все это уже было изложено в списке, но де Бриак знал, что Пустилье доставляет удовольствие просто перебирать инструменты: так хорошему солдату нравится чистить свое ружье.
– С подобным арсеналом, мой дорогой доктор, вы и мертвого на ноги подымете, – польстил ему де Бриак.
А Пустилье вновь прикрыл глаза:
– Бросьте, майор. Что мы умеем? Трепанировать, ампутировать и еще пристрелить из жалости тех бедняг, которым ядром оторвало половину туловища или ошалевший от крови вражеский конь откусил пол-лица. Едва мы начнем наступление, у меня не станет ни дня покоя. Позабыв про все щипцы, не по локоть, по плечо в крови, я буду скользкими пальцами нащупывать картечь в глубинах чужой плоти да пилить кость. Знаете, мой рекорд превосходит Ларрея: он пилит берцовую за семь минут, а я – за шесть. – И Пустилье в испарине опять откинулся на подушки. – Всего шесть. Но как они кричат, Бог мой!
Де Бриак вздохнул; крики раненых и для него были страшнее любого боевого клича.
– Говорят, – продолжал Пустилье, – некий немецкий аптекарь придумал разлагать опий и получил вещество, названное им в честь Морфея – морфием. Принявшие сие снадобье люди и животные не чувствуют боли. К несчастью, морфия у меня нет, а уж здесь его не достать и подавно.
– А я слыхал, – улыбнулся майор, – что боль неотделима от действенного врачевания.
– Глупости, мой друг! – скривился доктор, так и не открывая глаз. – Средневековый догмат о необходимости страданий для очищения духа. Мы живем в просвещенном веке. Надобно учиться облегчать муки – и, как ни грустно, любая война дает нам обильный матерьял для подобных экспериментов.
– Все еще уверены в применении кисеи при перевязках? – Де Бриак закрыл и снова спрятал набор Пустилье под кровать.
Пустилье поморщился:
– А вы все еще думаете, что каждого следует перевязывать согласно чину: генерала – батистовым платком, а солдата – тряпьем? – Доктор закряхтел, переворачиваясь на подушках. – И довольно уж дамам из высшего общества щипать корпию. Помните, в египетском походе цветки хлопка? Вот что отлично заменило бы это несвежее тряпье…
– Вам следует оставить нашим дамам возможность сделать вклад в общее дело, мой друг, – улыбнулся его горячности де Бриак.
– Тогда пусть собирают и сушат мяту с ромашкой, чтобы вылечить наших доблестных солдат от поноса, – хмыкнул доктор. – При многодневных маршах они начнут так страдать от жажды, что готовы будут пить из любого грязного пруда и сосать несвежий лед с помещичьих ледников. Кстати, не думаю, что вы найдете в этом уездном городе в нужном количестве сухие травы. Однако постарайтесь закупить как можно более меда и жира – нет ничего лучше, чтобы смазывать ожоги. Кроме того, Бриак, я собираюсь самолично сделать новый запас гофманских капель, хоть морфия они, увы, не заменят. Далее: известь, скипидар и соль для промывки ран. Они уже в списке.
– Все, мон женераль? – встав, шутливо поклонился де Бриак.
– Прошу вас, Этьен, не насмехайтесь над бедным страдальцем. – Доктор поднял палец вверх. – И помните: хороший запас полкового врача может спасти и вашу жизнь, если вдруг ядро, картечь или…
– О нет. Прошу, лучше пристрелите меня, – перебил его де Бриак. – Вы же знаете, как мало я держусь за собственную жизнь.
– Обещаю вам эту милость, если привезете весь список, – бледно улыбнулся Пустилье.
И казалось, был не в силах более пошевелить ни единым членом, но стоило майору в сопровождении денщика сесть в коляску, как доктор, качаясь, появился на парадном крыльце.
– Совсем забыл: мне понадобятся яйца, точнее, яичный белок, камфорный спирт и свинцовый сахар – для моего рецепта твердой повязки вокруг сломанных конечностей.
Де Бриак согласно кивнул и тут заметил позади полкового доктора хозяйку дома. Княгиня протягивала бледному Пустилье загадочную банку с мутной жидкостью, на дне которой плескался подозрительный осадок, и явно уговаривала ее выпить. Пытаясь скрыть ужас за любезным отказом, Пустилье сопротивлялся изо всех сил. Не дожидаясь, чем окончится сия выразительная пантомима, де Бриак приказал денщику ехать. Лошади тронулись с места, и он увидел, как ее сиятельство повернула к нему голову. Трудно было прочитать что-то в глазах княгини – стекло высоких дверей в пол отсвечивало на полуденном солнце. Но взгляд этот насторожил майора, и, приподняв при поклоне двууголку, де Бриак тронулся по аллее прочь от дома, под сенью которого еще дышала ровно во сне несносная княжна…
* * *
В 1811 году в России было 630 городов, и делились они на шесть классов по количеству населяющего их люда. В каждой из столиц, городах первого класса, – Москве и Петербурге – жили по 300 тысяч душ, города же шестого класса мы нынче с легкостью приняли бы за деревню: в них коротали свой век меньше тысячи человек. Так, город Н-ск, куда отправился наш герой, немногим отличался от села. Правда, главная улица его была мощенной, но мощенной дурно. На ней стояли редкие мещанские особняки побогаче, с каменным первым этажом, окруженные высоким забором с дубовыми воротами. Прочие же и дороги, и дома ничем не отличались от сельских: первые нещадно пылили, вторые представляли собой привычные уже глазу де Бриака бревенчатые постройки, украшенные резьбою вкруг окон и по скату крыш. На улицах и в переулках то и дело мелькали французские мундиры – еврейское местечко уж неделю как было занято Великой Армией, остановившейся на постой в этих самых узорчатых домах.
В центре города имелась базарная площадь, в воскресные и ярмарочные дни до отказа заполненная народом. Нынче была она печально пуста, лишь стояла пара крестьянских возов с веревками, лаптями и рогожами со щепьем да немногие бабы продавали хохочущим и явно нетрезвым пехотинцам ягоды с деревянных прилавков («Где их офицер?» – раздраженно подумал де Бриак). Вкруг площади сгрудились скобяные, бакалейные и галантерейные лавки и единственный на городок постоялый двор, возле которого подремывали, жмурясь и мерно обмахиваясь хвостами от слепней, лошади с косматыми оплывшими ногами. Несколько дворняг прятались в тени колясок, вылизывая сало с осей. Обязательное питейное заведение казалось закрытым: из-за подслеповатых темных окошек не доносилось ни звука.
Оставив Лизье дожидаться в компании нетрезвых компатриотов и смеющихся в кулачок торговок ягодами, майор, взметнув облако пыли, спрыгнул с брички и двинулся по периметру площади, стараясь не вступить на конский навоз или зловонную лужу неясного происхождения и одновременно ничего не упустить из открывшегося провинциального пейзажа. В витрине шорной мастерской, украшенной франтоватыми седлами и подпругами, сидел молодой парень в ермолке: вооружившись суконкой, он натирал воском крашенные в синий ремни. Рядом с бакалейной лавкой де Бриак чуть не опрокинул бочку с селедкой. И чертыхнувшись – вот же растяпа! – толкнул дверь лавки. Втянул воздух: чай и табак. И еще раздражающий, совсем не благородно-колониальный парфюм – квашеная капуста.
Стараясь не морщиться, майор повернулся с улыбкой к лавочнику – древнему ссохшемуся еврею в лоснящемся от старости лапсердаке, – открыл было рот, и тут же осекся: он был уверен, что сможет показать искомое на пальцах, но лавка оказалась столь полна товаром, что в ней было под силу ориентироваться только владельцу. Кроме бочек с той самой капустой и ларей с мукой на полу, все полки за узким прилавком были заставлены. И не только бакалеей, но еще и свечами, и мылом, и дешевой посудой. Почувствовав себя идиотом, де Бриак еще раз улыбнулся и, развернувшись, вышел вон, проклиная глупую недальновидность и отказываясь себе признаться, что остро скучает по одной рыжеволосой княжне, которая легко могла бы вывести его из подобного затруднения.
Что ж, возможно, ему больше повезет в скобяной лавке иль в аптеке. Пройдя мимо галантереи, где «щепетильный товар» – нитки, иголки, булавки, наперстки, тесьма и крючки – был выложен без затей на витрине (вот уж где он мог с легкостью указать на все перстом), де Бриак остановился перед вывеской скобяных товаров, на которой наивный художник намалевал по кругу букет из гвоздей, косу и серп, и решительно толкнул дверь…
Дверь не распахнулась до конца, уткнувшись в высокого мужчину в темно-синем фраке. Накрахмаленный белый воротник подпирал яйцеобразную голову, светлые глаза без ресниц были полуприкрыты тяжелыми веками. Взгляд незнакомца остановился на майоре; он коротко поклонился и продолжал диктовать лавочнику перечень требуемых товаров. Дабы не смущать покупателя, де Бриак отошел к дальней стене. Взгляд его блуждал по выставленным скобам, крюкам и ножам. Мысли же возвращались от сих острых предметов к погибшему ребенку и узорам, сделанным сталью на детской коже. От размышлений о девочке думы его естественным образом устремились к княжне Липецкой. С прямотой и жесткостью, редкой для представительницы слабого и о, сколь прекрасного пола, мадемуазель указала майору на бесполезность его участия в расследовании, которое он сам же и затеял.
Вздохнув, он не сразу понял, что польский говор за его спиной стих, и похожий на ящерицу неизвестный обращается к нему уже на французском:
– Обстоятельства таковы, что я возьму на себя смелость представиться.
Де Бриак обернулся: незнакомец нетерпеливо похлопывал стеком свою туго облитую светлыми панталонами ляжку.
– Барон Габих, – чуть приподнял он шелковый цилиндр. – К вашим услугам.
– Майор де Бриак. Барон, благодарю вас за любезность. Мне действительно не помешает ваша помощь.
И барон помог; даже отвел потерявшегося француза в аптеку, где тот смог, в дополнение к заказанным Пустилье ножам и иглам, не только приобрести эфирные масла и сушеную мяту с ромашкой, но и пополнить собственные запасы помады для волос.
Совершив тур по базарной площади с новым приятелем и расслабившись от непривычной за последнее время искренней симпатии к своей особе, де Бриак согласился отправить денщика с покупками в Приволье и навестить барона в его «скромной обители».
И еще через полчаса он покинул зловонное местечко, восседая в комфортабельном англицкой работы экипаже, слушая разглагольствования барона о гении императора и блестящих победах Великой Армии в деле освобождения исконно польских земель.