Книга: Рыбаки
Назад: 16. Петухи
Дальше: 18. Белые цапли

17. Мотылек

Я, Бенджамин, был мотыльком.
Хрупким созданием, что греется на свету, но вскоре теряет крылья и падает на землю. Когда умерли Икенна и Боджа, я почувствовал, будто укрывавший меня полог сорвало, но когда убежал Обембе, я рухнул с высоты вниз, как мотылек, у которого в полете вырвали крылья. Я превратился в существо, способное отныне лишь ползать, но не летать.
Я всегда жил подле братьев. Я рос, глядя на них, следуя их примеру, проживая свой вариант ранних лет их жизней. Без них я никогда ничего не делал — особенно без Обембе, от которого — почерпнувшего много мудрости от старших братьев и впитавшего еще больше из книг — я полностью зависел. Я жил с ними, полагался на них до того, что даже мысли у меня в голове появлялись, предварительно родившись в головах у них. И даже после смерти Икенны и Обембе я не сильно изменился, ведь рядом по-прежнему был Обембе — со своими ответами на мои вопросы. Но вот и он пропал, оставив меня на пороге двери, в которую я боялся войти. Не то чтобы мне было страшно жить одному, я просто оказался к этому не готов, не знал, что делать.
Когда я вернулся, наша комната показалась мне мертвой: пустой и темной. Я лежал на полу и плакал, в то время как мой брат убегал, с рюкзаком на спине и маленькой дорожной сумкой в руке. Тьма над Акуре постепенно рассеивалась, а он все бежал, обливаясь потом и задыхаясь. Должно быть, он бежал — вдохновленный историей Клеменса Фореля — как из лагеря для военнопленных. Пронесся тихой, темной улицей — до самого конца. Остановился ненадолго, глядя на пересечение дорог и решая, в какую сторону двигаться дальше. Но, как и Фореля, его мучил страх погони, и этот же страх наделял его разум мощностью турбины, заставляя мысли крутиться быстро-быстро. Должно быть, Обембе часто спотыкался и падал в ямы, запутывался в ползучих стеблях. Его одолевали усталость и жажда. Должно быть, он взмок от пота, покрылся пылью и грязью. Но он мчался дальше, неся в душе черное знамя страха. Страха, наверное, и за меня: что станет со мной, его братом, вместе с которым он пытался потушить пламя, охватившее наш дом. Пламя, грозившее в ответ пожрать нас самих.
Мой брат, вероятно, все еще бежал, когда небо посветлело и наша улица пробудилась, содрогнувшись от громких криков и выстрелов — как будто в город вошла вражеская армия. Слышались приказы, вой, стук в двери, яростный быстрый топот. Жужжали пули, щелкали бичи. Все эти звуки собрались воедино у наших ворот: пришло с полдюжины солдат. Когда отец открыл им, его отпихнули в сторону. Один военный пролаял, точно раненый пес:
— Где они? Где эти малолетние преступники?
— Убийцы! — сплюнул другой.
Испугавшись шума, Нкем разревелась. Мать принялась стучаться ко мне:
— Обембе, Бенджамин, проснитесь! Проснитесь!
Но тут раздался громкий топот, и ее перебили. Послышался крик, визги, и кто-то упал на пол.
— Прошу вас, прошу, они невиновны, невиновны.
— Молчать! Где мальчишки?
В дверь моей комнаты принялись колотить руками и ногами.
— Открывайте немедленно, или мы взломаем дверь и застрелим вас.
И я открыл.
* * *
Домой я вернулся спустя три недели после того, как меня забрали и я вступил в новый и пугающий мир без старших братьев. Я вернулся помыться. По настоянию мистера Байо, адвокат Биодун убедил судью отпустить меня — даже не под залог, а просто съездить домой, принять ванну. Отдышаться. Отец передал, что мать волнуется: как же так, я уже три недели не мылся. Всякий раз, как он передавал слова матери, я силился вообразить, как именно она это говорила, ведь за те три недели я сам почти ничего от нее не слышал. Мать вернулась в то же состояние, в какое погрузилась после гибели Икенны и Боджи, — ее вновь осадили невидимые пауки горя. И хотя она молчала, каждый взгляд ее и каждый жест словно бы содержали в себе тысячу слов. Я избегал матери, уязвленный ее горем. Когда умерли Икенна и Боджа, кто-то сказал, что, потеряв ребенка, мать теряет частичку себя. Перед вторым заседанием она поила меня фантой — я хотел сказать ей что-то, но не сумел. Дважды во время суда мать теряла самообладание и разражалась криками или плачем. Один раз это случилось, когда обвинение во главе с очень темнокожим мужчиной — в черной мантии он напоминал киношного демона — настаивало, что мы с Обембе виновны в преднамеренном убийстве.
В день перед первым заседанием адвокат Биодун посоветовал мне отвлечься и сосредоточиться на чем-нибудь постороннем — на окне, на барьере, отделяющем меня от судей… да на чем угодно. Конвой — охранники в коричневой форме — привел меня на встречу с ним, старым другом отца. Адвокат всегда улыбался и излучал уверенность, что порой раздражало. Они с отцом пришли ко мне в маленькую комнату для свиданий, а младший надзиратель запустил секундомер. В комнате стоял запах застарелого дерьма, постоянно напоминавший о школьном туалете. Адвокат Биодун просил меня не волноваться, заверив, что мы выиграем дело. При этом он добавил, что на суд будут оказывать давление, ведь я ранил одного из солдат.
В последний день моего ускоренного суда адвокат, раньше всегда такой уверенный в себе, уже не улыбался. Он был мрачен и тих. Экран его лица, на котором я прежде читал эмоции, подернулся рябью. Отец отвел меня в угол зала заседаний и открыл правду о том, что стало с его глазом, а потом подошел адвокат и сказал:
— Мы сделаем все, что в наших силах, остальное — в руках Божьих.
Забрать меня приехал пастор Коллинз — на своем фургоне, вместе с отцом и мистером Байо, который почти не виделся с собственной семьей в Ибадане и постоянно приезжал в Акуре — в надежде, что меня наконец отпустят и он заберет меня с собой в Канаду. Я его почти не узнал: с тех пор как мы виделись последний раз — а мне тогда было годика четыре, — он сильно изменился. Кожа у него сильно посветлела, а на висках пробилась седина. Говоря со мной, мистер Байо делал паузы, как водитель, который время от времени замедляет ход и после вновь ускоряется.
На бортах фургона стояло имя нашей церкви: «Церковь Ассамблей Бога, Акуре, Арароми» — и девиз жирным шрифтом: «Приходи какой есть, но выйди обновленным». Со мной разговаривали мало, потому что я почти не отвечал на вопросы, только кивал. С тех пор как меня забрали в тюрьму, я избегал бесед с родителями и мистером Байо. Не мог смотреть им в лицо. Отца так сильно поразило, что я выбросил на ветер свое спасение — шанс начать новую жизнь в Канаде, — что он только чудом, наверное, сохранял невозмутимое спокойствие. Я больше откровенничал с адвокатом, человеком с тонким, как у женщины, голосом. Биодун часто — чаще остальных — заверял меня в скором освобождении и слово «скоро» повторял постоянно.
Однако по пути домой я не выдержал и все же задал вопрос, что вертелся у меня в голове:
— Обембе уже вернулся?
— Нет, — сказал мистер Байо, — но скоро вернется. — Отец хотел было что-то сказать, но мистер Байо перебил его, добавив: — Мы уже послали за ним. Он придет.
Я уже хотел спросить, как его нашли, но тут отец произнес:
— Да, это правда.
Я подождал немного и спросил отца, где же его машина.
— У Боде, на ремонте, — коротко ответил он. Обернулся и посмотрел мне прямо в глаза, и я поспешил отвести взгляд. — Со свечами проблемы, — пояснил отец. — Плохие свечи.
Говорил он по-английски, потому что мистер Байо был из йоруба и не понимал игбо. Я кивнул. Машина тем временем въехала на разбитую дорогу, и пастор Коллинз, подобно прочим горожанам, вырулил на обочину, чтобы не трястись на ухабах. Мы ехали почти вплотную к подлеску, и о борт машины терлись стебли слоновой травы и прочих растений.
— С тобой хорошо обращаются? — спросил мистер Байо.
Он сидел вместе со мной сзади, а между нами лежали церковные брошюры, книги и листовки, и почти на всех них было одно и то же изображение пастора Коллинза с микрофоном.
— Да, — сказал я.
Меня не били, не мучали, но было чувство, что я солгал, потому как меня запугивали и унижали на словах. В первый день, когда из глаз моих безостановочно лились слезы, а в груди грохотало сердце, один из тюремщиков назвал меня «мелким убийцей». Но вскоре он исчез — после того как меня поместили в пустую камеру без окон, с решеткой вместо двери, сквозь прутья которой можно было разглядеть лишь соседние камеры. В них, словно звери в клетках, сидели заключенные. В некоторых камерах, кроме узников, больше ничего и не было. В моей имелся истрепанный матрас, ведро с крышкой, куда я испражнялся, да бочонок с водой, наполняемый раз в неделю. В камере напротив сидел светлокожий мужчина — шрамы, рубцы и грязь по всему телу и на лице придавали ему зловещий вид. Он сидел в углу, слепо глядя на противоположную стену, совершенно невыразительно, словно в ступоре. Позднее он стал мне другом.
— Бен, тебя там не били? — уточнил пастор Коллинз, когда я ответил на вопрос мистера Байо.
— Нет, сэр, — сказал я.
— Бен, скажи правду, — обернувшись, попросил отец. — Прошу, скажи правду.
Наши глаза встретились. На этот раз я не сумел отвести взгляд и вместо ответа заплакал.
Мистер Байо сжал мою руку, приговаривая:
— Прости, прости. Ma su ku mo — не плачь. — Ему очень нравилось говорить на йоруба со мной и моими братьями. Во время предыдущего визита в Нигерию, в 1991-м, он часто шутил, дескать, мы с братьями, будучи детьми, освоили йоруба, язык Акуре, лучше, чем родители.
— Бен, — ласково позвал пастор Коллинз. Мы тем временем приближались к нашему району.
— Сэр?
— Ты великий человек и останешься таковым. — Он вскинул руку. — Даже если тебя посадят — а я надеюсь, что во имя Христа, они этого не сделают…
— Да, аминь, — вставил отец.
— …Но если все же дело закончится этим, знай: нет ничего более великого и важного, чем пострадать за своих братьев. Нет ничего более великого! Господь наш Иисус говорит: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих».
— Да! Воистину, — истово кивая, прорыдал отец.
— А ведь если тебя посадят, то ты пострадаешь не просто за друзей, но за братьев своих. — В ответ раздалось очень громкое «Да» отца и «Истинно, истинно так, пастор», с иностранным акцентом, мистера Байо.
— Нет ничего более великого, — повторил пастор.
Отец повторял свое «Да» до того рьяно, что даже пастор замолчал. А закончив, отец поблагодарил пастора — со скорбью в голове, но от всей души. Остаток пути мы провели в молчании. И хотя страх перед тюремный заключением усилился, мысль о том, что любой исход я приму во имя братьев, утешала. Странное было чувство.
К тому времени, как мы добрались до дома, я напоминал сам себе разбитый глиняный горшок, наполненный пылью. Дэвид все крутился вокруг меня, держась, однако, на приличном расстоянии и избегая моего взгляда. Всякий раз, как я тянулся взять его за руку, он отшатывался. Я бродил по дому, точно жалкий бродяга, внезапно оказавшийся при дворе короля. Я ступал осторожно и в свою комнату не заходил. Каждый шаг воскрешал прошлое с такой отчетливостью, что захватывало дух. Меня мало заботили дни, что я проводил в похожей на клетку камере с грунтовым полом, где на долгое время единственной компанией мне стала книга. Заботило то, как мое заключение сказалось на родителях, особенно на матери, а еще меня волновало, где сейчас брат. Моясь, я все размышлял о том, что рассказал мне отец на предыдущей неделе в зале суда.
— Ты должен кое-что знать, — сказал он мрачным голосом, ведя меня в угол, и я заметил слезы у него на глазах. Когда мы уединились и никто не мог нас подслушать, отец кивнул и выдавил улыбку, не желая показывать горя. Потом снова взглянул на меня и пальцем смахнул слезы. Снял очки и посмотрел на меня больным глазом. Он почти не снимал очков с того дня, как вернулся после операции. Слева у него на лице остался шрам. Наклонившись ко мне, отец взял меня за руку.
— Ge nti, Азикиве, — тихо произнес он на игбо. — Ты совершил великий поступок. Ge nti, eh. Не сожалей, но матери о том, что я сейчас скажу, — ни слова.
Я кивнул.
— Хорошо, — еще тише произнес он на английском. — Она об этом узнать не должна. Видишь ли, мне не удаляли катаракту… — Отец пристально посмотрел на меня. — Меня ранил безумец, которого ты потом убил.
— Ах! — вскрикнул я, и люди стали оборачиваться. Даже мать посмотрела в нашу сторону. В это время она сидела поодаль, с Дэвидом, обхватив руками свое слабое тело.
— Я же просил не кричать, — испуганным ребенком напомнил отец, оглядываясь на мать. — Понимаешь, когда безумец заявился на прощание с твоими братьями, меня это очень оскорбило. Мне стало стыдно, и я решил, что с меня довольно. Захотел убить его своими руками, раз уж на это не решаются ни окружающие, ни правительство. Я отправился к Абулу с ножом, но стоило приблизиться к нему, как он выплеснул мне в лицо содержимое котелка. Убитый тобой человек едва не ослепил меня.
Пока я пытался переварить сказанное отцом, он нервно переплел пальцы. Перед моим мысленным взором встал тот день: образ очень живой, будто мучительная сцена из настоящего. Отец встал и вернулся на свое место, а я остался гадать, как рыба плавает в реке Оми-Ала и не идет ко дну и как она противостоит течениям.
Закончив мыться, я обтерся отцовским полотенцем и завернулся в него. Потом заново прокрутил в уме слова, сказанные отцом перед возвращением домой:
— Байо уже получил для вас визы. Если бы ничего не случилось, вы оба уже летели бы в Канаду.
Мне снова стало грустно, и в гостиную из ванной я возвращался в слезах. Мистер Байо сидел напротив отца, сложив руки на коленях и неотрывно глядя на него.
— Присаживайся, — произнес он. — Бенни, когда окажешься в зале суда, не бойся. Ничего не бойся. Ты ребенок, а убитый тобой человек был не просто безумцем. Он причинил тебе зло. Сажать тебя за это нельзя. Так что иди и скажи, как все было, и тебя отпустят. — Помолчав, он добавил: — О, нет, не надо плакать.
— Азикиве, я же просил, не надо, — напомнил отец.
— Нет, Эме, не так, он всего лишь ребенок, — сказал мистер Байо. — Тебя отпустят, и уже на следующий день я заберу тебя в Канаду. Я ведь поэтому задержался — жду тебя. Слышишь?
Я кивнул.
— Тогда, прошу, утри слезы.
От упоминания о Канаде сердце снова пронзила боль. Я подумал, как близок был к тому, чтобы отправиться в страну с фотографий, которые мистер Байо присылал нам, жить в доме из досок, среди деревьев, что на зиму сбрасывают листья и под которыми позировали на велосипедах его дочери Кеми и Шайо. Подумал о западном образовании, этом чаемом мной чуде, — упустив его, я не сумел осчастливить отца. Меня переполняло чувство упущенной возможности, и я, совершенно не думая, упал на колени, обхватил ноги мистера Байо и принялся умолять:
— Пожалуйста, мистер Байо, заберите меня прямо сейчас. Разве вы не можете забрать меня прямо сейчас?
Они с отцом молча переглянулись.
— Папа, прошу тебя, скажи ему, чтобы забрал меня, прямо сейчас! — умолял я, сложив ладони. — Прошу, папочка, попроси его увезти меня прямо сейчас.
Отец спрятал лицо в ладони и заплакал. До меня впервые дошло, что отец, наш папа, сильный мужчина, не может мне помочь: он превратился в ручного орла, со сломанными когтями и сильно изогнутым клювом.
— Послушай, Бен, — начал мистер Байо, но я уже не слушал. Я представлял себе полет на настоящем самолете, парящем в небе, точно птица. Пройдет много времени, прежде чем я соображу, что сказал мистер Байо: — Я не могу забрать тебя сейчас, потому что, знаешь ли, тогда твоего отца арестуют. Сперва надо предстать перед судом. Не беспокойся, тебя отпустят. У них нет другого выбора.
Он сунул мне в руку платочек и сказал:
— Утри слезы, пожалуйста.
Я зарылся лицом в платок, чтобы хоть на мгновение закрыться от мира, который превратился в грозящее спалить меня, крохотного мотылька, озеро пламени.
Назад: 16. Петухи
Дальше: 18. Белые цапли