Книга: Мои Воспоминания
Назад: Глава 23
Дальше: Глава 25

Глава 24

 

Новый год у ребе. – Гнев отца из-за того, что я не еду к ребе. – Мои неприятности из-за хасидизма. – Война с хасидизмом. – Диспут. – Впечатление у домашних от диспута.

 

На Рош-ха-Шана отец поехал в Слоним к ребе. Сразу после свадьбы он стал ко мне относиться очень серьёзно. Ни разу не сказал мне, что делать. Он решил, что я и так понимаю, и стал регулярно обращаться ко мне только с помощью взгляда, то есть, я ему смотрел в глаза и понимал, что я должен сделать или сказать. Он считал лишним говорить мне, что надо ехать к ребе - ведь после свадьбы все хасидские дети едут к ребе, и тут, когда он поехал, он считал, что я тут же подхвачусь:
«Папа, я тоже хочу поехать»,
Но я ему этого не сказал. Это его ранило в сердце, и он отправился к ребе один.
Там ему было очень стыдно, поскольку он не мог от ребе скрыть того, что десятого элюля женил сына – ребе меня хорошо знал и предсказывал, что я стану прекрасным хасидом, и вот он приезжает без сына. Ему от этого было очень тяжело.
И вернувшись после Рош-ха-Шана из Слонима, он на меня очень рассердился и просто жёг своими резкими словами и всякими замечаниями, как бы между прочим, вроде того:
«На том свете я дождусь от тебя награды!».
Тогда я решил положить этому конец раз на всегда: выдержать с ним диспут, чтобы мы оба не мучились. Диспут – это что-то другое. Я был уверен в своей победе. Пусть он знает, что я – противник хасидизма, что уже никогда не стану хасидом – и с этим примирится.
Но всё произошло не так, как я предполагал, и было это не лёгким делом. Особенно с таким человеком, как мой отец – настоящим ангелом, воспитывавшим меня взглядом, глазами. Каково было спорить с отцом - и с таким отцом, доказывая, что путь его – абсолютно ложный? Мне это было смертельно трудно!
И я искал всё время такого случая, который бы мне придал мужества и свободы в этом деле.
Моя молодая красивая жёнушка, к сожалению, тоже была хасидкой. Воспитанная мужем сестры, пылким карлинским хасидом, она часто рассказывала, как приготовила рыбу для реб Арона, карлинского ребе, гостившего у её свояка (в Пинске замечательно готовили рыбу). Ребе поел рыбы (а был он, чтоб не сглазить, неплохой едок) и заметил, что давно не ел такой прекрасной рыбы.
«Кто её приготовил?» – Спросил он. Ему сказали, кто: приготовила сирота, пятнадцатилетняя девочка. И не только рыбу – всё, что она готовила, было необычайно вкусно. Он её благословил, пожелав, чтобы мужем её стал большой хасид. Можно понять её огорчение, когда она увидела, что я – никакой не хасид, и не еду к ребе.
Моя жёнушка играла в семье важную роль. Все её любили за красоту, хозяйственность и ум, а отец очень надеялся на то, что своим умом и красотой она меня конечно приведёт к хасидизму.
На субботу и праздник нас с женой дед приглашал к столу. Понятно, что как хасид, я бы такого удовольствия деду не доставил, но сейчас я был рад этому предложению и приходил к деду рано, как принято у миснагдов. После еды я видел из окна, как отец возвращается из штибля. Обычно он проходил мимо дома деда, а я, вместе с Либе, моей молодой женой, шёл домой, и отец говорил с ней о хасидизме, а мне каждый раз говорил колкости, что мне было неприятно.
И вот, желая, чтоб жена сделала из меня хасида, мой добрый отец заходил так далеко, что сильно унижал меня перед ней, а её передо мной возвышал, и мне это было особенно больно. Он не понимал, что таким путём он может только испортить наши отношения. Получалось так, что для него, если я не хасид, то пусть у меня будет плохая жизнь.
На Симхат-Тора мы с Либе кушали у деда и когда шли в час дня от деда домой, отец вёл всех хасидов к себе. Тут уж Янкель-изготовитель уксуса и Шебсл-переписчик вынимали из печей в городе всю еду и приносили к отцу для хасидов. Ах, до чего любимый день!
Я увидел отца с хасидами и услышал голос Янкеля. Все уже были навеселе. И шли всей гоп-компанией к нам, а мы с Либе шли по другой стороне. Янкеле, желая меня поддеть, крикнул на всю улицу так, как только он умел:
«И оставит человек отца своего и мать свою». И ещё громче: «И отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей». И снова:
«И отца, и мать, и прилепится к жене». И так далее, пока мы не подошли к дому отца. Дома я спросил отца, как это он позволяет этому Янкелю так меня оскорблять. Но Янкель влез в разговор:
«Что, где? Я только перевёл ему кусок из Пятикнижия в духе того немецкого апикойреса Дессауэра».
Он имел в виду немецкий перевод р.Моше Мендельсона, называемого р. Моше Дессауэр.
«Унд тате, унд маме», - крикнул он.
«Но вы кричали «хунд», - возразил я.
«Нет – унд, унд», - забавлялся он.
Ну, сегодня с этим надо покончить, подумал я. Как следует напиться и поспорить. У пьяного больше смелости.
На исходе Симхат-Тора магид всегда устраивал для всех городских хозяев угощение за счёт города. Приходили к дневной молитве, устраивали пир с жареным гусем, фруктами, вином и водкой. Вино посылали заранее, в канун Симхат-Тора, и было весело. Ели и пили до двенадцати ночи, пели и танцевали. Это уже была такая давняя, ежегодная традиция.
Сын магида вместе с его зятем тоже устраивали пир, специально для учащейся молодёжи, и там тоже кутили до утра, также с хорошей выпивкой и с жареным гусем.
И с ним, с Мойше-Ароном, я договорился, что сегодня на Симхат-Тора я брошу отца с хасидами и буду открыто кутить у него с нашей учащейся молодёжью.
Тем времени у отца началось веселье. Стали усаживаться за стол. Я тоже присел, но сидел уже, как на иголках, и не долго думая, встал из-за стола и пошёл к Мойше-Арону, где все наши молодые люди хорошо проводили время. Должен сказать, что это был один лучших дней моей жизни. Мало у меня было таких дней. Мы все, двенадцать молодых людей, самых лучших учеников, танцевали, целовались и пели. Нечто духовное влекло нас друг к другу, хотелось ещё и ещё целоваться... Так мы кутили до одиннадцати ночи, а потом пошли, пьяные, к хозяевам и с ними потанцевали.
Помню, что я схватил одного еврея-хозяина, реб Шмерля, отца моего дуга, которого я очень любил, обнял и от избытка чувств крепко к себе прижал. Я был очень здоровым парнем и чуть его не задушил. Он не мог вырваться из моих рук, и несколько человек с трудом его от меня оторвали. После этого я тут же свалился на землю, смертельно пьяный, что было довольно противно, меня притащили в какую-то комнату, где уложили спать, а в час ночи Мойше-Арон разбудил меня, чтобы я шёл домой.
Дома я застал хасидов только принимающихся за рыбу. Было весело. Янкеле, коцкий хасид, который, естественно, был пьян, как Лот, тут же меня заметил и сказал:
«Хацкель, ты пришёл от Мойше-Арона, черти бы взяли его отца».
Я тут же отрезал:
«Черти бы взяли отца твоего ребе!» - Особенно грубое выражение на идиш…
Если бы хасиды не боялись деда, они бы меня тут же на месте избили, к удовольствию отца. Но деда они боялись, поэтому, стиснув зубы, промолчали. И вообще больше не сказали ни слова. Стало тихо
Я пошёл прямо к себе в спальню. Там лежала моя молодая жена и горько плакала. Она считала, что я испортил хасидам весь ужин. Им бы ещё хотелось кутить. Кровь стынет в жилах, горе ушам - слышать, как сын Арон-Лейзерова Мойше клянёт отцовского ребе его предками.
Жена вышла со мной из дому окольным путём, ведущим к польскому костёл,у и по дороге так горько плакала, что не в силах этого вынести, я был готов тут же, рядом с ней, умереть. .
«Я тебя люблю, Хацкель, - говорила она сквозь слёзы, но сейчас мне лучше провалиться, чем дальше с тобой жить. Не подумай, что я хочу, не дай Бог, получить развод, но если ты оскорбляешь по батюшке янкелевского коцкого ребе, я просто боюсь с тобой жить…»
И она всё горше плакала. Я молчал, а она так долго и с такими ужасными всхлипываниями плакала, что я был в полном ужасе.
По дороге домой я услышал голоса хасидов. Они уже расходились. Все они говорили про своё «несчастье», и не пели, как обычно, по дороге. Слова мои их страшно поразили. Я им и в правду испортил праздник.
Когда я вернулся в спальню, отец меня позвал:
«Сядь, Хацкель», - сказал он.
А жене моей велел идти спать.
«Что с тобой, Хацкель, что с тобой творится?» - Спросил он тихим, дрожащим голосом.
Я взглянул ему в лицо и испугался: лицо белое, глаза красные. Таким я его ещё не видел. Гнева в его взгляде я не заметил, гнева вовсе не было, одна только грусть. Мне как-то пришлось его видеть после смерти ребёнка, моей сестры. Но такого ужасного выражения я в его взгляде я не видел.
Мне захотелось его расцеловать и попросить прощения. Я был готов тут же, на месте, отдать за него свою жизнь – пусть мне лучше пронзят сердце, чем видеть отца с таким лицом. Я ведь знал, как больно моему любимому отцу, которого я так высоко ставлю до самого сегодняшнего дня, сколько здоровья это ему стоило и чем же он, бедняга, был виноват!
Признаюсь, что когда мне иногда хочется сделать что-то плохое – как это с бывает с каждым – мне стоит вызвать в памяти образ моего отца, и я тут же от этого воздерживаюсь. Но к сожалению, не всегда приходит мне на память отец.
Отдать ему мою жизнь, моё тело и кровь я был готов, но как быть с душой, как было верить в то, во что не верится? Но как я мог губить сейчас двух дорогих мне людей, моего отца и мою прекрасную молодую жену?
«Ну что ты молчишь? – Спросил он меня наконец. – Прошу тебя, говори. Я понял, что нам надо, наконец, с тобой поговорить. Расскажи мне всё, что у тебя на душе. Я сам виноват, что мало с тобой говорил о хасидизме. Я был о тебе слишком высокого мнения. Я всегда тебя считал понятливым мальчиком, считал, что ты сам всё поймёшь, без лишних разговоров. Теперь я вижу, что ошибся. Никогда я с тобой не занимался хасидизмом. Если бы я с тобой говорил, так бы далеко не зашло».
Уже было после полуночи. Ставни были закрыты, горела свеча. Я заговорил… Говорил я долго, и только он открывал рот для ответа, я тут же подхватывал и говорил то, что он хотел сказать. Я страшно был возбуждён, а отец сидел, как каменный, слушал и не перебивал. Это была его особенность, и когда я кончил, был уже день. Я взглянул на часы: семь часов.
Он меня увидел по-новому. Откуда это взялось? Он отдал меня Ицхак-Ойшеру, считая, что выполнил свой долг, не зная, что во мне скопилось за всё это время. Он таки считал, что я всем заправляю, но допустил небольшую ошибку: он считал, что я всем заправляю как хасид, а я заправлял, как миснагид. Он упал на постель, как в обмороке, с громким стоном.
Сердце моё сжалось. Я вышел из его спальни и хорошо выплакался. Немного успокоившись, промыл глаза, чтобы жена не поняла, что я плакал. В спальне у меня тут же потемнело в глазах: моя прекрасная жена лежит в постели и всю ночь плачет, так что подушки промокли от слёз. При виде меня, тут же расплакалась в голос, так что отец с матерью прибежали в испуге. Отец огляделся, понял, что происходит, и тут же ушёл к себе.
Я не знал, как её успокоить. Боже мой! Своё я уже сплясал – спор с отцом, к которому я готовился полтора года и больше ничего не делал – не учился, не читал учёных книг – уже состоялся. И что теперь? Я считал, что потом он успокоится, всё переварит, что мы сможем с этим жить. Я ему обещал, что возьмусь учиться. Я твёрдо решил - прежде всего регулярно учиться. Пропитание у меня есть, заботиться о жене не надо. Отцу она дорога, как жизнь, ей будет хорошо, а я смогу сидеть и учиться, пока не выучусь на раввина. А уж место раввина мне получить будет очень легко. Внук Хаима Воложинера был у евреев в те времена в большом почёте, глава Воложинской ешивы уж как-нибудь даст мне должность, и моя молодая красивая жена будет ребецин.
Я это твёрдо решил, хоть чуть не умер от её слёз. Но было ясно, что и плач её в конце концов затихнет, и, собравшись с силами, я отправился в бет-ха-мидраш молиться.
Это была тяжёлая ночь, особенно глубоко запечатлевшаяся в моей памяти.
Назад: Глава 23
Дальше: Глава 25