Глава 20
Меня уже начинают сватать. – Обо мне спрашивают. – Ехезкель, сын цадика. – Хорошее происхождение. – Моя незнакомая невеста. – Письмо. – Пощёчина. – Мой дядя. – Жизнь с ним. – Подготовка к дискуссии.
Отец уже начал думать о шидухе для меня, и сват уже начал предлагать разные шидухим с родовитыми богачами, которые дадут мне тысячу или две рублей и пять или десять лет содержания. Но отец обязательно хотел для меня тестя-хасида, а когда ему предлагали варианты в среде хасидов, то не хотел дед. Тем временем лучшее время прошло, и никакого шидуха не последовало, то есть, такого, которое устроило бы обоих – и отца, и деда. А я уже был взрослым парнем …пятнадцати лет – положение скверное. Все мои товарищи стали уже женихами и хозяевами.
Мама не давала отцу покоя: почему он меня не сватает? Он ведь может взять много денег и содержание.
«Ты хочешь, - твердила она, - чтобы у Хацкеля был тесть хасид, но ты ведь знаешь, что свёкр не захочет никакого хасида себе в зятья, и он на своём настоит. Хацкель становится старше, стыдно перед людьми…
Она это всё твердила, а отец всё отмалчивался. Не говорил ни за, ни против. Только про себя усмехался, ожидая, по своему обыкновению, чтоб собеседник успокоился. Но мама уже не могла этого вынести. По обычаю, пожаловалась своему дяде-раввину.
«Постарайся, ответил ей раввин, - чтоб Хацкель попал к противнику хасидов, богачу, который даст ему содержания на много лет. Он способный к ученью мальчик, и имея много лет содержания, сможет учиться. А у тебя будет надежда, что он станет раввином».
У маминого дяди-раввина был сын Ехезкель (нас обоих назвали в честь одного из дедов). Этот Ехезкель был большим илюем, и мог бы стать раввином даже в большом городе. Но он стал хасидом и был поэтому всего лишь раввинским судьёй в Кобрине. И этот Ехезкель ездил собирать деньги на Эрец-Исроэль. Слонимский ребе, с тех пор, как о нём донесли властям, сам больше не ездил. И когда Ехезкель приезжал в Каменец, у отца начинались, естественно, радость и веселье, и пир на весь мир. Хасиды ему особенно радовались: он был сыном раввина. Я не отходил от стола и слушал, что говорили. Теперь уже я сидел за хасидским столом совсем с другой целью. Я специально слушал их разговор, чтобы потом их критиковать.
Реб Ехезкель меня любил. Он считал меня тихим мальчиком и однажды, ущипнув за щёку, сказал:
«Хацкель, если станешь добрым хасидом, дам тебе красивую невесту».
Я покраснел и промолчал. В глубине души я уже давно завидовал своим товарищам: все уже были женихами и хозяевами, а я, из-за войны между отцом и дедом, всё ещё не был женихом.
Ехезкель позвал после еды отца к себе в комнату и сообщил, что у него для меня отличный шидух, его родня, сестра жены. Воспитывается она у свёкра Арона Цейлингольда, прекрасного хасида, учёного и богача, любимца р. Арона Карлинера.
«Мне они кажутся парой, как после шести дней творенья», - добавил он.
Отцу, что неудивительно, шидух понравился, и именно тем, что невеста – сирота, без матери и без отца… Тут уж дед Арон-Лейзер не будет против. То, что муж сестры - хасид, уже не так важно, лишь бы тесть не был хасидом. Хорошее родство, опять же, тут тоже имелось, так как он знал, что невестка раввина, Хадас, из очень хорошей семьи.
Отец сказал Хацкелю, что он не против идеи – как было его привычкой отвечать в случае, если ему что-то нравится, и реб Хацкель попросил Гемару, чтобы меня послушать. Он таки слышал, сказал ребе, что я – способный мальчик, но всё же он должен меня послушать. У них с сестрой невесты, сказал он, решено - взять для сестры не иначе, как учёного жениха.
Р.Хацкель взял трактат «Браки» и, на моё счастье, открыл как раз на той проблеме бракосочетания, которую я учил ещё со слепым Довидом и теперь, с Ицхок-Ойшером, а также и самостоятельно. И достаточно разбирался в Дополнениях и в толкованиях Магарша, и он попросил меня изложить Мишну с Дополнениями. Я это сделал совершенно гладко. Он спросил меня о встречных вопросах Магарша. Я ответил, он закрыл Гемару, опять ущипнул меня за щеку и сказал:
«Есть уже у меня для тебя красивая невеста».
Я опять покраснел, а они с отцом в другой комнате обговорили все детали, приданое и т.д. Отец послал реб Хацкеля к деду.
Хацкель пошёл, и когда изложил деду своё предложение, тот ответил:
«Мой Хацкель – очень хороший мальчик. Мать его – из прекрасной семьи – из внуков реб Хаима Воложинера, и я не хочу посрамить родню. То, что речь идёт о раввине, породнившемся с вами, таким учёным человеком - это конечно хорошо, и мне тоже подходит – но хотелось бы всё же узнать о семье вашей жены подробно.
Хацкель так и сделал. Подробно рассказал о родне: его свёкр - р. Хирш-Йоэль Райцес, отец которого, р. Мордхе из Острога, так же был знаменит на Волыни, как благочестивый Ротшильд во Франкфурте. Ездил с давних пор в карете, запряжённой четвёркой лошадей. Упряжь и карета были почти целиком из серебра. Монеты у него мыли в серебряной лохани. Был он хасидом и содержал всех волынских цадиков. В доме постоянно бывали цадики: один уезжал, другой являлся. Жил он широко, и у него сидели месяцами. В доме стоял шум от хасидов с их цадиками – одним словом, у него был настоящий хасидский рай на земле.
Он торговал лесом; но однажды ему не повезло. Он послал в Данциг на шесть тысяч рублей леса. Плоты на воде распались и поплыли в разные стороны. Случилось большое наводнение на Висле возле Кракова, и в Данциг ни одного плота с лесом не удалось доставить. К тому же цены в тот год в Данциге на лес были низкие, и там у него скопилось много товара с прежнего времени, на который он выложил массу денег. Всего реб Мордхе потерял в один год семь-восемь тысяч рублей.
Но несмотря на это, остался богачом, был щедр и гостеприимен, но уже не так, как раньше. Цадикам он уже не давал денег, и они уже к нему так часто не приезжали.
Одного из своих сыновей, Хирша-Йоэля, он женил на дочери цадика из Дубна. Хирш-Йоэль жил с отцом вместе, был учён и добросердечен, но не имел склонности к хасидизму. Когда отец умер, сын унаследовал определённую сумму денег. Но так как в торговле лесом отец под конец пришёл в упадок, сын не хотел этим заниматься, предпочитая подряд. Он взялся собирать, в качестве суб-подряда у барона Гинзбурга, известный акцизный налог в двух уездах: Белостокском и Бельском. Жил он в Белостоке и имел двух дочерей и сына. Старшая дочь Хадас – есть как раз его, Хацкеля, жена, за которую в приданое отец дал много денег и содержание.
В Белостоке он занимал важное положение, в делах филантропии и гостеприимства вёл себя как его отец, но то, что отец делал для хасидов, он делал для их противников. По субботам обязательно бывало у него по десятку почтенных гостей, достойнейших людей, которым ещё надо было заплатить, чтобы они у него ели, и каждый день у него было минимум по три уважаемых гостя к обеду.
Он был известным моэлем, совершавшим обрезание чуть не для всего города. И бедняк-отец новорожденного получал ещё от него в приплату на питание для роженицы на месяц. У него был список в пять тысяч детей, которым он сделал обрезание.
Так его ценили в Белостоке, что на свадьбах самых важных людей просили проводить церемонию бракосочетания. В те времена это была у евреев одна из самых почётных обязанностей, для которой выбирали самых уважаемых евреев.
Подряд на акциз он держал недолго, так как барон отказался передавать акциз в стране небольшими частями в руки суб-подрядчиков. Барон захотел сам собирать налог с евреев, и тесть поехал в Бриск, где стал одним из поставщиков тамошней крепости. Он также открыл в городе самый большой винный шинок для офицеров крепости, где очень хорошо торговал. И продолжал свою благотворительность, гостеприимство и обрезание бедняков, которым он хорошо платил.
В 1855 году, во время Крымской войны, все, кто жил в крепости, ушли на войну. И его офицеры его попросили отправиться с ними в Севастополь. Один генерал даже предлагал ему крупные - прямо золотые - военные поставки на место военных действий, но он не захотел идти делать дела в таком месте, где люди друг друга ранят, калечат и убивают.
Пока что все офицеры остались ему должны много денег. Только от одного из них у него было векселей на три тысячи рублей. Ото всего этого он довольно сильно пострадал.
Его семнадцатилетний сын, пользующийся успехом красавец, редкий илюй и к тому же –добряк почище деда Мордхе вместе с отцом, став женихом, за месяц до свадьбы заболел и вскоре умер. По нему горевал весь город, а на время похорон закрыли в Бриске все магазины .
Для отца его это был страшный удар, и недели через две он умер. Мать промучилась несколько месяцев и тоже умерла. Ко времени этой трагической смерти их дочери, моей будущей невесте, было всего шесть лет. Её взяла к себе в Пинск старшая сестра, молодая ещё жена, невестка богача. Муж её, Арон Цейлингольд, необыкновенный эрудит, был большим филантропом, уважаемый и ребе Ароном Карлинером, и всем городом.
После всего этого несчастья со всеми смертями состояние его рухнуло, остались одни развалины. Потом что-то собрали для сироты, вместе с несколькими векселями.
Всё это Ехезкель рассказал деду, который сейчас, после истории, уже согласился, и на утро шидух был заключён. Мне тогда было около пятнадцати лет, и р. Ехезкель написал письмо в Пинск свояченице Песе, чтобы та приехала в Каменец подписать «условия».
Никто в семье не видел невесты, тем паче я. Меня это сильно огорчало. Мне кажется, я её уже любил, но не знаю, кого я любил, не знал её лица, ничего о ней не слышал. Красивая она или противная, умная или глупая. Я даже спросить не смел о невесте.
Дед купил в Бресте два маленьких колечка и дал Песе, чтобы она отвезла невесте подарок.
И через месяц я получил от свояка, Арона Цейлингольда, подарок: серебряный хадас и «Мишнайот» вместе с красиво переплетённой «Красой Израиля», а от невесты – вышитую шёлком сумку для тфилин. Отец велел, чтобы я написал письмо к тестю, то есть, к её деверю, благодаря за подарки.
Святой язык я тогда знал, как турецкий, и пошёл к дяде, реб Эфроиму, и он мне написал письмо по тогдашнему высокопарным слогом. Я ещё помню, как письмо начиналось - мне нравились его «возвышенная» мысль. Так оно начиналось:
«Внутренний голос мне говорит… Не знаю, как описать высоту уважаемого господина, чтобы ни на волос не уменьшить высокого достоинства….» Дальше я уже не помню, что я там написал, но помню, что письмо я писал целых три дня, писал и рвал, пока, с Божьей помощью, не получилось отшлифованное письмо на святом языке к тестю.
Тут как раз пришёл переписчик, который учил детей писать на идиш и на русском. Он ежедневно приходил домой к деду, обучая письму его девочек, но меня отец не хотел отдать переписчику. Я сам приходил в то время, когда он учил отцовских сестёр и учился без разрешения отца. Однажды мне переписчик сказал:
«Почему бы тебе не послать привет невесте?»
Мне это понравилось. Я ему дал пятьдесят копеек, и он мне написал приветственное письмо. Оно уже было на идиш:
«Сердечно приветствую свою дорогую наречённую и благодарю за дорогой подарок. Твой любящий наречённый Ехезкель».
Чтобы письмо получилось более изысканным, я переделал и переписал несколько слов. Но тут вышла чернильная клякса, там – слово плохо получилось, и я всё переписал. Промучился пять дней и справился; после чегодал отцу, чтобы он приписал привет. Он глянул на клочок бумаги и моментально отвесил мне две здоровых оплеухи.
«Немцем уже заделался?, - и скажи мне сию минуту, кто тебе это написал?»
Я, по своей наивности, признался.
«Так он тебя сделает немцем!…»
И он предупредил, чтобы никто в семье не учился у переписчика. Вскоре распространился слух, что переписчик делает всех детей апикойресами, и его выслали из Каменца.
У каменецкого раввина был сын в Пинске, который как-то раз приехал к отцу в гости и привёз с собой шестнадцатилетнюю девушку. Моя мама, находясь у дяди, спросила у этой девушки, знает ли она в Пинске невесту Хацкеля, и девушка ответила, что знает её хорошо: невеста уродлива, с рябым лицом, с гнусавым голосом, шлимазлница.
Мама заплакала, но было поздно: в те времена отказаться от уже подписанных условий было хуже, чем развестись. Она всё рассказала отцу.
«И что с того, что она уродливая? – Ответил ей отец, - была бы у них удача, и она похорошеет».
А при слове «шлимазлница» он усмехнулся и сказал:
«Между нами говоря, а ты что – прекрасная хозяйка?»
И он рассмеялся. История стала известна во всей семье и дошла до меня. Горе, которое я испытал, невозможно описать. Я всегда завидовал тем, у кого была красивая жена, а на хозяйских детей с уродливыми жёнами смотрел с жалостью. Мне казалось, что жизнь – не жизнь, если жена уродлива.
Семья стала интересоваться моей невестой – правда ли, что она уродлива, и после всестороннего выяснения оказалось, что невеста как раз красивая, к тому же большая рукодельница и хорошая хозяйка. Выяснилось это, однако, через год после подписания условий. Целый год я смертельно страдал, не смея никого спросить о невесте и даже упомянуть её имя.
«Условия» мои тянулись два с половиной года. Невеста, как уже говорилось, была сиротой, и в доме у них решили, что Котики – такая важная семья, что там наряжаются, ходят франтами. И опасались за свой гардероб… тем более, опасались вложить деньги, которые причитались как приданое…
И с нашей стороны было препятствие. Тогда как раз отменили крепостное право, помещики обеднели, приближалось польское восстание, и аренда прекратилась. Мы все остались без заработка, и со свадьбой пришлось подождать.
Прежде у меня была забота – не уродлива ли моя невеста, но потом, когда меня уверили, что она красива, пришлось, к моей великой досаде, свадьбу отложить. Я стал тосковать по ком-то, кого совсем не знал, и мне – признаюсь со стыдом – так хотелось женится! К тому же меня огорчало и то, что я не мог заниматься и читать учёные книги.
Я всё ещё учился у Ицхок-Ойшера «с наморщенным лбом», как мы с товарищем его называли. Но к тому времени у дяди-раввина испортились глаза, он поехал в Варшаву, и доктор сказал, что глаза у него испортились оттого, что он слишком много смотрел в книги. Теперь - один глаз совсем не будет видеть, а второй – если не читать – кое-как послужит.
Родные в Варшаве купили ему высокий стул для занятий, и вместе со стулом он приехал домой. Ему нужен был кто-то, кто учил бы с ним Талмуд, решения и «Вопросы и ответы». Не мог он просто так сидеть и не заниматься. Найти такого бесплатно было трудно, а платить он не мог. Ему пришло в голову взять меня, чтобы я у него учился. Стоить ему это ничего не будет. Ему это было очень выгодно. И я ему читал и чётко произносил слова, а он сидел на высоком кожаном стуле, положив голову на руки и время от времени кивал головой, что означало: «Хорошо, хорошо», и так он меня поощрял движением головы идти дальше, что я бегом пробегал всё: Гемару, Дополнения, «Львиный рык», «Пней-Йешуа» – я всё читал, а он кивал головой. У меня не было времени размышлять о таких трудных вопросах, о таких высоких, запутанных положениях, он-то это всё знал почти наизусть, а я был при нём не больше, чем хороший декламатор. Но пробегая так по Гемаре, я не мог усвоить, что я говорю, и тратил свои молодые годы и хорошую голову впустую, о чём я до сих пор очень, очень, сожалею.
К счастью, к раввину иногда приходили за решением религиозных проблем. Иные советовались с ним в отношении своих дел. Поэтому он решил, что заниматься мы будем по шесть часов в день. Остальное время я проводил в основном, у Мойше-Арона, готовясь к большому выступлению против хасидов.
Став женихом, я начал молится в хасидском штибле, распевая вместе с другими хасидами. Я это делал ради своего отца, он ведь считал, что я – хасид, и после свадьбы начну ездить к ребе. Естественно, что до свадьбы я ещё должен был часто обращаться за помощью к отцу; и после свадьбы, он считал, я буду это ради него делать и ездить к ребе, и он уже будет за меня спокоен. Я даже твёрдо решил не вступать сейчас с ним ни в какие споры. Во-первых, это делать не подобало, во-вторых, я его уважал. Всё это я отложил на после свадьбы. Тогда у меня состоится с ним спор. И считал, что будучи разумным и учёным человеком, он меня поймёт. И мне не придётся с ним долго сражаться. И всё же я боялся спора, на котором наверное будут такие учёные хасиды, как реб Ореле и сын дяди, и сильно к нему готовился.
Два года я так готовился два года к спору и читал Талмуд и другие важные книги, направленные против хасидизма.