Книга: Мои Воспоминания
Назад: Глава 14
Дальше: Глава 16

Глава 15

 

Мой отец и его хасидизм. – Мои меламеды. – Ребе умер! – Донос. – Тверский. – Реб Лейб. – Штрафы.

 

Для моего отца все семейные праздники и все удовольствия в мире были ничто по сравнению с его хасидскими радостями. Самым большим удовольствием для него было сидеть за столом с хасидами и распевать душевные хасидские песнопения – тогда он воодушевлялся. Голова его со всеми помыслами была у ребе, реб Мойше Кобринера, а потом - у реб Авреймла Слонимера, на которых, по его мнению, пребывало божественное присутствие со всеми святыми ангелами.
Главное для отца был хасидизм. Поэтому для него было неважно, чтобы я хорошо учился – достаточно, чтобы я стал набожным юношей, и он не старался передавать меня после каждого семестра лучшему меламеду.
Я имел, как было сказано, совсем неплохую голову и, проучившись семестр у одного меламеда, должен был иметь во втором семестре меламеда следующего уровня, а отец меня держал у каждого меламеда по два года, поэтому я почти стоял на одном месте и не продвигался в учении, как мог бы по своим возможностям, что было для меня даже удобно: не утруждая себя, я был всегда лучшим учеником.
У Моте-меламеда я проучился два года. Я уже мог у него самостоятельно читать страницу Гемары с Дополнениями. Только он с нами занимался мало – он и сам-то был не очень сведущ.
Мне очень хотелось начать учить Дополнения, но когда я об этом сказал отцу, он на это ответил:
«Зачем тебе Дополнения? Ты ведь учишь Гемару, будь только честным евреем – этого достаточно».
Зато я у Моте-меламеда узнал всё про ад с его архитектурой, как настоящий архитектор, и обо всех пращах, которыми швыряют грешников с одного конца ада до другого, и обо всех ангелах смерти и обо всех страшных муках, на которые обречены на том свете грешники.
О рае, как совершенном устройстве, Моте-меламед имел минимальное представление. Об этом я узнал от поруша по прозвищу «чулочник», который каждую субботу описывал рай в доме у моего дяди Мордхе-Лейба: бриллиантовые стулья, дорогие дворцы из червоного золота и кушанья, кушанья, кушанья, о которых не в силах поведать язык! И об истекающем чистым шмальцем гусе Раббы бар-бар-Ханы, и о растительном масле и о старом вине, и о винных гроздьях, из которых – из каждой - можно выжать такое вино, какое захочешь!
О чертях, о бесах, водяных и колдунах я знал от бабушки и от шамеса Лейбке и был во всех этих вещах большим специалистом, крайне искушённым во всех этих ужасных и жестоких вещах, а также в историях о дурном глазе. В местечке было два человека, заговаривавших от дурного глаза. Один – возчик Довид, доставлявший муку с мельницы в магазины. Он заговаривал от дурного глаза с помощью костей мёртвого человека. Где он брал эти кости, мне неизвестно доныне. Если у кого-то распухла щёка от зубного абсцесса, как это называется, или горло, шли к Довиду, тот уже брал косточки, крутил их возле опухоли, что-то потихоньку шептал, и больной верил, что если не сегодня, то завтра, через восемь дней, через две-три недели – опухоль пройдёт. Всем в городе было «ясно», что причина опухоли – дурной глаз.
Ещё заговаривала от дурного глаза Голда-магидиха, жена магида. Он сам был большой учёный, известный в еврейском мире, знаток Талмуда, и жена, как говорили люди, тоже способна была учить Гемару.
От сглаза она заговаривала с помощью двух яиц. Обходила, держа в каждой руке по яйцу, распухшего со стороны лица и горла и тоже тихо нашёптывала.
Стоили эти «доктора» дёшево: десять, а для бедняков шесть грошей. Помню, как у меня несколько раз опухало от зубов лицо, и меня отводили к возчику Довиду, который ценился выше. Крутя у меня перед лицом костями, он бегал вокруг и так поцарапал меня этими колючими, неотполированными костями, что я чуть не потерял от боли сознание и стал просить, чтобы меня отвели к жене магида: она заговаривает с помощью яиц, а они такие гладкие, что ими нельзя поранить.
«Глупенький, - сказал он мне, - я тебе сделал немножко больно, зато это быстро проходит, а у магидихи всё продолжается очень долго».
Как-то раз мне «повезло» – Довида не оказалось дома – он уехал за мукой со своей телегой на мельницу или в Бриск, и меня отвели к магидихе. Я был вне себя от счастья: шутка ли – когда бегают с колючими костями вокруг опухоли!
К девяти годам отец меня вместе с Изроэлем, своим братом, забрал у Мотки и отдал меламеду Бенуш-Лейбу. Тот даже был учёным евреем, но большой соня. Сидя за столом с учениками, он целый день спал и храпел. Было нас шестеро. Учил он с нами Гемару и Дополнения, учил очень хорошо, но посреди урока засыпал. Ещё у него был один недостаток: толкования Раши к каждой строчке Гемары и объяснения сокращений и трудных слов Талмуда он с нами учил не вместе с текстом, а отдельно: сначала целый лист Гемары, а потом целый лист Раши. Мы из-за этого не могли как следует понять толкования всех проблем, обсуждавшихся на листе Гемары. Таннаи с амораями спорили, Раши объяснял их споры, а раби не изучал с нами соответствующее место.
Всё же мы выигрывали от того, что он засыпал за столом посреди занятий. Хотя нам в это время полагалось сидеть у стола, и если он просыпался и не заставал мальчика над открытой Гемарой, тот получал оплеуху или даже розгу –но всё-таки мы чувствовали себя тогда свободнее, не испытывали такого давления.
В Каменец приезжал каждый год посланец из Воложинской ешивы, страшно знаменитой учившимися там молодыми способными людьми. Воложин и поныне очень популярен среди евреев.
Помню, как воложинский посланец услышал, что у Сары (моей мамы) есть способный сын и попросил её послать меня в Воложин, где меня будут содержать по-царски. Но папа ничего не хотел ни слушать, ни знать о Воложине, так как р. Хаим имел такое влияние на своих учеников, что из них изо всех получались крупнейшие противники хасидизма, а для отца такой противник, будь он даже раввином, считался хуже безбожника. Он меня специально держал возле себя, то есть возле хасидов, и радовался, что я к ним привязан, всегда к ним прислушиваюсь, а вопрос о моём учении его совсем не беспокоил. Он всё время искал для меня хасидского меламеда, но, на моё счастье, таких в Каменце не было, кроме меламеда для начинающих, Шаи Бецалеля.
Помню однажды, я услышал в хедере, что реб Мойшеле Кобринер, ребе отца, умер. Я думал, что ребе отца – такой же, как мой раби, и быстро побежал, чтобы сообщить отцу хорошую новость. Я вбежал в контору и с большим восторгом прокричал:
«Папа, твой ребе умер!»
Но действие было прямо противоположным: отец побледнел и чуть не потерял сознания. Он тут же поехал в Кобрин, где в то время снова собралась вся кобринская община. Выбирали из членов общины, общим числом в шесть тысяч хасидов, шестерых человек, которые должны были выбрать ребе. Среди шестерых был и мой отец. Пять недель он там сидел. Из восьми кандидатов выбрали р. Аврума Слонимера, бывшего меламеда и большого учёного, хоть немного - да простит он мне – глупого.
Но кобринские и брискские, «более лёгкие», как их называли, хасиды, поскольку они были хасидами только для вида, хотели ребе поближе. Ехать аж в Слоним было для них слишком далеко, и они выдумали, что покойный ребе перед смертью сказал, что его внук Ноах достоин стать ребе; и это было форменной ложью. И несмотря на то, что это была ложь, что этому малому было всего восемнадцать лет, что о нём ходили не слишком красивые слухи, всё же сотня хасидов его увенчала званием ребе.
Вернувшись из Слонима, с «коронования» ребе, отец в пятницу вечером за столом, начав, как обычно, ещё до того, как пришли хасиды, сказал, обращаясь к матери, так что я мог это слышать:
«Что ты скажешь, Сара, - эти нахалы сделали ребе из его, благословенна его память, внука, Ноаха, восемнадцатилетнего мальчика, и лучше которого, по-моему, может заниматься наш Хацкель. Выдумали такую ложь, будто он, благословенна его память, сам сказал, чтобы того сделали ребе. Ты знаешь, какое это ничтожество? Конечно, что прикажи он, благословенна его память, выбрать в качестве ребе банщика – не рядом будь помянуты – так бы и было, но он этого не приказывал!»
Отец не знал, что произнесённые им слова стали для меня чем-то в роде семени, из которого вызреет позже протест по отношению к хасидизму и к ребе. Но в восемь-девять лет я был готовым хасидом. Так как ехавшие от ребе известные хасиды по дороге останавливались у отца, я в свободное от хедера время от них не отходил; и отец таки посылал моему меламеду записку, чтобы на то время, пока важные гости у нас находились, тот меня освобождал. Примерно через полгода после «коронования» реб Авреймеле он сам поехал к своим хасидам собирать деньги для Эрец-Исроэль и остановился у нас на шабат. Я уже от него не отходил, стоял рядом и преданно смотрел ему в глаза.
И когда я так за завтраком стоял и на него смотрел, он меня вдруг спросил:
«Скажи, Хацкель, ты умеешь учиться?».
«Да», - ответил я простодушно.
«Ты честный еврей?»
«Да…»
И на всё, о чём он спрашивал, я отвечал просто и отчётливо: да.
Хасиды тут же рассказали отцу, следившему в другой комнате за тем, как подавали еду, что на вопросы ребе я отвечал по-простому, как отвечают обыкновенному еврею: да, да, да… А ведь мальчик должен знать, что перед ребе надо испытывать благоговение. И после завтрака, когда я зашёл к отцу в соседнюю комнату, он мне прочёл мораль:
«Хацкель, ты стоишь перед ребе и смотришь ему в глаза, как смотрят на всех людей…Ты знаешь, что когда ребе на меня смотрит, у меня волосы встают дыбом и ногти перекручиваются. Шутка ли – ребе! Опять же, когда он спрашивает тебя, ты отвечаешь: «Да, да, да»… - безобразие! Ты ребе отвечаешь, что ты есть честный еврей. Ты знаешь, что такое для ребе «честный еврей»? Ты ещё не имеешь об этом никакого понятия. Такой мальчик, как ты, должен уже больше соображать».
Эти слова на меня сильно подействовали, я себя почувствовал грешником, словно совершил величайший проступок. Меня схватило за сердце и слёзы полились из глаз.
«Пойду просить у ребе прощения», - со слезами со слезами на глазах сказал я отцу.
«Не надо просить у ребе прощения, - сказал отец, - он уже знает, сидя в третьей комнате, что ты плачешь и раскаиваешься, он тебя пожалеет. Помни, что ребе – это не шутка, станешь старше, узнаешь, что такое ребе!»
Хасиды рассказали ребе, как отец меня наставлял, а я плакал, как раскаивался в своём большом грехе, и он велел меня к себе позвать. Когда я пришёл, он сказал:
«Не беспокойся, дитя моё, я вижу, что ты будешь честным евреем…».
С тех пор я стал пылким хасидом. Имея способности к спору, я регулярно спорил с противниками хасидов среди молодых людей, доказывая им, что их знания ничего не стоят, что их молитвы ничего не стоят, и что один стон хасида дороже молитв и постов противника хасидизма.
Помню, что однажды в шабат был у нас в гостях Аврум-Ицхок из сторонников Слонимского ребе. В доме полно было городских хасидов. Утром за столом гость говорил с ними о всяких благочестивых вещах, а я слушал.
«А цадик из Ружина сказал, - рассказывал он, - что если бы он хотел быть гаоном, то был бы им, но только не стоит себя отрывать от Бога, даже на один час».
«А цадик из Ляховичей сказал, что если бы рабби Шимон Бар-Йохай не составил книгу Зохар, то он сам бы её составил…».
И так далее, и так далее. Эти рассказы на меня тогда сильно действовали. Но так как я, как видно, не был рождён хасидом, то из этих рассказов почерпнул анти-хасидские настроения и убеждения…
В юности, однако, я был горячим хасидом, знал все хасидские напевы – до 200 отрывков, прыгал и плясал с вместе с хасидами, получая от этого большое удовольствие, а отец получал удовольствие от меня. Он, бедняга, считал что я так и останусь пламенным хасидом.
На следующий год гостил у отца в шабат Слонимский ребе. Всего приехало более трёхсот хасидов. Для всех устроили великолепный шабат. Ребе, помню, явился вечером в четверг и остался до вторника. Что у нас в этот день происходило – трудно описать. Хасиды принесли с собой вина, в водке у отца недостатка не было, и люди несколько разбушевались!
Во вторник все неместные хасиды уехали, и ребе с каменецкими хасидами отправились к богатому ешувнику Лейблу Крухелю из Крухеля, пылкому хасиду и филантропу.
Деревня Крухель находилась верстах в двух от города. Понятно, что для ребе с хасидами Крухель устроил большой пир. Сидели за столом, ели, пили и пели, вдруг входит жандармский офицер с десятком солдат и с каменецким асессором во главе и окружает всю корчму. Офицер спрашивает:
«Кто здесь раввин?»
На всех напал страх. Без труда узнали, кто ребе, и приставили к нему стражу. Устроили проверку в вещах ребе, в его чемоданах и шкатулках, где лежали две тысячи пятьсот рублей денег для Эрец-Исроэль вместе с книгами, счетами, с письмом из Эрец-Исроэль и т.п. Всё переписали, а раввина велели отвезти в Бриск в тюрьму.
Отец просил асессора не отвозить ребе в Бриск, а оставить там с солдатами, которые бы за ним смотрели. Асессор переговорил с офицером, получил в кулак пятьдесят рублей, и дело уладилось.
Деда, единственного, кто мог тут помочь, как раз не было дома, и в Бриск поехал брат отца Йосл. Понятно, что он явился к исправнику и просил его замять дело и освободить ребе, для чего дал тому в руку двести рублей и тут же получил бумагу с приказом об освобождении.
Йосл спросил исправника, откуда взялся весь этот шум с арестом, на что исправник ему рассказал, что на раввина донесли сами евреи, что он, исправник, получил бумагу, подписанную евреем, о том, что в Каменце имеется раввин, собирающий деньги для Палестины. Это пахнет тюрьмой и конфискацией денег.
«И если бы не твой отец, - сказал он, – ни за что бы я его не освободил».
Йосл привёз бумагу, и ребе освободили. С того времени он больше не ездил сам для сбора денег для Эрец Исроэль – вместо него ездили посланцы.
История эта сильно расстроила хасидов, в особенности, моего отца; во-первых – из-за пережитого ребе страха, и во-вторых – от того, что ребе больше не будет ежегодно приезжать в Каменец, что стало уже традицией. И это совсем не пустяк, а для отца – просто вопрос жизни.
Хасиды решили, что доносчика надо найти и как следует с ним рассчитаться. Его нашли, но это был очень особенный доносчик.
Жил в Каменце писарь по имени Тверский. Если читатель помнит, дед его привёз с собой из Бриска в тот период, когда город взбунтовался против аренды. Деду был тогда нужен писарь, ежедневно составлявший протоколы о бунтовщиках, ввозивших беспошлинно водку и т.п. Потом, после заключения мира, Тверский остался в Каменце, занимаясь тем, что составлял прошения для каменецких евреев, а часто и для помещиков, когда те ссорились из-за карт или девушки.
Тверский был когда-то знатоком Гемары, имел золотую голову, разбирался в Талмуде и во всех толкованиях, но потом «сбился с пути», стал апикойресом, вроде тогдашних маскилей, занялся систематическим образованием, но учиться ему было поздно. Он уже был для этого стар и остался на полпути. Теперь у него не было никакого другого выбора, как сделать себе из писания прошений профессию и с этого жить.
Дело шло хорошо. В Вильне его стали использовать для самых важных дел, и его имя стало известным во всём Виленском округе – настолько, что если у кого-то было какое-то трудное дело, то он привозил Тверского к себе в город, чтобы написать прошение и привести все бумаги в порядок.
Состояния этим он себе однако создать не мог. Во-первых, он был по натуре очень честным, характер имел благородный и не умел торговаться со своими клиентами. Сколько ему давали, столько он и брал – тихо, без разговоров; а во-вторых, он любил тратить заработанное, ненавидел оставлять на завтра, предпочитая всё проживать сегодня, и если всё-таки не имел куда деть заработанное, то раздавал нуждающимся.
Он мог отдать последнюю копейку – а себе не оставить даже на еду. Получив деньги, он любил съесть четверть гуся, пупок, выпить кружку пива, а когда денег больше не оставалось, мог есть хлеб с маслом и с чаем, а если не было масла – то без, а если не было чая – то с водой. Минуту назад мог отдать доброму другу или просто нуждающемуся три рубля или пять – и ему это было всё равно.
Как всем тогдашним маскилим, ему очень хотелось распространять среди евреев образование, просвещение, ослабление «фанатизма» и выход евреев в широкий мир.
Хорошо зная Танах и Мидраш, начитанный в просветительской литературе на иврите и в русской литературе, к тому же умея говорить, он везде, где только бывал, рассказывал прекрасные, интересные истории для башковитых евреев, так что все пальчики облизывали. Но начав рассказывать, он никогда не кончал своих историй в один день, а иногда даже удерживал собравшихся по три дня. Конец его историй был всегда неожиданный: потихоньку, полегоньку приходил он со своим рассказом к ереси… И тут он просто отрицал всё, что касалось религии, смешивал с грязью всех таннаев и амораев и уж конечно раввинов, а слушатели разбегались, затыкая уши… Лишь те, кто помоложе и полюбопытнее, оставались до конца и слушали, и слушали…
В своей большой войне против религии он уважал только двух, хотя и очень разных, религиозных деятелей – раби Гиллеля-Старейшину и Виленского Гаона. Всех остальных он превращал в прах.
О его ловкости и способности можно судить по тому, что глава брискской общины Юдл Ха-Кадир привёз его из Вильны в Бриск ради большого и громкого дела, которое вёл город. Это была довольно ужасная история с фальшивыми паспортами, почтенными евреями и доносами. Но Тверский, со своей умной головой и знанием закона, свёл на нет всё дело, которого так боялся город.
За этот процесс он стоил нескольких тысяч, но дали ему триста рублей, которые он тоже тут же раздал хорошим друзьям, оставив себе только двадцать пять рублей, да и те прожил за неделю. Через неделю он уже терпел голод, и так до следующего случайного заработка.
Свои истории он обычно рассказывал у дяди Мордхе-Лейба в доме, «просторном, как поле». Там собиралось много народу, он начинал рассказывать в три часа дня, кончая в 7-8 часов вечера. Иные вставали, ненадолго выходили и возвращались снова, если ещё не доходило до ереси...
Самой интересной была история про французскую революцию…
И однажды, помню, он начал говорить обо всех наших святых, начав с праотца Авраама… Все разбежались, только мой отец остался. Еретические речи его никогда не волновали. Не задело его даже тогда, когда Тверский смешал с грязью его ребе Авреймеле. Ему как раз нравился апикойрес Тверский, который имел доброе сердце, много раздавал беднякам, был честным человеком, к тому же и умным. Тверский тоже любил моего отца – за его тактичность, за терпимость к не очень благочестивым людям и за сердечность.
Но именно отец на этот раз заподозрил, что донос на ребе должен исходить от Тверского, хоть он и не верил, что сам Тверский мог быть доносчиком. Во всяком случае, отец решил, что Тверский должен знать, откуда исходит донос. Он вспомнил, как однажды, когда несколько сот хасидов собрались вместе с ребе, он сам слышал, как Тверский сказал, что собралось несколько сот скотов, оказать почтение такому дураку. Тогда это произвело на отца очень тяжёлое впечатление.
После некоторых колебаний он позвал к себе Тверского и попросил его сказать правду – кто выдал ребе? Если он сам это сделал, пусть ему признается.
«Ну, я это сделал… - спокойно сказал Тверский.
Отец был поражён: «Как вы могли совершить такой низкий поступок? - Спросил он, весь дрожа, - вы ведь порядочный человек». И как насчёт того, чтобы не делать другому того, что ненавистно тебе самому?»
Тверский ответил просто:
«Авреймеле достоин хорошей порки, чтобы не соблазнял тысячи людей, не выманивал у них последние гроши. Но признаюсь, что делать это мне не хотелось, хоть это и «мицва». Толкнул меня на это очень приличный человек, которого ребе сделал несчастным. Я его однажды встретил в шинке Довида-Ицхока и он сказал, что дал бы двадцать пять рублей тому, кто даст ребе двадцать пять розог, и отсюда всё пошло…»
Отец понял, что это работа Лейба Меерова, и созвал по этому поводу собрание. Реб Ореле, хасидский вождь, был тогда раввинским судьёй в городе, и он тоже присутствовал на собрании. Было решено выдать «ему», пусть он будет здоров, Лейба Меерова, которому будет мицва причинить любую неприятность. Чем его сделал несчастным ребе, мы услышим дальше.
Этот самый реб Лейб Мееров был жителем Заставья. Его отец, реб Меер, был большим человеком, известным евреем, с состоянием в двадцать тысяч рублей. Сын его Лейбе, учёный и знаток иврита, умный и тоже богатый еврей, стал пылким противником хасидизма. У него был сын Хершль, способный к занятиям и приятный молодой человек. И этот Хершль стал Слонимским хасидом. Сразу после своей свадьбы поехал к ребе в Слоним, просидел там два месяца и вернулся домой пламенным хасидом.
Прибыл он из Слонима домой ночью и постучался в дверь. Когда в доме услышали стук в дверь, отец не хотел его впускать, и дверь ему открыла жена против желания свёкра. Ложась спать к себе в кровать, он почувствовал, что перина тёплая. И когда спросил, кто здесь раньше спал, жена ответила, что спала она. Он тут же схватил перину, вытащил её на улицу и вывалял её в снегу, чтобы уничтожить тепло перины, согретой телом жены.
От такого поступка жена стала плакать. Плач услышал отец и, когда он, войдя в комнату, спросил, отчего она плачет, рассказала о том, как поступил его сыночек-хасид. На этот раз отец его как следует отлупил, и он опять сбежал к ребе в Слоним.
Жена его, однако, любила и конечно раскаивалась в своём тогдашнем плаче, который привёл к тому, что отец его побил. И кто теперь знает, когда он вернётся. Она поехала в Слоним и просила ребе, чтобы он приказал её мужу ехать с ней домой. Ребе приказал, он поехал домой и даже помирился с отцом.
Но Хершль был очень пылким хасидом. Зимой он ходил, простуженный, каждый день в холодную микву и пылко молился. Молясь, громко вскрикивал, заболев сердцем и горлом от холодных микв и ото всех криков во время молитвы. День и ночь он проводил в хасидских делах, оставил жену, порхал между небом и землёй и от такого возбуждения, наконец, сошёл с ума. Болезнь его стоила отцу кучу денег, и он умер.
Тот же реб Лейб имел зятя, сына противника хасидизма, и тот тоже стал хасидом. Он забросил жену и больше проводил времени у ребе, чем дома.
Видя разрушение всей своей семьи, реб Лейб чувствовал желание обрушить на ребе, который, как он считал, загубил его детей, весь свой гнев. Ребе он, конечно, совсем не ценил, и помимо его желания гнев его привёл к такому презренному и гнусному делу, как донос.
Но хасиды, решив на собрании, что ему разрешается причинить любое зло, поступили очень просто. Этот самый реб Лейб, бывший крупным торговцем мукой и посредником крупнейших мельников, поставлял муку в Каменец и Бриск, в том числе и в кредит. По традиции он давал бесплатно, а потом, расплачиваясь, люди брали ещё товар. Большую неприятность реб Лейбу могли причинить тем, чтобы подговорить всех торговцев ему не платить, отчего реб Лейб станет банкротом, тут ему придёт горький конец. А у них, продавцов, товар всегда будет – где мука, там и посредники.
Чтоб исполнить задуманное, к хасидам из Бриска, общине из более чем двухсот человек, поехал хасид из Каменца. Задуманное было выполнено великолепно – когда реб Лейб сразу после их посещения явился в Бриск и пошёл к продавцам, чтобы получить деньги и продолжать заказы, никто ему не дал ни гроша, а вместо этого ещё кричали:
«Доносчик, прочь из лавки! Еврей чтоб доносил на ребе!»
А если он не достаточно быстро уходил из магазина, тут же появлялись все хасидские мальчишки, забрасывая его камнями и грязью и бежали за ним по всем улицам, по каким он проходил, так что ему пришлось из Бриска бежать. От этой игры он потерпел убытка шесть тысяч рублей!
Деньги свои у него были, банкротом оказаться он не хотел, и заплатил на мельнице, сколько пришлось. Но так как из-за «бойкота» он больше не мог продавать муку, то совсем лишился посредничества по продаже муки и стал бедняком. Напуганный насмерть, он не смел являться в Бриск.
Через какое-то время он написал на святом языке большое письмо моему отцу. Письмо, рассчитанное на то, чтобы произвести впечатление, составлено было с умом, и говорилось в нём о мире, в чём он, реб Лейб, полагался на моего отца и на р. Ореле, и как они решат, так он и поступит.
Отец позвал к себе умных хасидов во главе с р. Ореле для совета. Между хасидами было решено, что реб Лейб поедет к ребе в Слоним, взяв с собой трёх своих мальчиков в возрасте от десяти до пятнадцати лет, явится к ребе в чулках и попросит прощения, привезя с собой четыреста рублей, которые стоила взятка вместе со всеми расходами, и пятьсот рублей штрафа для Эрец-Исроэль – всего девятьсот рублей, и поклянётся со всей искренностью, что весь год будет ездить в Слоним к ребе, взяв с собой мальчиков, до самой их свадьбы. Потом они уже сами будут ездить к ребе… А каменецким хасидам он должен подарить новую Тору для штибля и приходить каждую субботу туда молиться. Что означает: он должен стать хасидом! Всё равно что заставить человека отказаться от своей веры…
В смысле денег он бы согласился, хоть их у него уже не было. Он бы продал драгоценности своей жены, невестки и дочери, но ездить в Слоним каждый год - на это он никак не мог согласиться.
И он со слезами прибежал к моему отцу, чтобы перед ним выговориться. «Мойше, - сказал он, - ты же умный человек. Ты что-то понимаешь в людях, и сердце у тебя доброе. Скажи мне, прошу тебя, между нами – после всех моих несчастий и цорес, стать хасидом поневоле? Может ли человек вообще вдруг кем-то стать насильно? Особенно после того, как я никогда хасидом не был. Нет у меня этого в крови. Я был с тобой откровенен – и ты знаешь, что с Тверским я только разговаривал. Но ведь говорить – это не то, что делать. Не достаточно ли того, что вы меня разорили, лишив заработка – вы ещё хотите отнять моё несогласие с хасидизмом, что мне так же дорого, как для тебя – сам хасидизм. Деньги я дам, хоть и последние, и к ребе просить прощения я тоже поеду – но это пусть будет всё: чего ещё людям надо? Мойше, у тебя доброе сердце, ты должен меня понять, прошу тебя, помоги мне в этом.
Отец, который чувствовал к нему настоящую жалость, обещал передать хасидам его желание.
После долгих и тяжёлых усилий, было, наконец, решено, благодаря моему отцу, что будет ему облегчение, но к ребе он всё же должен поехать, хотя бы один раз: на Рош-ха-Шана.
Назад: Глава 14
Дальше: Глава 16