Глава 13
Лес горит. – Ужасный пожар. – Я в растерянности. – Мы спасаем домашние вещи.– Выгорело пятьдесят десятин леса. – Лес горит снова. – Я бегу со всех ног за тушителями. – Староста. – Мои планы в области сельского хозяйства. – Новая беда.– Обвалилась крыша. – Ещё большие несчастья. – Ребёнок выпал из люльки. – Болезнь моей жены. – Болеют дети. – Бегаю туда-сюда. – Яков-Йосл.– Сон еврейки.– Караул!!! – Завещание и волосы. – Мой напев.
Однажды, во время жатвы овса, я стоял возле косарей, погружённый в свои мысли. Был среди косарей очень злой, нехороший крестьянин Фёдор, в котором я всегда чувствовал особую к себе ненависть. Вдруг этот Фёдор оборачивается и издаёт радостный крик:
"Усадьба горит!"
Я побледнел. Со стороны усадьбы поднимался к небу дым. Я бросился туда со всех ног вместе с пятью крестьянами. Чем ближе я приближался к усадьбе, тем гуще становился дым, накрывая лес, как тёмным платком. Встретила меня, ломая руки, жена:
"Лес горит!"
Огонь приближается к усадьбе, и вот-вот охватит соломенные крыши.
А я совершенно не знаю, что делать, как тушить такой большой пожар в лесу, и совсем не знаю, на каком я свете. Крестьяне сказали, что усадьба - под угрозой, так как в лесу полно сухого дерева. Четыре года рубят в лесу деревья для отправки в Данциг. Два месяца не было дождя. Ветки и мусор высохли - прекрасное горючее!
Пятнадцать лет назад тоже сгорела усадьба. Там было два завода - водочный и пивной. Случилось это от начавшегося в лесу пожара. Чтобы потушить такой большой пожар, нужно двести человек.
Тут я увидел, как затаённая ненависть крестьян ко мне просачивается ядовитой струёй.
Чужой я им был, совсем чужом. Чужая кровь.
Я попросил жену с помощью крестьян сносить в фургон домашние вещи, а сам схватил лошадь и побежал звать мужиков на помощь. Но ведь лето, в деревнях ни души. Малые - пасут, большие - косят для себя и для хозяина.
Скачу отчаянным галопом дальше и встречаю крестьянок, косящих рожь. Окликаю их и прошу бросить косьбу и быстрей бежать тушить лесной пожар. Я им за это спишу косьбу, которую они мне должны за взятую у меня под коноплю землю. Каждая крестьянка брала у меня участок, за который мне причиталось по пять косарей или других работников.
Так я пробежал вёрст пять по полям, прося каждого о милости: бегите, мол, помогите потушить этот ад. Бегу и всё время оглядываюсь: вижу, что дым - во весь лес, огня не видно, только - плотный красный дым, смешанный с огнём, достигает неба.
У меня сжалось сердце. Не до того уже было, что я всё потерял - но я оставил жену с двумя малыми детьми при таком большом пожаре, среди ненавистников, ей, конечно, станет дурно, и некому будет привести её в чувство. Всё же мне удалось убедить всех встречных крестьян и крестьянок бежать и тушить огонь, а сам я поехал дальше.
Вернувшись домой, я увидел, что дыма стало меньше. Как видно, пожар тушили. Крестьяне не особенно старались - я ведь подарил им работу, что мне теперь полагается!
Сгорело пятьдесят десятин леса, неподалеку от усадьбы; иные деревья ешё тлели. Тушили мужики длинным шестом: били по мусору шестом и так глушили огонь.
Сухие ветви на деревьях сгорали, но не сами деревья. Я не уходил, пока не потушили. Всего было несколько сот человек, крестьян и крестьянок.
Когда прошла опасность, я засчитал крестьянам работу четырехсот человек. Посторонним обещал дать каждому по два пуда сена.
На этом дело не кончилось. Лес нельзя потушить за один день. Назавтра он снова принялся гореть. Снова пришлось бегать за работниками, просить, чтобы тушили пожар.
И так горело почти каждый день. Я забросил хозяйство и бегал каждый день за работниками. Я знал, что если крестьян зовут тушить пожар, они должны прийти. Но заставить их нельзя, и их помощь стоит денег.
Вообще-то пожар в деревне - страшное пугало. Огня там очень боятся.
Помню, я однажды сидел на траве рядом с косцами и закурил папиросу. Бросил горящую спичку, и трава загорелась так быстро, что я едва успел затоптать огонь. И если бы не затоптал - он бы мгновенно распространился на несколько вёрст вокруг.
И я понимал, что любой щенок - пастух или кто - может в минуту поджечь усадьбу.
Всю вторую половину лета до середины осени мы жили в смертельном страхе. Для меня это была катастрофа, которая из меня всю кровь выжала. Я ждал с замиранием сердца лесных пожаров и был очень несчастен.
Старшине я обещал хороший подарок - пять возов сена, и писарю - четвертной, чтобы в случае, если я обращусь за помощью, они мне тут же прислали крестьян.
Кроме того - я приготовил и раздал водку.
Как-то в пятницу днём снова загорелся лес. Пожар быстро и с силой распространился. На мою удачу, был праздник. Я побежал по тропинке прямо в канцелярию писаря. Старшины, проживавшего в моей деревне, дома не было. Пришёл в канцелярию - писаря нет. Мне сказали, что он у любовницы, отсюда за две версты.
Я побежал туда. Дверь заперта. Стучу, стучу - никто не отзывается. Спрашиваю соседей, здесь ли писарь, отвечают, что он здесь со своей любовницей и не откроет. Я принимаюсь с силой стучать в дверь, он выскочил из комнаты, собрался драться, но, ощутив в руке червонец, который я ему сразу сую, убирает руки. Ему очень не хочется оставлять любовницу и бежать за крестьянами.
"Я болен...",- врёт он.
С большим трудом и при умеренных угрозах кое-как его уламываю. По пути собираем триста крестьян, и я покупаю двадцать горшков водки с селёдкой и сыром.
Пока я возвращаюсь - уже вечер, и огонь охватил весь лес, и, на моё счастье, перекинулся на другую сторону от усадьбы. Крестьяне сказали, что такой большой пожар они потушить не смогут и будут охранять усадьбу от огня. Посоветовали послать к женщинам за полотном, ими самими вытканным. Полотно надо намочить в воде и постелить на крыши усадьбы.
В надежде на хорошее вознаграждение принесли из всех окрестных деревень бочки, вёдра и кадки и замочили полотно. Триста крестьян приготовили шнапс и разлеглись на траве, ожидая, что огонь подойдёт к усадьбе. От одного их ожидания пробирала дрожь. Вокруг - адский огонь, а они лежат спокойно в ожидании водки после пожара. Я смотрю, как он приближается, а крестьяне молчат. Сердце моё дрожит, голова пылает. Я взбесился:
"Чтоб ты знал, - крикнул я в отчаянии старшине, - я навсегда уезжаю из усадьбы и оставляю её полностью на твою ответственность. Помни, что ты сгниёшь в тюрьме, а Шемет будет терзать твоих внуков!"
Старшина, наконец, стронулся с места и крикнул народу:
"Идём тушить!..."
Пошли в лес, нарезали длинных веток, и триста человек стали в ряд против огня и принялись бить ветками. Медленно наступая, ряд движется вперёд, и глушит, глушит огонь. И так всю ночь шли и били ветками, пока совсем не затушили огонь, который отступил дальше.
Огонь стал такой большой и высокий, что во всех окружающих местечках было видно, и никто из этих окружающих местечек в эту ночь не спал. Стояли всё время на улице, как мне рассказывали, и смотрели на море огня. Многие знали, что это горит еврей и оплакивали его несчастье.
В шесть часов утра огонь потушили, я снова послал за водкой и селёдкой. Люди жадно ели и пили.
В восемь часов утра прибыл асессор из Березы с шестьюстами крестьянами. Делать ему было нечего, но деньги у меня он взял. Как можно отпустить асессора, не сунув в руку денег? Или наоборот: как может асессор отпустить еврея, не взяв денег?
Мужики меня утешили, что больше лес гореть не будет, поскольку вся трава выгорела. Нет травы - нет опасности пожара.
И так и было.
Покончив с лесными пожарами, от чего я до времени постарел, снова принялись за работу. Я решил завести побольше скота, так как сена было вдоволь. Будет много навоза - смогу хорошо удобрять и обрабатывать землю и надеяться на лучшее.
И я принялся выполнять свой план: получать много навоза и удобрять свои поля. В конце лета я дал знать во все окрестные местечки, что беру на зиму коров. За пять рублей беру корову или быка. Из соседних местечек доставили семьдесят штук. Ко мне также явился помещик и дал на зиму сорок быков, заключив контракт на пять рублей за штуку. И тут же заплатил за это двести рублей. В контракте было написано, что в случае смерти одного из быков - с меня пятьдесят рублей. Всего оказалось у меня сто десять штук, не считая моих собственных, которых было двадцать с чем-то.
Но уже в начале зимы, я спохватился, какую я тут наделал глупость. В начале зимы цена на сено была до тридцати копеек за пуд. Во сколько же обойдётся мне пуд навоза? Мне лучше было продать сено и просто выручить на этом до двух тысяч рублей, чем брать на прокорм столько ртов. Надежды улучшить с помощью навоза почву так и так могут исполниться только через несколько лет.
План этот, может, годится для такого, как Роземблюм, живущего в княжеской усадьбе. Но я - с горькой своей жизнью в пустыне, среди огня, волков и ненавистников-крестьян - я так и так здесь долго не останусь. Что мне это даст? Но с этим уж ничего не поделаешь, как и с прочими совершёнными мной глупостями. И от этого щемило сердце.
Когда стали вывозить навоз из коровника, обнаружили под навозом большущих змей. Крестьяне, которые очень боятся змей, подняли крик, сбежались с дрекольем и их перебили. Больше шестидесяти огромных змей - иные по полтора аршина.
Змеи на меня тоже плохо подействовали.
Зимой, когда работы мало, а ночи долгие, я снова заскучал по книгам, и на меня напала большая тоска. Ночи - долгие, днём - тоже нечего делать - с ума сойти. И я поехал в Кобрин, за шесть вёрст, к сыну реб Йоше, взять что-то почитать. Взял две книги, за два дня прочёл - и снова нечего делать. Но Бог меня своими несчастьями не оставил.
Сидя дома в Хануку, вдруг слышу - что-то сильно и тяжело гремит, вроде грома. Подбегаем все к окну и с ужасом видим, к что крыша большого коровника, где стоят все коровы, обвалилась. Не представляю, как мы все тогда не умерли от страха.
Впопыхах бежим к коровнику. Сердце тревожно бьётся. Но вся скотина цела. Как видно, услышав, что крыша трещит, коровы инстинктивно прижались к стенам. Крыша сломалась посредине. Мы не умерли, но жена моя тогда заболела от страха.
Крыша сломалась под тяжестью лежащего на ней снега. Тогда был большой снегопад, а я не знал, что снег надо с крыш сбрасывать.
Хоть крыша не задела ни одной коровы, но мне из-за неё изрядно досталось: коровы совсем не выносили холода. Пришлось их лучше кормить - почти одним сеном, что обошлось мне вдвое дороже и что, к большому моему неудовольствию, дошло до шестидесяти копеек за пуд.
Крестьянам пришлось продать своих коров - их нечем было кормить. Купить скотину было можно буквально за полцены. Ту, что стоила прежде тридцать, сорок рублей, продавали в этом году за восемь-девять рублей, а двухнедельного телёнка - за восемь злотых.
Перед Песах ко мне приехали окружающие крестьяне покупать сено. Я им отказал. Никакого сена у меня не было, только по углам лежало гнилое, замёрзшее сено из стогов. Но для них и это был товар, за который они мне платили по двадцать копеек за пуд. Такое было дрянное сено. Я за это выручил сто пятьдесят рублей.
Если бы не моя глупость с навозом, я бы мог тот год счастливо прожить. Другой на моём месте съел бы себя заживо от огорчения, что своими руками потратил такое состояние. Но я переживал не из-за денег, которые я мог здесь заработать, а из-за своего невезенья, из-за того, что всё у меня "маслом вниз", навыворот, плохо, глупо, всё насмарку.
Не имея что делать, я размышлял, как пережить долгую зиму безо всякой работы, когда никто не приходит ко мне и я - ни к кому - и тут Господь снова возымел ко мне жалость, что называется, и послал новую беду, только ещё большую.
Жена моя заболела тифом после того, как вытопила шмальц из восемнадцати гусей и засолила много мяса. Сразу после неё слегли все трое моих детей.
И словно этого мало - самый маленький выпал из люльки, висящей, по тогдашнему обычаю, под потолком на верёвках. Люлька висела высоко над полом и ребёнок упал и ушиб возле глазика лобик, который сильно опух. Больной тифом ребёнок страшно мучился.
Меламед и прислуга, жившие у нас, бежали из усадьбы домой из страха перед тифом. Я остался совсем один. Хоть и был при нас пастух со своей женой, но у них достаточно было работы со скотиной, и я их в глаза не видел.
Ни в одном из окружающих местечек не было доктора, только убогие фельдшера. В трёх верстах от Кошелева, в Берёзе, был, правда, фельдшер-специалист по имени Яков-Йосл, которым я и пользовался. Отправляясь за ним, я был вынужден оставлять всех моих больных на маленькую глупую шиксу.
Я был очень плаксив и по дороге к фельдшеру заливался всю дорогу горькими слезами. Хорошо ещё было, если я заставал фельдшера дома. И как падало моё сердце, если мне говорили, что он - на вокзале, где у начальника станции лежит больная сестра. Я, запарившись, бегу на вокзал.
"Яков-Йосл,- плачу я крупными слезами, - будь милостив, едем в Кошелево, моя жена и дети умирают! Будь, Яков-Йосл, милостив!
Но Яков-Йосл не трогался с места. Он должен, говорит, ждать до двенадцати часов. Откуда-то приедет доктор. Надо быть на месте, когда явится доктор. Хоть плачь в голос - не поможет - начальство с ним не расстанется, как с каким-то сокровищем.
Чего стоят слёзы. Я телеграфировал докторам, а однажды послал извозчика в Кобрин за доктором, с которым вместе должен был приехать и Яков-Йосл. Я также искал какую-нибудь еврейку для ухода за больными.
Заполучить еврейку, которая согласилась бы со мной ехать, стоило мне больших мучений, так как во всех окрестных местечках было известно, что в Кошелеве из-за болот свирепствует тиф.
Я усадил еврейку в коляску и побежал в лавочку чего-нибудь купить. Еврейка в коляске уснула и во сне увидела не больше не меньше, как себя, умирающую в Кошелеве. Встала не жива, не мертва, и тут же бросилась бежать домой. Подхожу к бричке - нет никакой еврейки! Еду домой без фельдшера и без еврейки.
Приезжаю домой и застаю жену и детей, лежащих в жару, а маленький лежит с опухшим лицом и страшно стонет. На столе белеет какая-то бумага. Что такое? Жена написала завещание в типично женском стиле и языке. Заглядываю туда.
"Гвалт!!!"- Кричу я громко. В завещании - она не больше не меньше, как указывает, на ком я должен жениться.
"Гвалт!!!"
Кроме завещания, жена ухитрилась остричь волосы - пригласила кого-то, и тот остриг ей волосы, так как она не хотела умереть грешницей - замужняя женщина не должна носить волосы.
На столе белеет завещание, а у постели жены валяются её красивые чёрные волосы.
Я крутился, как помешанный, как сумасшедший. "Что будет?" - Сверлило в голове.
В этом ужасном настроении сочинил я грустный и печальный напев и им укачивал больного тифом, лежащего с высокой температурой выпавшего из люльки ребёнка. Даже сегодня, припомнив этот напев, я чувствую, как холод мне пронизывает всё тело.
Так я качал ребёнка, напевал и всё время подбегал к другим больным, которые стонали каждый в своём углу.
Вечером приехал фельдшер Яков-Йосл с доктором из Пружан, а часа через два - доктор из Кобрина.
Но докторам нечего было делать. Что они могли поделать с тифом? Посидели два часа, поели шкваркок, попили чаю - что ещё? Я дал каждому по сорок рублей, и они с миром уехали. Не вызвать доктора - было страшно. Поэтому я вызвал, но поскольку помочь они не могли, это оказалось совершено лишним. Ничего больным они не прописали. Велели давать какую-то мелочь, уже не помню что. Помню только, что самовар не переставая кипел. Я всё время плясал вокруг больных и укачивал ребёнка своим напевом.
Я видел, что кроме меня, помочь больным некому. Я был один. А есть и пить надо - чтобы беречь силы. Чтобы на ногах держаться. Скрепя сердце я ел и пил.
Съел пару десятков засоленных гусей и две больших миски грибов. Ел механически, как машина. Не мог оторваться. Но совсем не спал, абсолютно. Ребёнок не давал. Всё время ныл и стонал. Всю ночь я сидел и качал ребёнка, и страшные мысли сверлили мозг.
У жены был сильный жар. По ночам она вскакивала с кровати и кричала:
"Иду в лес!"
Приходилось хватать её за руки, а она изо всех сил рвалась в лес. С большим трудом укладывал её в постель, держа одной рукой, чтоб не соскочила, не вырвалась, а другой - качал люльку.
Но я не выдерживал. Было слишком тяжело, слишком ужасно.
И я телеграфировал в Киев. Но никто оттуда не приехал. Также и из Каменца. Меня бросили. Обо мне забыли. И я с болью думал о бабушке. Была бы жива бабушка Бейле-Раше, она бы тут же прилетела. Ничто на свете её бы не удержало, и уж наверно она бы привезла кого-то из детей мне на помощь и в утешение.