Глава 14
Стало получше. – Гости.– Отец с сестрой.– Дед.– Папиросы.– Шум. – Договор с крестьянами. – "Братцы, идёт!" – Черняхово.– Помещичий пёс. – Жена пана Шемета.– Дочь.– Дочь бежит с любовником. – Как пан Шемет сделал себе состояние. – Скандал с дочерью. – Она просится домой.– Тяжёлая сцена у ограды. – Конец Шемета, его семьи и состояния.
До сих пор не понимаю, как мог я выдержать целый месяц такого ужаса - без сна, среди тяжёло больных, в пустынном волчьем углу.
Далёкие и немногочисленные соседи боялись приехать ко мне в усадьбу навестить больных, даже мужики сторонились моей усадьбы. Что такое тиф - они, как видно, понимали. Была тишина, кругом стояло тяжёлое, плотное, полное угрозы молчанье.
Жене и детям стало немного лучше, но потом опять вернулась температура, а самый маленький мне разрывал сердце своими стонами. Но самый маленький скоро умер, и ещё скорее его забрали - чтобы больные не увидели, не узнали.
И как раз, когда больным стало лучше, стали откликаться на мои телеграммы, и явились первые гости. То есть, как раз тогда, когда они были мне не очень нужны. Приехали втроём - отец и сестра с братом. Но я был такой усталый, что у меня в голове мутилось, и оставив всё на гостей, я только и делал, что спал.
Отец сразу уехал, а остальные остались на две недели. Потом приехал в гости дед, и меня до сих пор огорчает, что я ему не угодил специально купленными для него папиросами.
Дед курил миллеровские папиросы - за десять копеек десять штук. В то время это были почти самые дорогие папиросы, которые курили богачи. Конечно, они были лучше нынешних, ведь табачные листья, стоившие тогда восемьдесят рублей пуд, нынче стоят четыреста. Также и налог тогда был меньше.
Меня убедил мой лавочник купить сто папирос за рубль, по его словам самые хорошие - много лучше миллеровских. Я себя дал уговорить и их купил. Но дед просто отшатнулся, попробовав первую.
Это меня как-то глубоко и тяжко огорчило. Дед у меня, женатого, - первый раз в гостях, а я ему купил плохие папиросы!
Потом все мои гости уехали, и я остался в прежней тишине, в прежнем молчании. Но это мне больше не мешало. Наоборот - покой мне был сладок, приятен, я очень, очень в нём нуждался, и в семь - восемь часов вечера шёл спать и спал со вкусом и без просыпа до восьми-девяти часов утра.
Я всё никак не мог прийти в себя.
Через несколько недель началась работа в поле. Мне надо было купить все семена для посева - хозяин есть хозяин, ничего не поделаешь. Надо пахать, бороновать, вывозить навоз. Но тут у меня была просто нужда во всём. Чтобы вывезти навоз, требовалось сто телег - так же, и ржи для посева у меня не было.
Болезнь, домашний госпиталь вытянули из меня 500-600 рублей. Ловчить и крутиться в денежных делах, как делают в нужде другие евреи - я никогда не пытался. Я даже не знал, как просят кого-то о беспроцентной ссуде. А тут- приходится покупать овёс, ячмень, горох и картофель - а купить не на что.
К моей тысяче кошелевских казней прибавилась ещё одна. В конце зимы стали телиться коровы, и из-за дороговизны сена скот так подешевел, что на телят совсем не было покупателей. Кому теперь нужны телята? Хоть бери и отдавай почти даром. Пришлось мне самому заколоть всех телят, и даже хуже - самому и съесть. Горе такой еде!
Постепенно, постепенно прошла зима. Тяжело и лениво двигалась, словно против воли, словно сопротивляясь. Но у весны - сила, и зима ушла прочь, как тяжкий сон, после которого облегчённо вздыхают.
После Песах я снова, как в прошлом году, заключил договор со всеми жителями деревни. Но в этом году я не хотел отдавать деревне большой луг за ту цену, как в прошлом. Я хотел сто двадцать рублей за год вместо ста, и мы никак не приходили к согласию.
Мне сообщили, что все крестьяне выгоняют по ночам лошадей на луг, и те едят мою траву. И как-то раз я в двенадцать ночи поехал посмотреть, правда ли это. Надо быть на стаже - ведь это пахнет большим убытком.
И придя, встретил полную деревню крестьян, вместе с лошадьми. Пасут себе во всю, а тот самый Фёдор, дрянной мужик, о котором я уже писал, во всё горло орёт:
"Братцы - идёт!"
Все вскочили на лошадей и быстро скрылись. Я остался стоять, как выпоротый. Только назавтра поехал в Пружаны, за пять вёрст от Кошелева, к мировому судье с иском против всей деревни, двадцати семи хозяев, которые пасут своих лошадей каждую ночь на моём лугу.
Крестьяне тут же получили повестки: явиться в Пружаны на суд. И уже назавтра ко мне явились все мужики уладить дело о луге. После долгих переговоров дали мне сто десять рублей плюс двадцать семь косарей. Не знаю, откуда взялось во мне мужество, куда делся страх и ужас перед большой, злой и чуждой массой мужиков? Иные мне позже озабоченно замечали, что игра эта даже опасна: такой, как Фёдор, может в порыве ненависти просто убить на месте. Надо быть осторожным.
Летние работы прошли на этот раз лучше. Больше было порядка, чем в прошлом году.
Мне это доставило удовольствие лишь на минуту, и снова я стал тосковать по Хаскале, по книгам, и снова мне стало жалко своей молодости, пропадающей среди мужиков.
Ну, что с того, что я здесь буду иметь заработок, в этой пустыне? Что дальше? И я останусь невеждой, и дети - грубые, неотёсанные. И я потихоньку про себя решил - лучше остаться бедняком в городе, чем быть богачом в пустыне, среди волков.
Как назло, лето у меня прошло благополучно, и я себе признался, что был этим огорчён. И до такой степени огорчён, что пожалел, что отказался от должности меламеда в Варшаве. Караул - большой город!
Я всё это обдумал - и перестал заботиться о том, что будет полезно для жизни в Кошелеве. Совсем выбросил Кошелево из головы. Да - надо побыстрей отсюда выбираться
Четыре раза в год я приезжал в Черняхово к предводителю Шемету и платил ему за съём усадьбы. Возле помещичьего дома, внешне выглядевшего просто, но внутри - очень богатого и нарядного - лежал очень сердитый пёс. Имея дело к предводителю, человек сначала шёл к еврею-арендатору, и тот уже посылал своего ребёнка провести гостя до дверей "покоев", поскольку все очень боялись пса.
Прибыл я так однажды и зашёл сначала к арендатору, чтоб тот проводил меня к помещику, но не застал никого дома. Я, однако, не хотел лишний раз приезжать и попытался пройти сам. Пса совсем не было видно. Но стоило мне подойти ближе к дому, как он откуда-то выбежал и схватил меня за руку своей большой пастью. Нижние окна дома были в этот момент открыты, я вскочил в окно и свалился прямо на стол.
На мой крик явилась помещица. Помещице - молодой, красивой и живой женщине, понравилась моя ловкость: выхватить руку из пасти пса - было чудом пополам с геройством, и она тут же приказала подать чай со вкусными вещами и долго держала у себя.
С тех пор жена Шемета, отправляясь на прогулку, заезжала ко мне в усадьбу, и я был у неё в большом фаворе.
У этой молодой женщины была очень хорошенькая дочка, которую скорей можно было принять за её сестрёнку.
Как у большинства тогдашних помещиков, конец Шемета был печальным. А началом конца была эта дочка. Несмотря на её юность, к ней уже сватались, и очень сильно. К тому времени ездил к ним молодой помещик из Слонимского уезда. Богатым этот молодой помещик не был, зато - был мотом и частично также и добытчиком - получал подряды из Петербурга.
Дочке Шемета он привозил из Петербурга дорогие игрушки, когда ей было только 12-13 лет. Эти необыкновенные игрушки стоили больших денег, и ими он постепенно привлёк сердце молодой панны.
В пятнадцатилетнем возрасте и при её необыкновенной красоте, стали к ней свататься большие помещики. Но молодой помещик, которого звали Лизанский, купил её сердце с детского возраста своими богатыми и дивно прекрасными игрушками из Петербурга. Сейчас, когда она стала старше, он ей привёз новый подарок - четырёх маленьких лошадок, стоивших шесть тысяч рублей, и маленькую каретку со сбруей из серебра и золота. Молодая панна очень любила лошадей. Лошадки с кареткой её просто очаровали.
Старый Шемет такого молодого зятя не хотел. Старику было важно родство, богатство, положение, но молоденькой дочке очень нравился последний подарок, и они договорились о похищении, о побеге. А потом - дело будет сделано, и никто их разлучить не сможет.
И как-то в пятницу он пришёл к Шемету в гости, остался допоздна и договорился со слугами, каждому из которых дал по сотне, чтобы они молчали, сделали бы вид, что ничего не знают, когда он похитит ночью юную панну. И так и было.
В два часа ночи, когда все спали, кареты их уже стояли с другой стороны ворот, они вместе выскользнули и уехали в Слоним. Она оставила письмо родителям, приглашая назавтра в десять утра в Слоним прямо к ним на свадьбу.
Старик встал, как всегда, очень рано и выпил чаю. В десять часов встала Шеметова. Но когда через какое-то время дочь не вышла из спальни, это им показалось странным. Тут они спохватились. Нашли на столе письмо. Шеметова падала в обморок и плакала. Лизанский им как зять не подходил. Ко всему прочему он, как принято было между молодыми помещиками, был сверх головы в долгах. Это для них был ужасный удар. Старый Шемет, прямодушный помещик старой закалки, рассказывал бывало, как он "сделал состояние": отправлял своих крепостных на заработки в Варшаву и в другие места за восемь рублей месяц, а деньги клал в кассу. Например, посылая на работу крестьян в Варшавскую цитадель, он давал одному из них кнут - бить ленивых работников.
"И для кого я старался, копил деньги? - Сетовал он. - Всё для дитяти, для дитяти..."
По обычаю он послал Лизанскому письмо, в котором писал, что лишает её наследства, оставляя всё детям своего брата и ни гроша дочке.
Лизанскому это не понравилось. Денег у него не было. У окрестных евреев он очень много назанимал и как раз предвкушал, как женится на единственной дочке очень старого и очень богатого Шемета. И все деньги окажутся у неё в руках.
Естественно, что евреи одалживали как могли широко. Но когда стало известно о письме, одалживать перестали, и Лизанский остался без гроша.
В конце концов дочка написала отцу письмо, в котором отчаянным тоном просила прощения. Матери она написала отдельно, ожидая, что мать, читая письмо, конечно, расплачется, не посмотрит на старого, сурового отца и приедет к ней мирится: матери всегда уступчивей.
Единственная дочь, однако, сильно ошиблась. Отец ничего не хотел о ней слышать, и мать также была не мягче.
Мать, в сущности, не так беспокоило то, что дочка вышла замуж за нищего, как то, что она сама лишилась удовольствий. Ей было жаль помпы, шика - что было бы, выйди её дочь замуж за графа. Она бы весь свет перевернула! Она бы хотела, например, поездить вместе с дочерью по большим европейским городам: Варшаве, Берлину, Парижу, Лондону, Вене; сшить там дочери гардероб; и так гулять за границей целый год. Кстати, и себе могла бы сделать дорогих платев и кокетничать при дочери с молодыми людьми.
Итак, письмо дочери никакого успеха не имело. Никто с ним не посчитался.
Но оказавшись в ещё большей нужде и попросту не имея, на что жить, дочка послала второе письмо, в котором писала, что приедет домой и от ворот поползёт на четвереньках до дверей дома и будет целовать ноги отца и матери, чтобы те ей простили её великий грех.
Получив письмо, Шемет строго приказал слугам, когда она приедет - чтобы никто не смел открыть ворота и её впустить. А дочери сообщил, что не желает её больше знать, и если она приедет - не пустит её в дом.
Молоденькая дочка, никогда не знавшая лишений, не могла выдержать нужды и приехала домой несмотря ни на что. Она была уверена, что отец её простит.
По приезде её в усадьбу слуги ей отказались открыть ворота. Она их просила быть милостивыми и пустить её в усадьбу, обращалась со слезами к старому слуге, который её вырастил, носил её младенцем на руках и прежде очень её уважал. Но сейчас, плача вместе с ней, он всё же её не впустил, строго сказав: "Нет!"
Но Шемету передал, что дочь заливается слезами, прося как о милости её впустить. На что Шемет велел передать, что если лакей пустит панну, он ему палкой разобьёт голову.
С отчаяния, что с прислугой ничего не получается, она решила перелезть через забор.
Стала перелезать в своём длинном платье, несколько раз падала, но с ещё большей горечью и отчаянием снова изо всех сил карабкалась, разрывая платье и царапая руки и ноги о гвозди забора, и влезла на верхушку.
Но это было только полдела. Спуститься с верхушки на землю у неё, измученной и разбитой, не хватило сил. Это была ужасная сцена, которую только скупой и дикий помещик мог выдержать.
Не в силах спуститься, она бросилась с высоты на землю.
И если бы не крестьяне, пришедшие посмотреть, как паненка сползает, окровавленная, с забора, и инстинктивно протянувшие руки, чтобы её подхватить, - она бы упала на землю и разбилась.
Но и так она сильно ушиблась и от страха лишилась чувств. Поднялся шум, и тут же явилась мать. Дочь привели в чувство и доставили в дом, уложив там в постель, как и мать, которая впала в полное расстройство.
Но Шемет сидел себе с папиросой во рту и не двинулся с места. Сказал, что даже если дочь умрёт - он не придёт к ней на похороны. И что он бы даже хотел, чтобы она умерла.
Когда дочери с матерью стало легче, они решили идти к отцу просить прощения. Пришли, и дочь со страшными воплями упала отцу в ноги. Тут уже и мать заплакала и заявила, что если Шемет не простит дочь, она его тоже покинет. Пусть он останется один. С бандитом она жить не хочет. И долго с ним препиралась, пока он не согласился помириться. Они поднялись с земли, и наступил мир.
Через некоторое время мать поехала с дочерью в Варшаву и прежде всего сделала ей гардероб за десять тысяч рублей. Мужа, однако, в именье не пустили. На это Шемет ни в коем случае не соглашался, и дочь время от времени ездила в Слоним.
Года через два Шемет умер. Мать сошла с ума и тоже быстро умерла. Дочери досталось большое, уникальное состояние Шемета, которое её муж, по обычаю, вскоре промотал, спустил, расшвырял. Кончили они оба, конечно, плохо, но как - я даже не знаю, хоть могу предположить. И наверное не ошибусь.