Книга: Нас время учило…
Назад: Нас время учило… (Ноябрь 1943 – май 1945)
Дальше: Часть третья. Госпитали

Часть вторая

Фронт

Прифронтовой лес

Зеленые шалаши из хвои – наши теперешние дома. Сделаны они добротно и удобно. На полу каждого из них слева и справа – места для спанья, отгороженные стволами молодых сосенок и выстланные зеленым лапником.

Чисто, нарядно, зелено, и хорошо пахнет хвоей.

Стоят теплые летние дни, в лесу поют птицы.

Недалеко от нас большое, заросшее камышом озеро. Здесь много озер. Карелия – лесной, болотный и озерный край.

С самого начала – ЧП. Еще вчера, расположившись на указанном нам месте, мы с вечера услышали на озере взрывы. Все повскакали с мест, схватили автоматы, однако остановились по командирскому окрику: «Отставить! Вольно!»

Наш новый комроты, стоя спиной к озеру и затягиваясь трофейной папиросой, медленно выпустил дым и спросил насмешливо:

– Чего? Испугались? Не дрейфь! Братья-славяне гранатами рыбу глушат.

Побежали посмотреть. На берегу толпа солдат. На траве ведро с крупной рыбой. В озере, метрах в пяти от берега, двое голых вытаскивают всплывшую белыми животами вверх рыбу и бросают ее на берег.

Меня удивило равнодушие офицеров. Что нам, гранаты для рыбы дали? Странно. Но это, наверное, не единственная странность здесь.

А сегодня утром мимо нас пронесли носилки с ранеными… Что? Где? Почему?

Незнакомый рыжий и конопатый солдатик охотно делится с нами новостями:

– Энто, вишь ты, дурак нашелся рыбу глушить – вместо РГД противотанковую бросил. А она от удара в воду и рванула сверху. А разлет осколков у ей – сорок метров. Энтих, значит, в санбат, а троих закопали. И его самого тоже.

С первых же свободных минут мы бросаемся точить свои лопатки. Железо скребет, скрежещет, звенит о камень. Мы доводим лезвия до блеска, до остроты ножа. Без всякого приказа, без разъяснений нам всем ясно – чем острее лопатка, тем больше шанс выжить.

Постепенно узнаем наше новое начальство. Командир взвода – младший лейтенант Алексеенко – производит странное впечатление. Пожилой, мешковатый, без военной выправки. Говорит тихим голосом. К бойцам обращается на «вы», Командует – как просит.

Как с таким воевать?

Другое дело командир роты – старший лейтенат Кунатов. Он тоже немолод, но на правой стороне груди у него ордена, а на левой – нашивки: четыре ранения! Две желтые ленточки – тяжелые ранения, две красные – легкие.

Вот это человек! Бывалый. Опытный. С таким не пропадешь!

Все они разные – наши новые фронтовые командиры, но одно общее резко отличает их от тыловых офицеров – манера обращения с бойцами. Они не собачатся, не «ставят себя», не придираются по пустякам. Напротив: налицо какой-то запанибратский тон, легкое развинчивание гаек, суетливая забота о наших нуждах. На этом мнении сходятся все.

Помощник командира батальона гвардии старший лейтенант Шагаев, высоченный и лихой мужик, проводит с нами занятия по изучению ручного пулемета Дегтярева. Вот Шагаев умеет командовать – голосина на весь лес! Щегольская светло-коричневая пилотка заломлена набок и чуть держится на ухе.

Он сидит в центре, а мы сгрудились вокруг него плотным кружком.

– Кто у вас может оформить входы у шалашей? – вдруг спрашивает он, держа в руках пулемет. – Художник есть?

Несколько пальцев показывают на меня.

– Это хорошо. Значит, оформишь?

– Не знаю… Чем делать-то?

– А чем раньше делал?

– Там, в Волочке, стекла были. Цветные.

Кто-то рассказывает Шагаеву, как были оформлены палатки в Вышнем Волочке и что даже сам товарищ полковник хвалил меня.

– Ну так давай! – нетерпеливо говорит Шагаев. – Думай! Стекол здесь нет. Может, шишками?

– Шишками некрасиво будет.

– Ну, думай, думай. Надо, чтобы красота была. Как в сказке. Чтоб боец в свой шалаш как в храм входил.

Я машинально ворчу в руках найденную в лесу блестящую гильзу, показываю ее Шагаеву и предположительно говорю:

– Может быть, этим? Надо насобирать в лесу…

– Во! Молодец! – радуется Шагаев. – А собирать в лесу – пусть серый волк собирает. Сколько тебе надо?

Страшный грохот заставляет нас отшатнуться в стороны. Кто сидел на корточках – падают друг на друга.

Шагаев держит пулемет стволом вверх и хохочет.

– Привыкай! Это фронт, а не у матки на печке.

Груда новеньких блестящих гильз валяется на земле. Шагаев снимает палец со спуска.

– Ну, хватит тебе? А то ты скажи – можно больше сделать. Сколько надо.

– Не надо, – говорю я. – Жалко патронов. Лучше мы в лесу насобираем.

– Ишь ты, какой хозяйственный, – удивляется Шагаев. – Ну забирай и иди вкалывай. Чтобы к вечеру красота была. Как в сказке.

Набиваю карманы гильзами и ухожу делать красоту. Как в сказке. Пробую выложить ордена – не получается. Делаю звезды с серпом и молотом посредине и выкладываю лозунг: «Смерть немецким захватчикам!» Латунные гильзы плохо видны на желтом песке, все некрасиво и убого.

Зову Шагаева. Он в восторге.

– Вот и молодец! Не горюй, я еще из тебя человека сделаю!

Спасибо. Открывается блестящая перспектива…



Занятия. Мы много стреляем. Наконец-то нас учат делу, ради которого нас призвали в армию и ради которого мы зазря мучились шесть месяцев в запасном полку, где каждый день занимались строевой подготовкой: поворотами налево и направо, топтанием на месте и стоянием по стойке «смирно». За полгода – три стрельбы, а здесь мы стреляем каждый день, и лежа, и стоя, и на ходу по движущейся мишени, всерьез учимся окапываться, а также стрелять из ручного пулемета, который оказывается почти непосильно тяжелым для наших тощих от полугодового недоедания рук.

Кормят нас три раза в день, и довольно плотно, но я никак не могу наесться – мне все мало.

На стрельбах я снова оказываюсь одним из лучших и опять слышу, уже в который раз, что дело в очках. Дни идут быстро. Постепенно я привыкаю к моему новому окружению: белорусским ребятам, грузинам и малорослым рязанским парням – Лобастову, Ерохину и Соколову. Рязанские держатся обособленно, кучкой, так же как и могучие грузины-пулеметчики, сразу удивившие своей ловкостью и мастерством обращения с пулеметом «Максим». Их минутная разборка и сборка пулемета и подготовка его к бою вызывают общее восхищение. Я уже начинаю забывать своих украинцев, как однажды, выйдя на лесную опушку, носом к носу сталкиваюсь с Жижири.

Он в новой шинели, офицерская сумка через плечо. Раздобрел и даже добродушно настроен.

– Дыви! Разумовский! Ты где?

– Пехота-матушка.

– Тю! – Он не скрывает своего презрения. – А я вот – связной командира полка! Шо хочу, то роблю. Харч гарний, сала от пуза, хлиба, каши, то уж я нэ считаю. Вот тильки донесения ношу, а так кемарь хоть весь день…

С некоторым изумлением я отмечаю факт: сытый Жижири – это совсем не то, что голодный Жижири! Может быть, в этом все дело? Может быть, поэтому мы бросались друг на друга? Страшно гордый и недоступный, Жижири осчастливливает меня последним кивком и исчезает.



Взвод построили. Перед взводом появился незнакомый офицер – комсорг полка.

– Кто комсомольцы – выйди вперед!

Вышли. Вместе со мной четыре человека.

– Всё?

– Всё.

– Ряды сомкни! Комсомольцы остаются на месте. Остальные поотделенно к крайнему шалашу записываться в комсомол – шагом марш!

После того как все вернулись с новенькими билетами, я не утерпел, спросил у комсорга – как же это? Ведь по уставу в комсомол принимают лучших, самых сознательных…

– В армии другой подход! Понял? Завтра в бой все пойдут комсомольцами! Вот и весь устав! Понял? И отставить вопросы! Понял?

И еще один эпизод. Была объявлена воздушная тревога, и мы палили из всего имеющеюся оружия по немецким самолетам, пролетавшим над лесом. Потом над ветками сосен закружились большие белые бабочки-листовки и попадали вокруг нас.

Я беру листовку в руки. Красной типографской краской напечатано: «Бей жида-политрука, рожа просит кирпича». Потом текст. Какой-то пленный Иванов сообщает, что он работал в тылу на военном заводе, но потом его послали на фронт, а вместо него взяли еврея. Кончалась листовка призывом сдаваться немецкой армии и пропуском со свастикой.

Второй раз в жизни держу в руках фашистскую листовку.

Первый раз это было в Ленинграде в октябре 1941 года. Тогда начались бомбежки, и я помню, как масса белых листков валялась на 1-й Красноармейской, напротив нашей школы. На той листовке была фотография. Бабушка, мать и мальчик лет трех белозубо улыбались с листка. Они сообщали, что сдались победоносной немецкой армии и чувствуют себя прекрасно. Дальше шли поразившие меня святотатственные слова: «Кровавая сталинская власть» и т. д. Было невероятно и нереально держать такое в руках…

Собираю вокруг себя в кустах все листовки, складываю их в кучку и поджигаю. Маленький костерок весело уничтожает кусочек фашизма.

Из-за кустов слышу голос Шаромова, одного из моих новых товарищей по взводу. Он собрал вокруг себя своих и читает им вслух листовку.

Я слушаю, притаясь.

Листовка прочтена и прячется за пазуху.

– Верно написано, – говорит Шаромов оглядываясь. – Вся война-то из-за явреев… Известное дело.

Первый бой. 21 июня

Нас собирают и объявляют: с марша в бой.

Собственно говоря – это не так уж неожиданно, два дня мы подтягиваемся к лесу, меняем место, ночуем без костров, старшины строго проверяют оружие, нам выдали НЗ, и все же напряженное молчание встречает это сообщение, а сердце начинает вдруг сильнее колотиться. Все как-то сразу меняется и становится значительным: и далекая артиллерийская канонада, и диск ППШ, до отказа набитый патронами, и люди вокруг.

Мы оглядываем друг друга по-особому, со значением: кому-то еще долго и далеко идти, кому-то сегодня придется закончить свой путь.

И происходит нечто совсем уж странное: прежде чем зайти в лес, мы пожимаем друг другу руки…

Грохот раскатывается по лесу, раздается команда «В цепь!», и до сознания как-то медленно и не сразу доходит, что это бьют скорострельные финские автоматы. Вот оно! Началось.

Короткими перебежками вперед. От дерева к дереву. Тело легкое, ноги сами несут. Не отставать. Слушать команду. Делать, как все.

Автомат наготове. Скоро… Сейчас увидим «их». И тогда – упасть и с остервенением нажать спуск. А пока мы движемся вперед не стреляя, так как кроме деревьев, кустов да папоротника, цепляющегося за ноги, ничего нет. Автоматная стрельба становится ближе, резко и мощно вступает пулемет. Я стараюсь не терять из виду бегущих товарищей справа и слева, лес заслоняет собой остальных, но я чувствую движение веток, слышу хруст под ногами – лес живет.

Залегли. Лежим довольно долго, а перестрелка удаляется куда-то вправо, вглубь, затем снова возобновляется невдалеке. К стрекоту автоматов примешиваются отдаленные взрывы. Гранаты? Или снаряды? Непонятно, чего мы ждем… Чувство реальности теряется, я как бы вижу себя сбоку в каком-то странном театральном действии или сне.

– Встать! Вперед! – командует наш взводный Алексеенко. Пошли. Между деревьями начинает светлеть, земля уходит куда-то вниз, и мы выскакиваем на берег неширокой речушки. На открытом месте люднее.

Несколько человек переходят речку вброд, другие разуваются, третьи уже на том берегу.

Быстро разматываю обмотки. Близкая автоматная очередь. Идущие через речку пригибаются, потом бегут изо всех сил на берег с открытого места.

– В речку бегом! Одним духом! Ну! – Это Алексеенко. Он уже посредине речки. В правой руке чернеет пистолет, другой он машет нам.

Холодная вода заливает ботинки, ноги скользят по камням на дне. Быстрей. Вот и берег. Залегли. Сердце колотится. Сзади в кустах шум. Оборачиваюсь. Шагаев со смехом задирает юбку медсестре Наде:

– Не промочила задницу?

Силен Шагаев! Нашел время…

Вперед! Выбегаем на лесистый берег. Что это? Прямо передо мной, по-картинному раскинув руки, лежит на спине молодой бритоголовый парень. Наша знакомая маршевая шинель. Зеленые лычки. Погоны, как у меня… И ровная круглая дырка посредине лба… Темная, размером в пятак, с розовыми краями.

Бегом к своим, догонять. Значит, все это реально… Никакого сна. Пять минут назад этот парень, как и я, впервые вступивший в бой, бежал вместе со всеми, как и я, боялся отстать, переходил речку, как и я… Над переносицей, посредине лба возникает ощущение зуда или легкой боли. Я тру лоб, но зуд не проходит.

Лес заполняется высоким воющим звуком, и сразу следует близкий разрыв. Снова вой, и разрывы еще ближе. Мы валимся под деревья, пригибая головы, втискиваясь в мох, а разрывы следуют один за другим, неотвратимо приближаясь к нам. Земля содрогается, летят осколки, с чваканьем врезаясь в стволы, а мы лежим вповалку и трясемся, как в лихорадке, потому что такого еще никто никогда не испытывал.

– Первый взвод! Встать! – Это голос Алексеенко между разрывами.

Он сошел с ума! Куда тут встать! Я крепче всовываю голову между мокрыми, скользящими, жесткими корнями.

– Первый взвод! Кто жить хочет, за мной!

Взрыв. Вой. Свист. Топот ног. Поднимаю голову. Несколько человек очертя голову несутся куда-то вниз, в чащобу, за Алексеенко. Срываюсь за ними, падаю, снова бегу. Куда же он ведет, сумасшедший… Идиот! Прямо на взрывы! Но передо мной бегут, за мной бегут наши солдаты без пилоток с вытаращенными от ужаса глазами, и я мчусь вместе со всеми – будь что будет!.. И разрывы остаются сзади и в стороне. Мы бежим еще очертя голову несколько минут, и Алексеенко останавливает нас на какой-то просеке, собирает, подсчитывает.

К моему великому удивлению, почти весь взвод цел, не хватает четырех человек.

– Ну, будете слушаться меня? – спрашивает Алексеенко своим тихим будничным голосом, но сейчас мы все уже смотрим на него другими глазами, до нас дошло, что он сделал.

– Запомните (ну до чего же он говорит не по-военному!) раз и навсегда: лучший способ выйти из-под минного налета – бежать в сторону выстрелов.

– А где же минометы? Где финны? – спрашивает кто-то из бойцов.

– Смылись! – беспечно роняет Алексеенко. – Услышали, что к ним бегут, миномет на плечи – и ходу! И вообще у них тактика такая – пострелял, и ходу. Умная тактика, – вдруг очень серьезно добавляет он. Финны – вояки! А сейчас – за мной!

Мы выходим на лесную дорогу. Там встречаемся с нашей ротой и не узнаем ее. Второй взвод поредел наполовину, в третьем тоже не хватает многих, только наш взвод потерял четверых ранеными, остальные все на месте.

Ну, Алексеенко – бог!

Подтягиваются на дорогу войска. Проходит гвардейская часть в касках, проезжают машины, тягачи везут орудия, сытые огромные кони легко катят семидесятишестимиллиметровки. На сердце становится легче – вон наших сколько!

Но что-то не дает мне покоя. Был первый бой. Разве это был бой? Мы зашли в лес, нас постреляли там, выбили чуть не треть роты, потом мы куда-то неслись сломя голову, потом вышли на дорогу и идем дальше. Мы не видели ни одного финна. Я не сделал ни одного выстрела. Спрашиваю у других – то же самое. Странно. И все же мы наступаем и, как говорят, выходим на новый рубеж.

Вдали узкой полосой серебрится Свирь. Нас обгоняют танки. Мы выходим на высокий берег Свири, и нам становится видна широкая панорама. Слева горит мост через реку, а справа саперы уже наводят новый, понтонный. На берегу множество людей, в разных местах дымятся костры, солдаты сгрудились кучками, варят, переодеваются, где-то нашли бумажные мешки с финскими галетами, и все вокруг хрустят серыми сухими солоноватыми плитками.

Привал. Отдых. Встает солнце, и до меня доходит, что все, что было, – было ночью. Конец июня – белые ночи…

Подъезжает кухня. Нам дают по полному котелку каши с консервами, несколько трофейных галет и по двести граммов водки! Мы же фронтовики! После еды на берегу устраивают импровизированную баню, и я получаю первую в армии пару белья со всеми пуговицами!

Нет, фронт имеет свои положительные стороны, это точно!

Конец июня… Какое же число сегодня?.. Вчера у командирской палатки говорили – двадцать первое… Значит, сегодня двадцать второе июня – третья годовщина войны.

Финский дом

Еще не прошло нервное напряжение от вчерашнего боя. Мы продолжаем марш по мокрой дороге. Чувство времени утеряно. Стоят белые ночи, и мы засыпаем урывками при тусклом свете, просыпаемся при свете, и нет разграничения между ночью и днем. Бег времени отпечатывается в сознании только короткими привалами да кормежкой.

Вот сейчас у нас был привал в лесу, и я в который раз перематываю пузыри на ногах, натертые обрывками портянок. Мы расположились в кустах, разожгли костер, и сразу полил дождь, обильный летний ливень. Все кругом мокрое, каждая ветка обдает душем, под ногами бегут потоки и заливают костер. Мы жмемся друг к другу. Мокрые шинели темнеют в кустах, все вещмешки, ботинки, обмотки – все почернело, хоть выжимай.

Конец привала. Слышна команда «Выходи на дорогу», и мы тащимся друг за другом по черным скользким тропинкам в море зелени и влаги.

Вот и дорога. Справа внизу видна Свирь. Она легла светящейся серебристой полосой между двух зеленых склонов. Впереди показались дома, первое финское поселение. Дождь прекращается внезапно, выходит солнце, и над колонной встает белый пар. Парят плечи, парят пилотки, шинели, парят мокрые коричневые бумажные мешки, которыми многие укрылись от дождя, – финские трофеи идут в дело.

Обгоняя колонну, скачет вестовой от командира полка. Поравнявшись с командиром роты, выкрикивает приказ и скачет дальше. От головы колонны приказ доходит до нас. Во время боя многие подобрали оброненные гвардейцами каски и надели их на себя. Приказ: «Снять и выбросить каски и бумажные мешки. Не полк, а вороньи пугала!»

Каски со звоном летят в придорожные канавы, надеваются пилотки. Порядок восстановлен.

Вот и деревня. Вернее, хутор. Два больших добротных дома, сараи, пристройки. Метрах в трехстах виднеется еще один дом. Колонна уходит вперед, а нас неожиданно заворачивают на хутор и объявляют привал.

Осматриваюсь. Дома сработаны очень добросовестно. Аккуратный, крытый железом сарай. Большой чистый двор. Около сарая крепкая новая телега. Все здесь – смесь зажиточности, добротности, достатка и… погрома.

Хозяева, видно, в спешке покинули дом, не успев ничего захватить. Вот стоит велосипед около крыльца, на лавке нелепо голубеет большой эмалированный чайник, дамская соломенная шляпа валяется на ступенях. Разбросаны какие-то книги, бумаги, газеты… А это что?

Поднимаю из грязи большой лист, не веря своим глазам, – Джоконда! Цветная репродукция… Загадочно смотрят знакомые еще с детства глаза, а нос, губы, подбородок пропали под грязным мокрым следом солдатской подошвы… Символ войны?..

Детство… Дворец пионеров… Эрмитаж…

Что я – сошел с ума? Швыряю Джоконду обратно в грязь. Нужно оглядеться – нет ли чего-нибудь пожрать?

Сержант катается на велосипеде по двору, двое солдат с гиканьем поддают голубой чайник, а я бегу в дом. Здесь уже полно народу. Несколько человек шарят по буфету в поисках еды, кто-то со смехом пропарываем штыком полосатую подушку, валяется разбитая посуда, сломанные венские стулья. Автоматически фиксирую намытую белизну пола и черные следы солдатских ботинок на ней. Перегородки в доме сделаны из толстого картона, места стыков листов прикрыты аккуратными белыми реечками.

Мимо меня тащат какие-то сапоги, кто-то напихивает в карманы шерстяные носки, а я вдруг замечаю, что картонная перегородка горит. Машинально снимаю ковш с гвоздя, набираю воды и плещу на картон. Тупо смотрю на то, как огонь продолжает охватывать все большее пространство… Здесь надо тушить всерьез. А зачем тушить? Кому он нужен, этот дом? Живы ли хозяева? И не сгорит ли он потом все равно от шального снаряда? Глупо…

Толкаю дверь и оказываюсь на кухне. Чистенькая плита с бронзовыми ручками. Стол накрыт зеленоватой клеенкой. На столе кофейник, рядом фарфоровая чашка. Над столом стенной белый шкафчик. Открываю его и обнаруживаю сахарницу с сахаром. Пиленый рафинад! Я не видел его уже, наверное, год! Быстро ссыпаю сахар в карман шинели, заглядываю в кофейник. Там кофе. Наливаю себе кофе в чашку, сажусь на табуретку и пью его с сахаром. Странно. Все смешалось, перепуталось на этой войне. Где-то рядом ухают пушки, а я пью кофе в горящем финском доме!

Кухня уже полна дыма. Надо бежать отсюда. Дом разгорается не на шутку. Вскакиваю, оглядываю последний раз кухню и замечаю висящее холщовое полотенце с вышитыми красными петухами. Откуда такое русское полотенце в финском доме?.. Да не все ли равно! Из него выйдут отличные портянки! Срываю полотенце, ногой распахиваю дверь и сквозь дым вылетаю на улицу.

– Эй, ты!

Оборачиваюсь. Пожилой солдат недобро смотрит на меня, опершись подбородком на винтовку.

– Зачем тащишь тряпку? На саван себе?

– У меня портянки худые, – бормочу я и чувствую, как заливаюсь краской.

– У, мародерская морда! – роняет солдат и отворачивается, а я комкаю полотенце в карман и бегу к своим – они уже строятся. Снова мерное топанье ног по высохшей дороге. Мы идем к передовой, и еловые лапы прощаются с нами.

Я – мародерская морда! Да, это верно. Знала бы мама или ребята в детдоме, что я буду воровать полотенца в чужих домах! Зачем я взял это проклятое полотенце, которое жжет мне бок? Неужели воля моя настолько подавлена, что я уже не отличаю плохое от хорошего, врываюсь в дома, топчу посуду, ворую чужие вещи? Что это со мной?

И вдруг обида и горечь переполняют меня. Чего я мучаюсь? Да если бы Ткаченко не обокрал нас в свое время, разве нужно было бы мне это петуховое полотенце? А сколько можно ходить в стершихся носовых платках вместо портянок? Кто виноват в том, что я взял его? Молчи, солдат, имеешь ли ты право судить меня? Я взял это полотенце, потому что на ногах у меня пузыри и мозоли, которые устроил мне Ткаченко, пропив наши портянки в Вышнем Волочке!

С какой-то злобной радостью я на первом же привале разрезаю полотенце на две части и аккуратно, со вкусом, обматываю ноги петухами.

Вот это портянки! Нога аж сама радуется! Ну, теперь пройду хоть всю ночь и еще день.

Вот так! Я не мародерская морда! А вообще-то полотенце все равно бы сгорело…

Я иду дальше. На душе у меня легко.

В лесной чаще

Третьи сутки мотались мы в этом болоте, пахнущем торфом и мокрой травой. Третьи сутки валились мы от усталости между бурых пушистых кочек и просыпались от звука автоматных очередей.

Кухня наша осталась где-то там, далеко на дороге, последний сухарь из неприкосновенного запаса был давно съеден, а солдаты, посланные с бачками за кашей, не вернулись.

Мы были отрезаны и не могли пробиться ни вперед, ни назад. Убийственным автоматным огнем финны преградили нам дорогу среди высоких сосен, чахлых березок и поблескивающих зеркал болотных луж.

Чувство времени потерялось в постоянной выматывающей беготне по этому сырому лесу, в коротких и ожесточенных перестрелках, в хмурых сероватых днях, незаметно переходящих в белые ночи июня.

Мы шатались, находясь на пределе человеческих сил, и поочередно спали по пять-десять минут, подобрав полы насквозь мокрых шинелей и уткнувшись лицом в мягкие и холодные мхи.

Ноги наши были в воде трое суток и ныли от холода, но мы не успевали переобуваться, и сухие портянки зазря пропадали за спиной в вещмешке.

Я проснулся от знакомого дробного грохота.

Где-то впереди, в чаще леса, били финские автоматы, и пули свистели надо мной, со скрежетом впиваясь в темные тела сосен.

Я сполз немного ниже, укрыл голову за расщелившимся черным пеньком, затем осторожно высунул автомат и дал короткую очередь – на звук.

Где-то в стороне, шагах в пятнадцати от меня затрясся, забил другой наш автомат, потом третий и четвертый. Так отбивались мы третьи сутки, не видя противника в гуще леса, стреляя по слуху, а потом меняя место.

Снова оттуда – из темной чащи – полетела грохочущая и свистящая смерть, и снова я прижался к буроватой траве, ощущая щекой ее колкость и холод, и еще раз порадовался, что нашел такую хорошую выбоину за крепким пнем.

Мы притаились и не отвечали больше огнем. Финны тоже перестали стрелять, и в ощутимой тишине и тревоге этих минут я стал ожидать команды отхода.

Проходили минуты, а может быть, и часы. Комары тонко пилили в ушах. Лягушонок прыгнул в лужу, рядом с ногами. Пальцы застыли и заболели на ложе автомата. А команды все не было.

Тишина стояла над лесом, непрочная и тревожная. Меня начало клонить в сон. Я приподнял голову и переменил положение, согнул затекшие ноги и огляделся. Сосны, березки, кочки, папоротник. Между обнаженными корнями там и здесь проступала вода, рыжая, нечистая. Шагах в пяти, впереди, кусты, за ними сосняк становился гуще, темнее, уходил куда-то вглубь, откуда стреляли. Ветки кустов сверху были обломаны или срезаны пулями, снизу что-то белело. Я чуть-чуть приподнялся. Гнездо? Гнездо. И в нем четыре крупных яйца с крапинами на скорлупе. Четыре яйца, похожих на куриные.

Спазм сжал мне горло, а затем что-то внутри.

В пяти шагах от меня яйца, похожие на куриные!

Сон пропал. Все исчезло и смешалось вокруг, кроме одной всеобъемлющей мысли – достать! Достать во что бы то ни стало и, осторожно разбив скорлупу, выпить чудесное содержимое, слегка присолив из жестяной баночки.

Достать. Но как? Я лежал за пеньком, мучительно вглядывался в заветные кусты и проклинал себя за нерешительность, в то же время отчетливо сознавая, что каждый из пяти шагов к манящим меня яйцам может оказаться последним… Засосало под ложечкой, заныло что-то внутри. Странно, что до этого я не хотел есть. Беготня по болоту настолько измотала, что приглушила чувство голода. Но сейчас он раздирал мне внутренности и яростно боролся со здравым смыслом.

Одинокая автоматная дробь раздалась снова, и опять наступила тишина. Значит, они там. Они не ушли. Вылезать нельзя. Странная мысль пришла мне в голову: шаг вперед – и конец войне.

Я отвернулся от кустов и занялся автоматом, чтобы не смотреть в ту сторону. Перезарядил диск, ровно установил в нем тупые желто-розовые патроны, до блеска начистил канал ствола и удобно улегся между двумя мягкими подушками кочек. Но справившись со своим солдатским хозяйством, снова и снова возвращался я мыслями туда, в зеленую темноту веток и трав, где заманчиво и опасно белели четыре яйца.

Впрочем, уберегусь ли я от пули, лежа здесь? Так ли безопасно мое укрытие, и не вынужден ли я буду через минуту покинуть его и бешено мчаться вперед, или назад, или в сторону – в гнетущем вое летящих осколков, грохоте минных разрывов, вставать, снова бежать и стрелять, каждую секунду ожидая конца…

Нет, ненадежно мое укрытие, как ненадежно все в этом странном мире запахов смолы и крови, грохота разрывов и стрекотания кузнечиков, в этом бесконечном лесу без дня и ночи, без времени, без ощущения реальности происходящего, где человеку невозможно предугадать, что с ним будет через секунду…

А раз так, то пусть будет так…

Я осторожно вылез и, прижимаясь к земле, по-пластунски пополз вперед. Тишина стояла в лесу, и каждый звук сломанной мною веточки, ботинок, скребущих по мху, гулко отдавался в ушах.

Я захватил гнездо и, стараясь держать его немного над землей, чтобы не разбить яйца, пополз обратно.

Вот и черный пенек, a вот и умятая ямка между двух кочек – моя крепость, мой дом.

Осторожно разбив скорлупу и присолив содержимое, я выпил все четыре яйца, одно за другим, потом переменил мокрые портянки на сухие и, удобно улегшись в своей мягкой ямке, почувствовал себя почти счастливым.

Почем эскимо?

Нас снова перемешивают, тасуют, пополняют – новыми солдатами взамен выбывших.

Среди вновь прибывших появляется парень с приметной фамилией – Сокол, и жизнь моя, и до этого времени трудная, становится просто невыносимой.

Сокол – балагур, весельчак, взводный Петрушка, немедленно делает меня объектом своих шуточек и издевательств, к общему удовольствию и потехе. От первой прямой стычки он как-то ловко уклонился, а потом я вдруг потерял инициативу и дал захватить ему верх. Моральные силы мои были на исходе, я был растерян, подавлен и сопротивлялся вяло, не так, как следовало бы.

Вот и сейчас, во время короткой стоянки-перекура, Сокол начинает разговор:

– Лева! (Всех он зовет по фамилии, меня только по имени, делая ударение на нем и изображая еврейский акцент.) – А что ты делал до армии?

Кругом поворачиваются, улыбки раззявливают морды. Предстоит потеха.

– Он в магазине торговал! – не дождавшись ответа, объявляет Сокол.

Смех где-то сзади. Я выскребаю из котелка кашу. Молча коплю злобу.

– Лева, ты эскимом торговал? – снова спрашивает Сокол.

– Ха-ха-ха! Эскимом! Вин дуже остроумный, цей Сокол!

– Каже, так каже!

– Лева! Почем эскимо? – спрашивает Сокол.

Взрыв смеха.

Я молча откладываю котелок, беру автомат в руки и выразительно похлопываю по стволу.

Это действует. Сокол отходит, бормоча для приличия, чтобы не подумали, что он трусит:

– Боже мий! Вин мэнэ застрэлить!

Слышна команда, и мы снова топаем вместе.

Плечо к плечу.

Единая и монолитная армия.

Поход

…Подъе-ооом! Подъе-ооом!..

Сознание медленно наполняется этим звуком, тело придавлено к земле черной и мягкой массой, голова лежит в придорожной пыли, темная масса сереет, меркнет… Открываю глаза.

– Подъе-ооом! – раздается совсем рядом. С трудом отрываю голову от земли. Надо идти.

Сумка с пулеметными дисками гнет к земле, автомат висит на шее слитком свинца, все тянет вниз, не дает встать. Упасть, слиться с дорожной пылью, с травой и спать, спать… Надо идти.

Кто-то рядом со мной со стоном встает на четвереньки, потом на оба колена, потом на одно, и вот он уже стоит, покачиваясь. Надо идти!

Механически, как кукла, повторяю его движения, поправляю вещмешок, сумку, надеваю пилотку и делаю первые нетвердые шаги.

…Мы идем уже около суток. Вчера вышли днем, вечером был часовой перерыв на обед, потом снова пошли. Ночь вся в походе. Два часа марша, десять минут отдыха, два часа марша, десять минут отдыха.

Красное зарево на горизонте. Вздутые трупы лошадей у дороги пахнут сладко и отвратительно. Черная масса усталых людей движется, угрюмо опустив головы; каждый видит затылок впереди идущего, хлястик его шинели, мелькающие обмотки и грязные ботинки, равномерно опускающиеся на дорогу.

Скрип ремней, глухой топот множества ног, у кого-то позвякивает котелок. Дорога плывет под ноги, мимо тянется темная полоса леса, усталость наполняет все члены, ноги вышагивают автоматически, глаза слипаются.

Два часа марша, десять минут отдыха.

Время от времени кто-нибудь начинает странно, по-пьяному перебирать ногами и забирать вбок, шатается и наталкивается на идущих. Слышен легкий стук – автомат ударил об автомат, сдержанная ругань, и заснувший на ходу возвращается в строй.

Если бы раньше мне сказали что можно спать на ходу, я бы не поверил, но здесь это случалось со мной уже несколько раз – организм не выдерживает нагрузки, природа берет свое.

Привал!

Наконец-то! Вокруг меня падают фигуры. Мгновение – и уже никто не стоит. Я валюсь вместе со всеми, следя за тем, чтобы не ударить голову об автомат; щека касается шероховатых комков дороги… Наверное, здесь недавно прошли танки… – последняя мысль, которая приходит в голову, и я проваливаюсь в темноту.

Наверное, странное зрелище представляет собою наша колонна на привале. Мертвый полк, растянувшийся на километры, покрывает дорогу телами солдат, серые фигуры разбросаны по-всякому – кто как упал, в самых невероятных позах. При случае десяток финнов может спокойно перестрелять эту огромную спящую гусеницу, вымученную настолько, что она не сможет оказать сопротивления.

Подъем!

Мы шагаем снова. Десять минут отдыха прошли.

Нас заворачивают в лес. Кажется, конец пути. Да. Слышны крики офицеров, разводящих взводы, приезжает и располагается под деревьями полевая кухня, близка минута отдыха. Тяжелое отупение сменяется надеждой: можно будет поесть и, может быть, пару часов поспать.

– Первое отделение – за мной! – командует Лобастов и выводит нас на большую поляну, покрытую валунами и мхом. Край поляны кончается пышным кустарником, за которым чувствуется спуск к речке. Здесь будет наш сегодняшний дом. Можно сбросить автомат и сумку, затем окопаться и спать. Объявили, что спать можно целых четыре часа! Потом будет обед, еще час отдыха и снова марш.

Надо срочно окопаться, приготовить себе дом – ячейку, похожую на могилу, – крепость и кровать солдата.

Первые же удары лопаткой о землю показывают, что окопаться нельзя. Лопатки скрежещут о камень, под нами сплошные валуны, покрытые тонким слоем земли со мхом. «Ледниковый период»… Эти неожиданно всплывшие слова отбрасывают меня невероятно далеко… к школе, к книгам… Где-то есть Ленинград, где-то есть Угоры… Мама сейчас не спит и ждет Шурку-почтальоншу… Надо дописать письмо, которое я уже ношу за спиной… Я еще жив, мама, я ношу сейчас тяжелые камни, выкладывая из них ячейку, так делают все, ведь здесь нельзя окопаться… здесь сплошные валуны, покрытые тонким слоем земли… Но я жив, и наверное, это самое главное… Последние камни ложатся на нижний ряд. У меня получилась славная ячейка – она шире спереди и уже сзади, длина ее позволит мне вытянуться и поспать сладко четыре часа, положив рядом автомат и ненавистную сумку с пулеметными дисками. Моя ячейка выстлана снизу мягким зеленоватым мхом, и это хорошо. Я еще жив, хотя и очень устал.

– Встать!

Поднимаю голову.

Надо мной стоит Лобастов – наш новый командир отделения. Он назначен два дня назад, после того как Прохоров был убит. Лобастов маленький, коренастый, глаза у него посажены близко один к другому, и это придает ему сходство с обезьяной. Раньше он ничем не отличался от своих рязанских, после же назначения начал сразу подражать офицерскому тону, прямо копируя интонации командира роты. Я внутренне сопротивляюсь его грубому командному тону, желанию показать свою волю и свое право.

– Чего тебе?

– Встать, когда с тобой разговаривает командир отделения!

Такие штучки необычны здесь даже для офицеров. На фронте офицеры разговаривают с солдатами совсем по-иному, чем в тылу. Солдату дозволяется здесь неизмеримо больше. Общая мысль «все мы под смертью ходим» в какой-то мере стирает грань между командиром и солдатом, никто не настаивает на выполнении уставных тонкостей. Этому в немалой мере способствует то, что в руках у каждого солдата заряженный автомат.

– Ты что, не слышал, мать твою в гроб! Встать, раз я приказываю!

Я медленно поднимаюсь. Автомат я не успел снять, и он висит теперь у меня на шее.

– Я слушаю.

– Ты где сделал ячейку, сволочь?

– Как где? Я не понимаю.

– Не в ряд! Понял? Не в ряд! Посмотри!

Оглядываюсь. Моя ячейка действительно не в ряду всего отделения, она вышла вперед метра на три ближе к краю поляны.

– Ну и что?

– А то, – его глаза останавливаются, он в бешенстве, что я задаю вопросы, он сейчас научит меня подчиняться, – а то, что ты сейчас же переложишь камни и сделаешь ячейку в ряду!

Все замирает во мне на мгновение: мы не на параде – равнять ряды!

Он подскакивает к моей ячейке и ногами разваливает камни. Один большой камень из верхнего ряда падает мне на ногу и причиняет боль.

Что-то более сильное, чем боль и усталость, захлестывает меня, что-то горячее и властное заставляет меня прыгнуть к нему, руки сами наставляют автомат ему в грудь.

– Отойди… – это не мой голос – какой-то хрип. Время, обстановка, ощущение реальности происходящего – все пропало куда-то в этот миг… Я только вижу его остановившиеся глаза, белеющее лицо и… руки, тянущиеся к автомату.

Мгновение – и я отвожу затвор назад. Теперь только одно движение – нажать спуск, и клочки гимнастерки запрыгают у него на груди, как у того упавшего рядом со мной солдата.

Мы смотрим друг другу в глаза.

Палец лежит на спусковом крючке.

Мне как-то удивительно легко сейчас; давящая усталость, чувство обиды и затравленность исчезли. В жизни остались только две реальности: глаза передо мной и спуск, ощущаемый пальцем.

Секунда. Вторая. Третья.

Он держит автомат в руках, но у него не отведен затвор. Для того, чтобы меня убить, ему нужно сделать два движения. Мне одно.

Если он отведет затвор – нажму спуск.

Глаза прячутся, руки сползают с автомата, он делает шаг назад и тихо, шепотом говорит:

– Ты что, парень! Ополоумел? Опусти автомат…

Еще шаг назад, еще, и он отходит.

Я стою еще некоторое время в прежней позе, затем медленно спускаюсь в ячейку, аккуратно вынимаю патрон и медленно закрываю затвор.

Усталость вновь наполняет меня, ноги тяжелеют, и я мешком валюсь в свой каменный дом. Надо спать. Все уже спят.

Рядом с камнями трава. Срываю травинку и откусываю кончик. Мама когда-то говорила, что это вредно, будут боли в животе… Почему я не нажал спуск?..

Вредно… какое домашнее слово… Я обещал ей не откусывать кончики травинок… Завтра, наверное, будет трибунал… невыполнение приказа и покушение на жизнь командира… Травинки бывают разные, не все они вредные, а кончики у них такие сладкие…

Если бы он сделал еще одно движение, я бы нажал…

Надо дописать письмо, я уже третьи сутки таскаю его за спиной. Надо успеть дописать письмо…

И снова бой…

Уже третьи сутки мы в бою, а я решительно ничего не понимаю.

Опрокинулись, спутались все мои представления о фронте, о бое. В этом царстве сосен, елей и кустов все мы потеряли ориентировку. Где противник, где наши, куда идти, откуда стреляют, что будет через минуту и что будет завтра – на все это нет ответа. Есть только давящее чувство собственного ничтожества и нервное напряжение, доходящее порой до животного страха: поднял голову – смерть, не поднял головы – жизнь, а иногда и наоборот. В этой игре нет правил. Один Случай управляет здесь всем – удачей и неудачей, жизнью и смертью.

Финские блиндажи поражают меня своей аккуратностью. Землянки ровно облицованы вертикально поставленными стволами молодых сосенок и березок: березка – сосенка, березка – сосенка. Белое – красноватое, белое – красноватое. Просто, красиво и очень неожиданно…

По колено в воде передвигаемся мы гуськом среди тонкого березняка и осинника. Чавкают черные ноги в обмотках, блестит болото внизу, разбегаются мелкие волны от наших шагов, комары тучами вьются над нами, но мы не обращаем внимания на их укусы. Мы идем вперед, на новые позиции, идем медленно и устало, с одержимостью и упорством автоматов.

Гнилое, гиблое место. Уже час мы в воде, а болоту нет конца и края.

Мерно покачивается передо мной спина Ерохина, ствол пулемета задевает за тонкие ветки, чавкают, хлюпают ноги, мокрые брюки облепили бедра, полы шинелей подвернуты и заткнуты за пояса, но тоже намокли.

– Бросай оружие! – звонкий протяжный окрик, и сразу очередь. Крик.

Двое солдат передо мной падают в черную жижу. Я присаживаюсь на корточки. Что это? Автоматные очереди где-то спереди и сбоку. Ничего не понимаю – откуда стреляют? Кто? Срываю автомат и, ощущая нелепость и никчемность этого действия, палю вправо в лес по кустам. Поднимается упавший в воду Ерохин. Он бледен, беспомощно держит в руках пулемет стволом вверх. С рук, с пулемета, с лица стекает коричневая жижа.

– Откуда?

– Не знаю.

– Финны окружили!

– Кто сказал?

– Где лейтенант?

Мы сбиваемся кучкой посреди большой светлой лужи, стоим, пригнувшись, ожидая команды, разъяснения какого-нибудь…

Пальба стихла. Какие-то крики гулко разносятся в глубине леса.

– Вперед! Что встали? Шагом марш!

Снова чавкают черные ноги. Снова качается передо мной ствол пулемета, задевая за ветки, а все тело напряжено, все мысли сосредоточены на одном: из-за каждого куста, из-за каждого дерева может снова прозвучать автоматная очередь.

По цепи передают: финская разведка наскочила на наш батальон. За деревьями не разобрали, что идет большая часть, когда поняли – обстреляли и скрылись в лесу. У нас двое раненых.

Становится суше, и редеет тонкий березняк, уступая место сначала молодым, потом старым соснам.

Нас перестраивают цепью. Тихо в лесу. Команды отдаются вполголоса. Растет напряжение. Мы двигаемся медленно, в цепи, перебегая от дерева к дереву. Алексеенко идет рядом с нами, его сутулая фигура мелькает где-то справа. Вижу рядом с собой человек шесть, остальных скрывают деревья, слева от меня три или четыре темные фигурки перебегают пригнувшись.

– Стой! – передается по цепи.

Останавливаемся. Впереди широкая просека. На ней перед нами метрах в тридцати – колючая проволока. Четыре ряда. За просекой снова темнеет лес.

Лес молчит, и его молчание тревожно.

Там, за проволокой, – финны. Они ждут, приготовились встретить нас огнем, а нам нужно преодолеть эту просеку и идти дальше. Стоя за большой елью, я вижу, как к темнеющим рядам проволоки подползают фигуры в серых шинелях, и догадываюсь: саперы. Они будут проделывать для нас проходы. Трудно им сейчас!

Батальон стоит в укрытии, а они – несколько человек – первыми вылезают из леса под финские пули. Маленькие, беззащитные.

Мы притаились и ждем, а саперы, лежа на спине, большими ножницами режут проволоку, такие заметные на светлых, покрытых серебристым мхом кочках…

Давящая тишина. Ни одного выстрела оттуда. Саперы кончают свое дело и отползают. Теперь наша очередь.

С трудом отрываюсь от толстого ствола и, ощущая знакомое нытье над переносицей, устремляюсь вместе с другими в узкие проходы среди колючей проволоки. Мы бежим кучно, толкая друг друга, и я кожей чувствую, что мы – отличная мишень, ничего не стоит нас всех перестрелять сейчас.

Но вот проволока позади. Снова растекаемся цепью и входим в лес, каждую секунду ожидая выстрелов.

Тишина. Кажется, здесь никого нет, только сосны шумят над головой. Валуны, покрытые мхом. Брусничник под ногами. Красные россыпи спелых ягод. Птицы подают голоса.

Слова лес реже – вижу всю цепь, идущую вперед. Я около Ерохина. Он первый номер ручного пулемета, я второй. Ненавистная сумка с пулеметными дисками сейчас не тянет. Слишком велико напряжение ожидания.

Впереди местность повышается, и мы выходим на гребень.

…Звенит барабанная перепонка от грохота близких автоматных очередей, и скорее чутьем, чем слухом, ощущаю я сбитые пулями ветви над головой и падаю стремглав на землю, прижимаясь к ней всем телом, распластавшись между кочками.

Грохот, свист пуль. Краем глаза фиксирую молоденькую елочку метрах в трех от меня – она осыпается и падает, срезанная пулями. Отползаю немного назад, в ложбину. Здесь безопаснее. Оглядываюсь. Кто-то из наших с криком бежит назад. Ерохин бросил пулемет и лежит, закрыв голову руками. Справа начинает работать наш станковый пулемет. Залегшая цепь начинает отвечать. Я тоже даю автоматную очередь вперед, в темноту леса, и вдруг страх покидает меня, уступая место азарту боя. Подползаю к Ерохину и расталкиваю его. Он приподнимает голову, обалдело смотрит на меня своими голубыми глазами, потом хватается за пулемет. Я помогаю поставить диск. Минута – и наш «Дегтярев» дает первую длинную очередь, наполняя сердце радостью и чувством собственной силы. Лупим мы в белый свет, вернее, в полную тьму, но мы стреляем, ведем бой, а не лежим, уткнувшись носами в мох, грохот нашего пулемета заглушает все остальные звуки, поглощает все остальные мысли, кроме одной – мы воюем!

– Вперед! В атаку! Ура!

Вскакиваем и бежим вперед. Пули свистят нам навстречу. Мы падаем, снова вскакиваем, перебегаем от дерева к дереву, грохот боя нарастает, где-то начинают рваться мины. Мы уже сбили цепь и бежим между деревьями втроем или вчетвером, не видя остальных.

Легкий вскрик сзади заставляет меня на мгновение оглянуться. Ерохин лежит, весь устремившись вперед, странно подогнув ноги, руки сжимают пулемет, а на круглой стриженой голове – черно-красная дыра. Текущая кровь пачкает светлый мох.

Падаю рядом, прижимаясь к земле.

– Вперед!

Бегу вперед, задыхаясь. Сумка с уже бесполезными дисками тяжело бьет по животу. Снова догоняю цепь и занимаю в ней свое место, но солдаты кругом уже другие, все перемешалось в этом хаосе.

– Вперед!

Выскакиваю из-за валуна и нос к носу сталкиваюсь с каким-то незнакомым солдатиком. Он шарахается в сторону, направляет на меня автомат и прыгающими губами на побелевшем лице кричит:

– Финн? Стой! Застрелю!

– Ты что, спятил? Своих не узнаешь?

Его глаза широко раскрыты, весь он трясется от страха и не отводит автомата.

– А почему в очках?

Тьфу, дьявол! Опять очки! Набрав воздуху, разражаюсь четырехэтажным матом с перебором – этому я, слава богу, научился в совершенстве; ругаюсь в душу, в гроб, во всех святых, – только это может сейчас спасти мне жизнь. Мой вопль убеждает солдатика, он отводит автомат – узнал своего, и мы вместе бежим снова вперед. Совсем рядом зловещий рокот автоматов, свист пуль; кубарем падаю головой под корни и сразу оглядываюсь по сторонам, так как сквозь треск очередей слышен истошный крик раненых. Шагах в пяти от меня неподвижно лежит вниз лицом тот солдатик, который пять минут тому назад чуть не застрелил меня. Метра на два дальше – второй. Немного поодаль стонет третий, вот он с усилием поднимается на колени. Короткая очередь. Мне видно, как у него на груди запрыгали клочки шинели; он медленно, без звука заваливается набок. Дальше мне не видно, но слышно, как в глубине леса кто-то надрывно кричит: «Помогите!» Очень медленно поворачиваю голову направо и вижу еще два трупа. В том, что это трупы, нет сомнения. Живые прячутся, эти лежат свободно и широко – им уже ничего не страшно.

Оцениваю положение. Мы, выскочив на бугор, наткнулись на финских автоматчиков или снайперов. Лицом к лицу. Они нас увидели, мы их нет. Обычная история.

Из шести человек, выскочивших на бугор, невредим только я. Пока невредим. Финны рядом, может быть, шагах в двадцати. Надо лежать абсолютно неподвижно, притвориться убитым. Если заметят, что шевелюсь, добьют. В то же время надо неотступно смотреть вперед: если покажутся из-за деревьев – стрелять.

В лесу странная тишина. Стрельбы нет. Только раненый слева кричит:

– Помогите!

Лежу неподвижно, упираясь подбородком в пахнущий гнилью и смолой корень. Чешется над переносицей. Руки побелели и застыли на автомате, ноги начинают затекать.

Раненый уже не кричит, он плачет. Надо пойти помочь. Но как? Как выползти из-за этого спасительного укрытия? Начну шевелиться – смерть! Вжимаюсь еще глубже между корнями. Нельзя вылезать.

А раненый плачет. Интересно – сколько до него? По звуку – метров двадцать-тридцать. За это расстояние меня могут двадцать-тридцать раз убить. Я буду лежать, как Ерохин или как тот первый убитый с круглой дыркой во лбу. Двигаться нельзя. Надо лежать, как труп, и выжидать – может быть, подойдут наши. А сейчас я даже не знаю, где они. Где-то невдалеке стрельба. Кругом трупы, и стонет, плачет раненый слева.

А может быть, я сумею доползти до первого трупа незамеченным? Медленно поворачиваю голову. Тихо. Попробовать? Нельзя! Тишина обманчива… Ерохин… Дырка во лбу… Стоны из леса…

Медленно-медленно высвобождаю руку, сгибаю ногу и чуть-чуть отползаю назад. Теперь влево. Спокойно. Сантиметр за сантиметром. Не рывками, а равномерно. Прижимаясь к земле. Теперь три движения до того пенька. Голову прикрою автоматом – все-таки металл. Хвоя колет щеку. Натыкаюсь на что-то твердое. Ноги. Ага, я уже около первого трупа. Переползаю через ноги и спускаюсь в ложбинку. Здесь можно ползти быстрее. Миную второй труп. Раненый уже недалеко, его видно за деревьями. Он лежит на правом боку, а левый бок у него черно-красный.

Делаю последние усилия, и вот я уже около него. Сразу вижу, что дело плохо. Левая рука представляет собой какую-то мешанину из костей, обрывков мяса, торчат розовые жилы, тут же путаются куски бинта, которыми он пытался перевязаться. У него широкоскулое лицо, белое, без кровинки, на переносице старый шрам, уродующий лицо, глаза вытаращены от боли и страха. Шинель разорвана и черна от крови, кровь подтекла под него, и он лежит в вишневой луже.

– Держись. Сейчас перевяжу.

Лихорадочно достаю свой индивидуальный пакет. Раскрываю. Как это нас учили? «Индивидуальный пакет состоит из бинта и двух стерильных подушечек, одной подвижной и другой неподвижной», «при ранении навылет нужно наложить неподвижную подушечку на место входа пули, а подвижную, не касаясь стерильной стороны, подтянуть к месту выхода пули, накрыть ею отверстие, а потом забинтовать…» Как все ладно и логично!

На эти остатки человеческой плоти мой пакетик как слону дробина, со всеми своими подвижными и неподвижными подушечками. Он немедленно весь пропитывается кровью, и я не знаю, что тут перевязывать: разрывная пуля раздробила все плечо в куски.

– Пропал… пропал, – повторяет раненый одно слово, а я, отчаявшись перевязать его, снимаю с себя брючный ремень, с него поясной и ими привязываю кровоточащие остатки руки к телу.

– Ты не волнуйся, – говорю я заведомую чушь, – в госпитале вылечат. Сейчас я тебя назад потащу.

– Нет. Я сам.

– А ты можешь?

– Да.

– Как твоя фамилия? – неизвестно для чего спрашиваю я.

– Гробов.

Внезапно он вскакивает на ноги и бежит назад в лес.

Бежит! Почему же он раньше не бежал? Видно, боялся – добьют. В лесу тихо. Рву мох и вытираю кровь. Все руки в крови, она сладко и душно пахнет.

Осторожно встаю на ноги, оглядываюсь и иду искать своих.

Вятские

Мы наступаем. В ожесточенных схватках, теряя ежедневно множество людей, мы продвигаемся вперед, и до меня начинает доходить хитроумная финская тактика. Они не воюют с нами лоб в лоб, слишком неравны силы, но, прекрасно ориентируясь в лесу, наносят точные, быстрые и очень болезненные удары и так же быстро исчезают, как бы растворяются в лесной чаще.

Так и вчера. Выскочив на лесной гребень, рота напоролась на шквальный встречный огонь и, потеряв множество людей, залегла и окопалась. На помощь к нам подтянулись крупные части и, судя по отдаленному шуму впереди и справа, окружили финские войска и теперь утюжат их минометным огнем.

Часа через два нас снова подняли, и мы двинулись цепью, готовые ответить огнем на выстрелы или снова залечь. Осторожно продвигаясь, мы вышли на следующий гребень и, к моему великому удивлению, обнаружили десяток свежевыкопанных ячеек, рядом с которыми валялись кучи отстрелянных гильз. Нашу роту положило и перестреляло отделение финнов! Встретили, ударили и исчезли, как лесные духи…

У нас много убитых. Для меня самая ощутимая, личная потеря – человек с тихим голосом и мягкими интонациями – младший лейтенант Алексеенко. Вместо него назначен новый командир взвода, растрепанный псих с круглыми сумасшедшими глазами. Он злобно ругается, дерется и поминутно грозит нам пистолетом.

Поредевший состав взвода опять пополняется. На этот раз кировскими ребятами. «Вятские мы», – говорят они о себе.

Меня сразу же удивляет чистопородность вятских – все они как родные братья. Рослые, плотные, с литыми красными лицами, у всех грубые рубленые черты лица, светло-голубые глаза, большие носы, крупные рты, крепкие круглые затылки. Говорят они тоже одинаково, окают, но их оканье другое, нежели знакомое мне, мантуровское.

Наши окружили вятских, знакомятся, делятся табаком и последними фронтовыми новостями.

– А у нас еврей есть! – вдруг выпаливает Сокол.

– Да ну! Который?

– Вон стоит, в очках, – услужливо подсказывает Сокол.

Вятские окружают меня, бесцеремонно разглядывают, некоторые даже протягивают руки, чтобы пощупать.

Я отталкиваю руки и стою, выжидая. Что дальше?

– Ты яврей? – спрашивает один из вятичей.

– А ты што, ня видишь? Известно, яврей! Ен в очках!

– Чаво молчишь? Говори – яврей иль нет?

– Еврей, еврей, – суетится Сокол. – Он мороженым раньше торговал…

Кругом смех. Шутка насчет мороженого имеет неизменный успех.

– Молчит, зараза…

– Ваньк, а ты дай ему по затылку, штоб заговорил…

Резко оборачиваюсь, но меня толкают сзади на передних, а передние с удовольствием толкают назад. Я в кольце. Злоба душит меня.

Ох, сволочье, сволочье!.. Полоснуть бы сейчас вокруг себя из автомата, чтоб попадали вокруг меня эти литые рыла, чтоб закрылись оскаленные смехом рты, чтобы стало чисто и пусто вокруг и… конец войне.

– Взвод, становись!

Весь дрожа, шагаю я снова в строю.

Под пули

Все началось сразу. Среди перестрелки вдруг замолкли финские автоматчики и пошло! Вой – разрыв! Вспыхивает пламя… Вой – разрыв! Грохот, гул, летят щепки от стволов, гудит земля, и опять мы несемся сломя голову вперед, на грохот разрывов… Ветки хлещут по лицам, корни цепляют за ноги, а мы мчимся, падаем, меняем направление, кубарем скатываемся в овраг и там замираем под валунами.

Некоторое время еще грохочет в лесу, потом взрывы отдаляются и затихают.

Нас двое под валуном – солдат из второго взвода и я. Остальные где-то в лесу. Мы осторожно встаем, осматриваем себя, оружие – все в порядке, только шинель он где-то располосовал.

– Пошли наших искать.

– Пошли…

Мы выходим из оврага, пригибаясь и озираясь, автоматы наготове: из каждого куста можно ждать выстрела. Несколько трупов лежат в разных местах. Один лежит, вытянувшись во весь свой огромный рост, лицом в мох, и щегольская светло-коричневая пилотка валяется рядом. Как недавно он обещал «сделать из меня человека»…

Мы минуем кусты и натыкаемся на нескольких наших. Они откапывают окопы. Срезанный мох обнажает желтые песочные раны. Нам указывают направление. Мы спускаемся с песчаной осыпи, минуем маленькую речку и останавливаемся как вкопанные.

На песчаном бережке ручья, под склонившимися ветками прибрежных кустов, лежит Надя, наша санитарка. Она в одной гимнастерке. Ноги ее, странно белые, раскинуты в стороны, а низ живота – сплошное красное пятно. Пожилой санитар неумело бинтует ее, а другой ладит носилки из срубленных жердей. Надя стонет тонко, по-ребячьи, ее глаза, полные муки, останавливаются на мне…

– Ну что уставились! – рычит на нас санитар. – А ну, вали отсюда!

Мы уходим по ручью, а стоны преследуют нас еще долго, и не исчезает из памяти взгляд отчаяния и боли.

– Глянь-ка! – говорит мой спутник. – На кусту сумка!

Я снимаю с сучка офицерскую сумку и вешаю ее на плечо. Найденные сумки, особенно с картами, приказано сдавать в штаб.

Мы плутаем еще полчаса, прежде чем встречаем своих. Они окапываются. Многих нет. Убиты? Или после обстрела кружат по лесу, как мы?

Нахожу Кунатова. Он сидит между валунами вместе с нашим новым командиром взвода, у обоих злой и взъерошенный вид. Кунатов за что-то отчитывает лейтенанта, а тот огрызается, как собака.

– Товарищ старший лейтенант, мы заблудились после минного обстрела. На обратном пути нашли офицерскую сумку…

– Моя! – вдруг вскакивает командир взвода и вырывает ее у меня из рук. – Вот она! Где взял?

– Нашли вон там под горкой…

– У… мать! – сквозь зубы злобно говорит он. – Ну, собака, погоди…

– Так вы же сами приказали приносить сумки, если найдем…

– Молчать! – Он роется в сумке, перетряхивает ее, что-то ищет.

– Где табак?

– Какой табак?

– Он табак из сумки украл, – говорит комвзвода Кунатову, – у меня тут пачка неначатая была…

– Украл пачку? – раздельно и почему-то тихо спрашивает Кунатов.

Оба они впиваются в меня взглядом, командира взвода прямо трясет от бешенства.

Кунатов же, наоборот, подчеркнуто сдерживает себя.

– Да что вы, – вырывается как-то помимо меня, как будто говорю не я, а кто-то другой, – неужели я… кругом люди умирают… я не вор… не видел я вашей пачки… да я и не курю вообще…

– Марш на место! – хрипит комвзвода. Грязная ругань.

Иду на место и начинаю окапываться. Рядом в своей ячейке лежит Осмачко и курит. В лесу снова начинается автоматная трескотня.

– Ты где был?

– У командира роты.

– Нашел лейтенант сумку?

– Какую сумку?

– Да он оправиться пошел, сумку на куст повесил, и нет сумки! Шум тут был. Командир роты кричит: «Расстреляю! Там карта была…»

Вот оно что! Какая чепуха! Ну, дела! Врага я себе нажил – хуже не придумаешь: психопат, да еще злобный…

– Разумовского к командиру роты!

Бросаю недокопанную ячейку и иду в валуны. Оба сидят там по-прежнему – Кунатов и взводный.

– Слышишь, раненый кричит? – спрашивает Кунатов.

Я прислушиваюсь. Где-то вдалеке, там, где кончается лес и начинается просека, слышны стоны.

– Слышу.

– За раненым – марш!

Смотрю на него. Он понимает, что делает? Раненый лежит на простреливаемом открытом месте… Командир взвода смотрит вбок и улыбается… Да, улыбается… Да, они понимают, что делают.

– Есть идти за раненым!

Делаю шаг в сторону.

– Вернись! Взять автомат!

– Зачем? Мне он только мешать будет!

Кунатов медленно вытягивает из кобуры револьвер. Черная дырка ствола крутится у меня под носом.

– Еще одно слово… Выполняй приказание!

Надеваю автомат и спускаюсь с горы, поросшей сосняком. Идти здесь пока безопасно. У подножия лес обрывается просекой, и где-то посредине ее стонет человек.

Значит, так: ползком до того пня, оттуда до валуна, потом до той канавы, потом… Потом – будет ли потом? Пошли…

Ложусь на живот, перекидываю автомат на спину и ползу, прижимаясь головой ко мху. Открытое место – дрянь дело. Пень. Ползу дальше. Валун. Оглядимся. Тихо вокруг. Пошли дальше… Ниже пригнись. Тише дыши. Глаза смотрят за тобой из леса, ствол нащупывает спину, пальцы нажимают спусковой крючок… Ниже, ниже, ползи быстрее… Кунатов радуется – не вернется, они знали, куда посылали меня, гады… Открытое место – дрянь дело… Больно стукает автомат по спине. Вперед. Вперед. Уже близко. Вот он.

Животом вниз лежит передо мной раненый. Гимнастерку он содрал, красно-белая нижняя рубаха лохмотьями валится со спины, а на спине, ниже лопатки, круглая черная дыра величиной в два пятака. Переваливаю парня на бок и обомлеваю: ранение навылет – выходное отверстие с мой кулак. Весь мох вокруг, брюки парня черные от крови. Он стонет глухо и хрипло. На губах розовые пузыри. Подлезаю под немощное, но тяжелое тело, он вяло обхватывает мою шею рукой, и я волоку его по земле, ввинчиваясь в мох, отталкиваясь ногами от корней, судорожно цепляясь пальцами за твердую землю, а проклятый автомат (проклятый Кунатов!) отяжеляет мне руку и волочится по земле.

Конец просеки. Затаскиваю раненого в кусты, наваливаю на плечи и несу уже на ногах, тяжко одолевая каждый шаг наверх.

В нескольких шагах от валунов я опускаю раненого на землю и сползаю рядом с ним на колени. Он мертв.

Шатаясь, подхожу к Кунатову. Руки у меня в крови. Гимнастерка вся мокрая. Я стою перед ним и не могу говорить. Кунатов смотрит в сторону мертвеца, потом под ноги и говорит:

– В цепь! Окопаться!

С трудом дотаскиваюсь до ячейки и падаю в нее. Липнет гимнастерка к спине, к шее, к груди.

Надо где-нибудь постираться…

На часах

Полутемная ночь. Грань между белыми и темными ночами. В трех метрах еще видны неясные очертания сосновых лап, дальше все сливается в одно.

Слипаются глаза. С трудом открываю их, а тяжелые веки снова падают вниз. Спать нельзя. Я – часовой. Не где-нибудь в тылу, не в учебной игре, не на маневрах… На передке. На самой что ни на есть линии соприкасания.

Где-то рядом, внизу, не дорыв обязательные ячейки, спит мертвым сном измученная рота.

После утреннего боя мы прошли километров тридцать и к ночи, зайдя в лес, попадали где кто стоял. Много труда стоило командирам заставить солдат кое-как окопаться. Подтащили в баках горячую овсянку, но она вся там и осталась. Почти никто не подполз с котелком, одиноко звякнула где-то ложка, и все… Измученный утренним перетаскиванием раненого и долгим маршем, я упал сразу после команды и тут же отключился. Меня растолкал сам Кунатов.

Ничего не соображая, сажусь в отрытом песке.

– Просыпайся! Встанешь вон там – у большого валуна – часовым.

Постепенно до меня доходит… Значит, опять не спать. Но ведь я же… сплю…

– Встать! – негромко, но уже раздраженно выкрикивает Кунатов. – Иди занимай пост.

Встаю, беру автомат и падаю. Поднимаюсь снова, продираю глаза. В сумраке мне плохо видно Кунатова, но я чувствую, что он зол как черт.

– Куда идти?

Приглушенная ругань.

– К большому валуну, тетеря! Стой!

Его рука ложится на мое плечо, он приближает ко мне голову и тихо говорит:

– И не вздумай спать. Прошлой ночью в этих местах часовой заснул – и финны всю роту вырезали. Без единого выстрела. Понял?

Последние слова пробуждают меня. Так же тихо и серьезно я повторяю приказание и поворачиваюсь, чтобы идти. Оглядываюсь – Кунатов присаживается у елки и тут же валится на бок. Спит.

Валун. Напряженно вглядываюсь в темноту. Автомат в руках, наготове. Чуть что – буду стрелять.

Где-то трещит ветка. Ползут?

Нет, показалось.

Тишина. Сзади слышен приглушенный храп. Счастливые… Спят… А я должен стоять. Почему я?.. Но ведь кто-то же должен… Кто-то же должен…

Проклятые веки закрываются сами, проклятые ноги подкашиваются. Вот если встать на одно колено, будет легче стоять… Нет, это не случайность, что Кунатов послал часовым меня… Не случайность… Но почему я не на одном колене, а на двух, и автомат упирается в мох? Встать! Прошлой ночью часовой заснул, и финны вырезали…

За три метра все равно ничего не видно, хоть изо всех сил пялься. Я не буду спать, только закрою глаза… Нет финнов в этом лесу… Я только на минутку прислонюсь к валуну…

Проклятье – ведь сплю!

Где спишь, идиот? На передке на самом. Вчера ночью финны вырезали целую роту… Без единого выстрела… Кунатов…

Надо что-то придумать. В конце концов, жить-то ведь хочется больше чем спать. Заснешь – конец. Не от финнов, так от своих.

Я делаю два шага в сторону и нащупываю ствол молоденькой сосны. На уровне лба отламываю липкую упругую ветку и встаю рядом.

Теперь – порядок. Засну – наткнусь на сучок.

Вот ведь как ловко придумал. Теперь и финны мне не страшны, и Кунатов. И за сосенкой меня из леса не видно.

Пусть-ка теперь полезут – тяжелый дырчатый ствол нагрелся от моих рук.

Тишина в лесу, только храп, приглушенный сзади.

Время от времени я больно натыкаюсь лбом на сучок и просыпаюсь.

Через два часа меня меняют, а с рассветом мы уже снова шагаем вперед, в неведомое.

Отдельный костёр

Нас отвели во второй эшелон. Уже второй день мы отдыхаем от боев, спим почти вволю. Полевая кухня регулярно, три раза в день, снабжает нас горячим пшенным супом с консервами и овсяной кашей, в которой ложка стоит и не падает. Повар-казах наваливает нам полные котелки, мы едим, привалясь к кочкам, едим со смаком, не торопясь. Огромные порции каши исчезают в желудках, и блаженное состояние сытости переполняет нас.

Где-то вдалеке слышна канонада. Бой идет в каких-нибудь пятнадцати-двадцати километрах, но нас это не касается. Мы упиваемся передышкой, спим, чистим оружие, пишем письма, кто-то чинит прожженную шинель, двое солдат из соседней части пришли поменять сухари на водку… Мирно и тихо в лесу – мы второй эшелон.

Я сижу один у своего костра. Несколько дней тому назад был случай, когда меня прогнали от общего костра, и я уже не делаю попыток подсесть к остальным.

Я уже внутренне смирился с той ролью, на которую меня обрекли. Все мои попытки сблизиться с кем-нибудь разбиваются о тупую стену недоверия и недоброжелательства. Я чувствую, как с каждым днем кольцо отчуждения становится все плотнее.

В школе я был коноводом, мальчишки любили меня за веселый нрав, компанейский характер и за неистощимую озорную изобретательность. В детдоме относились ко мне прекрасно – и взрослые, и дети. В Канаше вокруг меня тоже были люди – не мед. Но там, после шести месяцев совместной жизни, когда меня узнали, ко мне в общем относились с уважением, доверяли, даже давали на сохранение деньги… Шесть месяцев голода, тупой армейский быт, основанный на грубой власти, поощряемый подхалимаж, поголовное воровство и полное отсутствие элементарной справедливости – все это подкосило мои силы. Я молчу целыми днями. Я отупел. Не могу составить ни одной путной фразы, да и кому она нужна? Мир разбился на простые истины: черные и белые. Все интересы элементарны. Они сосредоточены на десятке окружающих вещей: шинель греет – это хорошо. Котелок должен быть полным. Портянки – сухими. Дождь – враг. Саперная лопатка – друг. Она спасает от пуль. Автомат необходим. Сумка с пулеметными дисками – враг. Она гнет меня к земле, бьет по ногам.

Нюансов нет. Мысли тянутся туго. Когда я пришел в армию, я был сильнее физически, а главное – морально. Теперь же в постоянных стычках, крупных или мелких, я замкнулся в себе, потерял себя… Странное лезет в голову. Раньше, до армии, все казалось ясным: на фронте со мной будут мои боевые товарищи, друзья, готовые друг за друга в огонь и воду, мы будем вместе бить нашего общего врага – проклятых фашистов.

Теперь же те враги врагами и остались – фашисты, гады. Коричневая чума. Ни секунды не сомневаюсь в своем долге – быть здесь, на фронте. В этом единственный смысл моего существования здесь.

Но я живу в атмосфере незаслуженной ненависти, мучительно ищу выхода и не нахожу его…

Костерок мой тухнет. Привычка разжигать костер стала неотъемлемой, и делаю я это ловко – одной спичкой.

Вот сейчас день, солнце, а я все-таки разжег огонек. С ним уютнее. Он мне дорог как что-то свое, живое.

Надо вычистить автомат. Затвор поблескивает на пне. Прочищаю канал ствола и смотрю на свет. Чисто. Сверкает. Складываю аккуратно затвор и вставляю в автомат. Диск заряжается с трудом, но вот уже все три поблескивают тупыми розовыми головками пуль. Готово. Кладу автомат на пень, и в этот момент крупная птица пролетает у меня над головой и, громко хлопая крыльями, садится невдалеке на сосну. Что это за птица? Может быть, куропатка? А что, если ее подстрелить да сварить потом в котелке с солью, – вот это еда!

Впервые в жизни охотничий азарт овладевает мной. Медленно протягиваю руку к автомату, осторожно встаю, крадучись делаю два шага вперед.

Короткая очередь. Падают сбитые пулями ветки. Птица взлетает и исчезает в чаще леса.

Вот растяпа! Промазал. Стрелок фигов! Надо теперь чистить ствол снова!

Наклоняю автомат вниз, отвожу затвор и заглядываю в канал ствола. Он в пороховой гари.

Выстрел!

Боль в ноге…

Я весь цепенею, глядя на круглую дыру в ботинке…

Затвор соскочил и ударил в капсюль, и я чувствую, как начинают мокнуть пальцы в портянке… Отбрасываю автомат, лихорадочно расшнуровываю ботинок. Портянка в крови. Срываю ее и вижу, что пуля прошла в мякоть большого пальца и вышла через подошву в землю. Кость не задета. Кость не задета!

Теперь главное – скрыть.

Оглядываюсь. Никого поблизости. Допрыгиваю на одной ноте до вещмешка, достаю бинт и быстро заматываю палец. Бинт промокает сразу и предательским красным фонарем сигналит на зеленом мху.

Оглядываюсь. Ко мне идут.

Никогда я еще так быстро не мотал портянок. Ботинок на ноге. Все… Только подлая дырка в ботинке выдает… Если кто-нибудь узнает – трибунал… Батальон, построенный в каре… «За самострел в боевой обстановке приговаривается…»

Наш новый (уже третий) взводный лейтенант Скворцов появляется передо мной. Встаю.

– Кто стрелял?

– Я.

– Почему?

– Проверял, как работает автомат. Раньше заедало затвор.

– А теперь?

– Наладил, товарищ лейтенант! Все в порядке.

– Ну, тогда ладно.

Ушел. Заметил ли дырку в ботинке? Кажется, нет… Нужно срочно поменять ботинок… Еще бы полсантиметра – и в кость… Пробую ходить. Терпимо.

Несколько дней тому назад в соседней роте произошло ЧП. Молоденький солдатик осуществил самострел. Видимо, кто-то из опытных научил: чтобы рука не была опалена гарью, выстрелить себе в левую руку через буханку хлеба. Срочно был созван трибунал. На большой лесной поляне батальон выстроили в форме каре. (Что за слово – «каре»? От слова «кара»?)

Трибунал: командование батальона, политотдел полка, офицер из СМЕРШа – на этот раз судил стоя, а щуплый и бледный солдатик, без погон и ремня, с туго забинтованной рукой на перевязи, стоял в стороне от них, охраняемый двумя автоматчиками.

Процедура была недолгой. Высокий офицер по бумаге зачитал текст приговора: «За самострел, произведенный в боевой обстановке на поле боя, что является изменой Родине, рядовой Игнатьев, автоматчик второй роты полка номер… приговаривается к высшей мере наказания – смертной казни через расстрел».

Офицер опустил лист, оглядел притихший батальон, потом снова поднял лист к глазам и продолжил. «Учитывая, что отец упомянутого солдата находится сейчас тоже на фронте и награжден двумя боевыми орденами, а также то, что упомянутый солдат является первогодком… – офицер снова опустил лист и, выдержав паузу, закончил: – Заменить смертный приговор правом искупления вины кровью в боях».

Спустя два дня стало известно: солдат-первогодок Игнатьев искупил свою вину кровью – он был убит в первом же бою.



Вечером нас поднимают на марш. Всю ночь мы идем, a с первыми лучами яркого июньского солнца снова вступаем в бой. Опять пули свистят над головой, а у меня своя забота – с первого же трупа снимаю ботинок, а свой, дырявый, выкидываю в кусты.

Теперь никто не узнает.

ВЫСТРЕЛА НЕ БЫЛО!

От расстрела я спасся.

Ни секунды не сомневаюсь в том, что никто бы не поверил мне, что выстрел произошел нечаянно.

Нечаянно! Какое детское слово, и как оно не вяжется с кровавой обстановкой вокруг, где жизнь человеческая висит на волоске, где нет доверия, где нет дружбы, где нервы у людей на пределе, а оружие на взводе, и только случай может сохранить жизнь.

На это раз он за меня – ведь пуля могла ударить на полсантиметра ближе к стопе.

За что?

Я бреду по лесу с писарской сумкой на боку.

В лесу затишье. Уже целую ночь и полдня как не слышно выстрелов. Мы почему-то не двигаемся, ждем команды, а финны, как всегда, попрятались в глубине леса.

Мне нужно идти по просеке километра два, и я выйду к штабу батальона, где должен получить почту и передать пакет. Я иду не торопясь, сберегая силы. Торопиться некуда. Все равно война.

В просветах между деревьями, вдали возникает тень, идущая навстречу мне. Я узнаю эту высокую сутулую фигуру. Это наш ротный писарь, которого позавчера перевели в штаб батальона, а меня поставили на его место. Всегда угрюмый и неразговорчивый, он вызывает у меня какую-то смутную симпатию, так как он один из немногих в роте, кто никогда ничем не оскорбил меня, не задел, не насмехался, и я внутренне благодарен ему за его молчаливый нейтралитет.

Мы равняемся, и он останавливается.

– Я хотел вас предостеречь, – говорит он неожиданно и оглядывается.

– От чего?

– Не от чего, а от кого. Кунатов вас ненавидит и сделает все, чтобы вас кончить…

– Как так – кончить?

– Да вот так! Не пройдет и пары суток, как вас убьют или ранят. Он поможет в этом…

– За что?

– Как за что? За то, что вы – еврей!

Я стою, опустив голову. Пачка табаку… За раненым под пули. Все так.

– Я вас удивил?

– В общем, нет… Я только не знал, что это так конкретно.

– Вполне. Считал необходимым вас предупредить. Поберегитесь.

– Поберегитесь! Как?.. А вообще-то спасибо.

Он машет рукой и снова оглядывается.

– А почему вы мне об этом сказали?

– Ненавижу всю эту сволочь! – Он делает шаг в сторону, чтобы идти дальше, но оборачивается и говорит: – Если вы выберетесь из этой мясорубки, что вряд ли, то потом что-нибудь поймете…

Высокий и сутулый, он шагает от меня и теряется в деревьях. Я даже не знаю, как его зовут.

Быть осторожнее… Поберечься… Разве это возможно?

Подтягиваю сумку и топаю дальше…

Самоходка

Ветки бьют по лицу – справа и слева между деревьями мелькают серые шинели – стреляю от живота вперед короткими очередями – стреляю бесцельно – на звук – согласно приказу – создать огневую завесу и продвигаться вперед, потому что эти проклятые финны ежедневно убивают и ранят уж очень много наших – поэтому приказ – патронов не жалеть, бить всем вперед на звук финских автоматов и в атаку – ура!

Грохот. Грохот. Падаем. Ползем. Стреляем. Бежим. Снова падаем лицом в остро пахнущий торф, снова вскакиваем и как безумные мчимся вперед.

Встречные пули тонко свистят над головой. Сыплются на плечи срезанные ими ветки и труха. Взводы перемешались в лесной чащобе, все перепутались, сейчас главное – не отстать, не затеряться в этом хаосе.

Бегущий рядом со мной молодой лейтенант из второго взвода вскрикивает и хватается за руку. Сквозь пальцы сочится яркая кровь. Он приваливается к елочке и пытается достать из кармана индивидуальный пакет, но боль в запястье слишком велика, и он стонет, сморщив розовое мальчишеское лицо.

– Солдат! Помоги!

Я достаю у него из кармана пакет, присаживаюсь и бинтую, как умею. Он кряхтит и сдерживает крик. Бинт сразу весь намокает. Из его рюкзака достаю второй и бинтую поверх повязки. Остатком накладываю жгут на предплечье (кажется, так учили), и мы оба вскакиваем на ноги. Еще секунду обалдело смотрим друг на друга, а потом разбегаемся в разные стороны: он – назад к санбату, а я вперед – догонять своих.

Звуки боя слышатся где-то впереди и сбоку. Быстрее туда: самое страшное – оказаться одному в лесу. Можно потерять ориентировку и выйти прямо к финнам в лапы, и, кроме того, я обязан быть в строю, а не перевязывать раненых – на это есть санитары. Я бегу дальше, выскакиваю на поляну и чуть не спотыкаюсь о чье-то тело.

Раненый – большой и плотный парень со светлым чубом, – увидя меня, протягивает ко мне руки и зовет протяжно и жалобно:

– Браток! Постой… Помоги… Все ушли… Не могу ползти… В грудь… Ох!..

Я наклоняюсь. Грудь у парня прострелена. На седом мху через поляну тянется бурый кровавый след, видно, сюда только хватило сил доползти. Лицо у парня белое, глаза провалились, рот судорожно хватает воздух, и бессвязные слова вырываются с хрипом. Не жилец… Как тот, которого я вытаскивал с просеки.

– Слушай! Я не могу тебе помочь… Мне надо бежать к своим, вон они куда ушли… Меня же за дезертира посчитают…

– Браток… не бросай! Позови кого… ведь помру… браток…

В отчаянии стою я над ним. Ну куда же я его дену? Кругом лес. Можно, конечно, попытаться тащить его назад, но как я потом оправдаюсь? Где я был?

Он хватает меня за руку и держит. Последняя надежда. Жест отчаяния. Что делать?

Опускаюсь рядом с ним, закидываю его руку себе на шею и пытаюсь волочить назад. Ну до чего же тяжеленный! Он, наверное, на голову выше меня, да и шире раза в полтора. Он хрипит и пытается помочь мне, отталкиваясь ногами от земли, но делает только хуже. Я задыхаюсь и, протащив его метров пять, останавливаюсь.

– Стой, дай передохнуть.

Что же делать? Мне его не вытащить. Кричать санитаров опасно – финны ходят по лесу кучками и в одиночку, прячутся, пропускают наши части вперед и бьют с тыла; их гибкая тактика уже известна и стоит нам многих жертв. Сами же они неуловимы и хитры, как бесы. Вот уже третья неделя как я в боях, – сколько полегло на моих глазах наших! Сотни полторы или больше – это я видел лично сам, а вообще батальон превратился в роту…

А сколько убитых солдат противника я видел? У перекрестка дорог труп лежал – раз, в лесу – два, в болоте еще двое… Всего пятеро…

Трещат ветки. Я падаю и затаиваюсь, выставив автомат. Через поляну идут наши, несколько человек в маскхалатах.

Бросаюсь к ним.

– Ребята, помогите! Мне не дотащить одному. Тяжелораненый. Парень вот-вот загнется…

Меня слушают неохотно, не останавливаясь, угрюмо наклонив головы. Двое из них с перевязанными головами, одного тащат под руки, а голова у него свесилась на грудь и болтается. Раненые. Вот беда-то! Они молча продолжают свой путь, а я в отчаянии хватаюсь за последнего, который вроде был цел и невредим. Я ору на него, что он подлец и обязан мне помочь тащить раненого. Он оборачивает ко мне измученное лицо и, странно тряся головой, говорит тихо и заикаясь:

– Что о-орешь? К-круг-гом финны… К-контуженный я… Р-ребята все ранены… Н-не можем… – и поворачивается, чтобы идти.

– Вы хоть санитаров сюда пошлите, – кричу я вслед и понимаю, что это безнадежно, им бы самим выбраться, да и как найдут санитары маленькую поляну среди леса?

Ветви смыкаются за ними. Опять я один с раненым, и опять я пытаюсь его тащить. Еще метр, еще один, еще… Тяжело. Не могу. До дороги километра три, а он угасает на глазах, но судорожно цепляется за меня и уже не кричит, а шепчет: «Браток… не бросай!..»

Резкая очередь где-то вблизи, и отбитая кора сосны, под которой я лежу, сыплется на голову. Свист пуль, снова частый грохот – мох метрах в трех от меня взрывается маленькими фонтанчиками.

Финны! Засекли!

Отталкиваю сцепленные у меня на шее руки и хватаюсь за автомат. Прыжок в яму. Руки сами отводят затвор и нажимают спуск. Бью на звук. Еще очередь. Где-то сзади меня дробно стрекочет еще один финский автомат. В ужасе выпрыгиваю из ямы и, стреляя то вперед, то назад, мечусь между деревьями неизвестно куда – вправо, влево, назад, в сторону… Кончились патроны. Теперь я безоружен. Бегу очертя голову, перепрыгивая кусты, огибая деревья, натыкаясь на молодняк. Ничего не соображаю, не помню, не знаю, мною владеет сейчас только страх, а ноги несут меня неизвестно куда…

Просвет. Голоса. Дорога? Да. Стоят машины. Наши? Наши!

Выбегаю на дорогу. В кювете горит танк, опрокинутый кверху гусеницами, стоят несколько «студебеккеров», водителей в кабинах не видно, в придорожных кустах залегли какие-то незнакомые солдаты, а придорожная полоса куском метров сто – сто пятьдесят вся изрыта, искорежена поваленным лесом, разломанными стволами сосен, свежей, будто специально наломанной хвоей. А на дороге ни души. Странно что-то. Что это? Был танковый бой? А почему все попрятались в лес?

– Солдат! Назад! Ко мне! – властный голос из кустов.

Подхожу. Незнакомый майор. Рядом с ним группа офицеров. Все они возбуждены и смотрят куда-то в сторону.

– Откуда? Из какого батальона?

Называю.

– Почему здесь?

– Отбился. Перевязывал раненого.

Майор переглядывается с офицерами.

– Слушай, друг, – вдруг конфиденциально обращается он ко мне, – хотим тебе задание дать.

Молча смотрю на него. Пока я не в своей части, каждый офицер мне начальство.

– Вон, видишь там, на опушке леса, вон там, метров восемьсот отсюда, наша самоходка стоит?

– Вижу.

– Валяй в разведку туда! Одним духом!

– А что там разведывать?

– Ты что, не соображаешь? – вдруг срывается на крик майор. – Финны там, говорят. Самоходку захватили. Вот нужно пойти и проверить: самоходка занята или она пустая. Понял? Выполняй!

Понял. Выполняю. Ничего себе задание – с автоматом на самоходку! Перезаряжаю пустой диск, быстро перебегаю дорогу, перепрыгиваю поваленные стволы и углубляюсь в лес. Теперь с самоходки меня не видно. Можно продвигаться осторожно вперед, параллельно этому сосновому побоищу. Рыжие рваные клочья свежей коры, измочаленный луб, торчащие вверх корни.

Ловко он меня использовал, этот майор! И надо ж было мне выскочить прямо на него!

Осторожно выглядываю из-за стволов. Вот она, самоходка, – черная, квадратная, с высоко поднятым стволом.

Сколько их проходило рядом с нами, обгоняя пехотные колонны на марше, – было спокойно и даже радостно. Вот она, наша техника. Сила. Теперь же в руках финнов самоходка кажется мне совсем другой – грозной и страшной. Недаром наши все попрятались. И майор в том числе…

Осторожно. Если в самоходке никого нет, то рядом с ней могут засесть финны. Каждый мой шаг вперед может стать моим последним шагом. Как стреляют финны, мне уже известно. Осторожно. Я уже не иду, а крадусь от дерева к дереву. Ползу. Выглядываю. Вот и самоходка, приземистая, похожая на танк, совсем рядом, она замерла метрах в двадцати от меня. Никаких признаков жизни. Тишина. Постою еще немного вот так, за деревом, и потом к ней. Майор – сволочь! Хотя, в общем, он прав – зачем терять своих людей… Вот сейчас я выйду из леса, орудие развернется и шарахнет по мне. Майору станет ясно: самоходка в руках врага. Все правильно… Еще минутку постою и пойду. Еще минутку… Еще…

Тишина. Выхожу на поваленные стволы и, выставив автомат (если бы мог смеяться, то было бы смешно), иду вперед. Шаг, второй, третий… С каждым шагом страх покидает меня – нет там никого, иначе давно бы уже подстрелили.

Подойдя вплотную, забираюсь на гусеницу и нахально стучу по башне, затем поднимаю автомат и даю короткую очередь в воздух.

На дороге оживление. Забегали фигурки. Загудели машины, начали разворачиваться.

Возвращаюсь на дорогу и, стараясь не попадаться на глаза майору (еще пошлет снова какой-нибудь танк брать), отправляюсь искать своих.

Вместе со мной еще двое из нашего батальона. Так же, как и я, отбились в лесу, заблудились и потом вышли на дорогу.

Мы идем по каким-то тропкам, огибаем небольшое озерко, углубляемся в молодой сосняк… До чего же хочется спать! Кажется – только дай, и прямо здесь упаду и буду спать, спать, сколько можно… Лесная дорожка, овраг, пахнет вереском и торфом, поляна. Знакомая поляна…

На краю ее лежит большой парень со светлым чубом, и белый подбородок его остро и неподвижно задрался вверх…

«Браток…. не бросай…»

Будь оно все проклято!

Последний бой

Грубый пинок ногой, и я сажусь, обалдело оглядываясь. Трава на кочке, смятая моей головой, распрямляется, пилотка лежит на траве, метрах в пяти начинаются сосны, прямо передо мной ноги в офицерских сапогах. Поднимаю голову и встречаюсь взглядом с капитаном Сухановым из штаба батальона. Его лицо перекошено злобой, кулак подносится к моему лицу.

– Спать? Встать, сволочь! Встать, тебе говорят!

Я вскакиваю.

– Почему здесь? Где рота?

– Отстал от своих… Перевязывал раненого, а рота ушла…

– Дезертировать хочешь… твоя морда! – Его голос переходит в свистящий шепот.

– Да нет же, правда, перевязывал раненого, а потом здесь самоходка… Майор приказал проверить… Послал в разведку… Думали, что самоходку заняли финны… Я проверял, а потом пошел искать роту… свалился, заснул…

Он не верит ни одному моему слову. Чувство бессилия доказать свою правоту расслабляет мою волю, делает речь бессвязной и неубедительной, я как-то весь сжимаюсь и поникаю. Не верит? Ну что же – я не могу доказать, я не хочу доказывать. Если он захочет меня расстрелять, я не буду доказывать, что невиновен. Это безнадежно и поэтому не нужно.

Молча жду, что будет дальше. К капитану подходят связные, что-то ему докладывают, вдали снова начинают бухать минометы, группа солдат в касках проходит мимо нас в лес по тропинке. Капитан спрашивает что-то у них, потом подзывает меня.

– Пойдешь с ними. Найдешь свою роту. Если еще раз увижу здесь, расстреляю! Понятно?

– Понятно.

– Повтори!

– Идти с ними. Найти свою роту. Если увидите здесь еще раз – расстреляете.

– Кругом! Шагом марш!

Обошлось! И на этот раз обошлось! Но сколько раз еще суждено мне быть уже на краю, и сколько раз еще выручит меня случай? Сколько раз смерть проносилась около меня на расстоянии сантиметра! Сколько трупов я перешагнул – трупов, за минуту до этого бывших людьми? Ведь, казалось бы, малейшее изменение обстоятельств – выход из-за дерева на секунду раньше или на секунду позже – и снайперская пуля настигла бы меня; стоило осколку прожужжать чуть ниже – и с треском разлетелся бы мой череп; если бы ствол автомата был на долю миллиметра направлен под другим углом, я бы раздробил себе палец на ноге. Трибунал, расстрел. Сколько смертей ожидает солдата при каждом его шаге, при каждом его вздохе, наяву и во сне, от противника и от своих, от случайности и закономерности! В чем она – эта закономерность? В том, что люди гибнут, или в том, что они выживают? Каждая минута фронтовой жизни убеждает в том, что закономерна гибель, и лишь всемогущий Случай приходит на помощь и в, казалось бы, безвыходных, конченых положениях выводит человека к свету, к жизни, вырывая его, буквально вырывая из цепких лап смерти.

Так и сейчас, будь капитан в другом настроении, он застрелил бы меня как дезертира, и никто бы ему слова не сказал. Он был бы прав и с воинской точки зрения, и с юридической, и с моральной.

Пока что догоняю гвардейцев и шагаю с ними по тропинке.

В лесу темнеет. Где-то далеко сзади просматривается пожар, слева между деревьями поблескивает озеро, впереди идет редкая перестрелка.

Мы идем по неприметной лесной тропке. Под ногами начинает чавкать. Болото. Пахнет горелым. Лес расступается, и мы выходим на широкую просеку. За пнями, между кочками, лежат бойцы в темных намокших шинелях. Среди них я узнаю своих – Баранова, Осмачко. Молча ложусь рядом с ними. Вот я и дома. У своих. Надо доложить о прибытии.

– Где лейтенант? – спрашиваю у соседа. Он машет рукой. Понятно. Лейтенанта нет. Убит или ранен. Не все ли равно? Кочка, на которой лежу, мягкая, ноги лежат не в воде, а на высоком камне. Там сухо. Где-то далеко пощелкивают финские автоматы. Можно вздремнуть. Укладываю автомат под щеку и мгновенно засыпаю.

Просыпаюсь от резкой очереди рядом. Стреляет сосед. В цепи заметно движение, то там, то здесь вспыхивают огоньки автоматных очередей, где-то невдалеке разрывается мина, другая, третья. Напряженно вглядываюсь в темноту. Ничего не видно, кроме ближних стволов. Дальше синева и мрак. Слышно очередь финского автомата. Поворачиваюсь на звук, отвожу затвор и нажимаю спуск. Стреляю недолго, зачем зря тратить патроны? Сосед умолкает тоже, а справа от меня начинает бить пулемет. Это наш, станковый, его голос хорошо знаком. Снова редкие выстрелы по цепи. Противника не видно, но слышно все отчетливее. Сильно пахнет торфом и гарью, правая нога соскользнула с камня и попала в воду. Ботинок намок и теперь неприятно холодит ногу. Поганое здесь место. Что-то тревожное чудится мне в нависших над нами сухих лапах елок, в запахе гари и болота, в мягких, податливо уходящих вниз кочках, поросших вереском и мхом.

– Отходить вправо – к дороге! – Это пробежал по цепи связной. – Приказ нового командира.

Выстрелы противника раздаются все ближе. Короткими перебежками, от дерева к дереву, перебегаем, падаем, вскакиваем, снова перебегаем.

Сколько раз мы вот так, не видя противника, меняли позиции в лесу, потом выходили совсем в другой стороне, и опять шли в лес, и опять стреляли на звук, и снова ничего не понимали: где мы, где противник. Иногда казалось, что мы играем в какую-то странную, нелепую игру – беготню по лесу в разных направлениях, и только смерть, собиравшая в этой игре щедрую дань, напоминала нам о ее жестоких условиях.

В сегодняшних наших действиях, вопреки всему, есть логика. Финны слева и впереди – мы отходим вправо и назад. Или, может быть, я уже начал немного разбираться в обстановке. Сегодня уже одиннадцатое июля. Ровно три недели как я на фронте…

Мы выходим на придорожный участок леса и начинаем окапываться. Рою себе ячейку в желтом песке у корней огромной сосны. С одной стороны, она является дополнительной защитой от пуль и осколков. С другой – нужно рубить корни, и кроме того, если ее повалит взрывом, то мне уже не нужно будет ни пули, ни осколка. Кругом меня роют ячейки солдаты – остатки нашего батальона. Сколько нас осталось – восемьдесят или девяносто человек? Я узнаю бойцов из соседних рот. Вот красивый черный грузин из второй роты – пулеметчик, вот несколько ребят из третьей роты быстро откапывают себе общий окоп, стучит железо о камень, летят щепки корней, идет беспрерывная работа лопатками.

Я вырываю себе ровик по длине тела. Здесь, у дороги, сухо: песок, валуны, сосны. Глубина ровика сантиметров тридцать, я вытягиваюсь во всю длину и жую сухарь. Уютно. Стрельба прекратилась. Слышна только далекая артиллерийская канонада, над моей головой темно-зеленые ветви сосны спокойно шумят, напоминая о том, что есть жизнь кроме войны, есть дом, родные, мама… Где они сейчас? Думают ли обо мне?

Вынимаю бумагу, карандаш и начинаю писать.

«Милые мои родные! Вот уже три недели как я в боях, и за это время ни одного письма от вас. Письма не доходят – слишком часто мы меняем место. Мы в наступлении…»

Воющий звук прерывает мое занятие. Я ныряю в свою ячейку и прижимаюсь щекой к холодному песку. Взрыв! Вой новой мины смешивается с жужжанием летящих надо мной осколков. Крупные гудят, как шмели, мелкие звучат тоном выше. Взрыв где-то рядом! Чвах! Чвах! – это крупные куски металла врезаются в тело моей сосны. Взрыв. Другой. Третий. Завывание становится беспрерывным, переходит в сплошной высокий вой.

Я лежу на правом боку, вдавливая себя в землю, на зубах песок, автомат давит на висок, но я ничего не чувствую. Весь я – одно цельное животное желание – стать меньше, ужаться, вдавиться в холодную землю, чтобы укрыла она меня от этого ада над головой.

Внезапно обстрел кончается. Теперь я слышу, как рядом, в другой ячейке, надрывно кричит раненый, вдалеке еще один, к этому звуку примешивается еще один – далекий и незнакомый. Кажется, что в лесу кричат или поют высокими голосами. Что это? Высовываю голову из-за бруствера, и одновременно начинает бить наш пулемет где-то шагах в сорока слева от меня. Вглядываюсь в лес, откуда мы пришли, и замечаю мелькающие за деревьями маленькие фигурки. Крик, теперь я различаю даже отдельные звуки, нарастает. Аля-ля-ля! – звонко, на весь лес, раздается странное пение-крик, и вдруг до меня доходит. Это же атака! Финская атака! Впервые я вижу живых финнов в бою – вот они, эти жестокие отважные люди, горсточкой сдерживающие наши батальоны, великолепные стрелки, вот они, кто вызывает во мне вместе со злобой и страхом невольное уважение…

Быстро стряхиваю песок с автомата и даю длинную очередь. Это первые выстрелы по цели за три недели, меня охватывает изумляющий самого меня лихорадочный подъем – я стреляю по врагу, я воюю за Родину… Что в сравнении с этим все мои обиды и невзгоды, я в бою, я задыхаюсь от напряжения и волнения, кругом меня ведут огонь из всех ячеек, автоматы перекрывает мощный звук нашего пулемета.

Крик прекращается. Атака захлебнулась. Мы отбили ее. Отбили атаку! Устало опускаюсь на дно окопчика. Под ногой смятый лист бумаги. Ах, да, письмо! Допишу потом, сейчас не до этого. Запихиваю письмо в вещмешок и перезаряжаю автомат. Слева все еще кричит раненый.

Снова вой мины и взрыв. Бросаюсь ничком. Вой – взрыв. Вой – взрыв. Летят осколки… Там, в районе болота, работают три-четыре миномета, взрывы следуют один за другим. Где-то сидит их наблюдатель, и мины точно накрывают нашу оборону. Взрыв совсем рядом, и меня засыпает песком. Такого обстрела мы еще не испытывали.

Минутная тишина, и снова нарастает высокий пилящий по нервам звук: аля-ля-ля!.. Атака!

Выгребаюсь из-под песка. Скорее! Звук приближается, я вскидываю автомат и нажимаю спуск. Заело. Затвор весь в песке. Скорее! Лихорадочно тереблю затвор. Пальцы дрожат и не слушаются. Снова стреляет наш пулемет, очередь, другая, крики утихают, вот молодец какой – заставил их залечь, но они придвинулись ближе метров на тридцать-сорок, не меньше, а я все еще вожусь с автоматом. Проклятье! Достаю гранату. Где же запал? Вот он. Спокойно. Не волноваться. Не торопиться. Финны не атакуют, залегли, стреляют, – значит, есть время. Вставляю запал, теперь можно почистить автомат. Кладу гранату на бруствер и сразу же хватаю оттуда и прячу на дно окопчика. Шальной осколок в мою гранату – и… Вынимаю затвор, прочищаю ствол, затвор вставлен – даю короткую очередь. Все в порядке! Пусть идут. Я готов.

Снова вой мины и далекий взрыв. Здорово это у них придумано! Обстрел – атака. Обстрел – атака. Во время обстрела, когда мы лежим, уткнувшись носами в землю, они продвигаются ближе к нам. Взрыв. Еще один, ближе. На этот раз они молотят по нашей обороне в шахматном порядке. Я лежу на самом переднем ее крае, они начали с дальнего, сейчас взрывы слышны все ближе и ближе, на меня падает большая ветка, срезанная осколком, я укрываю своим животом гранату, ее не должен задеть осколок… Леденящий душу вой нарастает, взрыв! Крик человека – истошный, смертельный; земля гудит и дрожит, зубы стиснуты, меня опять засыпает песком, взрыв совсем рядом, я глохну, снова вой… и страшная боль пронзает меня всего. Проносится мысль – все, конец!

Ничего не соображаю, судорожно барахтаюсь в песке, чтобы встать, очки залепило песком, но я вижу, что песок в крови, мне кажется, что вырвало левый бок, шинель намокает, я стою на коленях, левая рука висит, весь рукав шинели рваный и мокрый от крови. Безумная боль поднимает меня с места, я вскакиваю во весь рост и бегу налево, через всю оборону; мимо меня свистят пули, я перескакиваю через труп, я бегу и кричу; мелькают деревья, вспыхивают какие-то огни; вещмешок, висящий на правом плече, задевает за ветви и мешает бежать, на ходу сбрасываю его. На секунду мысль – забрать письма и фотографии… Льется кровь, бегу дальше в лес, в направлении дороги. Еще ни разу не видел, чтобы кровь лилась так обильно; впрочем, видел у того, у Гробова… Надо бежать быстрее. С кровью уходят силы. Сколько их? Хватит ли добежать до людей? Внезапно обнаруживаю, что бегу не по тропинке. Кругом лес. Страх парализует меня. Если сейчас заблужусь – конец. Надо искать дорогу. Где же тропинка? Изменяю направление. Тропинки нет. Боль не утихает. Кровь бежит… Уже весь край шинели почернел от нее. Сбросить бы шинель… Нет, нельзя терять ни секунды… Где же эта проклятая тропинка, где же? Если найду – буду жить. Нет – смерть. Натыкаюсь на какие-то кусты, скорей мимо них! Но кусты снова встают на дороге, кругом кусты… Что такое? Кусты начинают хоровод… Кружится голова?.. Плохо. Нельзя поддаваться! Поддамся – смерть! Вперед! Надо искать тропинку. Надо найти выход. Выход в жизнь…

Внезапно я замечаю тонкую цветную нитку. Кабель! Вперед! Снова бегу, не спуская глаз с блестящей красной жилки. Теперь я дойду, дойду во что бы то ни стало! Впереди показываются люди. Иду к ним. Передние солдаты останавливаются и смотрят на меня с участием и страхом. Каски, винтовки… Гвардейцы спешат на помощь к нашим, на выручку. Меня перевязывают. Руку сгибают в локте и привязывают к шее, бинты сразу намокают и становятся ярко-красными.

Я полусижу около пня, рослый солдат помогает мне подняться, объясняет, как идти дальше.

– Здесь уже недалеко до дороги. Ничего, дотопаешь!

Сквозь боль и муку отмечаю – голос его заботлив, участие искренне. Гвардейцы уходят. На пне остается котелок с кашей и несколько кусочков сахара.

Это мне. Это от чистого сердца… Как непривычно!

Вперед! Скорее к дороге! Снова кружится голова. Нет, теперь уж я обязательно дойду! Обязательно!

Меня догоняют легкораненые, мы идем втроем. Деревья редеют, вот и дорога, разломанный танками лес, вот «студебеккеры» катят с бойцами, прогромыхало орудие, идут войска. Палатка с красным крестом белеет невдалеке.

В ногах у меня странная дрожь. Я опять иду один, легкораненые давно обогнали меня, сейчас они уже в санбате. Но мне уже не страшно. Я вышел. Если упаду – заметят. Нет, я не упаду, я дойду. Я обязательно дойду! Вот уже палатка. Пожилой санитар идет мне навстречу, поддерживает меня, ведет внутрь. Там полутемно, на полу носилки с ранеными, крики, стоны.

Мою шинель разрезают и отбрасывают, снова перевязывают поверх красных бинтов… Мне становится дурно, и меня рвет прямо на руки санитару.

Подъезжает телега, кто-то кричит: «Которые без ног, давай сюда!» Санитары выносят носилки. Я уже не кричу, а тихо постанываю, мне нехорошо, мутит.

– Иди к телеге, малый, – говорит санитар.

Встаю, делаю два шага, палатка идет ходуном, потолок опускается, плывет… Темнота. Теряю сознание…

Назад: Нас время учило… (Ноябрь 1943 – май 1945)
Дальше: Часть третья. Госпитали