Я вышла на работу в глухую морозную зиму. Вернулась в транспортную милицию.
Только что была домохозяйкой, никому не интересной и не нужной, и вдруг (или, как говорила моя старенькая деревенская няня, «хвать!») – уже иду почему-то по коридору солидной организации, в кителе со знаками различия и даже медальками. За что мне их надавали, одному богу известно. Наверное, к каким-нибудь юбилеям.
В милиции сразу началась другая жизнь. И не только у меня, а у всех. Володя и Павлик оказались на продлёнке, а я в командировке в Мурманске. С тех пор значительная часть моей жизни проходила в поездках.
Транспортная милиция – это такая организация со сферой обслуживания в виде огромной сети транспортных коммуникаций, раскинутых по всему северо-западу страны. Мы работали на вокзалах, морвокзалах и в аэропортах. Железные дороги, морские пути и бездонное небо, которое уж никак не делится на линейные управления, линейные отделы и линейные пункты. Тем не менее и небо у нас было линейное, и маршруты линейные. И мне пришлось долго ходить по линейке. Пока не выпроводили на пенсию в тридцать девять лет. Но об этом в другой раз.
В тот период я жила какой-то неровной, слегка перекошенной жизнью. Сочиняла стихи на генеральских совещаниях, а дома, вместо того чтобы хозяйством заниматься, писала диссертацию.
Вечера проходили в домашней неразберихе и суете. По утрам я всегда опаздывала на работу, потому что отводила детей в садик. Я вообще везде опаздывала – и в то же время всюду успевала! Удивительно, как удавалось совмещать казённую муштру с богемной жизнью и творчество с материнством (а ведь обе наши бабушки тогда ещё работали).
Служба в милиции казалась таким же недоразумением, как и мой брак. Будто это кто-то другой, а совсем не я, вышел замуж за Алексея и надевает невзрачную серую форму на совещания и дежурства. Дети были реальны, а муж – нет. Разобранная диссертация, валявшаяся по всему дому, и перемешанные с нею кипы стихов – реальны, а служебные отчёты и дежурства – нет. Эта двойственность моей жизни была так отчётлива, что в итоге я взяла себе второе имя – для другой, любимой своей жизни. Стала Кирой вместо Вики… Впрочем, это произойдёт позже.
А пока мирно подрастали дети. Происходили семейные ссоры, тратились мизерные зарплаты. Павлик уже немного разговаривал, произносил отдельные слова или простые фразы. В основном повторял за нами. Психиатры называли его однобокую речь эхолалией.
Иногда мы виделись с массажисткой Юлей. Она оставалась моим доверенным лицом, личным психологом, «жилеткой», в которую можно выплакаться. Слушая рассказы о Павлике, Юля понимающе кивала и так сочувственно смотрела!
– Он ведь подражает звукам! – говорила я, доказывая ей и себе, что всё в порядке, всё налаживается. И однажды мы проснёмся, хвать! – а Павлик превратился в обычного мальчика. Почти как Пиноккио.
Юля опять кивала и серьёзно, сострадательно смотрела на меня.
– Ведь он разговаривает! – говорила я. – Если его спросить: «Хочешь какао?» – он кивает и отвечает: «Какао хочешь!»
– А в первом лице он о себе говорит? – спрашивала Юля. – Может ответить: «Да, хочу»?
– Пока не может… Но он же ещё маленький! Научится отвечать и в первом лице!
Юля мягко кивала: конечно, конечно.
Я знала, что Юля учится в педиатрической академии на заочном отделении. После окончания она собиралась продолжать работу в своём центре в качестве психотерапевта. Наступил момент, когда Юля позвонила мне с новостью: ей вручили диплом.
– О, поздравляю, – оживилась я.
Будет теперь у нас свой психотерапевт! А это почти психиатр… Нет, даже лучше!
Несколькими днями раньше Павлик проходил психиатрическую экспертизу. Психиатр из районного диспансера, молодая блондинка с выразительной фамилией Желанная, вынесла вердикт: у Павлика не ЗПР, он – «особый ребёнок».
«Особый ребёнок» – это не совсем диагноз. Скорее, комплекс диагнозов. Собирательное обозначение категории, для которой ещё не придумано точного определения. Аутизм, которым нас пугала врач-«ёлочка» – из той же оперы.
Это была последняя капля. Я твёрдо решила, что обязательно разберусь с этим чёрствым, непрофессиональным доктором, блондинкой Желанной. Я найду на неё управу! А заодно и на «ёлочку» нажалуюсь.
Два дня проревела потом. На работе задавали вопросы, сочувствовали, но помочь, конечно, ничем не могли.
И когда мне позвонила Юля, я как раз сидела и думала, что это – полный и окончательный швах. Павлик никогда не пойдёт в массовую школу. Ему вообще не найдётся места в этом мире. Вот сейчас, например, его не хотят даже брать в коррекционный детский сад! Из массового садика нас, естественно, выгонят в конце года – уже предупредили…
Где выход из этого тупика? И кому жаловаться?
– Давай обмоем мой диплом, – предложила Юля.
Мы встретились в сетевом общепите вроде Макдоналдса, с одной лишь разницей: там наливали. Пили пиво с острыми куриными крылышками. Юля рассказывала о своей защите, о практике в школе «восьмого вида» (неужели в такой школе когда-то будет учиться и Павлик?) и о дальнейших планах.
Я слушала и поражалась целеустремлённости Юли. Даже от горя своего отвлеклась. Казалось бы, к чему стремиться в Юлины годы? Тридцать шесть лет – всё, что нужно, уже достигнуто. Муж, дочка, квартира, машина, диплом. А если что-то не сложилось, значит, на этом надо поставить крест. Созидательная пора у человека заканчивается к сорока годам, потом – лишь подведение итогов.
Со мной было проще. Дождавшись пенсии, я хотела бросить к чертям и милицию, и психологическую практику. И – писать, писать, писать! За деньги или без денег, для широкой аудитории или для десяти человек. Меня не волновали детали.
Но будущее Павлика…
Я рассказала Юле про экспертизу. Пожаловалась на психиатра Желанную.
– Как ты думаешь, – задала вопрос, ответа на который сама боялась больше всего, – что станет с Павликом?
Юля посмотрела своими сострадательными глазами и ничего не ответила.
– Как ты считаешь, могут психиатры ошибаться?
– Чаще всего они бывают правы, – грустно проговорила Юля. – Просто есть вещи, которых не видят родители. Ты же изучала психоанализ. Помнишь, что такое отрицание, вытеснение?
– Но это не может продолжаться вечно! – воскликнула я. – Как Павлик будет жить? И как будем жить мы?
– В современном обществе инвалидов поддерживают. У Павлика будет пенсия. Тебе надо добиться, чтобы его взяли в коррекционный садик, а потом и в школу…
– Мой ребёнок не пойдёт в коррекционную школу! У нас в роду никогда дурачков не было! Гении – были!..
– Павлик не дурачок, – тихо возразила Юля. – У него аутизм.
– Ты что, с ними заодно? – Я почувствовала, что злюсь на неё.
– Я ни с кем не заодно и готова тебя поддержать, чем смогу. Найти хороших специалистов…
– Мы должны верить в Павлика! – я повысила голос. – Кто, если не мы? Ты помогала ему сделать первые шаги – значит ты тоже должна в него верить!
– Я верю в тебя, – мягко сказала Юля. – Верю, что ты с этим справишься. Не нужно отчаиваться…
Я закурила, отвернувшись от неё.
– Ты только представь, какой у него богатый внутренний мир! – проговорила Юля тем бодрым голосом, которым обращаются сиделки к безнадёжно больным.
Ну как мне это представить? Мы с Алексеем понятия не имеем о том, что происходит у него в головёнке. Хотя, казалось бы, ближе нас у Павлика никого нет – кому его знать, как не нам?
– Знаешь, с какими детьми мне случалось работать? – продолжала Юля. – Иногда к нам в центр приходили отчаявшиеся женщины. Приводили диких, необучаемых детей, личности которых разрушались. Ничего нельзя было сделать… Мужики сбегали из таких семей. Я беседовала с матерями. Они говорили, что не хотят жить. Я их поддерживала, убеждала верить в то, что всё образуется! И ты знаешь…
Юля вытащила из пачки тонкую сигарету, прикурила. Повисла небольшая пауза. Я нетерпеливо смотрела, как Юля курит, красиво затягиваясь.
– Что? – наконец спросила я.
Сейчас она мне расскажет о чуде. И, возможно, мы повторим его – с Павликом.
– Бывало, ко мне приходила мать ребёнка – через полгода, через год. С цветами, с коньяком. Обнимала меня, как родную. И говорила…
Я через силу улыбнулась Юле. Она ведь спасала этих безнадёжных малышей и их родителей – значит поможет и мне. Разве не она последние два года была моим добрым ангелом, поддержкой, советчиком?
– И говорила: «Спасибо, я последовала вашему совету. Я его отдала, и у меня началась новая жизнь».
Я задохнулась, закашлялась от дыма Юлиной сигареты, который показался очень едким.
– «Отдала»? – переспросила я. – Кому?
– Государству, – спокойно отвечала Юля.
– Да как она могла это сделать?
– У каждого человека свой предел возможностей, – объяснила Юля и притушила сигарету в пепельнице.
Я вдруг вспомнила, что мне надо вести Павлика к логопеду.
Мы попрощались, и я ушла. И больше Юле не звонила.
А зачем?
Нулевые годы отложились в памяти как особенные, проникнутые осознанием принадлежности к богемному миру. Все мои друзья писали стихи, картины, а то и покушались на объёмные романы. Я ходила на литературные вечера всякий раз, когда удавалось оставить детей с кем-нибудь. Особенно значительными, яркими сейчас мне представляются почему-то 2003–2008 годы. Когда что-то существенное происходило на бумаге, мир вокруг менялся, каждый миг казался проживаемым впервые. Будто мне шестнадцать лет, а не тридцать.
Это были уже не раздолбайские девяностые, но ещё не эпоха повсеместных реформ. Мы не успели превратиться в биороботов. Нет денег – подумаешь, проблема! Зато какой прорыв произошёл в сетевой контркультурной литературе. Правда, почти всё опубликованное в тот период в сетевых альманахах и на доморощенных литературных порталах не получило благословения издателей и кануло в небытие (как и сами авторы, сдувшиеся к началу десятых годов).
Наконец и у меня появился доступ в интернет. Тогда это слово было принято писать с большой буквы: Интернет, Его Величество. И я, юзер, тоже была с Интернетом на «вы».
Первым делом завела страницу на сайте Pis-pis.ru. Туда я выкладывала свои первые рассказы, чтобы получить на них отзывы. Стихи можно было показать МАГу в литобъединении, обсудить с товарищами-поэтами. С рассказами оказалось сложнее: я не знала, на чей суд их представить, поэтому не нашла ничего лучше, чем довериться суду Pis-pis.ru.
Помимо безобидных графоманов, которые баловали меня хвалебными рецензиями, на сайте обитали и настоящие сумасшедшие вроде Джексона. Они себя называли «писателями», а свои рваные тексты – «литературой будущего». Верховодили маргинальным сборищем человек двадцать молодых хулиганов, сочинявших изощрённо-жёсткую, почти неприличную прозу. Они были дерзки и заносчивы, поскольку раз-другой побывали на семинарах для литературно одарённой молодёжи, которые каждый год проводились в подмосковном пансионате «Дубки».
Эти «Дубки» в мире начинающих писателей считались не просто литературной школой – чем-то вроде Сорбонны в студенческой среде. Как схватить бога за бороду, то есть попасть в «Дубки», я не имела ни малейшего понятия.
Дубковчане писали юзерам вроде меня хамоватые отзывы. От хандры могло спасти только чувство юмора, да ещё стихи (дубковчане их не сочиняли).
К тому времени я уже отошла от мрачных и пафосных виршей и стала сочинять самокритичные юмористические стишки, в которых обыгрывала свою неприспособленность, неумелость, почти дурковатость. Эти стихи вдруг начали пользоваться успехом: к недотёпам вообще хорошо относятся.
Вот так всегда: в своём кругу ты – почти совершенство само,
Нá тебе отдельную нишу, трубку мира и в руки полную чашу,
А для всех родственников ты – самое обыкновенное чмо,
Которое даже не в состоянии сварить ребёнку манную кашу.
Да, что-то память сохранила и сейчас избирательно подсовывает, клочкообразно и мозаично иллюстрируя мою попытку богемной жизни.
Вижу себя на банкете по случаю презентации книг известного поэта Бурина. К нашему кружку подходит знаменитый литературный критик (далее – Кр.). Он крайне немолод и находится в той стадии опьянения, когда ноги ещё держат и речевой аппарат чего-то воспроизводит, но разум уже потихоньку отключается, как коммунальные услуги в доме, предназначенном на снос.
Когда Кр. был моложе, лет этак шестидесяти, а я была молода до неприличия и притащила к нему в редакцию свои стихи… Помню, я переживала что-то вроде влюблённости в великовозрастного мэтра и фантазировала, как могла бы выглядеть наша тонкая, игривая беседа на банкете вроде этого.
Кр. вяло приветствует нашу хмельную компанию, замечает меня.
– Что это за создание? – томно спрашивает он у поэта Траубе.
– Поэтесса Громова, – представляет меня Траубе. И, усмехнувшись, добавляет: – Между прочим, майор милиции.
Вот подставил так подставил, гад!
Кр. одаривает меня обаятельнейшей улыбкой:
– Неужели? Никогда не имел майора милиции!
Вот тебе и «тонкая беседа»! Вот тебе, блин, банкет!
– А наоборот случалось? – интересуюсь я.
Уши мои горят, голос пискляв от злости. Почему мне так стыдно? Потому что я – майор милиции и потому что меня почти никто не знает здесь, все думают, что я – очередная подружка Траубе. Не будешь ведь объяснять каждому, что сам великий Бурин позвонил и лично пригласил. Поэтому я ухожу.
Кр. настигает меня с неожиданной для его возраста прытью. Спрашивает, сколько лет «молодому дарованию». Отвечаю честно; мне ещё нечего убавлять.
– Значит, вы мне во внучки годитесь, – говорит Кр. и плотоядно улыбается. – Это хорошо!
– Почему? – интересуюсь я.
– А вдруг я ваш дедушка. Представляете, какие уроды могут родиться у нас?
– Представляю, – соглашаюсь, оценив его взглядом. – Будьте здоровы.
Оказавшись на улице, с грустью думаю о том, что когда-нибудь и мы, «молодые дарования», превратимся в истасканных старых кобелей, в бодрящихся пожилых нимфоманок. Ужас какой!
Мы верили в свой талант и совершали ради него безумные поступки. Один приятель написал роман и издал за свой счёт. Немыслимым по нашим меркам тиражом: десять тысяч экземпляров! Я помню сам роман, такой серенький, в мягкой обложке. Даже годы спустя этими книжками была завалена комната незадачливого писателя. Они подкладывались под ножки расшатанных кресел, дарились друзьям коробками и мешками («раздайте на работе!») и распространялись по больницам и домам престарелых. Писатель, отчаявшись стать богатым и знаменитым, приложил усилия, чтобы его творение «пошло в народ», не пропало втуне.
Я пока не замахивалась на крупную форму. Писала небольшие рассказы, да ещё пятистопные стихи, которые, как у Анатоля Франса, «хромали на все свои пять стоп». Друг Альберт, тусовочный маргинал, спесиво вычитывал мои подборки, оставляя на полях замечания: no comment, «невнятно» и «слабо, ищи слова».
Творческая среда – особый воздух и в то же время абсолютный вакуум. Увидев, что мне скучно в компании, где на меня никто не обращает внимания, Альберт говорил:
– Учись чувствовать себя комфортно там, где ты никому не нужна. А лучше заведи себе подружку и ходи всюду с ней. Так принято.
Подружек у меня не было. После Ляли я поклялась, что никогда больше не заведу подруг. Да и девицы, годящиеся мне в подружки, в основном были пассиями каких-то поэтов и интереса для меня не представляли. Я была самостоятельной творческой единицей, а они нет. В отношении творческого и нетворческого народа у тусовки существовало чёткое разделение. «Я скорее приму в своём доме человека, который не пишет», – говорили некоторые поэты, когда речь шла о чём-то неприемлемом для них.
– Зачем мне подружка? – пожимала плечами я.
– Чтоб создать видимость самодостаточности. Чтобы тусовка не думала, что ты никому не интересна. Хотя это так.
Альберт был хамоват, зато талантлив. А главное – он умел «навеять сон золотой», создать вокруг себя особую ауру.
– Ты стала лучше писать, – проникновенно говорил Альберт, глядя на меня змеиными глазками, – но времени у тебя очень мало. Это только в молодости кажется, что время бесконечно… Но тебе под тридцать, ты уже немолода, твоё время уходит.
Мне становилось страшно. В висках стучало: тик-так, тик-так… Это отчётливо и безжалостно уходило от меня моё время.
– Когда-то на свете жил великий Гораций, – перебивал Альберт сам себя. – Он был обласкан фортуной, но болел душой за всех поэтов – нищих, психически больных, отвергаемых обществом – поскольку знал, что им придётся страдать, как никому другому. Гораций обращался к знати, к королям, сильным мира сего и говорил им: «Расступитесь – вот идёт поэт! Вы умрёте, а он бессмертен. Поэт не умирает весь».
Сказать по правде, цитата из Горация «поэт не умирает весь» затаскана настолько, что произносить её вслух даже неприлично. Но современным поэтам нет до этого никакого дела. Каждый из них норовит доказать кому-то, что «весь он не умрёт». И сколько поэтов уже умерло, пытаясь это доказать!
Ещё, как я заметила, поэты любят обыгрывать образ лодочника смерти Харона. Сколько раз, слушая очередного поэта, я представляла этот образ. Вот он, лодочник, неподвижно стоит, опершись на весло, на корме утлой лодчонки, отражаясь в водах Леты. Порой по реке пробегает рябь, отражение колеблется, и тогда кажется, что по неподвижному лицу перевозчика пробегает кривая усмешка…
А ещё поэты любят… Впрочем, кому какое дело до современных поэтов? В наше прагматичное время немногие знают о том, что они вообще есть в природе. И даже культурные россияне последним живым поэтом считают Кушнера.
Произнеся очередной монолог, Альберт воспарял и исчезал, растворяясь в сиянии собственного нимба. Иначе говоря, напивался и падал, будто выключенный из розетки. Как Джексон. Продолжать беседу становилось не с кем.
Я возвращалась домой поздно. Шла по тёмной улице, испытывая почти отчаяние. Скоро тридцать лет – и ничего не написано! А время уходит. И когда моё время покинет меня совсем, я умру, умру вся, поскольку ничего после себя не оставлю.
В один из таких вечеров на меня напали два гопника, вынырнувшие из черноты арки. Попытались отобрать сумку, но я её не отдала. Там ведь была милицейская ксива! Конечно, священный документ, утерянный в результате грабежа, восстановили бы без проблем. Но как объяснить руководству, откуда я поздно возвращалась, да ещё навеселе? Не рассказывать же генералу милиции про Харона с Горацием.
Гопники, разочарованные тем, что сумка им не досталась (я вцепилась в неё, как летучая мышь в человеческую шевелюру, и вопила так пронзительно, что уже через полминуты застучали оконные рамы и двери подъездов), протащили меня метров десять, изорвав в лапшу кожаное пальто, и попрощались парой коротких ударов тяжёлых ботинок. Один удар пришёлся в висок. У самого уха словно разорвалась петарда. Помню, как, лёжа на асфальте, уткнувшись носом в длинную лужу, я думала: это река Стикс, а я умерла. Вся не вся, но приплыла, это точно.
И незнакомый хмурый человек, который помог мне подняться, оказался в тот момент кем-то вроде хромоногого Харона-лодочника.
Впрочем, описывать богемную жизнь скучновато. Богемная среда – это капсула в культурном пространстве, содержимое которой практически не вытекает за герметичные стенки.
И милиция, кстати, такая же капсула. Две закрытые субкультуры, две непересекающиеся реальности.
Что у них общего? Неужели я?
Павлик боялся собак. С раннего детства. По мере того как он подрастал, страх никуда не уходил, напротив, рос вместе с ним.
Откуда это пошло? Однажды летом, когда Павлик с бабушкой Ниной гуляли по дорожкам садоводства и зашли на чужую линию, на тётю Нину напала собака и укусила за ногу. Даже не укусила, а цапнула – мимоходом, подло и трусливо. Казалось, Павлик, срывавший спелые ягоды малины с ближайшего куста, не обратил на это маленькое происшествие никакого внимания.
Тётя Нина прогнала собаку палкой (та быстро смылась, поджав хвост) и стоически дохромала до дома. Из ранки капала кровь – всё-таки укус не был игривой собачьей шалостью, это было вероломное нападение! Или собака думала, что охраняет свою территорию? Наверное, то была глупая собака, не знавшая, от кого можно ждать неприятностей, а от кого нет.
Дома тётя Нина обработала рану, и сосед по даче отвёз их с Павликом в областную больницу. Там ей сделали сорок уколов от бешенства.
Мы все считали, что если Павлик никак не отреагировал на случившееся, то оно обошло его стороной.
Боялся ли Павлик собак до этого происшествия? Может быть, хотя мы не замечали. Но он вышел из младенческого возраста сложившимся кинофобом. Увидев любую болонку или даже крошечную собачку с острой мордочкой, похожую на мышь, Павлик начинал пронзительно кричать. Прятался за нас, тряс головой и бил себя по щекам – так он выражал своё неудовольствие.
– Павлик, не бойся, – увещевали мы. – Собачка совсем на тебя не смотрит! Она просто гуляет. Понимаешь? Собачка гуляет.
– Гуляет собачка! Гуляет собачка! – истерически кричал Павлик, топая ногой.
И никакие рациональные доводы на него не действовали. Впрочем, какая фобия (если это действительно она) подчиняется рациональным доводам?
Весной я с отличием сдала кандидатский минимум. А Павлика зачислили-таки в коррекционный детский сад. После долгих хождений наших бабушек с подарками по инстанциям.
Каждый шажок воспринимался как победа, прорыв. Того и гляди, Павлик проснётся, как спящий красавец из моего сна – давнишнего, про статую, – заговорит и тут же покажет всем недоброжелателям, где раки зимуют! А я стану известным писателем. И никак иначе.
Мой отпуск снова проходил на даче. Было жарко, не по-питерски душно. В нашем Белоострове негде купаться, это вам не Комарово и не Репино. Я водила детей на пруд за тридевять земель. Чтобы туда добраться, надо было пройти через шесть чужих садоводств и пересечь шоссе.
Впереди ехал старший сын на велосипеде. Следом шла я и везла старенькую прогулочную коляску, в которой, как король, восседал подросший Павлик. Пыльная однообразная дорога, слепни и комары. И всепоглощающее желание поскорее окунуться в холодную воду, смыть пот и одурь очередного бесцельно потраченного лета.
Павлик раньше любил купания, а тут вдруг почему-то перестал заходить в воду. Он переминался с ноги на ногу и хныкал, когда я пыталась завести его в воду, тянула за руку и уговаривала.
– Павлик, пойдём! – просил и Володя. – Водичка такая хорошая…
– Что, пацан, – обратился однажды к Володе ханыжный мужичок, – не хочет брат с тобой купаться? А тебе скучно одному, да?
– Ага, – согласился Володя.
– А как зовут тебя? – спросил второй мужик, разливая тем временем мутную жидкость в стаканчики себе и напарнику.
– Меня зовут Володя, а брата – Павлик.
– Ого, Вован? – обрадовался первый пьяница. – Как меня, значит.
И продекламировал – надеюсь, что экспромтом:
– Вован выпил стакан – а Павел ещё добавил!
Володя засмеялся, довольный шуткой ханыги. Затем, разбежавшись, красиво влетел в воду с небольшого обрыва, поджав коленки и распрямившись в воздухе. Мы с Павликом с берега смотрели, как он плывёт, периодически подныривая рыбкой.
Алексей тоже проводил отпуск на даче. Приезжала на пару недель и моя мама. Они с тётей Ниной прекрасно находили общий язык и не только не тяготились обществом друг друга, но, можно сказать, дружили.
В выходные на даче появлялся свёкор, Виктор Егорович. Мы ещё спали, когда на участок лихо въезжала старенькая бежевая «девятка». В такие дни Павлик, проснувшись, видел в окно дедушкину машину (сам дедушка уже бодро ковырялся с лопатой на участке) и на радостях начинал вытанцовывать и прыгать, выдувая губками счастливые пузыри и повизгивая. Как весёлый щенок, обрадовавшийся хозяину.
– Ни один «мерседес» его в жизни так не обрадует, как эта Витина рухлядь, – прокомментировала однажды мама, глядя на вытанцовывающего перед «рухлядью» Павлика.
Появление на участке дедушкиной машины для меня означало только одно: мы поедем в Солнечное! Хотелось на море, душа тосковала на шести сотках. И вообще, я городской житель: деревянный сортир и отсутствующий душ вполне могли бы испортить мне отдых даже у моря. Но на даче я торчала ради малышей, им там было хорошо и привольно.
Володя колесил всюду на своём велосипеде и уже завёл кучу друзей как в нашем садоводстве, так и в соседних. Павлику вполне хватало шести соток.
Однажды, стоя у ворот, я наблюдала, как Володя отъезжает на велосипеде, а Павлик, прижавшись к забору, смотрит ему вслед. Словно кольнуло что-то: так печально Павлик маячил за заборной сеткой!
– Володя! – окликнула я, и сын, лихо спрыгнув с велика, вопросительно обернулся ко мне. – Смотри, сынок, – видишь, твой брат какой грустный? Когда он подрастёт, пожалуйста, не бросай его одного, всегда бери с собой. Понял?
– Ладно, я понял! – нетерпеливо отозвался Володя, снова вскакивая на велосипед.
– Смотри не забудь!
– А если забуду, то что? – огрызнулся сын. В конце дорожки его ждали друзья с велосипедами.
– Хорошо, если забудешь, я напомню.
– А вдруг ты уже умрёшь от старости, а я возьму и забуду? – ошарашил меня Володя.
С детьми всегда так: вроде ласковый, добрый малыш – и вдруг как ляпнет что-то такое дикое!
…Он умчался к своим друзьям, которые радостно загалдели, седлая свои велосипеды, когда мой сын (вожак!), не притормозив, пронёсся мимо них, увлекая за собой победным кличем.
На море ехали всем табором. Даже обеих бабушек удавалось впихнуть в машину. Вот уж действительно, ни один «мерседес» не сравнится с этой чудесной рухлядью! Мальчишки ещё помещались у нас на коленях, поэтому, хоть и впритирку, всем хватало места.
И – начиналось счастье!
Володя плавал под водой в маске, нырял, показывая высший класс, и с плеч дедушки прыгал бесстрашно, ласточкой. Я купалась до посинения. Алексей и бабушки вели себя более сдержанно: окунувшись один-два раза, они чинно отдыхали на половичке.
Павлик же, понемногу преодолевая водобоязнь, хоть и хныча, но уже входил в воду, топтался на мелководье, переминаясь с ноги на ногу…
Мы окунали его и выпускали на берег, где Павлика принимала в объятья одна из бабушек с большим банным полотенцем.
Однажды во время купания дядя Витя подхватил Павлика и, вероятно, забыв, что у него на руках не сорванец Володя, а мальчик-аутист, швырнул его в воду почти с высоты своего роста.
Павлик вынырнул, как подброшенный, с вытаращенными глазками, и, набрав в легкие воздуха, истошно закричал:
– Гуляет собачка!!
Не нашёл других слов, чтобы передать всю глубину пережитого им ужаса.
Ранним сентябрьским утром я возвращалась из детского сада. Настроение было отличное: мне только что дали положенный аспирантский отпуск и я предвкушала, как сейчас вернусь домой, выпью кофе, сяду за свой рабочий стол…
И просижу полдня за стихоплётством, делая вид, что пишу диссертацию!
И тут меня окликнули. Обернувшись, я увидела улыбающуюся Юлю.
– Вика? Вот сюрприз! Ты что, сегодня не на службе?
Я вдруг ощутила, как соскучилась по ней. По её улыбке, по её историям.
– Привет. Выпьем кофе?
Мы зашли в маленькую кофейню. Юля спрашивала про Павлика. Была рада, что его всё-таки взяли в коррекционный детский сад. Рассказала пару каких-то баек. Посмеялись.
Я не знала, о чём ещё с ней говорить.
Впрочем, виновата ли в чём-нибудь Юля? Она ведь не хотела меня обидеть. Наоборот, пыталась приободрить.
А я после того нашего разговора, между прочим, лечилась у психиатра поликлиники ГУВД! С диагнозом «астено-депрессивный синдром».
Юля неторопливо смахнула чёлку со лба, и я заметила, что у неё отросли волосы. И что она потяжелела. Стали плавней жесты, а взгляд мягче, и то острое, заразительное, плескавшее в ней через край исчезло.
Я же, напротив, сделалась резче, мои перепады обострились. И порой, хохоча над чем-то, я чувствовала, что рискую сорваться, что меня сейчас унесёт… или, как говорит моя психиатриня, вынесет.
Да, я живу как на вулкане. Борьба не затихает: то я побеждаю, то невроз. А Юля? Её внутренняя жизнь безмятежна, как и внешняя. О Юле можно написать статью для глянцевого журнала. Любимый и любящий муж, поздняя дочка Ксюша…
Сейчас, после года, который мы провели врозь, Юля кажется мне какой-то игрушечной. И вправду, кукольная женщина! Вышла замуж в тридцать лет, спряталась за мощной спиной мужа и сидит себе там. Мне было бы скучно так жить.
Или не скучно?
Наконец-то пришла пора признать, что Юля – единственный человек в мире, которому я по-настоящему завидую.
То есть нет, второй по счёту такой человек! Моя мама до сих пор рассказывает знакомым, как я, дочка самого «престижного» отца в заводском посёлке, одетая в брюки-бананы и дефицитные джинсы, украшенная импортными брошками и заколочками, однажды позавидовала девочке Насте, у которой в хате жила свинья.
Что ж, а теперь я завидую Юле. Мне тоже хочется необыкновенной любви, как у неё. Пусть даже к совершенно обыкновенному бывшему военному. Но хочется очень. До такой степени, что желание это, подавленное и вытесненное, периодически материализуется. В смешной, уродливой форме: то в виде маргинального поэта Альберта, то в обличье делириозного великого критика. Вероятно, для того, чтобы разница между мной и безупречной, цельной, стерильной Юлей была ещё чётче, ещё безжалостнее!
– …Только что вернулись из Египта с Ромочкой, – рассказывает Юля. – Отдохнули – супер! А вы с Алексеем куда съездили в отпуск?
– Да мы никуда не ездим… Расскажи ты, – требую я. – Расскажи про ваш отдых…
Кофе выпит, и мне пора. Всего часа два осталось на творчество. Но именно теперь, как часто и бывает, начинает происходить нечто удивительное.
– А я бабушкой стала, – говорит Юля, будто бы так, между прочим.
Я чуть со стула не падаю.
– Ты – бабушкой? – Может быть, я ослышалась?
Вместо ответа Юля достаёт дорогой мобильный телефон. Это чудо какое-то, а не телефон. У него нет клавиш – он сенсорный, и к нему прилагается крошечная палочка размером с зубочистку. Юля начинает тыкать в дисплей зубочисткой, и вот наконец, просветлев лицом, поворачивает экранчик ко мне…
С фотографии смотрит юная Юлька! Такая Юлька, которую я не застала, – но это она! Маленькая, глазастая, с задорным каре набок. Мне было бы трудно представить её с другой причёской…
– Это Танюшка. Моя старшая дочь. Ей восемнадцать лет, – говорит Юля. – Конечно, её отец считал, что ей рано рожать, сначала надо закончить колледж, но… Она пришла ко мне с этим мальчишкой. Первая любовь, и всё так отчаянно, понимаешь? Я единственная её поддержала. И вот, – Юля усмехается, – я бабушка…
И пока я сижу в ступоре и молчу, она рассказывает и рассказывает, бегло и легко, как будто не слова сыплются, а подмороженные ягоды рябины, когда на ветку садится птичка-щебетунья… Птичка с острым глазком, с «косым» каре.
– Понимаешь, сейчас ей подруга нужна, а не мама, она уже взрослая девочка. И что я буду – промывать ей мозги, дублировать папашу? Она ценит мою поддержку и дружбу. Это такая хрупкая дружба – между матерью и выросшей дочкой…
И тут на белую салфетку, которая лежит перед Юлей на столе, капают две слезинки, одна за другой…
Мой мир переворачивается. Или поворачивается задом вместо переда, как избушка на курьих ногах? Скрипят старенькие суставы; может, курицы тоже страдают артритом – или это скрипят мои бедные мозги, сопротивляясь, не желая принять и воспринять то, что пытается донести до меня Юля?
Оказывается, у неё есть взрослая дочка, а у этой дочери – какой-то «папаша», который «промывает ей мозги». Вот тебе и кукольная женщина!
Юля тем временем рассказывает, как она познакомилась с Ромочкой, когда оба состояли в браке. Где они нашли друг друга, Юля не упоминает. Впрочем, это неважно. Главное – то, что, встретившись, эти двое решили больше не расставаться.
Но в итоге расстались почти на год. Перевесило чувство долга, любовь к детям – а дети были у обоих.
– …И я сказала: давай мы расстанемся сейчас, а встретимся, когда дети вырастут… Позже Ромочка говорил: как хорошо, что я тебя не послушался, иначе на свете не было бы Ксюши!.. А тогда мы и вправду разошлись. Но я каждый день, каждую минуту думала об этом человеке. Не могла дышать – это не литературный штамп, Вика! Попробуй когда-нибудь, когда полюбишь, вдохнуть без любимого – ты не сможешь…
Я чувствую, что сейчас разревусь. Всё это так красиво – и так обидно для меня!
Девочка Настя из моего детства, у которой дома жила свинья, – что ты, глупая Настя, знала об истинном счастье?
– …И тогда я окунулась в грязь.
– Ты, Юля? – Я не верю собственным ушам.
– Да! Я жила лихорадочно, как перед смертью, не думая о завтрашнем дне. Ходила на какие-то вечеринки. Спала со всеми подряд…
Юля почти зловеще усмехается:
– Вот ты мне рассказывала про эпатажного культуролога из своего вуза, которого знала вся Петроградка, и про пьяного художника Джексона, и про развратного поэта Траубе… Так вот – все они мне знакомы! Я переспала с каждым из них! И вообще, если ты когда-то отчаешься и решишь: «Либо – под поезд, либо – в грязь» – обращайся, я буду твоим путеводителем по злачным местам.
Вот тебе и «стерильная девочка»!
– Я возненавидела своего мужа и перестала искать отговорки и оправдания… Я убивала свою душу, но это не помогло. Просто заняло время…
Да, знаю, это никому ещё не помогло.
Меня подташнивает от того чёрного и вязкого, во что окунулась в своё время Юля, а теперь окунала меня.
– И однажды я встретила Ромочку – случайно, в церкви! Зашла с подругой, хотела исповедаться. Но мне там стало плохо, душно, тоскливо… Подруга поняла моё состояние и повела меня к выходу. И вот мы выходим, а Ромочка поднимается на церковное крыльцо! И… он взял меня за руки, крепко-крепко, и сказал: «Больше я тебя никуда не отпущу!»
– Юля, – говорю я, совсем расчувствовавшись, – а правда, что великая любовь требует и великих жертв?
– Конечно, – кивает Юля. – Ради великой любви приходится ставить на кон всё. При этом понимая, что ты можешь это всё проиграть, а взамен ничего не получить. Понимаешь – ничего! И ты говоришь Всевышнему: я согласна! И если я проиграю, пусть у меня будет только память об этих минутах счастья.
Мне становится зябко и неуютно. Неужели я смогла бы вот так – бросить Володю и Павлика? Нет, конечно, нет…
– Но оставить дочку с мужем при разводе, по сути, потерять её – на годы, до той поры, когда ей, как ты говоришь, мать уже не нужна… Не слишком ли страшная цена за любовь?
На салфетку падает очередная слезинка. Юля не отвечает, впрочем, ответ мне известен и так.
– А ты не пробовала бороться с ним, отобрать дочь?
– Помнишь притчу, – Юля берёт меня за руки, мы смотрим в глаза друг другу, и слёзы стеклянной преградой стоят между нами, – в которой чужая тётка согласилась с предложением мудреца разрезать ребёнка пополам, а родная мать подтолкнула его к чужой тётке и сказала: «Он твой»? Я не могла видеть, как дочку рвут на части. Она ведь какое-то время жила со мной и с Ромочкой. Но в том доме оставались её комната, игрушки, книги… её любимый дедушка… и любимый папа. И он, мой бывший муж, сделал всё, чтобы отлучить её от меня… Знаешь, если бы я ехала по полю на танке, – говорит Юля жёстко, – а мой бывший муж стоял посреди дороги – проехала бы по нему не задумываясь!
Но пришло время прощаться: пора забирать детей из садика.
– Ни дня мы с Ромочкой не жалели о том, что снова сошлись, – говорит Юля, удерживая мою руку; её глаза блестят. – Хоть меня тогда уволили с работы. Об этом позаботилась Ромочкина жена… Жить нам, конечно, было негде. Ночевали на дачах знакомых, в Ромочкином офисе, даже в его машине… Но зато с тех пор мы больше не расстаёмся!
Мне на это нечего сказать. Да и что может возразить победителю проигравший?
Они бесстрашно играли и выиграли. Поставили на кон всё и сорвали банк.
Они – герои.
Ухожу, взбудораженная чужой драмой, в итоге обернувшейся счастьем.
Так вот какова цена этого пресловутого счастья! Но стоит ли оно такой платы? И есть ли в жизни ценность важнее Павликиного мизинчика?
Продолжать ли мне завидовать «счастливцам» или оплакивать их трагедию?
Продолжать, конечно, продолжать! Ибо зависть – единственный стимул чего-то добиваться.
Юля и Ромочка станут для меня единственной счастливой парой с многолетним стажем. Нет, были ещё папа и мама, которые прожили душа в душу двадцать лет, до самой папиной гибели. Но это папа и мама. Их путь невозможно повторить, он единственный в своём роде.
А остальные…
Мои подруги разводятся пачками. А если не разводятся, то мучаются (поэтому я даже радуюсь за них, когда разводятся). Да что там подруги: Аль Бано и Рамина, итальянские певцы, кумиры моего детства, – и те развелись!
Я стану обожествлять Юлину любовь. Особые чувства проявятся у меня и к Ромочке – не как к мужу подруги, а как к Мужу, величайшему среди простых смертных мужей. Однажды в день его рождения я напишу у него на стене в соцсети: «Дорогой Ромочка, поздравляю… желаю…» – какие-то стандартные слова, – и получу в ответ примерно следующее: «Я тебе, овца, никакой не Ромочка!» Как ни странно, меня это не обидит, а даже немного утешит: Ромочка хамоват, значит, есть недостатки в этой идиллии, ну и славно.
Время резво крутит педали гоночного велосипеда, постоянно увеличивая скорость. Мы всё реже будем видеться с Юлей. Но я всегда буду её помнить. Ведь Юлина история перевернула мою душу, преобразила меня внутренне.
Мне теперь предстоит встречать дни рождения в размышлениях о том, что Юля в этом возрасте уже нашла Ромочку. Значит ли это, что я не укладываюсь в сроки и мои шансы встретить своего Ромочку сгорают, как неиспользованные бонусные баллы?
Я обречена суетиться, нервничать, без внятного повода злиться на Алексея. Я навсегда отравлена мечтами о другой жизни.
В моё сумбурное бытие, привлечённая невротическим огоньком (похожим на загадочность или страстность), нет-нет да и просочится какая-нибудь шушера. И всякий раз, глядя с надеждой и трепетом на очередное несуразное существо, очередного маргинала, я буду думать: вдруг это – Ромочка?
В какой-то момент последует срыв, который приведёт меня в клинику неврозов.
А потом я наконец успокоюсь.
В конце концов, у каждого свой путь. Пусть Юля идёт дорогой любви рука об руку с Ромочкой.
Мой путь – это путь одиночества. А на одиночество обречены избранные, не так ли?