Книга: Уран
Назад: Часть 4. Осень
Дальше: Макария

Тетка Тереза

По вечерам, от ужина до отбоя, в бараке гомон, споры, то ругань, то смех. Бакланы режутся в карты, узбеки молятся, спертый воздух прорезает возглас боли, внезапный гогот, а то заковыристое матерное ругательство. В петушином углу отплясывает Бедка – беззубый чушкарь, побирушка. От его лохмотьев разносится запах мочи и немытого больного тела.

 

Едет Сталин на свинье, Берий на собаке!

Сталин Берию сказал: «Мы с тобой свояки!»

 

Фомич Хромой, Кила и Трясогузка с верхнего места глазеют на ужимки юродивого, похохатывают. Луков, помощник смотрящего, шарит по нарам бесцветными, будто вареный овощ, глазами. Авторитет Фомы и Лукова гнилой, держится только на страхе, который внушает имя Голого Царя.

Голод хоть и помещен был в штрафной барак, по неделям не выходил из ШИЗО, но даже так ему удавалось вести свою линию, разными способами устраняя от власти соратников Кости-Капитана, а также «военщину» – бывших фронтовиков. Это была месть якобы за те расправы, которые «суки» чинили над «черными ворами», а на деле – объявление войны начальству лагеря и всем, кто был замечен в сотрудничестве с администрацией. Голод «перекрашивал» лагерь в свою, черную масть.

Назначенный недавно староста, тридцатипятник, осужденный некогда за крупное хищение на производстве, а также командиры всех строительных рот без возражений «легли» под Голода. По вечерам за бараками, в слепой для вышек зоне у забора, шла беспредельная «правилка». Непонятливых или чем-то провинившихся перед новой лагерной элитой били, ломали, опускали без всякого формального разбирательства и правил, которых придерживался покойный Порфирий, воспитанный царским режимом. Почти каждый день в блатной барак долетали известия о жестоком позоре или гибели бывших «положенцев». «Была наша зона „красная“, а стала опасная», – вздыхали шепотком шныри.

В то же время по стенам бараков, строительных объектов и сланцевых карьеров, где работали заключенные, то и дело появлялись наскоро написанные краской и мелом лозунги. Неизвестный «Комитет» призывал лагерников не выходить на работу, не вырабатывать норму, «пока не будет полной амнистии». Даешь забастовку! Требуем правды! Политических – на свободу!

При такой нервозной обстановке Лёнечка сидел будто птица на ветке. Минутка – и вспорхнет в небеса, только его и видали. Однако ждать этой минутки бывало ох как тошно. Подумывал жиган, уж не попроситься ли снова на расконвой к Воронцову, а то и слечь в больничку с кишечной коликой.

В полусне приходила шальная мечта – объявить себя, навязаться в семью к Азначееву, закрутить с молодой женой генерала. Даже имя перекатывал языком, будто пробуя на вкус – Александра. А как натешится жиган – так и подломит папашину квартиру да с вещичками в дальнюю дорогу, до самого Черного моря, в Крым. Там, говорят, и в январе тепло, прямо на траве валяются инжир и абрикосы, а по набережной круглый год гуляют курортники с тугими кошельками и сытыми бабами.

Но трезвым умом понимал, что не выйдет фокус насчет папаши. Пускай живет начлаг, не зная правды. Спокойней так будет и ему, и Лёнечке. На воле много радостей, забудется и зайчик на пальтишке, и горькая, полынная тоска по несбыточному детству.

С такими мыслями после завтрака выходил из пищеблока, когда его отыскал глазами среди прочих и окликнул знакомый надзиратель по фамилии Пестик.

– Маевский, тащи кости на КПП. Свиданка тебе оформилась. По родственной части.

– Брешешь? – изумился Лёнечка.

Надзиратель глянул в сторону вышек, сплюнул под ноги, растер сапогом.

– Шагай, чего зенки лупишь. Тетка до тебя приехала.

И тревожно, и смешно сделалось Лёнечке. Жил-был один как перст, а тут и папаша отыскался, и тетка невесть откуда. На КПП уточнил имя родственницы – Тереза Петровна Маевская, прибыла из города Гомеля.

Вместе с жиганом сдернули на досмотр математика, опущенного еще по воле Порфирия. Студент получил неблагозвучное погоняло Нашмарка – из-за вечно плаксивого лица и мокрого, шмыгающего носа. На губах у него гноились болячки, изношенная вдрызг одежда с чужого плеча распространяла запах гнили. За неопрятность студента не жаловали даже свои петухи.

От Лёнечки Нашмарка отскочил как ужаленный; жиган в насмешку цыкнул зубом, отпустил веселое ругательство.

В комнате свиданий за длинным столом уже гундосили два мурика из пятого барака, один плакался жене, другой мамаше. Завидев жигана, притихли, перешли на шепот. Одиноко сидела девушка – пухлые губки, косы баранками. К ней было сунулся Лёнечка.

– Какая приятная встреча!

Но пупкарь гаркнул в спину:

– Проходи на шестое!

На шестом месте обнаружилась женщина лет пятидесяти, в городском платье, но в деревенском платке с мелкими цветочками. Ее доброе лицо, обсыпанное веснушками, сразу напомнило Лёнечке убитого в блокаду кореша.

Встал жиган как на театре: публика вокруг, в животе бурление от капустной лагерной диеты, на душе, будто окна распахнули, – сквозняк.

– Тетя, Тереза Петровна! – крикнул звонко, улыбкой ослепил. – Какая радость вас увидеть снова!

В глазах ее мелькнуло удивление, но всё же привстала, и он расцеловал женщину в обе щеки, нагнувшись через стол.

– Маевский, сел как положено! – одернул цирик и, дождавшись исполнения приказа, пошел к дверям покурить.

– Как сами, как здоровье? Как родственники наши? – сыпал Май, чувствуя холодок под ее пристальным взглядом.

– Значит, живой ты, Лёня? – спросила, оглядывая, будто с сомнением.

– Да вроде под образами не лежу, – хохотнул натужно Май.

– А нам извещение было, что вы с матерью на Пискаревке похоронены. Я проездом в Ленинграде зашла в жилконтору. Говорят, опознали вас среди трупов в сорок втором году, – тетка вздохнула. – Меня ведь ваш начальник колонии разыскал. Письмо пришло, я и поехала.

Понимая, чем обернется дело, Лёнечка не давал ей опомниться. Показал на сумку.

– Чего там у вас?

Закопошилась, вынула сверток.

– Второпях собрала, гостинца тебе. Пряники, сало, сыр домашний. Хлеб.

– Сыр давайте, – он развернул тряпицу, отломил, начал есть. Нагнулся поближе. – А гроши, тетенька, есть у вас?

– Деньги? – она поджала губы. – Есть маленько. Дать, что ли?

– Одна на вас надежда, – заныл, зажалобил Лёнечка. – Голодуем! Хоть сутками работай, всё одно начислят кукиш с маслом, начальство-то проворовалось… А в промкооперации дороговизна! Одежу я чужую взял, чтобы не позориться. А так в дырявых ботинках хожу, ревматизму нажил – одно мучение!..

Женщина полезла под юбку, где у нее в чулке был спрятан поистертый гаманок. Открыла, хотела отсчитать сколько-то, да вдруг засовестилась, вынула всё.

– На вот, полтораста. Себе на дорогу только возьму…

Май цапнул деньги. Жевал сыр, одновременно в кармане сворачивал купюры тонкой трубочкой, чтобы запрятать в потайное место.

За фанерной загородкой, которыми стол был разделен на шесть частей, тихо зудел Нашмарка. Девушка с пухлыми губками вместо сочувствия лезла советовать – мол, надо лучше работать, поставить себя в коллективе. Лёнечка сообразил – сестра. И схожа на личико, и характер, видать, такой же гордый. Да некому поучить.

– Что про отца-то не спросишь? – тетка слегка отстранилась, снова пристально оглядывая жигана.

– Как здоровье папашино? – ляпнул Лёнечка, думая о своем – пронести бы деньги мимо охраны, не делить с Луковым и новыми положенцами. Времена нынче такие, что каждый за себя.

– Отец твой погиб геройски, при взятии Киева. Награжден орденом Красного Знамени. В школе нашей теперь уголок его памяти… Пионеры стоят в почетном карауле.

– Вот дело! Приеду – погляжу. Где вы живете-то теперь?

– Да всё там же, – настороженно отвечала женщина. – Инда не помнишь?

– Помню, отчего же, – жиган подмигнул сорочьим глазом. – Да только малость смутно.

Тетка замолчала. Он доел сыр, отер руки о тряпицу. Сало развернул – его не спрячешь, надо нести блатарям на общий стол.

– Ножика-то не будет у вас?

За перегородкой Нашмарка вдруг тонко, по-звериному завыл, зарыдал, колотясь головой о стол. Лёня перегнулся, цыкнул:

– Ша, падло, парафин!

Опущенный затих, глотая сопли.

Тетка глядела на жигана, распахнув глаза. Шепнула одними губами:

– Кто ты, парень?

Май прищурился.

– К чему такой вопрос?

– Наш Лёня мальчик был светлый, весноватый. А ты навроде татарина и волосом черный.

Жиган сгреб сало, пряники, сунул котомку за пазуху.

– Война меня обуглила, тетенька. До самых печенок сожгла.

Цирик Пестик выглянул из коптерки, объявил бакланам, что их два часа свиданки истекли. Лёня тоже поднялся.

– На передачке спасибо вам и за прочее беспокойство. Домой поезжайте, родичам кланяйтесь. Да язык-то за зубами держите, а то ведь я найду. И школу имени папаши моего, героя Красной армии, и адресок ваш у начальника спишу.

Женщина покачала головой.

– Бог с тобой, не пугай. Пуганая я.

– Значит, оба мы с вами, тетенька, люди опытные, должны друг дружку понимать.



Через КПП прошел благополучно, пронес и сало, и хрусты. В барак не поспешил, а завернул в секретный угол за кочегаркой, где при Порфирии случались толковища. Тут была щель между двумя кирпичными стенами. Если в нее протиснуться, открывалась ниша вроде колодца, с каменной лежанкой, на которую шло тепло от угольной печи. Тут прятал Лёнечка хороший ножик с наборной ручкой, выигранный в карты у покойного Камчи.

Май почистил щель ногой, отпихнул птичьи кости и перья – остатки кошачьего обеда, скользнул в нишу и прилег. Жевал сало с хлебом, думал о своем житье-бытье. Гадал, пойдет ли тетка доложить начальнику о происшествии, или хватит ей ума не поднимать лишнего шума.

Время шло к поверке, жиган уже собрался вылезти из своей щели, как заслышал неподалеку голоса. Сообразил, что новые хозяева барака – Фомич Хромой, Луков и Кила – завернули в потайное место почирикать на рыбьем языке. Затих, прислушался.

Зэки замышляли оборваться – совершить побег из зоны. План подготовил сам Голод, которому, видно, опостылела давиловка в ШИЗО. Всем прочим участникам сходки тоже маячили впереди немалые срока, вот и решили дернуть судьбу за хер.

Луков сообщал: завтра, в ранних сумерках перед вечерней поверкой, к воротам пойдет машина с тюками грязного белья для прачечной. К этому времени Голода поведет в столовую цирик подмазанный, Коля Моряк. Он изобразит, что растерялся, и даст Голому Царю забрать свой пистолет. Фомич и Кила должны захватить машину, шофера взять в заложники либо убить. И дальше, не дав охране опомниться, таранить ворота и гнать по трассе до ближайших лесов.

Положенцы, видно, не в первый раз обмусоливали подробности побега, спорили. Фома сомневался насчет вертухаев на вышках – мол, положат их очередью из автомата, да и весь сказ. Горе Луковое представил новый аргумент.

– Заложницу берем, в нее стрелять не станут.

– Кого это?

– Хозяйскую кралю, – Луков понизил голос. – Завтрева апелляции разбирают в актовом зале, и адвокатша там будет. Ее к шестому часу вызовут на проходную. Захватим, ей и прикроемся.

– Да как ты ее вызовешь?

– Мол, срочное письмо, из Москвы. Наш человек занесет.

На зоне давно прознали, что московского генерала, папашу жены начлага, причалили по делу Берии. Красючка ходила через зону бледная, со сжатыми губами. В лица заключенных не смотрела – видно, по инструкции. Но охрану не брала, из гордости. Мол, дисциплина в лагере строгая, никто не посмеет обидеть жену начальника лагеря. Этим и решил воспользоваться Голод. Луков распределял роли:

– Вы пойдете в лабаз, вроде купить папирос. Помешкаете там у дверей. Я буду недалече. Как Голода выведут, так подойдет машина. Вы с Фомушкой прыгайте в кабину, давите шофера. Там и красючка подбежит, я ее приму. Заточку ей к шее – и в машину. Голод сам запрыгнет в кузов.

– Я десятку огреб по звонку, а этот облакшить нас хочет, в обратники, срока добавлять! – кипятился Фома. – В петлю голову суем…

– Остынь, яйца в жопе испечешь, – лениво огрызнулся Луков.

– Дело воровское, – сказал как отрезал Кила. – Бог даст, на волю вырвемся.

– А коль не даст?

– Тогда в блатное небесное царство, до корешей любезных на свиданку.

Еще потолковав, полуцветные разошлись, и Лёнечка, повременив, вылез из своего укрытия.

Чужое дело, а застряла заноза в башке. На поверке, пока староста зачитывал газету, Лёня всё поглядывал на Лукова – легко ему рассуждать, а каково на деле выйдет? Фома Хромой стоял как в воду опущенный, зато Кила – тридцатилетний угрюмый вор, зарезавший семью бухгалтера в Подмосковье, выглядел довольным и даже радостным.

Ночью на вагонке жиган ворочался, обдумывал ситуацию. Может, выгорит у Голода оборваться, а может, застрелят их на КПП – куда ни кидай, а бабе Азначеева беда. Случайной пулей убьют или заточкой в шею лебединую. А то в лесу по кругу пустят – и в болото.

Пойти, рассказать Азначееву? Подписать себе навеки приговор, объявиться мосером, предателем блатного братства? По воровскому катехизису донос на корешей карается смертью. Можно, конечно, надеяться, что начлаг его прикроет, не позволит выплыть наружу бумажкам – без описи и прописи вертухаи ведь и шагу не ступят. Пошлют положенцев на строгий режим. Фома, Кила да и сам Луков, может, еще спасибо скажут, что шкуры свои спасли. А там забудется дело, да и Голод иначе как-нибудь нарвется на расстрел.

Да нет, не забываются такие кренделя. На трупах мосеров мочой расписываются каторжане. И хуже смерти бывают кары, которым подвергают перевертыша-доносчика.

Так ничего и не надумал жиган, под общий храп и стон барака уснул.

Крым во сне увидел Лёнечка. Будто он плещется в теплой воде, и тут же плывет лебедицей жена Азначеева в желтом купальном костюме. А может, не она, а та красотка с засаленной журнальной картинки, которая прежде висела над нарами Порфирия, а после пропала, будто нырнула вслед за хозяином в небытие. И Лёнечку плывущего кто-то схватил за лодыжку и дернул вниз. Глядь – а под ним в воде соромная рыжая баба, смеется, осклабив зубы, и тянет жигана на дно, в хрустальную пещеру.

А там уж скачет зайчик с кармана детского пальтишки, и мать, и сестренка, будто живые, сошли с фотографии счастливого семейства.

Проснулся жиган отчего-то в слезах. За всю жизнь не помнил, чтобы так больно жамкала сердце тоска. Решил – а чего решил, и сам не понял.

Назад: Часть 4. Осень
Дальше: Макария