Вечерами Воронцов лежал в дюнах у берега, смотрел на пенистое море. Думал: всё в этом мире – волна. Свет, звук его собственного голоса, биение крови в венах. Гамма-излучение урана, незримо проникающее сквозь дерево, металл и костную ткань.
Возможно, Бог – тоже волна, и душа человека принимает его пульсацию, как резонатор, а затем отражает в мыслях, чувствах, словах.
Лёнька Май лежал рядом на песке, голый по пояс, в подвернутых штанах. Дремал, иногда вздрагивая всем своим загорелым гладким телом, зевал по-собачьи. Воронцов где-то читал: мозг посылает телу электрический разряд, чтобы проверить, уснул человек или начинает умирать. Это причина сонной судороги.
Павел, племянник Гакова, приезжал на велосипеде по лесным, умягченным хвоей тропинкам. Огибая корни, удивлял случайных зрителей, вскакивая на седло, поднимая на дыбы железную раму.
Лёнечка пытался повторить его трюки, но всякий раз ронял велосипед, падал на песок, заливаясь звонким смехом на высоких, женских нотах. Павел помогал ему подняться, тот закидывал руку мальчику на плечо, что-то шептал в самое ухо. Они вдруг срывались с места к воде, на бегу сбрасывая одежду.
Воронцов смотрел на них, так по-разному прекрасных, словно два полюса летнего безвременья. Зэк, смуглый вор с сорочьими глазами, и белокурый, белокожий комсомолец, названный отцом в честь Павки Корчагина, – одновременно ясный, но и таящий в себе загадку.
Иногда Павел приезжал не один – вез на передней раме хрупкую, застенчивую девочку-эстонку. Тогда велосипедные фокусы и купанье отменялись. Воронцов наблюдал за парой с меланхолическим чувством. Несбывшейся, прелестной казалась эта жизнь, их молчаливая любовь – словно из книжек Александра Грина.
А Лёнечка, зевая, подмечал, что снова натащили к берегу досок от разломанных сараев – для костров. Рядом валяются бутылки, помятые куски железа. Лёнечка лежит на расстеленной спецовке, подставив лопатки вечернему солнышку, читает на облезлой жести бледные буквы: «При ожоге кислотой обработай пораженное место водой и раствором соды». Нарисован кулак, вода из крана, банка с раствором.
Тянется Лёня глотнуть пива из почти пустого бидончика, касается руки Воронцова. Тот отдергивается, будто и правда кислотой обжегся. Интеллигент, вечно с книжкой. Но через минуту сам придвигает руку. Лежат теперь рядом, касаясь друг друга словно невзначай, и сквозь точку соприкосновения проходит по всей коже горячая волна.
Вроде как дружба у них. Разговоры о бабах, о детстве. О книгах прочитанных, о научных явлениях. По части образования Воронцов, конечно, дока. Но кто из них двоих лучше понимает жизнь, тут еще вопрос.
Инженер будто в прятки играет. Под лестницей, в темноте, когда его целует Лёнечка, стоит зажмурившись и дышит мелкими глотками. Мол, нету его, и не с ним всё это происходит. Понятно, страх – могут и срок нахлобучить за эти глупости. Опять же, позор перед людьми. Ладно бы с каким студентом, а то с вором, в подчиненной себе бригаде.
А Маевскому забава. Прищурит сорочий глаз с поволокой, закусит сосновую веточку и жует, глядит неотрывно. Воронцов терпит, кусает губы, молчит.
Один раз, в темноте, после самой горячей интимности, хрипло спросил про Циммермана. Мол, что да как у тебя с доктором-лепилой, отчего такая дружба? Эх, дорогой ты мой гражданин ученый, про то вам знать не обязательно. Однако Лёнечка почувствовал приятность, вроде как ревность у инженера к дружку сердечному, миленочку заветному.
Весь день жарило, и вечер опустился томный, светлый, хотя времени уже десятый час. Павлушка – смешной же кутенок – покатил свою маруху к автобусу. Лёнечка поднялся, чтоб окунуться напоследок в бухту, ухнуть с головой на глубину. Другой кусок заржавелой жести привлек его внимание. Штакетиной с ржавым гвоздем Маевский перевернул плакат. Изображен скорченный вроде как от боли, а может, и мертвый фраер в спецовке, а рядом мужик при усах, замахнувшийся топором. Смешно Маевскому, что за история такая. Читает Лёня по слогам: «Умей освободить пострадавшего от тока. При невозможности отключения руби провода». А проводов-то никаких на картинке и не видно, осыпались вместе с кусками ржавчины.
После купания с Воронцовым шли обратно через рощу. На прощанье Лёня повернулся, поцеловал инженера в губы, будто надолго прощался. Тот остался стоять возле дерева, а Маевский пошел, насвистывая «Танго соловья».
А утром заявился на работы Григорий Луков по кличке Горе Луковое, нарядчик из блатных. Пока Лёнечка расписывался в табелях, сунулась ему в руку свернутая бумажка. То была малява от смотрящего Порфирия, писанная округлым старательным почерком кого-то из подручных – молодого Ёршика, а может, бывшего церковного старосты Тырсова.
Там значилось: «Лёнечка, с нашим благорасполажением и ласковым приветом. Прибуть к завтрему на хату по наиважнейшему разговору, только берягися чужых людей. На сем остаемся твои любезныя кореша и сам руку приложил Порфирий Иваныч».
«Вам легко оно – прибудь!» – Маевский сплюнул от досады. Будто не знает старик хода лагерной бюрократии, в которой хоть имеется множество лазеек и поблажек, но напролом не попрешь, кости обломаешь. Однако и не выполнить предписания смотрящего Лёнечка не мог, нет у него пока такой силы, чтоб «забуреть» и отвечать Порфирию отказом. Да и дело, видно, серьезное, раз собирает титулованный вор «своих» по дальним командировкам. Не иначе как пошел в открытую против Голода, чей авторитет у бродяг, как слышал Лёнечка, неуклонно возрастал.
Ох, до чего не хотелось подыматься с теплого места, от морского берега; возвращаться в блатной барак, недаром прозванный джунглями. Там, как в обезьяннике, дух несвежих человечьих тел, хворобный пот, моча и злоба пропитали воздух. Мыслями уж давно он был на воле, да и привык проводить дни за картами, за болтовней с подавальщицами в столовой, а вечера на речке, гоняя мяч с местной ребятней или потягивая пиво с инженером.
Кроме прочих дел он было закадрил заведующую гастронома, пергидрольную блондинку лет сорока, всю обвешанную побрякушками, с золотыми коронками в глубине накрашенного рта. У козырной мадам можно покантоваться недельку-другую после освобождения, налопаться от пуза копченой колбасы. И тут малява Порфирия была ему некстати, мешала довести любовь до нужной степени кондиции.
Подумывал уже, не обойтись ли как-то хитростью, не подстроить ли, чтоб задержала его комендатура или хоть не отпустил инженер. Но Луков уже подсуетился, принес списать заявление, в котором Лёнечка просил командировать его к замначлагу для уточнения вопроса о досрочном освобождении.
Воронцов появился на стройке после обеда, узнав уже от бригадира, что Маевский просится отбыть в головной лагерь. Лёнечку с утра подначивали две разбитные малярши, перекидывались шуточками, сверкали – та, что помоложе, влажными зубами, старая – стальными фиксами. Воронцов не подошел, даже не глянул в их сторону, зато сорвался на безответных рабочих-урюков. Раскипятился, припомнил пропажу инструмента, который положенцы сбагрили «налево».
Пока инженер бестолково матерился, Лёнечка с ведром обойного клея поднялся на третий этаж, в ту приметную квартиру, где вместо постели были навалены старые телогрейки. Поглядывал из окна вниз, поджидая, пока гнев инженера пройдет и сменится печалью. Знал, что так будет – вначале сердится, после грустит каждый, у кого отнимают желанную игрушку, не дав натешиться вволю. Заслышав шаги на лестнице, Май встал за дверью, прижался к стене.
Алексей заметил его. Напугать не получилось, но Лёнечка всё равно оскалил зубы в беззвучном смехе, закружил по комнате.
– Какой черт тебя в лагерь-то несет? – зашипел Воронцов.
– Дела-делишки уркаганские, – обнимая, смеялся Лёнечка. – О тех делах тебе, дядя, лучше не знать.
– Глупо! Я столько потратил времени, чтоб тебя вытащить…
– Ты вот что, денег мне раздобудь. Задолжал я каторжанам, на себя забожился.
Инженер отпрянул.
– Денег? Сколько тебе нужно?
– Много нужно, дроля мой сердечный. Долги-то непрощенные, порвут мне жилы кореша, а то – заточку в печень. Две тыщи рубликов мне к вечеру добудь.
Инженер отпрянул.
– Таких денег у меня нет.
– Найди, где взять. Грешили вместе, чего ж мне одному страдание? А то гляди, я такой, что за собой на зону утащу!
Май засмеялся. Воронцов побледнел как известка, дернул щекой.
– Ты ничего от меня не получишь.
Дрогнул пол под ногами, прокатился волной гулкий звук удара – на соседнем участке вколачивали сваи. Лёнечка ткнул инженера в живот кулаком – не сильно, для острастки. Скрутил ворот телогрейки, приблизил к нему лицо.
– Да ты не лягайся, лягушечка! По-немецки лопотать-то не разучился, гнида подзалупная? Что, думаешь, я не слыхал?..
Глаза Воронцова заледенели, и Лёня успел удивиться, не обнаружив в них признаков страха.
– Ты, может, не понял? Так я проясню. Майор однорукий давно к тебе имеет интерес… Может, ты и есть тот диверсант? К вечеру неси лары, хоть рыжьем, хоть царскими червонцами…
С неожиданной хваткой Алексей сжал и отцепил от себя руки уголовника.
– Ты… Не смей. Не смей меня трогать!..
– А то чего, простудой заразишь? – жиган вдруг решил, что будет благоразумнее перевести разговор в шутку.
Но инженер даже не взглянул в его сторону. Повернулся, пошел вниз по лестнице тяжелыми шагами. Пережитое между ними оставило неприятный, нервный осадок. «Не испугался. Может, и правда – диверсант?» Чтоб сбросить тяжелое впечатление, Лёнька Май выглянул в окно и затянул на всю округу:
Дроля в лагере находится, красивое лицо,
Облягнувши на винтовочку, читает письмецо!..
Воронцов обернулся. В его взгляде было столько холодной ненависти, что Лёнечка чуть опешил, отступил от окна.
Молча инженер повернулся и направился в сторону охранного батальона. Маевский смотрел на его худую, долговязую фигуру, которая всё уменьшалась на дороге, и чувствовал, как душу заполняет неуютная пустота.