Уроки у Марка заканчивались ровно в полдень, обычно в это время солнце лезло прямо в глаза. Дети уходили, толкались и гоготали, кто-то непременно с грохотом налетал на косяк. Наступало время идти к окну. Он шел к окну и смотрел на свою сентябрьскую рябину. Она притягивала, зараза. За все восемь лет жизни здесь он не обнаружил ничего более постоянного, чем это дерево: оно исправно краснело в августе, а в ноябре слетались птицы на ягоды, и тогда он срывал несколько гроздьев и прятал дома в морозилку.
За рябиной был забор. За забором, на той стороне улочки, – пекарня, и запах горячего хлеба стал для Марка еще одной обязательной частью его жизни. После работы он заходил к Казимиру, покупал багет и рогалики и хрустел корочкой по дороге, прислушиваясь, как кто-то шуршит и посвистывает среди деревьев.
Он стоял и смотрел на свою сентябрьскую рябину, у Казимира за окном сновали расплывчатые белые халаты.
– Пан профессор, мы уходим! – крикнули от двери.
– Привет, – сказал Марк, не оборачиваясь.
Пан профессор. До сих пор смешно. Марк посмотрел на себя в большое пыльное зеркало. Оно почти не отражало – амальгама потрескалась и уже отслаивалась по краям мелкой чешуей. Все равно бедность. Все равно есть такие бедные углы – сельские школы например. В самом оптимистическом варианте еще лет десять-пятнадцать бюджета на них будет хватать, но впритык, и всем на все будет наплевать, тем более что уже навалом частных школ, а эта – кто ее выкупит? Разве что он сам когда-нибудь, если каким-то чудом разбогатеет.
Он прикрыл за собой тяжелую дверь. В конце коридора Ганя гремела ведрами. А вообще, школа и должна быть старой. Антиквариат. Большой старый дом, пахнет сухим деревом, книгами, детством, теплой пылью. В коридорах хранятся подарки выпускников, образцы минералов Восточных Судет, книги писателей с автографами. И тут Марк остановился. Потому что увидел свою книгу. Он никогда не видел ее раньше, но, не успев прочесть название и фамилию автора, он уже знал, что это – его книга. Маркиян Вегенин. «Опыт критического анализа социологистических подходов в экономике». Москва. 1990 год. Белая обложка, черный шрифт. Марк ошалело уставился на нее и только спустя минуту сообразил открыть шкаф. Дверца щелкнула, и Ганя пулей вылетела из-за угла.
– Боже, то вы, пан профессор! А я думаю, какой это черт в шкаф полез…
Книга была твердой и холодной. «Что за странная идея – опубликовать эту фигню, ведь ученическая работа, нет в ней ничего… Стыдно как, господи, – с глухой досадой думал Марк, – и главное – тихо, как будто я умер. А может, я уже умер?» Сведения об авторе – на задней крышке обложки, под фотографией. На фотографии Марк пятилетней давности, молодой бородатый очкарик, неожиданно неприятно-надменный. Он ухмыльнулся и поскреб ногтем бритый подбородок. «Так, ну что там в сведениях об авторе? Так, кандидат философских наук, во время жизни… ну-ну!..а, во время жизни в Москве (сомнительный оборот) занимался разработкой оригинальной философской концепции общественных процессов. С 1988 года живет в Западной Европе». Марк вздохнул и сел на пол.
– Пан профессор! – крикнула Ганя. – Вам плохо?
– Хуже не бывает, – пробормотал пан профессор.
Она оказалась тут как тут со своей чашкой чая.
– Пейте, пане, у меня как раз чай поспел. С травками.
– Вот слушай, – сказал Марк, – они тут пишут, что я занимался разработкой концепции общественных процессов чего-то там… А я этой хренью вообще не занимался. Понимаешь? Я делал другое.
– Им виднее, – поджала губы Ганя, которая привыкла безраздельно и полностью доверять печатному слову.
– Ну ладно, понятно. Просто тема оказалась конъюнктурной. Младореформаторы, ага. Теперь у них экономика стала картиной мира, вот жуть-то…
– А? – Ганя участливо склонилась к нему, сидящему на полу с желтой чашкой в руках.
– Слушай. Вчера этой книжки здесь не было.
– Так директор сегодня поставил, сегодня! Радоваться надо, пан профессор, что вашу книжку напечатали.
– Ой, я рад безмерно, – вздохнул Марк, поднимаясь с хрустом в коленях. Просто счастлив. Спасибо тебе, Ганя, за доброту, я пошел…
– Эй, – тихо сказала Ганя, – книжку-то поставьте.
«Ну уж нет, – подумал Марк, – стыдно, блин». Но посмотрел на Ганю и поставил книгу на полку. В школе любили порядок. «Ладно, пусть красуется. Это поколение по-русски уже почти не читает. Понятно, Влад был в Москве. Хотел мне сюрприз сделать… Тираж маленький…» И тут вдруг Марк понял: ему приятно, он рад на самом деле, его возмущение – просто рецидив прошлой жизни – как посмотрит окружение, что станут говорить на кафедре, каких комментариев можно ждать от Григория Аркадьича. Он бы не преминул. А может, он и не преминул. Ему, Марку, какое теперь до этого дело? Он с 1988 года живет в Западной Европе, а на самом деле, конечно же, в Восточной. В его Европе выпекают булки и крендели прямо за углом школы, где он работает учителем, и Казимир, блестя торсом тяжеловеса, курит свои самокрутки на крыльце пекарни. В его Европе от работы до дома десять минут ходьбы по мощеной улице – сначала прямо, а потом круто вверх, почти в лес, – там его дом. Когда слякоть или гололед, на машине не проедешь, только пешком. И для здоровья полезней во всех отношениях. Черт, ему приятно, оказывается, что опубликовали его сопливую аспирантскую работу и какой-нибудь студент, скорее экономист, чем философ, может быть, прочел ее хотя бы на треть.
Три лекции, тоска и ропот, прохладный полдень между рамами. Моя Восточная Европа, дожди и свет, клубника ранняя… – это он еще тогда написал. – И ветром схлестнуты и свиты в порыве нетерпенья детского мой черный плащ, твой белый свитер. Весна восточноевропейская.
– Два пива и порцию креветок. Таких, в бокальчике… Привет, откуда ты взялся, Лешек, сто лет тебя не видел, рад… Водку не буду… Спасибо, Ася, да какая там сдача, перестань.
Он сел в угол за любимый столик. По оконному стеклу ползла медленная коричневая бабочка. Не ночная и не дневная, вечерняя сумеречная бабочка, никуда-то ей не хочется лететь.
У него тогда действительно был черный плащ, а у Жени – широкий белый свитер из ангорки с еще более белой блестящей птицей спереди. У птицы был впечатляющий размах крыльев – каждое крыло доставало Жене до плеча, и когда она вскидывала руки, чтобы поправить волосы или обняться – а она обожала обниматься, – птица вздрагивала и хотела улететь. Они познакомились при забавных обстоятельствах – его приятель Илюша Сушанский переводил Китса, но намерения у него были куда более честолюбивыми – он метил в Шекспира и однажды объяснял Марку шепотом на одной студенческой пьянке, что «…и Пастернак, и даже Лозинский, все это… понимаешь, Марик, все это… ну, в общем…» Илюша и приволок его на заседание какой-то новорожденной переводческой студии, посвященное дню рождения Эмили Дикинсон. Присутствующие по этому случаю размеренно напивались, ибо повод все же был исторический, но при этом делали небольшие доклады, раскроив и без того короткую земную жизнь Эмили на малые части и что-то излагая про них и про стихи, но при этом стихи читались большей частью по-английски, а Марк, который всю жизнь учил немецкий, пытался хотя бы услышать мелодию стиха. Но теперь-то он знает, какая там у Дикинсон мелодия – сплошные рваные края. Сушанский весь светился, часто помигивал белесыми ресницами и растопыривал в задумчивости длинные веснушчатые пальцы, что бывало с ним в минуты волнения. Сам доклада не делал, но как-то всех воодушевлял и немного руководил, произвольно устанавливая паузы между очередной рюмкой и очередным выступлением. В какой-то момент поднялась молодая женщина, и Марк удивился – даже полуосознанно рассердился на себя, – почему он не заметил ее сразу? У нее были коротка темная стрижка и карие глаза, высоко поднятые брови, сиреневое платье. Она на манер карточной колоды держала стопку каталожных карточек, – постукивая ею о ладонь. У нее было хорошее сосредоточенное лицо, и все сразу замолчали, а она оглядела уважаемое собрание и неожиданно звонко рассмеялась, и Марк понял, что она часто смеется и делает это с удовольствием. У нее были маленькие руки и широкий серебряный браслет. Она сказала:
– Моя задача – по возможности не утомить вас и вместе с тем немного просветить. Только особых извращенцев или каких-нибудь аспирантов может интересовать библиография, касающаяся имени Эмили Дикинсон, но все же я постараюсь сделать ее как можно более подробной. К сожалению, все издания англоязычные…
Позже выяснилось, что она учится на курс старше его и что он ее раньше не видел, а может и видел, но не запомнил, и было очень смешно все восстанавливать.
– Мы ведь должны были видеться на лотмановских лекциях в прошлом году?
– Да, – уверенно кивал Марк, – должны были. Но я не помню.
– И я не помню. А ты был с бородой?
– Не помню.
– А я была с хвостом. Это я после постриглась.
– Напрасно.
– Ну вот, – огорчалась Женя. – Значит, я тебе глубоко омерзительна? Значит, количество шерсти на голове играет для тебя какую-то роль?
– Ну, в некотором роде, конечно, да, – без тени улыбки говорил Марк. – Если, скажем, оно равно нулю или, наоборот, занимает всю полезную площадь лица…
Женя хохотала, валясь на диван.
Она очень любила рассказывать ему сюрреалистическую историю о том, как они якобы встретились в палеонтологическом музее в глубоком детстве. Причем с каждым разом история обрастала все новыми и новыми музейными подробностями. В общем виде дело обстояло так. В музей палеонтологии Женя пришла с дедом. Ей было скучно, она ела яблоко. Дед с сосредоточенным видом разглядывал чей-то скелет. Жене нравился музейный запах и больше ничего.
– Это мамонт, – с важным видом пояснил ей бабушкин внук, ткнув пальцем в картинку. Она его, впрочем, ни о чем не спрашивала. Он был на полголовы ниже ее и не унимался:
– Он жил до нашей эры.
Она внимательно посмотрела на него сверху вниз:
– До вашей эры?
Он засомневался и побежал к бабушке за консультацией.
– Ба! – орал он на весь зал, – правда, мамонт жил до нашей эры?
– Правда, – сказала его бабушка, – но только слишком общо. Это все равно как если бы ты сказал, что мамонт жил до сорокового года. Запомни, самое главное – правильно выбрать масштаб.
– Дед, – прошептала Женя, – пошли отсюда, ну их к черту…
– Я такого не помню! – отпирался Марк. – Я правда был в этом музее, и именно с бабушкой. Она меня на каникулы возила в Москву и Питер и таскала по музеям. Но такого я не помню.
– Это был точно ты, – настаивала Женя. – Совершенно точно.
– Ну почему? Я сильно изменился с детства. У меня теперь борода вот…
– Нет, Маричек, – ласково говорила Женя, – твои противные поросячьи глазки ни с какими другими не спутаешь.
За это он мог, конечно, запросто ее доесть, но он ее не доедал, просто смотрел на нее, сколько хватало сил, и она умолкала, и щурилась, и становилась серьезной. Про «поросячьи глазки» она, конечно, бессовестно врала, потому что однажды он сидел у нее дома, ждал ее из булочной и машинально передвигал книги и бумаги на ее письменном столе. И вдруг прямо к нему в руки выпал листок, на котором Женькиным выпендрежным почерком было написано коротенькое эссе, полностью сделанное из отрывков их давнишнего разговора.
«Сверчок сверчит. Маричек, чем сверчок сверчит?
Он снова соорудил себе синие глаза.
– Чем сверчок сверчит… – проговорил он задумчиво, – чем речка журчит…
– Ножками, – сказал вошедший Григорий Аркадьич. – Трет ножками друг о дружку и сверчит».
Дело было на чьем-то дне рождения, на кухне, и был сверчок, и действительно был Гришка, хотя тогда они почти уже не виделись и тем более не встречались специально. Называть его Григорием Аркадьичем нравилось всем, но это была игра. На самом деле Гришка выглядел очень юно – у него была нежная розовая кожа и детская челка, и только взгляд нельзя было назвать детским – его глаза видели тебя насквозь и одновременно не видели тебя, а видели что-то за твоей спиной и это что-то пристально рассматривали. Не теряя спокойствия.
После развода, который случился у него за два года до знакомства с Женей, после бестолкового студенческого брака длиной в год и три месяца, к институту брака он относился крайне неоднозначно. Когда жена, веселая тусовщица, автостопщица и начинающая художница Светка, прихватив восьмимесячную дочь, уходит от тебя в хипповскую коммуну со словами «Милый, это была ошибка, ариведерчи», самое время налечь на философию. Что он, собственно, и сделал. Но Женю в какой-то момент он стал видеть своей женой. Она была настоящая, что ни говори.
– Пан профессор.
Он поднял голову. Ася стояла перед ним с мокрым черным подносом.
– Еще пива пану?
– Нет, милая, – сказал он ей. – Спасибо.
Восемь лет назад, будучи молодым и закомплексованным, он ни за что не сказал бы официантке «милая». То ли дело Женя. Для нее не составляло труда походя сказать кому-то что-то доброе и нежное, моментально запоминать имена и изобретать их уменьшительные формы, помнить привычки и чудачества незнакомых и полузнакомых родственников ее приятельниц, дни рождения, семейные даты, болезни детей, название лекарства соседской бабушки. Она все же жила в мире людей, в отличие от него, Марка. Она даже Гришку приручила моментально, в ее присутствии он, с точки зрения Марка, становился похожим на человека, а не на гуманоида с вживленным в мозг всемирным информаторием. И ее, Женю, действительно все любили. А она любила его.
Как-то в Гурзуфе, где они грели свои бледные тела под бархатным сентябрьским солнцем, она отправилась к сапожнику ремонтировать босоножки и пропала часа на два. Он передумал все на свете, представил, как она попала под автобус, как у нее украли кошелек, как дюжие кавказские молодцы заталкивают ее в красные (почему в красные?) «Жигули». И в конце концов отправился в длинный путь с урочища Осман в поселок к лавке сапожника.
Подойдя к двери, он услышал, как веселая Женя говорит:
– Вадик, но ведь удивительно другое, я и вправду была уверена, что кедровые орешки растут на кедрах…
Он притормозил.
– Неужели ты не учила по биологии, – произнес густой мужской голос… – восьмой класс… или шестой. Pinus по латыни или сосна.
– О! – обрадовалась Женя, – латынь я знаю неплохо.
Он погасил сигарету и открыл легкую фанерную дверь.
– Маричек, садись, – как ни в чем не бывало Женя взяла его за руку. – Борис, оказывается, взбирается на самые высокие крымские сосны и собирает шишки, а потом посредством духовки – вон там, в углу, – добывает из них то, что мы привыкли называть кедровыми орехами.
В каморке сапожника стоял плотный аромат горячей хвойной смолы.
Борис протянул ему через стол лопатообразную руку. Он был здоровенный, в тельняшке, чернобородый и загорелый и больше подходил для промыслового рыбачьего сейнера, чем для этой клетушки с гвоздями, обрезками резины и чугунными лапками. Впрочем, босоножки были у Жени на ногах и смотрелись как новенькие.
– Слушай, Марк, – сказал он, – Женя говорит, у тебя в Москве есть доступ к хорошему ксероксу? Ты не мог бы отксерить мне справочник по ландшафтной архитектуре? Я тут подумываю закрыть к черту эту лавочку и заняться парковым хозяйством.
Марк посмотрел на Женю и подумал, что ее базовой онтологией является всеобщее братство без границ.
Надо бы не забыть сказать ей об этом.
Вечером они в компании сапожника Бориса пили домашнее вино из крымской «изабеллы», говорили о Пушкине и Карамзине, а наутро нашли вставленный в дверную ручку букет больших сиреневых колокольчиков и записку, в которой содержалось приглашение им двоим порыбачить в открытом море, как только появится такое желание. Текст был составлен в самых изысканных выражениях и отличался безупречной орфографией.
– Ну ты чего насупился, зараза? – участливо поинтересовалась Женя, видя, как сосредоточенно Марк перечитывает послание.
– Думаю, чем чревато продолжение знакомства. Цветы, наверное, тебе.
Женя устало прикрыла глаза.
– Маричек, – сказала она, – ты знаешь, я не отличаюсь завидным здоровьем. По утрам у меня кружится голова. Вообще-то я, кажется, превращаюсь в старую рухлядь. Поэтому я сознательно готовлю себя к тому, что когда-нибудь ты, заскучав, утопишь меня в ванной или продашь в необременительное рабство. Но чтобы я решила бросить тебя…
Он выслушал этот монолог, глядя на ее висок, где билась выпуклая голубая жилка, на нежную мочку уха, в которой дрожала перламутровая, с размытым черным иероглифом капелька клипсы, а потом взял ее голову в свои ладони и долго целовал ее в лоб, в глаза, в переносицу, в губы.
– Не бойся, – говорил он ей, – я тебя продам в очень хорошее, сытое рабство. К старому жирному турецкому султану. Он добряк и импотент, больше всего на свете любит играть с компьютером в нарды и слушать Нилюфер. А рабыня ему нужна, чтобы охлаждать лимонад. А зовут его, предположим, Омар Шариф.
Женя уже изнемогала от смеха в его руках, а он гладил ее по голове, и ему было почему-то очень грустно, хотя и спокойно.
Он пришел домой, включил свет на кухне, засунул курицу в духовку, взял початую бутылку «Выборовой» и сел за компьютер. «Будем пить за работой, – сердито сказал он самому себе. – Будем пить, курить за работой, и пошли все…»
Вчера он остановился на словах «…ни к чему не обязывает».
«Потому что, – начал он с новой строки, – категории типа отчаяния суть антропологические категории и в этом смысле недо-категории. Нельзя приписать отчаяние идеальным сущностям: народу, цивилизации, обществу. Отчаяние находится в невыясненной пока связи с сознанием. И если его можно представить как осознание всех до единого пределов, то необходимо обратить внимание а) на осознание, б) на «всех до Единого» – это предполагает не перечень, не список, а именно путь. «Всех до Единого» есть указание на иерархию. Путь отчаяния при этом – одинокий путь. Ни народ, ни тем более общество проделать его не могут и актуализируют себя лишь в специфической философской рефлексии…»
Звуки танго сообщили, что курица приготовилась. Марк выключил духовку, с хрустом потянулся и прикрыл окно, в которое уже заползала ночная хвойная сырость.
На прошлое Рождество они с детьми украсили целых три елки около его дома. Был такой тихий безветренный вечер, что даже свечи горели, не шелохнувшись. Ученики будто сговорились – все приволокли в подарок книги. Ну а с другой стороны, что дарить преподавателю философии? Откуда им знать, что машинка для самокруток порадует его гораздо больше, чем два одинаковых сборника Стаффа в дополнение к уже имеющимся трем? И только маленький Стаська, его сосед, подарил белую деревянную дудочку, из которой Марк сразу же извлек несколько звуков, чему сам страшно удивился.
– Потрясающе, – искренне похвалил его Стаська. – Я думал, вы не сумеете.
– Меня в детстве музыке учили, – сознался Марк. – Четыре дня. На флейте.
Стаська, рассеянно улыбаясь, смотрел на светящийся шар со снежной крошкой. Юный пианист, музыкальный вундеркинд, который из-за него, Марка, вдруг передумал покорять главные сцены мира и захотел стать философом. И Марк теперь сам не знает – то ли радоваться этому обстоятельству, то ли, пока не поздно, надавать ребенку подзатыльников и объяснить, какую досадную ошибку он совершает.
Карнавал, конечно, был объявлен заранее, все притащили пакеты с костюмами. Стаська, уже наряженный одноглазым пиратом, возился с банданой, остальные разбрелись по дому кто куда – переодеваться.
– Эй, – кричал время от времени Марк в глубину дома. – Мебель не роняйте!
– Это посох упал! – отвечали ему.
Сам он нарядился в черный горнолыжный комбинезон, который в комплекте со шлемом, мотоциклетными очками и высокими мартенсами сошел за инопланетное одеяние и вызвал аплодисменты у разряженной публики.
Костер весело трещал и сыпал искрами, веселье было на пике, магнитофон вытащили на крыльцо и отплясывали под него нечто несообразное костюмам – карнавал не имел строгого сценария.
Марк пошел в дом за новой порцией свечей и увидел, что на его столе сидит девушка – в длинном зеленом платье, в зеленом берете, который полностью скрывал ее волосы и контрастно оконтуривал высокий лоб. Почти все лицо было скрыто венецианской маской, видны были только губы и подбородок, утопавший в мягком высоком воротнике платья. Марку показалось, что он ее знает. Или не знает? Откуда она взялась? Ее не было с самого начала. Теперь, получается, любая дриада, наяда, мавка какая-нибудь может проникнуть к нему домой и защекотать до смерти.
– Цо то бендзе? – спросил он, пытаясь уловить движение зрачков в узких прорезях маски, и подумал, что карнавал приобретает сюжет.
Она молча соскользнула со стола, задев краем платья несколько листов, – они, кружась, упали на ковер. Взяла его за руку и быстро, почти бегом повела в глубь дома. Марк, увлеченный размышлениями о сложной идее карнавала, и представить себе не мог, что сюжет будет классическим, если не сказать – банальным. Уже позже, приводя в порядок постель и комбинезон, он сформулировал тезис «банальность сюжета компенсируется небанальностью его, сюжета, интерпретации».
– Фу, черт, – сказал он спустя минуту, пытаясь застегнуть молнию комбинезона, – какое дерьмо все-таки это ваше языковое мышление.
Его мучило раскаяние, поскольку он узнал девушку, но было уже трагически поздно – черно-зеленое месиво карнавальных костюмов уже громоздилось на полу, напоминая своими очертаниями небольшого дракона, а отчаянная Марта, конечно слегка дрожа от собственной смелости, с удивительной бестолковостью и страстью проявляла инициативу. От этого они сначала запутались в простынях и чуть не свалились с кровати, и Марку пришлось взять дело в свои руки.
Марта была старшей Стаськиной сестрой и училась в десятом классе. В последние два года она вымахала будь здоров – практически по плечо высокому Марку. Она всегда очень вежливо здоровалась с ним, а в минувшую Пасху они со Стаськой принесли ему освященный кулич и крашеные яйца. Внезапный испуг, смятение – то ли сдаться, то ли пристыдить и прогнать ее – в рождественскую ночь! – все это обрушилось на Марка вместе с Мартой, которая светилась лунным светом в темноте. Карнавальная игра, подумал он, условность карнавального мира, грех, верх и низ меняются местами, знаем, знаем… Он решился и принял эту игру с каким-то остервенением, с каким-то странным внутренним весельем. А после, упав лицом в подушку, предпочел не заметить, как она оденется в свои изумрудные тряпки, выскользнет за дверь, незаметно и как ни в чем не бывало присоединится к скачущим вокруг костра шестиклассникам, потому что сама она еще сущий ребенок, хоть и дылда.
– О, Мартуся пришла! – скажет Стаська. – Какая ты зеленая, будто жаба!
– Сам ты жаба! – ответит ему веселая запыхавшаяся Марта и несильно щелкнет его по носу – дабы неповадно было.
Застегивая крючки воротника, надевая капюшон и спасительное в данном случае дымчатое мотоциклетное забрало, он вдруг засмеялся, потому что почувствовал себя очень, очень молодым. Обеими ладонями потер горящую под воротником шею, и только сейчас увидел, что пришел сюда со Стаськиной дудочкой, – вон она валяется на покрывале.
Марта так же вежливо здоровалась с ним на улице и в школе, и Марк даже засомневался однажды, глядя вслед хохочущим старшеклассницам с цветными ранцами, среди которых была и Марта в оранжевом дождевике и в джинсовой кепке, – да было ли?
В карнавальном мире, в иное время, и там у них не было имен.
– Шведская королева Христина пригласила Декарта в Стокгольм. Она хотела заниматься философией с величайшим философом своей эпохи, была такая прихоть у шведской королевы. Но случилось одно недоразумение, которое в конце концов свело Декарта в могилу. Христина была молодой девушкой, бодрой и подвижной. Спортивной, как бы сказали сейчас. Она скакала верхом, стреляла из лука. И вставать она привыкла рано, поэтому назначала философские беседы на восемь утра, тогда как Декарт с детства привык спать до одиннадцати, да и вообще крепким здоровьем не отличался. Однако он не мог перечить даме, тем более – королеве, и ему на старости лет пришлось изменить распорядок дня, а мерзкий скандинавский климат сделал свое дело. Рене Декарт скончался от пневмонии в возрасте пятидесяти четырех лет.
Запишите: «Правила для руководства ума». Записали? Еще «Размышления о методе». Постарайтесь прочесть это дома и ответить на вопрос, что такое метод и зачем он понадобился Декарту?
Поднялась тощая рука:
– Можно вопрос? Скажите, пан профессор, а в чем все-таки были его принципиальные расхождения со схоластами? Я, если честно, так и не понял. Ну, положим, разные интерпретации Аристотеля…
«В самом деле, – подумал Марк, глядя на взъерошенную голову этого зануды Потоцкого, – где та точка расхождения между Декартом и схоластами, его воспитавшими? Ego cogito ergo sum лежит нейтральной полосой между схоластической традицией и новым временем. Ничего себе вопросики после каникул…»
– Отлично, – кивнул Марк, – вот и обсудим. Вас, коллега, я прошу подготовиться по этому вопросу, а я со своей стороны расскажу, как я все это понимаю.
Потоцкий сел, удовлетворенный.
– Слушайте, дети, – сказал Марк, – мне внушает опасения ваш энтузиазм. Ни звука, ни шороха за весь урок, вопросы задаете, как на ученом совете Оксфорда, – вы здоровы?
Они смотрели на него и молчали. На последней парте Лех Порак задумчиво размазывал по столу жевательную резинку. Стаська, предвкушая звонок, вертел в руках наушники плеера и, по обыкновению, рассеянно улыбался.
– Ладно, свободны, – кивнул Марк, – выметайтесь отсюда.
– Слушай, – сказал он на перемене Эдику Магуле, словеснику, – моих детей подменили.
– Да у них это самое… культурный шок и разрыв шаблона, – подмигнул Эдик и привычно протер очки концом галстука. – Директор им вчера объяснил, что ты выдающийся философ, и все такое.
– Что за хрень? – рассердился Марк.
– Чего ты на меня кричишь, – флегматично сказал Эдик, – иди у него спроси. Он чего-то там наслушался в этой вашей Москве.
– В этой вашей… – пробормотал Марк. – Сумасшедший дом…
– А ты что, – Эдик поднял на него бледные близорукие глаза, – правда не знал, что у тебя две книги вышло?
– Две?
– Две, две, но одна, говорит Влад, сразу разошлась и не достать, а другую ты уже видел… эм-м-м… под стеклом.
В кабинете у Влада пахло табаком и полуувядшими сентябрьскими цветами.
– Пан Вегенин! – заорал директор и крутанулся на своем кресле. – Теперь к тебе надо относиться с бо-ольшим пиететом!
– В рожу хочешь? – уныло поинтересовался Марк.
– Ну ты что? – пригорюнился Влад. – Я бы на твоем месте…
– Ты бы на моем месте вот это пресс-папье о мою голову разбил. Ты хоть раз задавал себе вопрос, чего это я сижу в этой вашей богом забытой дыре…
– Э! – Темпераментный Влад вскочил, и его кресло, пискнув по-мышиному, откатилось назад.
– Да плевал я на твой патриотизм! Итак – сижу тут и никуда не рыпаюсь? Значит, зачем-то так надо, значит, я видеть никого не хочу – нашел дыру и сижу в ней, а ты…
– А я думал, здесь тебе нравится.
– Одно другого не исключает, – буркнул Марк и сунул руки в карманы. Ему перехотелось воспитывать доброго Влада.
– Короче, не трепись. Узнал, что я – светило мировой философской мысли, и радуйся тихо. Хочешь – приходи сегодня вечером, выпьем за это. А детям я скажу, что ты пошутил. Я же тебя просил, когда ты ехал в Москву, чтобы ты никому…
– Да я никому! – заорал Влад. – Просто – открытие конференции – тебя цитируют. Заметь – конференция сугубо педагогическая. Закрытие – цитируют. Зашел в один книжный – люди твою книжку спрашивают. В другой зашел – там твоя книжка стоит. Вот, на, я три экземпляра привез.
– А что вторая-то?
– В смысле – «вторая»?
– Эдик сказал, у меня две книги вышло.
– Это не вторая. А первая. Маленькая такая, называется «Кризис языка и монизм повседневности». Я ее видел мельком у одного парня.
– Интересно, – сказал Марк. – Вот это правда интересно. Кажется, это одна из самых моих приличных работ. Ну ладно, Влад, не дуйся…
– Иди в дупу, – устало сказал директор. – Я детям сообщу, что ты вообще не философ, а однофамилец и самозванец.
Марк развеселился:
– Это классно. Раскрой им страшную тайну. Что я сидел в тюрьме за расчлененку… Нет, отставить – за ограбление банка сидел. И там, автодидактом, прошел весь университетский курс, а также читал Платона по ночам, после шитья рукавиц. Читал и плакал. В тюрьме шьют рукавицы?
– В колониях шьют, – сказал Влад.
– Ну ладно, приходи, напьемся.
И они в самом деле напились.
– Слушай, как там в Москве? – что-то пересилив в себе, спросил Марк.
– Да ничего, – промычал Влад, заглатывая бутерброд с куском селедки. – Чистенько. Только бомжей много…
– Ну, это нормально.
– А так ничего. И одеты неплохо. Да ты вон телевизор посмотри.
– Ну уж нет, – вздохнул Марк. – Не смотрю я ваш телевизор. Не люблю.
Влад прожевал бутерброд, посмотрел куда-то в окно.
– Да ничего, Марк, не хуже. Нормально. Молодые все ужасно активные, по три языка учат. Ты бы съездил.
– Нет, – сказал Марк, закурил и затушил сигарету, морщась. – Нет и нет.
– Ну и дурак, – проворчал Влад. – Дурацкие принципы. Если даже кто-то там тебя обидел…
– В том-то и дело, – Марк взгромоздил ноги на плиту и задумался. – В том-то и дело, что никто меня не обижал…
Он и в самом деле не смог бы рационально объяснить свой отъезд – не было причин. Или, скорее, так – не было одной причины. Или, еще точнее: не в причинно-следственной логике нужно было рассматривать это событие.
Не было годами вынашиваемого плана, никакой внутренней борьбы, никакого чувства ущемленности и удушья от повседневности. Ничего такого.
В то лето он сидел и писал как проклятый. Окно было всегда раскрыто, и к вечеру на машинке оседал слой копоти с улицы, по которой день и ночь неслись машины. Разумнее было уехать к друзьям на дачу, но нужна была библиотека, а еще нужна была Женя – она готовилась к защите кандидатской, и они уже были, что называется, «в гражданском браке».
Когда-то он удивился ее нежеланию оформить их отношения и даже принялся было настаивать, на что Женя сказала:
– Да ладно тебе, нормальные люди уже так не делают.
– А дети?
– Дети, что ли, будут меньше тебя любить без штампа в паспорте? Вот ты, папа, какой странный.
Как-то само собой предполагалось, что вопрос с детьми уже решен.
Женя приходила вечером, и все лампочки в доме начинали светить ярче. Она весело воцарялась на кухне и старалась не очень греметь утварью. Он неизменно появлялся там же спустя некоторое время, произносил дежурное: «Мы жрать сегодня будем?» – хотя и ни разу ни сомневался, что – будем. Женя виртуозно создавала фаршированных щук, хачапури и долму, цыплят табака, пироги с вишнями, с яблоками, с черникой.
– Женька, – сказал Марк однажды, наблюдая, как она насаживает курицу на бутылку с чесночным соусом внутри и приговаривает: «Сейчас, девочка, еще одно усилие», – Женька, а тебе обязательно надо заниматься потрохами своих экзистенциалистов? Весь мир это давно прошел.
– А? Чего? – Она подняла голову, безуспешно пытаясь сдуть с носа выпавшую из заколки прядь.
– Ты – гениальная хозяйка, – сказал он и убрал прядь ей за ухо.
– Домохозяйка, – подняла она указательный палец. – Я вообще ужасно способная, любимый. Какая-нибудь суфражистка, эмансипе, сочла бы твой комплимент страшным завуалированным оскорблением… ну, девочка, ступай в духовку… грязным намеком, а я – нет. Я действительно брошу все к черту со временем и буду воспитывать наших прекрасных детей. Еще я настоящая канцелярская крыса, и из меня получится отличный личный секретарь. Хочешь личного секретаря в моем лице? Или наймешь длинноногую блондинку?
– Я хочу тебя в твоем лице, – немедленно воодушевлялся Марк. – И во всем твоем остальном.
– Ни шагу в мою сторону, команданте, пока девочка в духовке, – предупреждала Женя. – Мы не имеем права ее загубить.
Звонил телефон, чаще спрашивали Женю, Женечку, Евгению Иосифовну, она постоянно кого-то убеждала, кого-то утешала, кого-то консультировала, диктовала, советовала, жалела.
А однажды она не пришла. Он подождал час-другой, потом бросился звонить ее сестре Ирине, ее отцу, всем знакомым – ее не было нигде. Ну задерживается, уговаривал он себя, очередь на маршрутку, пробки… да где же она, господи! Он никогда не ждал, оказывается, по-настоящему, и даже не догадывался. Какой это кромешный ужас, оказывается, – такое ожидание. Сел на пол, посидел. Походил. Заварил крепкий чай и не стал пить. Подошел к холодильнику и боднул его лбом. Загудел лифт – мимо. Еще раз – приехали соседи по площадке. О чем-то оживленно говорили, звеня ключами, смеялись. Марк постоял у входной двери, вернулся на кухню, поставил воду для макарон. Зачем-то пошел в ванную комнату и стал смотреть на себя в зеркало. Решил побриться. Передумал.
В час ночи она позвонила.
– Ты где? – заорал он так, что постучали в стену.
– У папы. Ложись спать.
– Что за хрень, – сказал он севшим голосом. – Ты не у папы.
– Папа, – крикнула она куда-то вглубь, – иди сюда, поговори с Марком.
Он не успел возразить, Иосиф Михайлович взял трубку.
– Привет, Марк. Не волнуйся. У нас все в порядке.
Марк сглотнул и ощутил привкус крови во рту.
– Маричек, – сказала Женя самым обычным голосом, – давай завтра встретимся в кафешке на Бронной, ну, допустим, в два часа. Я тебе все объясню.
– Хорошо, – сразу согласился он, поняв всю бесполезность дальнейших объяснений. – Хорошо. Привет.
– Ну вот почему здесь, а не дома? – первое, что спросил он у нее в кафешке на Бронной в два часа следующего дня.
Женя была в новом белом плаще, в каких-то замысловатых штанах, незнакомые вещи его раздражали, и он понимал – почему. Она была – другая.
– Потому что я приняла решение, для объявления которого твой дом – наименее подходящее место. Вот… как бы сказать.
«Твой дом», – отметил он. «Твой», а не «наш». Понятно…
– Ну ладно, без прелюдий, – быстро проговорила она, и вдруг он понял, как ей тяжело говорить. Никогда раньше говорение не составляло для нее труда, это вообще была ее родная стихия.
– Тут вчера я на техосмотр ходила. И выяснилось, что на детей мне рассчитывать не стоит. Я еще более рухлядь, чем предполагала.
– Ага, – кивнул он. – И что?
– А тебе нужно иметь детей, – убежденно сказала Женя, которая все знала лучше всех.
– У меня же есть дочь, – пожал плечами Марк. – Ну и хватит.
– Дурак, – сказала она и заплакала. – Ничего ты не понимаешь…
– Пойдем домой, – попросил он.
Она покачала головой, легко провела рукой по его плечу и ушла. Он не пошел за ней. Потому что это было бы смешно, и к тому же он знал Женю. Она всегда поступала так, как считала нужным.
«Вернется», – думал он, уставившись в черное окно метро. И вдруг понял – нет. Никогда раньше она от него не уходила – у них не было такого опыта. Они даже не ссорились – благодаря ей. «Ладно, – говорила она, если вдруг возникало обоюдное напряжение, – при монтаже вырезается». И если уж она решила уйти – она не вернется. Все неочевидно из того, что она говорила, причина сама по себе совершенно иррациональная. В конце концов, наша диагностика оставляет желать… Просто она ушла. От него. Придумала эту неуклюжую причину, чтобы смягчить, не обижать.
Он проехал свою станцию и обрадовался этому, поехал к однокурснику, напился пьяный и остался ночевать, а ночью проснулся в здравом уме, вышел на балкон, в сердцах плюнул с двенадцатого этажа и пошел домой пешком, ссутулившись и глубоко засунув руки в карманы. Ночь была сырой и холодной. Конец августа – почти осень.
Он поразился тому, как быстро, с мазохистским удовольствием, привыкал к одиночеству. Он сознательно его усугублял, не отвечал на телефонные звонки, а когда к нему без предупреждения дважды завалились друзья, и оба раза с едой и коньяком, он сказал им: «Ребята, я работаю», – не испытывая при этом никаких затруднений, как автомат.
Пауза в работе наступила, когда он этого меньше всего ожидал. До конца рукописи оставалась треть марафонской дистанции – тема перевалила за середину и все шло само. Марку иногда была неприятна эта гладкость и некоторая неприличная резвость, тогда он останавливался, включал в себе необходимый в этих случаях логический редактор и двигался назад по тексту – это было похоже на движение с миноискателем. Но то были плановые, волевые остановки.
Пауза началась утром: ему не захотелось вставать, умываться, варить кофе. Но с этим еще можно было как-то смириться. Хуже было другое – ему не хотелось идти к столу и работать. А вот это уже было новое для него ощущение. Маету в поисках своей темы он всегда считал нормальной и неизбежной, как ветрянка. Это была действительно маета, тоска, он принимался раскачивать себя до предельных обобщений, потом останавливал на полном ходу каким-нибудь коротким, казалось бы очевидным, тезисом, вот уже видна и его неочевидность, и снова – пока не зашкаливало. Бывало, что после этой болезненной техники, бешеной раскрутки приходила усталость и вместе с ней – лень, а бывало, что и не приходила. И уже хотелось какой-нибудь работы. Он мог сесть и написать сказку. В прошлый раз он сочинил и прочел Жене вот что.
Сказка о большом Человеке и маленьком Знании
Однажды Человек встретился со Знанием. Человек был большой, а Знание – совсем маленьким.
– А-а! – воскликнул Человек, и в глазах его появился хищный блеск. – Сейчас я тобой овладею!
– Зачем? – удивилось маленькое Знание.
– Ну конечно! – снисходительно сказал Человек. – Ты – Знание маленькое и еще глупое. Все Люди знают, что Знаниями нужно неустанно овладевать. Давай-ка я тобой овладею, и дело с концом!
– Я маленькое, – огорчилось Знание. – Ты, конечно, можешь меня проглотить в один момент. Проглотишь и не заметишь. И что я буду делать там, у тебя внутри?
– Ты будешь Храниться, – терпеливо пояснил Человек. – В нужный момент я тебя Извлеку.
Маленькое Знание посмотрело на человека снизу вверх и вдруг засмеялось. И сказало, смеясь:
– Что-то я сомневаюсь, что ты не пропустишь момент. А если не пропустишь и Извлечешь меня – вряд ли ты будешь знать, что делать со мной дальше.
– Чего-чего? – не понял Человек. – Нет уж, все это разговорчики. Давай я тобой овладею, а там видно будет.
– Я маленькое, – с достоинством произнесло Знание, – но у меня большая семья. Встреться-ка лучше с моим старшим братом. А еще лучше – с моим папой, хотя я не сомневаюсь, что папа отошлет тебя к дедушке. А дедушка – к прадедушке. А прадедушка – ха-ха! – к прабабушке. А по прабабушкиной линии у нас тоже есть очень интересные родственники. А уж пока до меня дело дойдет!
И маленькое Знание, смеясь и напевая, ускакало на одной ножке и скрылось из виду.
Тогда он прочел Жене сказку, а она не похвалила вопреки его ожиданиям, а, нахмурившись, долго смотрела на него, а потом сказала:
– Да не терзайся ты так. Само придет.
И не было нужды выяснять, кто такое это «само».
Привычным было отчаяние и отвращение к написанному. Вдруг выяснялось, что все – плохо, никуда не годится. Но стоило напрячься и ответить на вопрос, что именно его так раздражает, – раз! – и попытка ответа рождала маленькое понимание, оно-то и искупало все предыдущее. Таким образом, он мог бы провести инвентаризацию всех своих состояний, но не обнаружил бы среди них того, которое свалилось на него сегодня утром. «Буду спать не раздевшись или читать с любого места…» Такого он раньше не испытывал, но о таком он знал.
– Дела, – сказал он себе, глядя в потолок, – такие вот дела. Что бы это могло значить, а, Ежик?
– Не знаю, Медвежонок, – сказала бы Женя.
Завтра надо было идти в универ, вести семинар у второкурсников. Он силился себе объяснить зачем – и не мог.
«Не в силах придать осмысленность тому, что ты делаешь, – пережди это время, а пока смотри на других и повторяй за ними все ритуальные движения, – говорил когда-то Гришка по весьма незначительному поводу. – Если, конечно, ты не особо просветленный. Хорошо быть особо просветленным. Чуть что – прощайте, я в пустыне. И сидит там. Год сидит, другой. Думает мысль. Или наоборот – не думает ни о чем. Что, впрочем, одинаково важно…»
Марк попытался посмотреть вперед и ничего там не увидел. Вообще ничего. Подумать только, войны и революции спасали целые поколения от мук подлинного самоопределения. Большие наводнения, извержения вулканов… А когда знаешь (но скрываешь от друзей и родственников), и вся твоя – твоя, твоя, это не риторическая фигура, – вся твоя жизнь есть лишь цепь последовательных попыток ответа на них…
Как всегда, Женя была права. Утверждая, что ему обязательно нужны собственные дети, которые были бы рядом, росли бы на его глазах, она, собственно, утверждала необходимость нового качества, смены, перехода, причем туда, откуда не отыграть все назад.
В общем, не такой уж большой перечень альтернатив, которые могут привести к новому качеству. Преступление, самоубийство, эмиграция, ну, может, еще духовные практики, от которых Марка всегда воротило. Он сам по крайней мере знает, от чего ни при каких обстоятельствах не сможет отказаться. Патологический тип.
– Извини, – говорила мама, – может, ты и мой сын, но ты – патологический тип. В тебе мало человеческого.
– Души, что ли, нет? – Он пытался помочь ей.
– Нет, душу ты иногда обнаруживаешь, а что толку? В тебе дури мало. Легкости, глупости, заблуждений. Всего того, из чего человек и состоит. Раньше я думала, что ты злой, а теперь думаю – лучше бы ты был злой.
– Мама, – Марк улыбался примирительно, – у нас с тобой разные представления о человеке, да и хрен с ним. Наверное, ты лучше знаешь о человеках, ты им животы режешь и наблюдаешь все их внутреннее устройство. Вырезала бы мне аппендикс по знакомству? Уже второй год в боку справа болит.
– Это желчь, – отмахивалась мама и отбывала в свой любимый Минск. Коллеги, подруги, пациенты бывшие и нынешние – она не могла без компании.
Между тем это и вправду был аппендикс. Ему удалили его спустя полгода, в Кракове, когда он приехал в Ягеллонский университет на переговоры по поводу работы. И тогда, после больницы, стоя у старинной чугунной ограды, которая была чудом литейного искусства и снизу доверху развивала суровую геральдическую тему, вдруг понял, что возвращаться не стоит – ни в Ягеллонский университет, ни в Московский.
Из привыкания к польскому языку он устроил игру в зоосад, поселил туда целый выводок польских глаголов, причем первые были белыми и пушистыми, а вторые – безволосыми и юркими, как ящерицы. Все парные Шипящие, Свистящие, Хрустящие жили у него в маленьких золоченых клетках и клевали зернышки, а за особую плату на импровизированной арене можно было увидеть, как прожорливый Инфинитив заглатывает кроткое и нежизнеспособное Личное Местоимение и на глазах превращается в добропорядочного Глагола с приличным личным окончанием (с хвостом).
Марку решительно некого было привлечь к этой игре, и он написал сказку о том, как армия Слов воевала с армией Частей Речи, и это была самая великая и кровавая битва на земле.
– А кто победил? – спустя три года спросил маленький Стаська.
– Разумеется, никто, – сказал Марк. – Они сражаются до сих пор.
По последним, чисто случайно долетевшим до него отголоскам московских сплетен, Женя сказала: «Боюсь, Марику будет там плохо. И вряд ли найдется место, где ему было бы хорошо». В этом она была права. Одно радовало Марка: никто толком не знал, где находится это его «там». Кроме мамы, разумеется. Да никто, по-видимому, особо и не интересовался.
В один из дней, когда рябиновые ягоды уже лежали в морозилке, а школьные страсти вокруг книг немного приутихли, у Марка крутился Стаська – просто так, без дела. Когда ему становилось скучно дома, он перемахивал через забор и шел к Марку. У Марка, впрочем, было ненамного веселее. Он мог вообще сказать: «Не шуми, я работаю. Сиди читай» – и просидеть к нему спиной весь вечер. Но если Стаське везло, он дожидался, когда Марк встанет из-за стола, потянется во весь свой рост, скинет лисью безрукавку, которую надевал только во время работы, закурит и скажет: «Итак, чем займемся?»
– Итак, чем займемся? – обреченно сказал Марк, окончательно осознав, что безнадежно завяз в этом резиновом абзаце. Хитрый Стаська пожал плечами.
– Видик – раз, – начал загибать пальцы Марк, – печь блины – два, дискуссия на тему «Вредно ли хорошо учиться в школе» – три. Можно переодеться во что-нибудь жуткое, ворваться к тебе домой и напугать твоих родителей – четыре… Нет, это не пойдет.
– Вечер вопросов и ответов, – сказал Стаська. – Три тура. По очереди. Если побеждаю я – смотрим самый страшный ужастик.
– Знаю я твои ответы. – Марк снял очки и, сощурясь, рассматривал зажигалку на свет. – На мой невинный вопрос «Что такое устрица?» ты, надеюсь, помнишь, что ответил?
– Что это сопливая улитка! – заржал Стаська.
– Вот-вот. Как есть после этого устриц?
– Так у нас и нет никаких устриц! Ладно, – кивнул Стаська. – Тогда устроим не соревнование, а пресс-конференцию. Отвечать на вопросы будешь только ты.
«Интересно, – подумал Марк, – как долго ты продержишься».
– Но я, – решил он на всякий случай оговорить условия, – по крайней мере имею право выбирать – отвечать или нет.
– Щас, – хамским тоном сказал Стаська, который в школе изображал из себя чудо-ребенка. – Отвечать будешь на все.
– Даже на дурацкие?
– Ты сам говорил: не бывает глупых вопросов, бывают…
– Нет, ты уж постарайся, – попросил Марк, – не спрашивать, за что женщины так не любят мужчин и всякое в таком роде.
– Идет. Вопрос первый. Кто ты?
– Что? Прости, Стаська, я не понял.
– Кто ты? – медленно повторил Стаська, глядя на него невинным прозрачным взглядом.
– Нет, ну поскольку… – начал Марк и смешался. – Нет, подожди. Ты знаешь, какой степени сложности этот вопрос?
– Ну, – самодовольно кивнул Стаська и поерзал в кресле.
– Ты знаешь, что в пределе он не имеет ответа?
– Не по правилам! – немедленно заорал сообразительный Стаська. – Рефлексия по поводу вопросов запрещена!
Марк почувствовал себя мерзко и пожалел, что не настоял на блинах.
– Ты можешь подумать, – Стаська был великодушен. – Меня интересует не ответ, а размышление.
– Оно должно быть предъявлено?
– Ну!
– Прекрати говорить «ну»! – взорвался Марк. Отступить, отшутиться, пообещать «в следующий раз» было нельзя. Марк вдруг суеверно подумал, что что-то там зависит от меры его откровенности. Итак, Марк проведет показательное размышление, а этот поганец решит, что это в принципе возможно и правильно – задавать такие вопросы другому. Надо отвечать, нельзя не отвечать… – педагогическая хрень какая-то. Ему-то, Стаське, это зачем? У ребенка наивный естествоиспытательский интерес. К тому же он уже выучил и знает: то, что древние греки называли эпохэ, означает – воздерживаться от суждений. А как будет – воздерживаться от вопросов?
– Этот вопрос имеет смысл только в одном случае, – начал Марк. – В том случае, когда задаешь – или так – когда не можешь не задать его себе. Размышление на эту тему – штука чрезвычайно драматическая и сугубо интимная. Случается, за попытку ответа расплачиваются жизнью. Второе. Этот вопрос, даже обращенный к себе, есть суперловушка, обман, требующий трудоемкой процедуры полагания себя и ничего не дающий взамен, потому что происходит мулитиплицирование вопроса «кто я» в ряде «себя-полаганий». Понимаешь?
– Пока да. Скажи, можно обойтись без ответа на этот вопрос?
– Конечно. Большинство и не отвечают. И не спрашивают себя, соответственно.
– Но ты говоришь об этом с неодобрением?
– Да.
– Что же делать?
– О, – засмеялся Марк. – Вот это более конструктивный вопрос, чем предыдущий. Ты, по-видимому, живешь в великом предположении, что ответы когда-нибудь будут найдены, получены, и наступит царство ясности, гармонии, понимания и всякой хрени?
– А ты думаешь, этого не будет никогда?
– Никогда не говори никогда. Меня это вообще не интересует – будет, не будет… Это ты у нас будущий трансформатор, реформатор, революционер.
– Нечестно, пан профессор, вешать ярлыки на детей! – оскорбился Стаська.
– Ты еще скажи – непедагогично – пришибу! – пообещал Марк. – Сам-то ты кто? Дети таких вопросов не задают.
– Ладно-ладно, – примирительно махнул рукой Стаська. – Это тебя не интересует. А что тебя интересует?
– Меня интересует все большее усложнение подобных вопросов. Меня вообще интересует и греет операция усложнения, которая уводит все дальше и дальше от твоей любимой гармонии. У-у, Стаська, мир там выглядит ужасно. Все грохочет, вспыхивает и гаснет, холодная вода сплошным потоком льет за шиворот, земля трескается и расползается под ногами. Только-только сумел организовать себе твердый островок под левую ногу, как правую уже куда-то повело. И приходится хвататься за воздух. И все-таки ты иногда оставляешь за собой редкие непотопляемые оазисы, где даже журчит настоящий ручеек.
– И золотые рыбки, – Стаська пытался быть ироничным из последних сил.
– И золотые рыбки, – подтвердил Марк. – Должен же ты создать два-три места, где на старости лет сможешь поселиться.
– Я понял, – сказал Стаська. – Но это не имеет никакого отношения к реальности.
– Ба! – удивился Марк. – Неожиданный поворот. Конечно! К реальности имеет отношение этот шкаф. Заметь, этот – вот я по нему ногой стучу. Но, обрати внимание, шкаф вообще уже не имеет отношения к реальности. Он относится к другому миру. Ты когда-нибудь видел шкаф вообще? Давай, знаешь, начнем с малого. Сначала представь себе шкаф вообще, штаны вообще, фильм вообще. Каждый день, помимо зарядки. Подожди…
Ему показалось, что скрипнула входная дверь.
– Подожди, кажется, кто-то пришел.
– То ветер, – предположил Стаська.
Марк вышел и в третий раз за этот день больно ударился коленом об ящик для обуви. Лампочка перегорела, так ее растак, и все руки не доходят у него за лампочкой сходить…
– У-у, черт… – зашипел он.
Кто-то высокий и темный стоял в прихожей и распространял вокруг себя запах мокрого меха.
– Кто вы? – раздраженно спросил Марк, пытаясь рассмотреть.
– Налоговая полиция, – ответили по-русски. – Мы накрыли ваш подпольный бордель. Сдавайтесь.
Человек стряхнул на пол рюкзак, шагнул к свету и остановился напротив Марка, насмешливо глядя на него слегка раскосыми темными глазами.
– Разрешаю тебе не изображать радость, не душить меня в объятиях и все такое. Веди себя естественно. Я устал и жрать хочу.
– Гришка, – сказал Марк.
– И водки.
– Гришка. Не может…
– Может, старый, быть и не такое, – сказал Гришка, безошибочно проходя на кухню.
Стаська заинтересованно выглядывал из комнаты. Марк свирепо погрозил ему пальцем, и голова исчезла.
– Я, – сказал Гришка, – бедный чужестранец, – чуть в лесу не заблудился. В вашем селе.
– Ты, конечно, думал, я в Варшаве.
– Я вообще думал, ты в Мюнхене! Почему-то. Влезло в голову: в Мюнхене. А уже потом мне сказали, что ты скромный сельский учитель и вовсе даже в Польше. Так что ехал я без иллюзий – именно в село.
– А кто сказал?
– Мама твоя.
– Странно.
– Нормально, – вскинул голову Гришка. – Марик. Вот что. У меня к тебе вопрос. Можно у тебя пожить месяца два?
– Хоть год, – слегка обалдев, сказал Марк.
– Да неет, – Гришка заглянул в холодильник и повел носом. – Год – не актуально. Зачем нам, Марик, год. Жрать давай.
– Я пошел! – крикнул Стаська от двери.
– Это кто?
– Ученик.
– Боже, ты прямо Корчак.
– Слушай… – отчего-то разозлился Марк. – Жрать так жрать. Водки много. Я и правда рад.
Гришка быстро посмотрел на него.
– Правда рад?
– Козел ты.
«Он стал красивым», – думал Марк, куря и постукивая пальцами по столу.
Гришка возился с рюкзаком.
– Ты чего такой тощий стал? – спросил Марк.
– А, – отмахнулся Гришка. – Рак.
– Идиот, – снова разозлился Марк.
– Вот, – Гришка вытащил книги. – Ты уже знаешь?
– Да, но одной из них не видел еще. Спасибище.
– Еще тебе привет от Жени.
Марк от неожиданности вжался в стену.
– Где она?
– А черт ее знает, – рассеянно сказал Гришка. – Где-то в Буэнос-Айресе, не то в Монтевидео. Не то в Рио. Ну чего ты замер, очнись. Она вышла замуж за какого-то тамошнего… как тебе сказать… издателя, литературного критика, как-то все вместе. Вообще он наш мужик, соотечественник, так сказать. Познакомились они где-то в Москве. Она всего недели полторы как уехала. Мы встретились на Тверской совершенно случайно, я сказал, что еду к тебе, и она велела кланяться.
– И все?
– Нет. И просила передать тебе часы. Понимаешь, она куда-то очень торопилась, поэтому буквально на бегу сунула мне часы и сказала, что тебе они обязательно пригодятся, потому что ты вечно их теряешь.
Марк взял часы, положил на ладонь. Швейцарские, большой циферблат, массивный корпус. Мягкий кожаный ремешок был чуть-чуть потерт изнутри. Маленькая Женя всегда любила мужские часы. Марк не знал, что с ними делать. Покачал их на ладони. Сжал в кулаке. Надел на запястье и почувствовал тяжесть. Когда-то Женя, наблюдая, как он рассеянно вертит в пальцах спичечный коробок с написанным на торце чьим-то номером телефона, вдруг сказала:
– Досадно, что я не скульптор. Я бы вылепила твои руки.
– Хм, – поднял бровь Марк и рассмотрел свою кисть со всех сторон.
– У тебя очень красивые руки, Марик. Прямо сердце замирает. Но самое красивое в них – кость запястья.
– Ну ладно тебе, – смутился Марк. – Прямо анатомический театр. У меня еще позвоночник красивый, жаль только, что его не видно.
Женя сидела, уткнув подбородок в кулачок, и сквозь упавшую на глаза челку смотрела на него. Просто смотрела и молчала. И он молчал. Это было давно, в другой жизни, на другой кухне, где из крана, как его ни закручивай, постоянно капала вода.
Часы тикали на руке, он чувствовал это кожей. Значит, она вышла замуж.
– Марк, – сказал Гришка. – Ну вышла. Обычное дело. Вот я, к примеру, развелся. Ты кормить меня будешь?
– Извини, – Марк потер лоб. – Конечно. Просто я очень давно уехал, мне надо привыкнуть.
– А это незачем, – неожиданно зло сказал Гришка. – Это вздор: привыкать, отвыкать. Вся жизнь состоит из привыканий и отвыканий. Боже, какая все это ерунда и мерзость… Ну где водка, где? Впрочем… Хорошее слово, кстати, да? Впро-чем. Я же виски привез.
Велосипед. Пустая улица. Летящий ангел. Пьющий лавочник. И ты – душа моя и умница. В окне твоя мигает лампочка. И ветром схлестнуты и свиты… Монтевидео, Вальпараисо. Как там у Неруды: «Я помню, как-то близ Антофагасты, среди людей с печальною судьбой, в песчаном цирке пампы…» Разве можно Женьке в этот зной, с ее прозрачной кожей, с тонкими веками, со слабой щитовидкой? Издатель, критик… некрофил… ненавижу….
Утром мерзко было просыпаться. И холодно. Забыли ночью закрыть окно. Марк повернул голову и застонал – протянуло шею. Из коридора донеслось полусонное, но красноречивое Гришкино рычание.
– Молоко в холодильнике, – сказал Марк, не открывая глаз.
Вчера был лихорадочный мемуарный треп. Ничего интересного. Женятся, разводятся. Устраивают детей в какие-то закрытые пансионы, ввязываются в серый бизнес, зарабатывают деньги.
Интересным и неожиданным оказалось то, что его книги издал Гришка. Как только появился надежный конец в издательстве, позвонил его маме и сказал: «Давайте, тетя Аня, Марика издавать». И мама дала все тексты, какие были. И – ни слова! Заговорщики. Марк подумал, что у мамы бесполезно выяснять, почему она не спросила разрешения. Мама ответила бы: «Ты бы мне запретил». И точно, запретил бы. Его! Тексты! Гришке! А Гришка, между прочим, никому не доверил редактирование и макет, убив на это дело три месяца, и сам договаривался с Верховским о предисловиях. Эти подробности Марк выпытывал в час по чайной ложке у пьяного Аркадьича, который застрял на фразе «Все это хуйня, Марик. Давай поговорим об искусстве…» И рассеянно ломал хлеб длинными пальцами.
– А ты-то сам как? – спросил Марк.
– Не твое собачье дело, – ответил Гришка. – Во как! Никак! Давай поговорим об искусстве. Я вез тебе Пиросмани, хорошего такого, ты же любишь. Альбом. Но, понимаешь, не довез. Подарил в поезде одной девочке. Ты не думай, обыкновенной маленькой девочке. Ну как маленькой, лет двенадцать. Или пятнадцать… Марк! Марк!
– А? – включился Марк.
– Ты меня не слушаешь, – огорченно проговорил Гришка. – Какая же ты все-таки свинья…
Марк, умирая от холода, вылез из-под одеяла.
– Доброе утро, – сказал Гришка, входя. – В голове черт-те что. Мы друг другу вчера морду не били? Я тут решил сказать тебе правду. Почему я приехал. Можно, я буду прямо так, как думаю?
– Ну разумеется.
– Я приехал сюда не столько жить…
– А… – начал Марк.
– Что «А»? Ты не перебивай, ладно? Не столько жить, сколько… ну как бы… умирать. У меня жуткая хворь. Изменение формулы крови, то, се… К тому же поздно хватились. Я сделал все, чтобы мне честно сказали диагноз. И мне честно пообещали два месяца. И тогда я впервые понял, что, понимаешь, я там один. Я там больной вообще никому не нужен. Ну, десяток приятелей. Коллеги. Бабы какие-то. У отца семья, внуки. Нагрузить его своими проблемами – просто бессовестно. Хотя все бы, конечно, запрыгали, заверещали. Пристроили бы в хоспис, закормили бы икрой.
– Все, довольно, – сказал Марк, чувствуя резь у нижнего века, и зажмурился. Резь исчезла, но ресницы мгновенно стали мокрыми. – Я понял. Что мы будем есть на завтрак? На завтрак мы будем есть яичницу с колбасой.
– Прости, пожалуйста, – сказал Гришка.
– Не то слово, – проговорил Марк с трудом. – Спасибо тебе.
– Никто другой, кроме религии, так и не научил, как не бояться смерти, не считать ее катастрофой, не думать о ней с глубоким тайным ужасом. Только этот человек, явивший миру собственную жизнь и собственную смерть… Я ведь тоже раньше тупо не въезжал, что происходило: Понтий Пилат, просвещенный римлянин, дико устал от этой провинции, эти иудеи – будь они неладны – замороченный и странный для него мир, каждый день что-то валится на голову, а тут еще этот человек. И я стал думать, что победило сложный Рим, что могло еще быть такого, когда вопрос о праве был поставлен и, в общем, решен, когда театр, литература… философия, японамать! Самые умные, самые ресурсооснащенные, непобедимые, вечные. И тут – оба-на! Что за чудо христианства? Простота победила. Простота, в смысле безусловность абсолютного тезиса. Появление которого не вносит переполоха, той паники, что случается от повышения уровня сложности. Напротив – позволяет остановиться и перевести дух. И не требует никаких вопросов. Понимаешь? «Бог существует». Точка. «Поставьте вопросы к выделенному предложению». Фигушки. Попробуй поставить хоть один вопрос.
– А доказательство бытия Бога?
– Хитренький. Это другая процедура. В каждой фигуре доказательства этот тезис в силу своей безусловности будет стоять в начале. В каком-то смысле он невыводим, доказательство осуществляет коллапс. Можно сказать: Бог существует, следовательно, Бог существует», приняв, что левая и правая части тезиса, несмотря на кажущуюся их идентичность, произносятся на разных языках.
– Да ты обратился к вечной теме, – сказал Марк, раскладывая яичницу по тарелкам.
– Во-первых, я всегда был к ней обращен, просто ты никем, кроме себя и великих, не интересовался. Не обижайся. Во-вторых, все к ней обращены. Впрочем, я сильно отвлекся. Я сказал вначале, что религия учит нас не бояться смерти…
– Это значит, что ты никогда не был философом, – жестко сказал Марк. – Ни в одну из единиц времени. Я могу пояснить, хотя меня не греет такая крупноблочная дискуссия. Нет в ней рафинированности. Итак, ты не был философом, потому что, если бы ты им был, ты бы узнал мысль. Хоть раз. Это непередаваемо на языке ощущений, но в этом нет смерти. Всякий страх, в том числе и страх смерти, исчезает в этом узнавании. Ты же согласишься, что страх смерти – еще не самый страшный страх?
Гришка сидел верхом на стуле, обхватив худыми руками его спинку. И улыбался.
– Ты хороший, – сказал он, помолчав.
– Что еще за гомосексуальная лексика? – изумился Марк. – И, по-твоему, я говорю глупости?
– Нет, но так обычно рассуждают молодые догматики. Рьяные, со знаменем наперевес. Поэтому: ты хороший. Но ты злой.
– Да! А ты – добрый.
– А я – уже добрый. И мне не страшно признаться, что я боюсь, малодушничаю или ищу спасения. С меня корона не упадет. Ты, правда, предлагаешь кое-что. Но я не хочу. Там прохладно. Там ты, закованный в латы, с поднятым забралом и начищенными наколенниками. Я знаю, я там был. Минута жизни и потом длящаяся ностальгия. Ты же из тех, кто хочет торчать там всегда.
– Хочу.
– А я однажды попробовал перевести глаза на другое. Под ноги – там земля, левее – торчит какой-то тихий кустик, выше – облако. Запахи. Цвет. Посмотрел на свои руки, на ноги. На воробья. Все заслуживало моего внимания уж никак не меньше. Давай-ка я знаешь что? Распакую рюкзак. Вчерашняя попытка по причине пьянства была провальной.
«Тайм-аут, – подумал Марк. – Срочность-то какая – рюкзак». И тут его как ударило: он представил себе, как должен был собираться Гришка, не рассчитывая вернуться назад. Какие вещи брать, какие оставить. Какую книжку с собой. Такие сборы есть первое признание себе, что дела плохи – хуже некуда. Хотя ведь можно слукавить, собираться будто в отпуск, а там будь что будет… Гришка лукавил или нет? Марк наблюдал за ним с тайным чувством испуга и любопытства. Как будто что-то можно примерить на себя заранее, помня об условности и безопасности такой примерки. «Что ж, я жалею его? – думал Марк. – Не уверен, что это чувство и есть жалость. Я сделаю все, чтобы его странная затея – прожить эти два месяца здесь – удалась, чтобы получилось так, как он хочет: вот вся эта бодяга с кухонными разговорами и прогулками в темный сосновый лес. Но это есть соображение долга и что-то еще – упрямое и неистребимое, то, что остается от давних дружб. Вся штука в том, что я не люблю его, как надо бы сейчас. Если бы я его любил, я бы просто отправился с ним в этот путь, каждый его шаг переживая как свой. Притом что я не вполне понимаю, как это – любить…»
Влад поймал Марка в школьном коридоре и сообщил:
– Твои дети что-то замышляют.
– В смысле?
– Пришли ко мне и спросили, имеют ли они право внести в программу новый предмет.
– О! – удивился Марк. – И?
– Я сказал, что в принципе это возможно, если они смогут показать педсовету его необходимость.
– Необходимость, – поморщился Марк. – Неправильное какое-то слово. Какая необходимость в языкознании? Ладно, я понял.
– Ты там выясни, – попросил Влад.
– Есть, шеф, – кивнул Марк. – Доложу.
Захотелось вместо уроков пойти в спортзал, повисеть на перекладине, сделать пару упражнений. «Совсем деревянный, – вздохнул Марк. – Внутри, снаружи. Даже лицо…»
– Понимаете, пан профессор, – поднялся зануда Потоцкий, как только Марк переступил порог класса, – конечно, история философии – это потрясающе важно, и мы хотели бы продолжать…
– Так, – поощрил Марк, – но?
– Но у нас есть пожелание… – начал Потоцкий и смешался.
– Прошу, – Марк ободряюще улыбнулся.
– Мы тут поговорили с ребятами. Такое дело… Во-первых, мы начали переводить вашу книжку.
«О, мамочка, – тоскливо подумал Марк. – вот они, последствия». И, не дрогнув, спросил:
– И как успехи?
– Нормально, – снисходительно сказал Потоцкий, – всем желающим досталось по главе. А некоторым даже и по две. Стаська – редактор перевода.
Марк уничижительно глянул на Стаську. Юное дарование. Его идея, это точно. Стаська опустил очи долу.
– Ладно, – сказал Марк, – хоть язык выучите. Но из соображений практических хочу вас попросить повнимательнее присмотреться к алгебре в этом семестре.
– Это еще не все, – сказал Потоцкий.
– Ну-ну, извините.
– В общем, мы хотим попросить вас читать нам дополнительно курс философии. Для желающих, разумеется.
– Не понял. А что же…
– Вашей философии, – сказал Потоцкий, сделав ударение на слове «вашей». – Пожалуйста. Если можно.
– Даже Иммануил Кант, – сказал Марк, – никогда не читал свою философию. По версии Мераба Мамардашвили, он считал это невежливым.
– Глупости, – вдруг сказал Стаська.
– Может быть. На самом деле я считаю это предложение очень интересным. Но есть одна техническая трудность.
– Мы поговорим с педсоветом! – заорали они воодушевленно.
– Да нет, – сказал Марк, – тут в другом дело. – Вы, по-видимому, не представляете себе, что значит сделать курс. Это похлеще, чем книгу написать. Впрочем, – пробормотал он, – это мои проблемы.
– Да ты понимаешь, что значит сделать такой курс? – сказал Гришка. – Для детей.
– Ну, это не вполне дети.
– Не знаю, – помотал он головой с набитым ртом, – они сидели на кухне и ели яичницу прямо со сковородки. – Не знаю, старый.
«Я понял, почему он приехал ко мне, – неожиданно подумал Марк. – Помимо того, что ему некуда было больше ехать, и помимо того, что мы в принципе говорим на одном языке, есть еще одно обстоятельство, которого, возможно, он не осознает. Ему в его состоянии было бы невыносимо находиться среди живых людей. Среди тех, у которых есть будущее, неизвестное, и они находятся в беспорядочном движении и стремлении туда. Я же остановлен, поскольку то, куда они устремлены, почему-то мне известно, мне оно странным образом знакомо и скучно. Я давно остановил себя – как часы. В каком-то смысле я пережил собственную смерть. Ему со мной не досадно и не обидно – как с мраморной плитой…»
Вечером позвонил Влад и принялся звать в гости. «Будет небольшая вечеринка, – сказал он, – выручай. Беата очень просит, чтобы вы с другом пришли. Приехала ее подруга и мечтает с тобой познакомиться. Понимаешь, она тоже директор школы. Беата ей что-то рассказывала о тебе. Ну что ты вздыхаешь, знакомство сугубо деловое. Если верить Беате. Ну и будет еще кое-кто…»
– Аркадьич! – крикнул Марк. – Надевай смокинг! Обещали вина и женщин!
– Не, – сказал Гришка. – Что-то мне неважно. Я почитаю. Иди.
– Давай врача позовем, – неуверенно предложил Марк и с неожиданной тоской подумал: «Вот, начинается. И, кажется, я боюсь…»
– Да ерунда, – сказал Гришка. – Знобит малость. Иди, не стой, как скорбящий отец. Все равно я обещал подумать, как делать твой курс. Вот и подумаю. Придешь, обсудим.
Вечеринка была вялой, Марк томился, его дико раздражала пани Грачковская, подруга Беаты, директор школы в Гдове. Это она «мечтала познакомиться» и теперь, как ей казалось, выстраивала беседу, интересную обоим. Директриса была тощей бесцветной старой девой в кружевном воротничке с голубоватой камеей. Марк смотрел на профиль камеи и с трудом выдавливал из себя вежливые ответы на совершенно идиотские вопросы.
– И все-таки, – говорила она, и Марк морщился, пытаясь понять, к чему это «все-таки», – скажите, пан Вегенин, что нужно, чтобы преподавать детям философию?
– Нужны две вещи, – начал Марк и с раздражением отметил, что Грачковская смотрит на его рот. Он взял сигарету и закурил. – Первое. Нужен тот, кто будет преподавать. И второе – нужны дети. Хотя бы один-два.
– Потрясающе! – воскликнула и захохотала. – Это тонко!
«Боже… – подумал Марк. – Боже…»
– Ну и как тебе она? – спросил Влад, когда Марк надевал куртку в прихожей. – Я-то думал, этой даме и в самом деле нужно что-то обсудить.
– Замечательная дура. А ты – старый сводник. И Беата твоя. Весь вечер умильно пялилась на меня.
Влад надулся, обиделся. Марк похлопал его по руке.
– Все отлично, старый. Я сухарь, педант, вообще не человек и, главное, не люблю дур, которые пытаются что-то демонстрировать. По-моему, эта ваша Грачковская репетирует дома перед зеркалом.
– Ну чего ты завелся? – закатил глаза Влад. – Не хочешь разговаривать, сиди в углу, пей виски.
«И в самом деле, чего?» – подумал Марк. В это время Грачковская вынесла себя в коридор и, непонятно глядя на Марка, сказала:
– Вы позволите… Я пробуду в этом доме еще несколько дней. Вы не будете возражать, если я посещу ваш урок?
– Буду, – невежливо ответил Марк. – Всего доброго. – И, обойдя насупившегося Влада, открыл дверь и вышел во двор.
«Добрый Влад будет сейчас извиняться и объяснять ей, что я свихнувшийся женоненавистник, угрюмый метафизик или что-то в этом роде… – думал он по дороге домой. – Наплевать. Гришку надо завтра же показать приличному доктору, всегда есть шанс, а у нас не было уговора насчет доктора, нельзя же так просто, так покорно умирать…»
Гришка спал, натянув плед до макушки. На полу валялись белые листы, два чистых и один исписанный на треть непонятным Гришкиным почерком, в котором Марк сумел различить только три слова – «курс», «самоактуализация», «невозможно». Ему захотелось разбудить Гришку и спросить его, что именно «невозможно», отчего это «невозможно», но вместо этого он задернул штору и погасил свет.