В августе 1921 года, получив с помощью Джона Беннетта английскую визу, Успенский уехал в Лондон, и почти одновременно с ним Гурджиев со своими спутниками уехал в Германию. Он прибыл в Берлин с де Зальцманами, де Гартманами и мадам Успенской, ее дочерью и внуками. Доктор Стерневал с женой были отправлены в Финляндию с задачей продать там свое имение и вернуться в Берлин. В пригороде Шмагердорфа было арендовано большое помещение, в котором все они временно разместились, и Гурджиев начал объезжать Германию, подыскивая возможное место для института. Этот период длился год, и о нем известно очень мало.
Германия в начале 1920-х годов была Меккой мистицизма. Вышедшая с поражением из Первой мировой войны, эта страна искала оправдания и осмысления своего настоящего и будущего, а также всевозможных идей, способных вдохнуть в нее жизнь и энергию. Популярным был мистический национализм разных оттенков, антисемитизм шел рука об руку с антибольшевизмом, подвергались нападкам массонство и антропософия. Не исключено, что идеи Гурджиева могли просочиться в немецкие мистические круги через эмигрантов из России и заинтересовать некоторых будущих нацистских функционеров, однако об этом имеются только косвенные свидетельства. Более вероятно, что основные связи Гурджиева были с художниками и интеллектуалами, а также с эмигрантами из России. В одном из своих черновиков Гурджиев писал о некоей баварской группе своих последователей, но больше об этой группе нет никаких упоминаний.
Любопытный эпизод произошел в далкрозовской школе эвритмии в Хеллерау, куда Гурджиев приехал с намерением арендовать ее здание для своего института. Аренду перехватили конкуренты, с которыми Гурджиев судился и проиграл процесс: здание было отдано в аренду его противникам. Однако он успел дать несколько классов ученикам этой школы и увлек некоторых из них своими “движениями” и танцами, а также своими идеями о возвращении человечества к состоянию благодати, в котором оно было до грехопадения, – они оставили школу Далкроза и последовали за Гурджиевым. Хотя ему не удалось арендовать здание школы Далкроза, Гурджиев вышел из этого эпизода с новым амплуа – учителя танцев, которое стало его новой ролью в последующий период его жизни. После неудачи в Хеллерау Гурджиев вернулся в Берлин и начал готовиться к поездке в Англию к Успенскому.
Он прибыл в Лондон в феврале 1922 года и встретился с учениками Успенского. На этой встрече он говорил главным образом о “впечатлениях” и “энергиях”. По воспоминаниям Оража, на этой встрече Гурджиев говорил о том, что детьми мы получаем новые впечатления, однако, когда мы взрослеем, наша способность получать новые впечатления слабеет. Аналогично с возрастом новая энергия добывается и используется нами механически. Однако имеются методы получения новой энергии. Гурджиев сделал в этом выступлении ряд интересных наблюдений, однако напугал некоторых из слушателей своими идеями, манерами, а может быть, и своим видом – он приехал в Англию с бритой головой. Второй раз он встретился с учениками Успенского через месяц в марте. На этот раз он говорил о сущности и личности, а также о гипнозе. После этого в узком круге продолжились разговоры об институте. Но обосноваться в Англии, также как и в Германии, Гурджиеву не удалось. Несмотря на хлопоты английских друзей, Гурджиев не смог получить визу. Впрочем, ему было поставлено условие, которое он не принял: он мог получить визу один, без спутников, приехавших с ним из Тифлиса и Константинополя.
Летом 1922 года на деньги, собранные учениками Успенского в Лондоне, Гурджиев купил исторический замок шато Приер в Авоне, близ Фонтенбло, и открыл в нем свой институт. Туда к Гурджиеву устремились константинопольские и лондонские ученики Успенского. Работа Гурджиева в этот период была посвящена главным образом методам изучения ритма и пластики. В декабре 1923 года Гурджиев устроил в Париже в театре на Елисейских Полях демонстрацию плясок дервишей, ритмических движений и упражнений. Через месяц после этого Гурджиев вместе со значительной частью своих учеников уехал на гастроли в Америку. В день отъезда Успенский был в шато Приере. По возвращении в Лондон он объявил своим лондонским ученикам о своем окончательном разрыве с Гурджиевым.
В 1920-е годы собрания Успенского в Лондоне проходили на 38 Варвик-стрит в Южном Кенстингтоне. Особняк этот до сих пор гордо и независимо стоит на своем месте, являясь приютом одной из групп последователей П. Д. Успенского.
Кеннет Волкер, хирург, который пришел к Успенскому в 1923 году, вспоминает о неизменном формате собраний на Варвик-стрит. Посетителей впускала г-жа Евгения Кадлубовская, жена бывшего русского дипломата, которая исполняла роль секретаря и администратора Успенского. На собраниях царила строгая напряженная атмосфера средней школы, аудитория ждала в молчании лектора, который всегда опаздывал, что было частью общего стиля также Гурджиева и Оража. Успенский входил молча и почти незаметно и произносил свое неизменное “Well”.
Ром Ландау описывал его как человека “седого, бритого, средних лет, плотного и в очках”. Нельзя было угадать, о чем будет следующая лекция, но порядок собрания не менялся. Ром Ландау, познакомившийся с Успенским через десять лет после Кеннета Волкера, нашел обстановку и атмосферу точно такой же, как и в 1923 году. Успенский держал перед собой свои записи не столько, чтобы читать их, сколько, чтобы скрывать в них свои глаза. Иногда, впрочем, он снимал очки, подносил тетрадь близко к носу, и вообще забывал об аудитории. Его английский с сильным русским акцентом и его обрывистая манера говорить делали очень трудным понимание того, о чем он говорил, но это каким-то образом не отвлекало слушателей и не портило общего эффекта. Вводная лекция могла продолжаться до сорока пяти минут, однако обычная лекция длилась от пяти до пятнадцати минут, после чего наступала тягостная пауза, которая заканчивалась, когда кто-нибудь из присутствующих отваживался задать вопрос. Важным, по мнению Успенского, были не лекция, а вопросы и ответы. В то же время Успенский не выносил вопросов, которые считались “философскими”, то есть заданными для удовлетворения любопытства. Как-то кто-то спросил его: “Находится ли Будда в седьмом состоянии сознания?” Успенский резко ответил: “Я не знаю”. Некоторое время после этого он молчал, и каждый почувствовал, что, возможно, мысленно он добавил к этим словам: “и не хочу знать”.
Именно вопросами Успенский и его петербургские и московские друзья вынуждены были в свое время извлекать информацию из Гурджиева. И именно этот метод направленных умственных усилий Успенский считал наиболее продуктивным для его новых слушателей в Лондоне. Метод лекций, вопросов и ответов несомненно производил глубокое воздействие на слушателей. Когда Успенский впервые встретил систему Гурджиева, ему понадобилось два года напряженных усилий в направлении понимания его идей и самовоспоминания, чтобы наконец поверить, что он понимает Гурджиева и помнит себя. Странным образом в Лондоне все происходило быстрее и эффективнее. Присутствующие на лекциях и дискуссиях на 38 Варвик-стрит позже отмечали, что лекции Успенского вместе с вопросами и ответами, которые следовали за ними, действовали в экселлерированном темпе. Его ученик Родни Коллин-Смит вспоминал о быстром “странном пути развития возможностей, который проходил через лекции Успенского”. Ром Ландау также отмечал быстрые практические результаты “даже за один год работы”.
Для Успенского концепция системы была неотделима от концепции школы. И та, и другая имели в его представлении определенную структуру. Система, которой учили в школах, требовала от учеников дисциплины. “Где нет правил, там нет школы”, – утверждал Успенский. Правила создавали напряжение и способствовали усилиям по преодолению негативных эмоций. Ученик должен был отдать себя в руки учителя, то есть отказаться от определенного количества собственной воли. Правило не говорить с посторонними о работе было создано для того, чтобы предотвратить помехи в работе. Болтовня могла повлиять на самооценку учеников: болтая о работе с посторонними, они рисковали не только исказить идеи, но и обесценить то, что предназначалось для внутренней работы.
Некоторые из этих правил были связаны с самой работой, другие были инициированы Успенским в знак протеста против хаотичности Гурджиева. Ученики не должны были называть друг друга по имени, а должны были пользоваться обращениями “г-н”, “г-жа”. Приезжая на Варвик-стрит, они должны были оставлять свои машины за несколько кварталов от места встречи, чтобы не привлекать внимания к зданию. Если они встречались где-нибудь в публичном месте, они не должны были узнавать друг друга, чтобы не быть втянутыми в разговор о работе в присутствии посторонних. Они должны были различать друзей по работе и друзей вне работы. Было множество других часто непонятных и утомительных правил, однако трудность их выполнения была частью работы.
Правила должны были создавать напряжение, и они вдобавок создавали атмосферу тайного общества, и это приводило к курьезам. Чтобы встретиться с другом по работе, нужно было много предосторожностей. Например, нельзя было договариваться о встрече по публичному телефону, так как была вероятность быть подслушанным телефонисткой. Иногда правила имели неприятные стороны. Если человек выходил из группы и отходил от работы, остальные должны были подвергнуть его остракизму. Гурджиев в свое время объяснил, что смысл такого правила состоит в том, чтобы беглый ученик не боялся вернуться, хотя такое отношение к беглецу наверняка способствовало еще большему его отчуждению. Согласно Успенскому, это правило должно было внушить беглецу, что он умер для своих старых друзей.
Последователи Успенского хором отмечают, что при всей своей показной строгости он был милейшим и добрейшим человеком. Однажды, когда его ученик сообщил ему о помолвке с его ученицей, он расплылся в широкой улыбке и сказал: “Для такого случая нет никаких правил”. Вообще по сравнению с гурджиевскими методами, его методом была сама мягкость. Один из американских учеников Успенского определил это так: “Омлет Успенского – не очень крутой”. Другой ученик заметил: “Он безукоризненно вежлив, но если это нужно, он мог и заорать по-московски, криком, который звенел в воздухе и пробуждал ученика, к которому он был обращен”.
Успенский редко пользовался театральными приемами, которые очень любил Гурджиев, и ощущение, что он играет роль, редко присутствовало на его встречах с учениками, но у него были на вооружении словесные приемы, которые имели тот же эффект. Если при этом учесть его прекрасное понимание психологического состояния ученика, то можно быть уверенным, что он добивался не меньших результатов меньшими усилиями. Вот воспоминание одного из учеников о встрече с Успенским, на которой он раскрывал концепцию многих “я”:
“Он ругал нас, требуя, чтобы мы никогда не произносили слово “я”, если мы не знаем, что мы говорим. Я возразил: “Но, г-н Успенский, Бог сказал Моисею на горе Табор: “Я есть кто я есть”. Я сидел в первом ряду. Он остановился, посмотрел на меня и затем сказал очень мягко: “Да. Но вы, видите ли, не Бог. В вас нет “Я”. Вам нужно работать. Работать, чтобы иметь “Я”. “Если бы только у меня было достаточно сил для работы!” – искренне сказал я. “У вас есть эта сила, – заверил он меня. – Вы только тратите ее на споры”. Он посмотрел на меня долгим взглядом и улыбнулся”.
За суровой фигурой Успенского периода Варвик-стрит стоит мягкий и очаровательный Успенский, проглядывающий сквозь его решимость “к серьезным вещам относиться серьезно”. По воспоминаниям близких к нему учеников, он умел радоваться вину и поэзии и обладал неотразимым юмором. В Лондоне он был завсегдатаем китайского ресторана на Оксфорд-стрит, и его отменный вкус в чае сделал его почетным дегустатором фирмы “Твайнингс”. Однако некоторые из его учеников не могли увидеть его без пьедестала. Джон Беннетт вспоминает, что когда он сопровождал Успенский в магазин для покупки гравюр Петербурга для его квартиры, он долго не мог поверить, что это была не учебная экспедиция и что его мастер нуждался в отдыхе и развлечении. “Очень трудно подружиться с Успенским”, – сказала как-то мадам Успенская. То, что можно было бы воспринять как недостаток, рассматривалось его учениками как тайна учителя.
Успенский принимал своих учеников частным образом в своей квартире на Гвендвер-род, по словам Кеннета Волкера, в “торжественном викторианском доме на жалкой улице”. Его описание комнаты Успенского дает ощущение типичной для Успенского безбытности: “Там были диван-кровать, книжный шкаф, два кресла возле газового камина и большой стол, на котором стояли пишущая машинка, письменные принадлежности, фотоаппарат, гальванометр и некоторые неизвестные научные приборы. На подоконнике стояли открытая коробка сардин, остатки буханки хлеба, тарелка, нож, вилка и остатки сыра”. Однако эти черты холостяка и богемного человека Успенского можно было увидеть только у него дома – на лекциях он всегда был собран и подтянут.
Обстановка нестабильности, выразившая себя в мировой войне и революции, бессмысленность и жестокость социальных катаклизмов обострили для Успенского вопрос о кармических последствиях зла. Идея нравственного закона (или, по словам Беннетта, «аскетическое пуританское начало») Успенского столкнулась с тем, что представлялось ему гурджиевским нравственным релятивизмом. В гурджиевской терминологии современный спиритуалист и материалист, святой и преступник оказывались одинаково далеки от источника традиционного знания и понимания «смысла и назначения человеческого существования на земле». Эта позиция была чужда Успенскому. Идеал «просвещенной духовности», которому Успенский оставался верен, привел его к болезненному разрыву с Гурджиевым, которого в своей системе понятий он определил как «загрязненный источник». Осенью 1930 года он сообщил Беннетту и другим близким ученикам, что, поскольку он не дождался результатов, которые он ожидал от работы Гурджиева, разрыв с последним больше не будет влиять на его собственную работу.