У каждого есть какая-то особенность. Гусь, например, пах. Не гусь, которого зажиточные люди едят, а Гусь, как Гусев, алкаш потомственный. Он не старый еще – тридцать пять лет. Мы с ним с детства знакомы. Гусь раньше по дереву вырезал. Иконы даже. И шахматы. У него дома липой пахло, потому что для резьбы лучше дерева не придумаешь. Я на девятом живу, а Гусь на десятом. А на десятом если живешь, то тебе вторая лоджия в нагрузку идет. Гусь там мастерскую сделал. Он широкомордый и плосколицый. Мы думали, что он удмурт, а он просто такой конфигурации. Рубаха-парень. Как-то поссорился с Витамином, вынес стул, поставил его у банка, сел, достал нож и пять часов прождал. А Витамин вышел с палкой и отходил его по первое число. А Гусь бегает от Витамина с бесполезным ножом и орет: «Пять часов тебя ждал! Пять часов! Имей совесть!» А Витамин ему: у меня где совесть была, там… Дальше не буду. Ладно. Буду. Там уд вырос.
А потом, то есть в восемнадцать лет, Гусь запил. Все-таки есть в нем что-то удмуртское, потому что алкоголь его организм совершенно не расщепляет. Первые пятнадцать лет Гусь пил сносно. Брился, стирал одежду, старался не ложиться мимо лавки, принимал водные процедуры. А последние три года обленился. Пропах бомжатиной, запаршивел, очерствел к собственному аромату. То есть он-то принюхался, а мы не смогли. А лифт у нас один на весь подъезд. Но если Гусь в нем проедется – лифта вроде бы и нет. Плюс – какает. Не каждый день, конечно, но раз в месяц какает обязательно. То есть в унитаз он, может, и каждый день, а в лифте раз в месяц. Чтобы, видимо, не забывали. Разумеется, Гуся били. Иногда коллективно, иногда индивидуально. Естественно, писали в полицию. Только вот к побоям Гусь привычный, а у полицейских тоже есть носы и потребность в кислороде. Они приезжали, нюхали Гуся, говорили: да ну вас нахер! – и уезжали.
Я их понимаю. Я самолично отправлял Гуся в ребцентр, но ему там не понравилось. Он через месяц приехал и говорит: «“Интернов” не дают смотреть, фашисты!» А они не фашисты, они баптисты, но Гусь про это ничего не понял. Приехал, и за старое. Мама с ним страшно мучилась, пока, наконец, не умерла. Мама его хоть как-то сдерживала, по крайней мере, дрались они постоянно, а тут наступила воля. Когда на безвольных людей наступает воля – происходит страшное. Гусь, например, стал какать в лифте еженедельно. Весь наш подъезд как бы оказался у него в заложниках. Мы его ловили, связывали скакалкой и спрашивали: «Милый Гусь, почему ты пьешь? Что за великое горе у тебя случилось?» А Гусь говорил: больно мне, что правды нет на свете, пустите, суки, или еще какую-нибудь галиматью. А вонь кошмарная. И за этой вонью мы перестали видеть в нем человека. И еще за пакостями. Чисто по-соседски у нас не было для Гуся ласковых слов и теплых улыбок. Дядя Валера вообще два раза предлагал увезти его в Оханск и там бросить. Или не в Оханск, а сразу на Русский остров. Но про остров он пьяный говорил, а про Оханск почти трезвым. Не увезли.
Прошлогодним летом все произошло. Весь август я смело ездил в лифте, а там весь месяц не пахнет и не накакано. Три года уже такого не было. Встревожился, понятно. Думал, помер Гусь негероической смертью. Не помер. Как-то поутру выхожу на лавку посидеть, а там Гусь со старухой. Старуха недавно переехала. Не знает, с кем сидит. Глупая, в сущности, старуха. А Гусь воняет, как химическое оружие. Я метров за пять почуял. А старуха будто бы и не чувствует ничего. Гыр-гыр-гыр, тю-тю-тю, гыр-гыр-гыр, тю-тю-тю. Беседуют. Прислушался. Закурил для носа. Стою.
– Сашенька, ты обязан показать мне свои работы.
– Клавдия Захаровна, да чё там… Икона да орел на скале. Остальные посеял.
– Раз посеял значит, прорастет.
– Чё?
– Хорошо все будет, Сашенька, хорошо. Почему ты больше по дереву не вырезаешь? Наскучило?
– Какой там! Ушло все…
– Что – ушло?
– Не знаю. Талант. Взял как-то резак, смотрю на липу и ничё не вижу. Как ослеп, но только не ослеп.
– Это ерунда. Снова бери. Каждое утро бери, пока не увидишь.
– Так не увижу. Прошло все.
– Увидишь. Давай поспорим. Года не пройдет – увидишь.
– Алкаш я. Не увижу ничё. Видел, а щас не вижу. В лифте сру.
– Ну, так не сри.
– Чё?
– Не сри.
– Легко сказать…
– Сашенька, ну вот что может быть легче, чем чего-нибудь не делать?
– Как это?
– Что нужно, чтобы чего-нибудь не делать?
– Что нужно?
– Нужно ничего не делать. Ты смог бы ничего не делать?
Гусь приосанился.
– Ничего не делать? Да это я как два пальца! Не делай просто ничего, ничего и не будет делаться. Делов-то.
– Вот видишь, как всё просто. Иди домой и ничего не делай. А завтра ты мне свою икону покажешь, хорошо?
– Лады. Лакирну, может. Да я запросто вообще! Ничего не делать. Не делать ничего.
И ушел. Я рот разинул. Подсел. Старуха-то, думаю, не безнадежна. А она такая:
– Дай закурить, что ли?
Поднес. Запыхтела.
– Как вы с Гусем ловко. Думаете…
– Ничего я не думаю. Под дверь мне насрал, выблядок. И в лифте, говорят, гадит.
Я второй раз рот разинул. Кто ты, старуха? А она усмехнулась и говорит:
– Я замначальника была в женской колонии. Перевоспитаю балбеса, никуда не денется.
– Пить бросит?
– Не бросит. А вот срать перестанет. Пусть по дереву режет, лишенец. Вернуть надо мужику руки. У меня не забалуешь.
Вскоре в лифте воцарилась девственная чистота, а Гусь перестал пахнуть. Потерял особенность. А Клавдию Захаровну мы все очень любим и благоговеем перед нею с робостью. Я у нее по дому работаю, когда она попросит, а дядя Валера за продуктами в «Ашан» возит по средам.