Справедливость требует, чтобы людям давали шанс. Милосердие требует, чтобы людям давали второй шанс, после того как они просрут первый. Я пообещал девушке с синяками приглядеть за Павликом Савельевым, внутренне гадая, сколько раз ей понадобится наступить на эти грабли, чтобы наконец остановиться.
Не то чтобы я всерьёз собрался помогать. Её я хотел успокоить, это правда, но что до Павлика, спасти его могли бы только открытый скандал или бегство на Камчатку, на что такие, как он, никогда не отваживаются.
Я поговорил с парнем, который отвечал у нас за Имперский разъезд. Имперский разъезд сидел у него в печёнках.
– Ну а что твой информатор?
– Который из? – спросил коллега мрачно. – Трудно найти, кто там не стучит. Барабанят, как зайцы, и с тем же смыслом. Обнаружили, прикинь, что против них составлен заговор. Спрашиваю: уж не масонский ли?
Очень, отвечают, возможно и ничуть не смешно. Они, оказывается, представляют серьёзную угрозу для мирового правительства. А наше собственное правительство, ясен пень, у этого мирового – филиал, хотя и делает для населения вид, что честный кровавый режим. Кира, что вообще у людей в головах?
Пока я слушал и припоминал, в моей собственной голове оформился небольшой план. Выйдя в коридор, я позвонил Савельеву и назначил встречу.
Но дело не в ней.
Я мог пойти по другой улице. Я мог пойти в другую сторону. Я мог не пойти, а поехать – часом раньше, часом позже. Я мог их не увидеть. И после я себе говорил, что мне повезло, что я их увидел, но что ни скажи, я очень хорошо знал, что предпочёл бы не знать ничего.
Штык и Худой сидели на скамейке спиной ко мне и ожесточённо ссорились. Это была именно ссора, а не спор.
Я был удивлён неимоверно. Настолько, что чуть было не подошёл поздороваться. Если Штыку плевать на собственные золотые правила конспирации, мне-то чего не плюнуть? Но передумал, а на следующем общем сборе спросил Максима в кулуарах, что стряслось.
– В смысле?
– У тебя со Штыком.
– Меня с ним постоянно трясёт. Неделю не видел, а как увидел, сразу устал.
Неделю? переспросил я сам себя. Ты вчера чуть не свернул ему шею при всём честно́м. Поражаюсь, куда смотрит полиция.
– Неделю не видел…
– Ну да. С прошлого раза.
Но я не собирался выводить его на чистую воду. (Сразу.) У человека всегда есть причина солгать, может быть, даже уважительная.
– Ты не думал, куда мы катимся?
– Я думал, что в этом смысле не придётся думать вообще. Ставим задачу, выполняем, пережидаем, переходим к следующей. Всё.
Я вспомнил один из разговоров со специалистом. Какая ирония в этом названии, говорил Станислав Игоревич, и никто её не чувствует. Почему они не назвали свою богадельню Фонд Победоносцева, или Каткова, или хоть Юрия Самарина? Бог мой, даже Сипягин был в разы более идейный человек, чем Плеве! Плеве – это ведь тот, кого сейчас называют «технократ». Он заботился лишь о деле, о технической стороне, чтобы дело шло хорошо и ловко. А почему и куда – чёрт его знает, да и какая разница. «Не моя сфера ответственности». Удивительно, как ему это ставили в вину среди своих же, бюрократов и правых. Победоносцев его презирал – но и Витте презирал тоже. Витте о Плеве как говорил? «Лишь умный, культурный и бессовестный полицейский». Притом что и самого Витте считали технократом, инженерски равнодушным к идеям и истории. Пётр Николаевич презирает технократию не меньше Победоносцева и, поглядите, кем украсил свой иконостас!
«Ставить задачу», «выполнять» – именно эти слова специалист тогда произнёс. И я понимал то, чего, такой умный, не понимал он, то, что понимал или чувствовал профессор Савельев, когда вешал у себя в кабинете портрет человека, приберегшего траурное сукно с похорон предыдущего убитого министра на собственные похороны; знавшего, что его деятельность завершится похоронами. Девушка с синяками сказала, что, заходя к Петру Николаевичу в кабинет, всегда потихоньку здоровается с этим портретом. Она чувствовала тоже.
Девушка с синяками не шла у меня из головы. Не в том дело, что я хотел забрать её себе, предварительно переломав кости уроду, с которым она жила. Не хотел. Не мой формат. (Но кости уроду переломал бы с радостью.) И при этом я о ней думал, когда улучалась минутка, – то есть не так, что эти мысли вытеснили всё остальное и более важное, но как только освобождалось место, там сразу появлялась она, с этими её синяками, серьёзными серыми глазищами и дурацкой уверенностью в моих силах.
– Крыса?
– Извини, задумался.
– Вот именно от этого я тебя постоянно предостерегаю, – сердито сказал Худой.
– Я не совсем чтобы на абстрактные темы. Ты знаешь, где убили Сипягина?
– Рядом с Мариинским дворцом.
– А Плеве?
– У Витебского вокзала. А хочешь знать, в каком именно доме Раскольников убил старушку-процентщицу?
– При чём здесь старушка-процентщица?
– А при том, что я знаю, о чём ты неабстрактно думаешь! Мы не такие! Да если б в России сейчас объявился новый фон Плеве, я бы в швейцары к нему пошёл и сдувал пылинки!
– …Пылинки больше по части камердинера.
– Давай! Теперь лакеем назови!
– О чём шумим?
Блондинка высунулся из-за дерева.
Худой молча развернулся и потопал прочь. Штык и Граф к тому времени уже испарились.
– Он какой-то нервный стал, нет? – сказал Блондинка, глядя Худому вслед. – И такое чувство, что на препаратах. У меня коллега увлекался циклодолом. Пока с балкона не сиганул.
– После этого перестал?
– Перешёл на обезболивающие. Ты Максу-то, наверное, намекни.
– Он не выносит, когда его называют Макс.
И когда намекают, мысленно продолжил я, тоже.
Мы встретились на Смоленском кладбище, в глухом углу у заброшенной могилы. Очень конспиративно. Стоят мужики, обсуждают, что и как весной поправить. В хорошую погоду нам бы не дали покоя работники и агенты мастерских, разъезжающие по кладбищу на великах именно на такой случай. Но погода была ужасна, хлестал снег пополам с дождём, и пронизывающий кладбищенский холод разогнал всё живое. Парни сопели и шмыгали носами. Один Штык сиял.
Почему не снять для встреч квартиру? говорили Штыку. Он отвечал: чудненько. Давайте снимем квартиру и устроим там склад боеприпасов, а если повезёт, то и взрыв от неосторожного с ними обращения. Старушки, соседи, участковые – они все, наверное, впадут в спячку? То, что везде камеры понатыканы, никого не беспокоит? Ты всерьёз уверен, что эти камеры работают? Уверен! Уверен! Это специально для тебя, идиота, в новостях сказали, что они не работают! Висят для отчётности и показухи, тусклый итог распила бюджетных денег! Ну это смотря кто провайдер новостей. Вот именно! Именно! И прошу поверить, провайдера подберут специально для недоумков, которые смеются над каналом «Россия 24» и, затая дыхание, ловят каждое слово СМИ со справкой об оппозиционности! Что вы смеётесь, ненормальные!
Мы смеялись и думали: нет, брат, это ты ненормальный. И собирались, где он скажет. И не брали с собой телефоны.
– Подвезти не предлагаю, – сказал Блондинка. – Я сейчас на Петроградскую, за мобильником. Штык нас скоро обыскивать начнёт, верно? Ну я и оставил у Сони. Вроде как забыл.
– Соня? Твоя девушка?
– Можно сказать и так.
– А она в него не полезет?
– Да и пусть. Там ничего для неё интересного.
Мы уже были у центрального выхода. Позади осталась бедная забытая могила, к которой мы не вернёмся – ни мы и никто другой, – её расколотая раковина, исчезающая надпись. Я чувствовал себя, словно потревожил прах; пустоголовый и беспечный герой на первой странице рассказа о привидениях.
– Дима, ты не знаешь, где Плеве похоронен?
– Я даже не знаю, кто это. Что-то с этим фондом?.. Сейчас поглядим. – Он полез в карман за смартфоном, но вспомнил, что смартфона там нет. – Тьфу. А ты уверен, что он умер?
Блондинка всегда нравился мне больше всех наших. Он был хороший, надёжный парень. Простой в правильном значении слова.
– Ни в чём я уже не уверен, – сказал я.
Очень скоро специалист дал о себе знать.
Сперва меня вызвало начальство. Его ограбили, сказало начальство скучным голосом. Гром среди ясного неба! Жили-были, не тужили, и вдруг опять как всегда. Нет чтоб в тридесятом каком царстве! И самое главное, что за необходимость звонить мне в четыре утра? Водички он встал попить и обнаружил. Ну что смотришь?
– Это не к нам.
– У него украли бумаги.
– Акции?
– Бумаги, – повторил полковник угрюмо. – То ли расстрельные списки, то ли список теневого кабинета. Личный состав революции.
– И Станислав Игоревич так прямо об этом говорит?
– Да мне же сказал, не программе «Человек и закон». Он и заявление не будет писать.
– …Вы хотите, чтобы я поискал?
– А ты найдёшь? Ты простую гопоту второй месяц ищешь. Давно бы уже подобрал хоть кого-то… с характерным профилем. Отчёт состряпать. Тут, Кира, не искать надо, а поспрашивать. Дружки, вражки, деловые партнёры. Ну ты понимаешь. Явно кто-то из своих. Понадобилась бы обычному скокарю эта макулатура?
Сам потерпевший сказал мне в тот же день так:
– Если бы я знал или подозревал, то пошёл бы, вероятно, и договорился? Искал, во всяком случае, посредника?
– Думаю, что нет. Начать всё это делать самому значит признать, что бумаги имеют ценность.
– Верно мыслите. А правда заключается в том, что большого вреда от их публикации никому не будет. Равно как и пользы.
Тогда зачем это всё? подумал я.
– Зачем тогда это всё? – отозвался специалист тут же. – А затем, что человеку и обществу в целом нужно себя чем-то занять. Куда-то бежит, что-то строит, оказывается у разбитого корыта, всё по новой. Что в вас самое для меня привлекательное, Кирилл, – это отсутствие беспокойства. Вы не делаете ничего. Но так при этом невозмутимо и важно, словно это неделание – действительно какая-то очень прочная и нужная вещь.
– Спасибо за доверие.
– Обращайтесь.
В такие минуты я начинал тосковать по моим мёртвым бомжам и подвалам. Это было преходящее чувство, и никто, попавший с земли в главк или синекуру вроде моей, добровольно назад не вернётся. Но тоскуют многие, во всяком случае, те, кто что-то умел и чувствовал, что занят делом.
– Где вы раньше трудились, душа моя?
– В следствии.
– И теперь гадаете, не вернуться ли? Вы не вернётесь. А то, что сейчас чувствуете, – всего лишь экзистенциальная тоска. Вам кажется, что тогда, как бы ни было тяжело, труд имел смысл и тем самым придавал смысл жизни, а теперь, когда и то и другое выглядит жалкой пародией и вдобавок появилось время быть недовольным, смысла, по видимости, нет ни в чём – и это, согласен, отравляет даже то немногое, что вроде бы есть. Но подумайте вот о чём. Нравственную цену имеет качество труда, а не его обоснование. Кто вам мешает хорошо делать бессмысленную работу? Если бы это были, например, стулья, вы бы не рассуждали так, что для хорошего человека сделаю хорошо, а для негодяя – чтобы сидел как на гвоздях. Или: это для алеутов, там вообще сидят на полу. Или: это госзакупка – из тех, когда стул существует только на бумаге. В последнем случае предмет можно заменить мыслью о нём. Но это должна быть полноценная, безупречная мысль.
Какие госзакупки? ошеломлённо подумал я. Какие алеуты? Какие, в конце концов, стулья?
– Я и говорю: какая разница, мебель это или разработка Имперского разъезда. Делай, что должен! Последствия – вопрос кому-то другому. На Нюрнбергском, возможно, процессе.
– Но мебель, – сказал я, против воли втягиваясь в идиотскую дискуссию, – мебель по определению имеет смысл. Ею можно пользоваться.
– Это вы не видели образцы премиального дизайна. Съездите-ка вы в Мариинский к Фуркину. Его, конечно, трудно представить лезущим в мою форточку, и вообще я на него не думаю, но вы могли бы ловко выведать, известно ли ему уже что-то. Фуркин, знаете, он как лакмусовая бумажка. По нему – грамотнее сказать, посредством него – определяется состояние секрета. Секрет это или уже ерунда на палочке. Ну, что думаете?
Я уже боялся думать в его присутствии.
И ни к какому Фуркину не поехал.