Книга: ДК
Назад: Коварство и любовь
Дальше: И осталось…

Дом красноармейца

Верхний парк совсем пуст, от этого он кажется просторнее. Через час-другой здесь будет куда теснее – выйдут на променад хозяева с собаками, особо одаренные даже с котами, появятся мамы с колясками, студенты, важно покуривающие на скамейках под лапами елок, рассуждающие – идти им на первую пару или нет?

А так, суббота – время прогулок и митингов, свадеб и похорон, застольных юбилеев и непристойных свиданий; любимый день таксистов и ярмарочных торгашей из Белоруссии, еще с ночи организующих на площадях и в парках города полосатые палатки с передвижными витринами, чтобы с самого рассвета начать торговать медом или колбасой.

– Что случилось? – без прелюдий спрашиваю у Веры. Она написала в пять утра, сказала, что ей надо срочно увидеться, добавила – в последний раз. Ленка крепко спала, не услышала. Да и к моим ранним уходам по делам она привыкла.

– Привет, Платон. – Верка в дурацких джинсах до пупка, словно из восьмидесятых. Старомодной черной кофте. Не накрашена. Расчесаться не успела, волосы собраны в косичку. Печальные глаза выдают возраст, подчеркивающий одиночество, заставляющий каждый день задумываться – годы уходят, чем дальше, тем хуже.

– Ты рискованная, я гляжу. А если Ленка проснулась бы?

– Честно, знал бы ты, как мне на нее плевать.

– А ей на тебя нет, – смеюсь я.

Мы стоим и глядим друг на друга.

– Уезжаю я.

– Куда?

– В Германию.

– Одна?

– Да какая разница, – злится Вера. – Какая тебе разница, а? – успокаивается, морщится. – Нет, не одна… С мужчиной.

– С Владимиром Васильевичем? Или как там его?

– Что?

Чувствую разгоряченное дыхание и мятный аромат жвачки.

– Спросил просто.

Неловкое молчание.

– Я думал, правда, что случилось, – начинаю я первый, беседу хочется быстрее закончить.

– А по-твоему, ничего не случилось?

– Я думал, что серьезное – болезнь, война, смерть. А так случается – люди порой куда-то уезжают – это жизнь.

– Тебе легко говорить. А я! А я есть не могу, спать не могу, понимаешь? Больно мне. Из-за тебя больно! Если бы я не начала твои пьесы редактировать, я бы… Я бы тебя и не знала, жила бы спокойно, и все.

– Я тебя не заставлял.

– Ага, вспомни ты свое «не заставлял». Вспомнил? Графоманию твою кроме меня никто не стал бы править. Где бы ты сейчас был, если бы не я? Да тебя даже в местном журнале бы не издали, я не говорю уже про постановки на больших сценах.

– Понятно, – вырывается у меня.

– Тебе понятно? Да? Что тебе понятно? И ты так спокойно говоришь «понятно» после того, что между нами было?

– А что было?

Верка запинается. Мы отходим в сторону, вылетевший из-за угла велосипедист проносится мимо.

– Точно, ничего же и не было, – паясничает Вера.

И снова долгое и уже изрядно раздражающее молчание.

– Ты за этим меня позвала? Чтобы напомнить об этом?

– Нет, просто хотела напоследок поглядеть на тебя. Видимо, зря.

– Гляди, – закуриваю я.

– Дай сигарету.

– У меня только «Тройка».

– Все равно, давай.

Верка умело закуривает. Затягивается и даже не кашляет. Присаживается на скамейку.

– Ладно, иди, – повелительно говорит она.

– Не командуй.

Разговор не клеится. Обнимания на дорожку, слезы, платочки – только в фильмах, а по факту – все сухо и мерзко. Особенно если прощаешься со своей недолюбовницей. Я счастлив всей душой, что с Веркой у меня так ничего и не случилось. Иначе бы в такую роковую для себя минуту она непременно воспользовалась бы воспоминаниями, обратилась к моей совести, заговорила бы про мою безответственность. Переспал и бросил – не мужик. В общем, впутала бы меня в ситуацию, которая не раз случалась с героями ее любовных романов, на обложках которых известные люди писали свои отзывы – тонкая, психологически точная литература, мол, Цветаева в прозе.

– Хорошо, – говорю я. – Докуриваю и пойду.

– И ты так просто уйдешь, зная, что больше никогда меня не увидишь?

– Да, – отвечаю предельно честно.

– Ах, я глупая, – Верка сопит носом, напрягая все мышцы лица, чтобы не разреветься. – Думала, ты пришел, и это что-то значит.

– Нет, – докуриваю я, бросаю окурок в урну. – Это не значит ничего.

Ухожу. Верка остается на скамейке одна. Плачет она или нет, мне не важно. Впереди долгий день, кажется, что он не закончится никогда. Мне надо вернуться домой и обязательно поспать, иначе сил не останется на премьеру. А это куда важнее нелепого разбирательства с женщиной, тем более с той, которую ты больше никогда не увидишь.

– Платон! – доносится до меня издалека.

Шею отлежал за ночь, чуть побаливает, поворачивать неохота.

Пишу в «Телеграм» в общий чат Вадиму и Библиотекарю:

«Дирижабль валит за границу, как-то это неспроста…».

По возвращении домой надо обязательно пожарить омлет из пяти яиц, не меньше, перед решающим боем сытный завтрак – залог победы. Так учил мой, ныне покойный, тренер по греко-римской борьбе.



Актеры суетятся, бегают из стороны в сторону в поисках реквизита. Они на нервах – сегодня им придется представлять театр-новичок, зритель к которому еще равнодушен. Да, благодаря рекламе он испытывает интерес – что же это за такой третий театр появился в городе? Но это совсем не любовь и даже не симпатия – любознательность, отсутствие в области культуры других более интересных новостей.

– Ты мое платье не видел? – выскакивает Танька из «Клуба семейной трезвости» – мы этот кабинет оборудовали под гримерку, зеркал предостаточно, что добру пропадать?

Вспоминаю, женскую одежду я видел – валялась в зале на задвинутом в угол пианино.

– За сценой, может?

– Да там синие, а я же еще и красное приносила.

Полураздетая актриса решила все-таки играть в своем платье, которое взяла из дома – купленное ей не понравилось. Да и ладно.

Сыч сидит в гримерке, обхватив голову руками, губы шевелятся – проговаривает текст. Он пришел на утренний прогон с двумя непонятного вида дружками – один высокий, другой маленький и квадратный, лица у обоих щетинисты и безответственны. Они где-то спрятались, употребили, актер окреп телом, воспрянул духом и погнал своих собутыльников прочь. На тех алкоголь повлиял отрицательно – они начали много смеяться и нагло интересоваться реквизитом:

– О, что это за член резиновый? – хохотнул высокий, взяв со стола одну из резиновых свечек с фонариком на конце.

– А ну давайте, идите отсюда! – крикнул Сыч. – У меня технический прогон сейчас, а вы тут.

Я и Колдай проводили любопытствующих до выхода и настоятельно попросили не возвращаться.

– В Питер еду, – сказал Колдай, воспользовавшись тишиной, когда я на обратном пути задержался у кофейного аппарата.

– Как это так?

– Выходной будет, что не сгонять? С Адкой, все, договорился. – Он улыбнулся с высоты своего роста пухлыми губами, потер себя кулаком по широченной груди. – Отдохну.

– Да я гляжу, ты и тут с ней неплохо отдохнул.

Крышка кофейного аппарата открылась. Я достал горячий бумажный стаканчик.

– Не, у нас пока что только, как это… Платонические отношения.

– Ты их, что ли, в честь меня назвал? – пошутил я.

– А то, если не ты, никаких бы не было. Кстати. – Голос Колдая сделался значительно тише. – Сегодня на премьеру она придет – на меня глядеть. Не верит… Я ей сказал, мол, тоже актер. А она ни в какую. Дура.

У выхода в коридор для зрителей ко мне подбегает Петр. Он в сером костюмчике и белой рубашке. Не хватает ему только прослезиться и произнести известную фразу из фильма: «Премьера для меня – это всегда праздник…».

– У меня жена и теща сегодня придут. Ты их встретишь, в зал посадишь? Только, Платон, пожалуйста, можно на хорошие места? Ну, на самые хорошие?

«Будет ли тещина корова или нет» – не спрашиваю.

Библиотекарь в рубашке и костюме – снег ночью пойдет.

– Вот, Лех, можешь же наряжаться, когда хочешь.

Вадим рядом с ним весь при параде – в общем, как обычно, лицо озадаченное, на подбородке пара царапин после бритья.

– Ты откуда про Владимира Васильевича узнал?

– Долгая история.

– Даже я не в курсе. Да никто.

– А Палыч? – вмешивается Леха.

– Не знаю.

– Наверное, как-то задним числом все он оформил, – ищет догадки Вадим.

– Там первые зрители подошли, – разряжает обстановку Библиотекарь.

– Отлично. Будьте у входа, гостей встречайте, показывайте, где касса, где гардеробная.

– А ты?

– А я готовиться к цветам и аплодисментам.

– Давай, – провожают меня взглядами пацаны.

На сцене полумрак.

Веревки таинственно шевелятся на сквозняке.

Штанкеты «заряжены», кулисы натянуты до предела. Было тяжело – они же совсем не театральные, но мы постарались. Пропахли пылью, пропитались потом, сто раз перевешивая, подбирая расположение грузов, все-таки разгладили эту сбористую ткань, которая по своей природе предназначена была, чтобы на нее подвешивали всякие снежинки, дождинки, зайчиков, картонные нотки. И получился вполне достойный «черный кабинет» – не хуже, чем у других. Не менее эффектный, чем у муниципального точно.

Большие кубы декораций стоят каменными монументами. В скором времени они будут сразу столами, комнатами, баррикадами – подобная мысль родилась после восстания цыган, перевернув все, они подтолкнули нас на здравую мысль. На самый длинный прямоугольник выставлены бюсты Ленина, они гипсовым отблеском от софитов освещают тьму. Их, как и найденные в бункере транспаранты, мы разместили на сцене в самый последний момент. Берегли. И правильно, а то цыгане бы точно их побили да поломали. Главное – второй ярус, после бунта нам удалось заново установить «станок», а то героям нашего «марша» без эшафота и петель никуда.

У щита с кнопками подвешен маленький светильник, серебристый луч падает на текст пьесы. Там мы организовали место помрежа, которым во время подготовки к спектаклю выступал любой свободный от сцены актер – порой и я, сегодня за это дело возьмется Елена Платоновна.

Хорошо среди творцов – хранителей светлых идей иметь хотя бы одного головастого и рукастого Леху, который не только взрывчатки мастерить умеет и статьи писать, но и прибивать, растягивать, подвешивать, скручивать. Занавес задвинут. Бахрома падуги шевелится от шумящего кондиционера, остужающего фонари.

Скоро настанет момент истины. Что будет после премьеры, одному богу известно. Может, театр обретет жизнь, город нас поставит на бюджет, и мы, чтобы держать марку, переманим к себе лучших актеров. Но так тяжело поверить в лучшее, когда, чтобы отвоевать себе людей, приходится платить врачам за липовые справки, ползать по говну, занимаясь подрывом городской канализации. И если быть честным, мне стыдно, что я всех втянул в это гиблое дело. Ни в какой успех я не верю. Нет ничего сложнее, чем вдохновить себя, а потом и других на гарантированное поражение.

Натыкаюсь на Серегу. Он бродит в потемках, ворчит.

– Удачи сегодня! – громко шепчу я.

– Спасибо. – Его кудри различимы даже в темноте. Собираюсь уйти, но слышу вдогонку: – Я боюсь.

Останавливаюсь. Дверь в коридор приоткрыта. Полоска света падает на черные доски сцены.

– У нас же все получится? – Чувствую на плече Серегину руку.

– Конечно, – успокаиваю я, правду знать никому не обязательно. Если бы солдату сообщили, что в следующем бою его ждет погибель, он сразу бы дезертировал.

– У меня это последний шанс доказать… Доказать, что Сергей… Сергей Швейцер не алкаш, а… Сегодня в зале и Яковлевичу покажу, как режиссировать надо, и всем этим… – Корчит лицо, изображая презрение. – Всем этим… Коллегам. Бывшим. А то, ишь, повадились дурные комментарии под новостями оставлять. Читал?

– Не до этого.

– А я читал. Мне обидно. Они прикинь, что писали, а?

– Зритель собирается, мне идти пора.

– Писали, что от меня перегаром пахнет на репетициях, что я… Что я бездарь. – У актера с болью срывается роковое слово.

– Все будет хорошо.

Больше мне ответить нечего.

– Все идет по плану, народ подтягивается, – делится радостью подбежавшая ко мне Елена Платоновна. – Вера Михайловна на кассе – забронированные билеты выкупают. Все уборщицы подключены, билеты проверяют. Да и твои друзья им помогают.

– А может, все не так уж и плохо? – зачем-то спрашиваю я.

– Конечно!

Седовласая вахтерша, привычно сидя на своем месте, радостным жестом посылает мне привет. Она только заступила на дежурство.

У входа в приемную томится нарядная Алевтина Васильевна, рядом с ней другие руководители кружков, перешептываются – первый раз вижу их в платьях и с улыбками на губах. Только помада на них неизменна – красная, как раскаленная печь. Они здороваются. В их глазах ни злости, ни зависти – любезное безразличие. После того, как закрыли половину кружков, забраковали проект «Смерть мусору», да и мы подавили цыганский бунт, надзиратели приутихли, их режим дал брешь, затрещал по швам, школьники выбились из-под контроля – вольнодумство вскружило им буйные головы. Предчувствие и опасение грандиозного непослушания начало сбываться.

– Чувствуешь? – меня отзывает в кабинет Азим Газизович.

– Что именно?

– Свободой пышет. Больше никаких цыган. Аромат какой, да? Прям сразу разница какая, ощущаешь?

Директор поправляет серый пиджак.

Грамот и фотографий на стенах нет, полки свободны – никаких кубков. И даже макет «Оскара» куда-то подевался. И медаль.

– А куда все исчезло? – спрашиваю я, показывая на дочиста протертую от пыли пустоту. От нее пахнет свежестью и апельсинами.

– А я все коллективам на руки раздал, пусть лучше у них хранится. – Директор поправляет перед зеркалом галстук. – Мне-то, старику, какой от них толк?

Ни телевизора, ни микроволновки – все кануло в Лету, только картина на своем прежнем месте – вечереющие кущи и хрустальное озеро. В сумраке нездешних красот затаился рыбак, странно, что я не мог разглядеть его раньше. На нем сапоги и шляпа. Он все еще надеется выловить из тихой воды отражение заходящего за горизонт солнца.



Встречаю уже хорошо знакомое трио женщин – все они, как никогда, приятны и любопытны. Активно переговариваются, поправляют чуть растрепанные от ветра прически. После звонка их первыми запускают в зал только что открывшегося театра, как кошек в новый дом. Наверное, это к удаче.

– А хорошо, – говорит одна из них, вступая в сумрачный зал.

– Интересно, – соглашается другая. Просторное платье ее развевается, как на ветру парус.

– В советском духе, – заходит за ними третья, оставляя за собой аромат дорогих духов.

А дальше вереница людей – молодых, пожилых, улыбчивых и угрюмых… Симпатичных… Особенно девушек.

– Привет. – Передо мной тройка удалых мужчин-шахматистов.

Резкий озноб и леденящее раздражение – зачем они тут? Настораживаюсь. У каждого билет и программка, все, как полагается – подготовились, не придраться. Они оценивают меня, словно медведя в витрине.

– Да не заграждайте проход, скачите уже, – поторапливает их третий, тот, что вечно комментировал игру.

А вот и молодежь, непрерывно слушающая дурацкий рэп.

– С тебя новая магнитола, – проходя мимо, говорит мне самый борзый.

Я молчу, раздражение тут же перебивает милая улыбка Юльки из департамента. Она вместе с юристом Ольгой Борисовной, которой все-таки удалось уберечь театр от выстроенных против него чиновничьих подоплек.

Узнаю спешащую за ними продавщицу мороженого. Приведенного в порядок алкоголика. Баяниста… Еще одно знакомое лицо, длинное, как огурец… Точно! Это же тот дождливый железнодорожник. И он заодно?

В компании с несколькими солидными мужчинами Августина Александровна. Деловой костюм, горящие изумрудом сережки и строгий взгляд.

– Платон Сергеевич. – Она делает вид, что узнала меня не сразу.

– Да?

– Видите, а вы боялись…

Я хочу продолжить разговор, но она проходит дальше.

Билетерша, еще недавно уборщица, ругающая руководителя «Клуба семейной трезвости», в новой красной жилетке проворно проверяет билеты. Отрывает «контроль», складывает в сумку. А я стою завороженный и узнаю людей, большая часть гостей мне кажется знакомой. Появляются свободные от вечерних спектаклей актеры других театров, конечно же, без билета, я должен их провести – ничего не поделаешь, солидарность.

– Ты читал мою пьесу? – спрашивает Левик, актер из областного театра.

– Нет, – бросаю я без лишних разъяснений.

– Очень жаль. Очень-очень жаль.

Появляется жена. По мрачному коридору она идет вместе с Адкой – своей закадычной подругой. Хорошо, что не одна, усадил, и все – никакого внимания уделять не стоит. Пусть с подругой перешептываются, сплетнями обмениваются.

– Милый, готов? – спрашивает жена.

Завила кудри, как я не люблю, улыбается. Из-под совершенно короткой юбки торчат мои любимые ножки, но сейчас мне нет до них никакого дела. Изнутри подступает предчувствие неизбежного, еще страшнее, чем той осенью, когда мне пришлось отменять показ собственного спектакля.

– Конечно, – каким-то деревянным голосом отвечаю я своей суженой… ряженой, блин…

– Привет, – с высокомерной скромностью здоровается со мной Адка. Взгляд ее брезгливо оглядывает подтеки под потолком, это ДК – издержки времени, ничего не поделаешь; никаких излишеств, краска да штукатурка. Питерская примадонна морщится, конечно, это тебе не «БДТ» или «Мариинка» в росписи, позолоте и античном пафосе. Ох, Колдай, попал ты, так попал. А что поделаешь? Любовь – это серьезно, сочувствую. Адка в том же платье, что была у нас на свадьбе. Худенькая, высокая, прямая – без всяких излишеств, и что в ней можно было найти?

– Удачи, милый. – Ленка обозначает поцелуй в губы.

– Это моя жена, – говорю билетерше.

– Какая красавица. – Она, пропустив гостей в зал, провожает их взглядом. – Счастливый ты человек, Платон. А вот вторая какая-то чахлая.

Отчетливый шум зрителей убеждающий – ДК на отшибе города с многочисленными кружками, грамотами и кубками, вопреки захолустному району и угрюмому фойе, как ни крути, обернулся театром.

Только приходя в него, так оживленно могут переговариваться люди, создавая ажиотаж предстоящему действу. Мужчины выглядят умнее, а женщины, переступив порог, молодеют, забывая о возрасте и морщинах; фотографируются у колонн, зеркал или афиш, чтобы потом, не стесняясь, все выложить в соцсети и с гордостью подписать, мол, любите и жалуйте, я в театре.

Билетерша торопит молодую парочку.

– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, сейчас третий звонок будет!

Перед спектаклем надо сходить в туалет.

– Я сейчас, – сообщаю билетерше.

Миную дверь, за ней уже начинается служебная территория. Справа лестница, уводящая в пропахший хлоркой полумрак, как раз к сортиру. Спускаюсь. Здесь уже пахнет подвалом и сыростью.

За дверью с красной буквой «М» сливается вода. Из туалета, застегивая ширинку, выходит Палыч.

– О, Грек, какими судьбами? – Палыч, как всегда, в клетчатой рубашке с завернутыми по локоть рукавами и потертых штанах. Улыбчив. Новые зубы сверкают за километр, так и гляди, выдадут врагу, когда будешь таиться в засаде.

– Да так, – подбираю слова.

– Место-то мне оставил?

– Для тебя всегда найду.

Доброжелательным жестом приглашаю гостя в зал.

– Ты только уж извини, я чуть подзадержусь, дельце у меня одно есть. – Могилев в своем репертуаре, отстраняется от входа.

«… дельце?» – бледнею я.

– Слушай. – Осознаю всю накопившуюся в себе усталость – да будь, что будет. – Ты, как хочешь, а я в туалет и в зал.

– Ну, как знаешь. – Палыч красуется зубами.

– Там еще никто в отставку не ушел случаем? – пытаюсь съязвить я.

– Еще нет.

– Ну и хорошо. – Я открываю дверь в туалет. В пластиковый зазор окна веет свежей листвой. От мокрого кафеля скользят туфли.

– Это кому как, – слышу за спиной.

– И еще, – говорю я, чувствуя Палыча за спиной, – я больше не хочу впутываться в твои дела. – Расстегиваю молнию.

Слушаю журчанье, гляжу в желтый режущий хлоркой ноздри унитаз. Издалека доносится третий звонок. Заправляюсь.

– Ну, – давлю я на Палыча. – Все, да?

Сообщение на Viber, Леха: «Мы сели, ждем, начинается…».

– Алексей волнуется?

– Он самый.

– Хороший боец.

– Окно бы хоть закрыл, а то палевно.

– Грек, ты сам сначала «окно» закрой, – указывает на ширинку.

– Спасибо. – Решаю случайное недоразумение.

– Ну, ты даешь, думаешь, Могилев под старость лет мышцей мозговой ослабел, в окно лазать начал? Я же просто проветрить хотел. Чувствуешь? А то задохнулись бы здесь. В нашем городе и так все двери распахнуты – смысл мне через форточки корячиться?

– Деньги я тебе верну, как спектакль раскручу. Да и гонорары скоро придут.

– Оставь себе.

– Не надо, ты их там на металле наворовал или на чем, без них обойдусь.

– Честность – дело хорошее, Грек, но оно тебе не к лицу как-то, да? Особенно после недавнего происшествия в Козловске.

Я отталкиваю Палыча, иду к выходу.

– А я от всей души тебе помочь хотел, – слышу из-за плеча.

Кручу ручку, тщетно.

– Сегодня мастер какой-то криворукий замок ставить приходил, а то старый цыгане свернули. Он хоть и ржавый был, да работал по-человечески, а этот что-то совсем никудышный, да? – Палыч внимательно следит за моей реакцией. – Заедает?

– Блядь, – толкаю плечом дверь.

– Грек, ты молодец.

Надавливаю сильнее, ручка трещит и отлетает. Стою с ней, как дурак, в вонючем толчке у закрытой двери, пропуская премьеру своего же театра.

– Надо через окно теперь, – наигранно вздыхает Могилев, официальный покойник.

– Да хоть так, – подхожу, распахиваю до конца раму с осыпающейся штукатуркой.

Решетка! Не было же ее никогда.

– Мастер, хоть и криворукий, а решетку повесить не забыл. Вдруг цыгане вернутся, да?

Кафель блестит – накалён электричеством ламп.

– Дверь выломаю сейчас, – возмущаюсь так, словно угрожаю именно Палычу.

– Дури-то у тебя много, только не заметил, что она прочная? Старая совсем никуда не годилась. Ох, уж эти цыгане…

Яркий оскал пугает невозмутимостью.

– Что?

Я в ловушке, попался на удочку.

– Здание хорошее для премьеры выбрал.

– Я его не выбирал, – выкрикиваю я.

– Конечно, не выбирал. – Палыч присаживается на подоконник и закуривает свою проклятую «Тройку». – Мы тебе его сами дали, как ты с идеей своей объявился.

– Ты не мог знать… – останавливаюсь на полуслове, вспоминая шахматистов.

– А я все ждал, когда же ты передохнешь и снова в бой ринешься.

Дым застилает белый потолок с желтыми подтеками и лампы, обвитые паутиной. В одной из них дохлая, кажется, что помершая еще в прошлом веке, муха.

– Дай уж и мне.

Палыч услужливо протягивает мне пачку, выбив одну сигарету. Я хватаю ее за желтый фильтр.

– Спасибо, – говорит он, не дождавшись от меня благодарности.

Ищу зажигалку в кармане.

Доносится шум далеких аплодисментов. Хороший знак. Еще не прошло десяти минут.

– Слышишь?

– Слышу, – стряхиваю пепел на сияющий кафель.

– Тебе аплодируют.

– Актерам, меня не видит никто.

– Но ты же за всем этим подразумеваешься.

– Об этом только я знаю. Да и ты.

– А жена?

– И жена.

– А разве этого мало?

Тишина.

– Ладно. – Палыч спрыгивает с подоконника. – Не ленись – продвигай ленинизм.

– Эллинизм, блядь.

– Ленинизм и эллинизм – один хер. Все идеи по одному принципу. Новое – это хорошо разрушенное старое. Предстоящее мстит предыдущему. Грек, тебе ли это не знать.

– Как роман дописал, античность мне больше не мерещится. Да и Греком меня, кроме тебя, уже никто не кличет. Палыч, дверь давай открывай, – кидаю окурок в унитаз.

– Да я бы с радостью, только проблема одна.

– Какая?

Палыч швыряет дымящийся бычок в мусорную корзинку. Приближается ко мне.

– Заветный ключ-то у меня. А я пока никуда не спешу.

– Открывай, – хватаю его за грудки.

Потолок вибрирует от бурных оваций. Стук в дверь. Возмущение. Утомляющий глаза свет уводит от реальности.

– Ну полегче со стариком.

– Давай.

– Спокойно.

– Давай ключ, – прижимаю Палыча к стене.

Его лоб летит мне навстречу! Точно в нос. Головокружение, затем щемящая и обидная темнота. Хочу ладонью придержаться за кабинку сортира. Пластик скользкий. Ноги подкашиваются. Падаю на колени. Через боль открываю глаза. Передо мной унитаз. В мусорной корзинке дымится Палычев окурок.

– Твой любимый прием, Грек, помнишь? – слышу за спиной возвращающий в сознание голос.

На кафель падает бордовая кровь. Прикрываю нос ладонью. Вроде дышит, вроде цел – значит, не сломан.

– Помню, – цежу себе в ладонь.

– А ты знаешь, что это не просто ДК?

– Это Дворец культуры! Гребаный городской Дворец культуры! Вот тебе ДК!

– Дворец, – иронизирует Палыч. – Довели город, Дом красноармейца в жалкий Дворец культуры превратили.

Окровавленными ладонями я опираюсь на холодную плитку. По трубам тихо бежит вода. Я отмалчиваюсь.

– Молодец, Грек, своим «маршем» в эти стены жизнь вдохнул, прям чувствую, как былым повеяло. Дыши, не заляпайся.

Выжидаю паузу, чтобы сфокусировать взгляд и собраться с духом. Вижу расставленные ноги Палыча. Шнурки кед прочно зашнурованы.

Мгновенный разворот, укрываюсь плечами от удара. Ладонями сбиваю стремительно летящие мне в лицо кулаки. Всем своим весом сшибаю хлесткого, как пружина, оппонента. Наши тела рикошетят о ледяную стену. Скрип зубов, натуг сухожилий, жалкая попытка найти ногами точку опоры – центр земли, чтобы уже от него оттолкнуться, как следует! Машу локтями… С пылу, с жару, наугад. До цели не добираюсь. Раздражающая улыбка ускользает от моих чересчур размашистых выпадов.

Снова лечу вниз, но на этот раз не один… Могилев прочно скован моими объятиями. Перед моим лицом не сходящая ни на секунду сверкающая оптимизмом все та же улыбка. У меня есть шанс раскрошить ее на отдельные зубы. Катаемся по сырому полу в попытке друг друга заломить, бодаемся лбами – никто толком друг по другу не может попасть. Закручиваем головы и пальцы, лишь бы что…

Сверху, словно из другого мира, звучат аплодисменты.

– Зачем тебе сдался мой театр? – кричу, фиксируя под собой Палыча «замком» – удушающим через руку.

– Ну как это зачем? – задыхаясь, смеется Палыч. – Я же еще тот театрал, без театра жить не могу.

– Что ты несешь?

– Платон, жене от меня извинения, – слышу над ухом сдавленный хрип.

Резкий удар ногой в пах. Руки предательски ослабевают. Боль и обида. Палыч выворачивается, как змий. Хватаю за рубашку, не получается – пальцы неуправляемы, скрючились, как у обмороженного пианиста, один от них прок, только лицо царапать.

– Сука, – вырывается из меня.

– Ну, не выражайтесь, Платон Сергеевич. – Палыч снова надо мной.

Трубы шумят водой. Туалетный глянец затмевает глаза. Корчусь на полу. Воздуха не хватает. Клетчатый соперник поправляет закатанные рукава.

Палыч отдышался, уже невредим и доволен.

– Одно радует, пока люди в театр ходят не только на любовь глядеть, не все потеряно.

– Что ты несешь? – овладеваю через боль речью.

– Как что? Безумное, злое и сиюминутное.

– Палыч, открой дверь, я не подписывался… – Острое жжение между ног отступает. Я привстаю на руки. Пол сырой и противный.

– А как же твой «марш», призывающий к свободе?

– Это же выдумка.

– А Козловск тоже выдумка?

– Я все ради идеи!

– Вот и ответ… Идея.

Кто-то снова стучит в дверь.

– Там есть кто? – спрашивает по ту сторону чей-то голос.

Хочу крикнуть, но не могу. Новый удар и я, раскинув руки в стороны, лечу в холодную воду.

Бурные аплодисменты – последнее, что слышу перед тем, как сознание успевает померкнуть.

В расслабляющей и убаюкивающей темноте не задерживаюсь, вырываюсь из нее в парящую страстями жизнь.

Сначала яркий свет, словно на раскаленном пляже с белым песком я задремал и не заметил, как солнце закатилось в зенит. Потом его закрывает чей-то силуэт. Глазам с непривычки темно.

– «Закрой глаза, всё постепенно, и тебя тут никто не заменит», – вещает надо мной таинственный голос.

Тень проясняется нескончаемой улыбкой, внимательные глаза, клетчатая рубашка.

– «Мы, видимо, нашли то, что долго хотели…».

Ворочаюсь. Шевелю пальцами, проверяю себя – способен ли я еще…

Чувствую, как кто-то наклоняется, пытается заглянуть в окно.

– Кто здесь курит? Есть кто? – спрашивает любопытствующий, что так и не смог зайти в туалет.

Так ему нас не увидеть.

– «Под нашими ногами земной шар»…

Перед глазами проплывает туман…

Проклятая «Тройка».

«Тройка-Русь, куда несешься ты…».

Палыч!

Он дымит, уперевшись в бок свободной рукой.

– Зачем я тебе? – кричу я словно с одного берега на другой.

Могилев поправляет ворот своей рубашки.

– Чтобы веру в собственную неправоту не терять.

Я снова привстаю. Немного ведет в сторону. В глазах все рябит. Чувствую, как заплывшее лицо наваливается на левый глаз. На всякий случай прикрылся руками – ударит еще раз, поймаю за ногу, завалю… Жду очередной хитрости.

– Ладно, Грек, давай, мне пора.

Палыч проходит мимо меня. Замок еще не разработан, золотистый ключ прокручивается с трудом. Он же так и запер меня, пока я справлял нужду.

Инстинктивно подседаю… Мощный боковой цепляет Палычу лишь край макушки. Отпружинив ногами от скользкого кафеля, выталкиваю дебошира за дверь. Она с размаху бьется о стену. Как в замедленной съемке, отлетает казенная краска муниципального коридора. Гремят ведра, падают швабры, ноги скользят на недосушенных тряпках.

Из людей, как назло, никого.

– Э, полегче, пожалей старика, – слышу я сквозь взыгравшую в крови ярость.

Я незначительными, но скоростными «прямыми» загоняю Палыча к фанерному щиту. Он резко скрывается за ним. Жму отступающего к деревянному хламу из реек, балок и брусков. В меня летит первый попавшийся на столярном столе обрубок. Попадает в плечо… Мелочи.

Увернувшись, рецидивист залетает в узкий ведущий в подвал проем. Вдоль отсыревших стен в свете дежурных ламп политические транспаранты: «За Лупина» и «Даешь справедливость».

На меня падает баннер «Год экологии». Успеваю отскочить в сторону.

– Грек, что не ловишь? – Палыч скрывается в пыльном, пропахшем стружкой и краской полумраке.

– Куда собрался? – Поверив в свои силы, ловлю азарт.

Тут же в меня летит табличка. Вскрикиваю от боли. Подбираю. «Кудельки» – успеваю прочитать красные буквы. С обратной стороны торчат мелкие, как молочные зубы, гвоздики. Швыряю ее вдогонку убегающему силуэту.

Мы уже под сценой – под ногами ничего не разобрать, немудрено на гвоздь наступить или лбом в какой-нибудь торчащий саморез влететь.

Где Палыч?

Над головами топот актеров.

– А как же Кафка? – изрекает с осыпающейся высоты Танька.

Зрительский зал напряжен. Это чувствуется даже под сценой.

Обхожу одну опору, другую – темнота. Слава богу, вопреки здравому смыслу работают лампы. Кажется, что им лет по сто, не меньше!

«Все на субботник» – валяется в груде тряпичной рванины плакат.

– Грек, – слышу из-за спины.

Верчу головой. Никого.

– Грек, – слышу снова.

Пинаю голову плюшевого оленя. Следом за ней бутафорскую пушку гусаров. Детский красный мундир подвешен на заостренном штыре. Его рукав, мотаясь на сквозняке, указывает в сторону, где, как куча маленьких трупиков, валяются детские кимоно. На ней поролоновые костюмы Божьих коровок и конфет. Детские рисунки… Фанерные гербы «Висельки», «Танцы-пляс», «Куролес», «Клуб семейного счастья»… «Юный патриот»…

– Грек!

Обхожу по левому краю свалку совсем недавнего прошлого. С другой стороны ее накрывает широченный баннер «Смерть мусору». Над грудой бесхозного тряпья подвешено знамя «Никто не забыт, ничто не забыто».

Зал взрывается аплодисментами.

Пробираюсь по хрустящим под ногами рамкам былых портретов и детских рисунков; по втоптанным в сырой пол словам: «Храни культуру – будущее». «Помни, назло буржуазной уродине…».

– Иди путем Октября… – разряжается тишина.

Со сцены надрывным пением взрывается Сыч:

 

– Вот и осталось

Лишь снять усталость

И этот вечер

Мне душу лечит.

 

Прячусь за большим противопожарным шкафом, возле вывалившейся деревяшки с торчащими болтами и гвоздями, вечными атрибутами моих подземелий.

Прислушиваюсь к шагам. Никого.

Сообщение на Viber, что это Ленка, не сомневаюсь. Упрекает, почему я не с ней, почему я не в зале.

– О-о-о-о, зеленоглазое такси, – продолжает тянуть Сыч.

Одна из створок шкафа резко отворяется.

Палыч.

Едва успеваю укрыться от удара плечом.

– Вот тебе и тайна старого шкафа. – Он веселится и юродствует.

– О-о-о-о, – доносится сверху.

Делаю выпад, Палыч отскакивает, подпевая меланхолящему на подмостках Сычу:

 

–  Притормози-притормози.

 

Еще чуть-чуть, и я заведу его в тупик.

– А знаешь, Грек, в чем беда?

– Что ты бегаешь! – злюсь я.

– Наше человечество, – взбесившийся железнодорожник словно меня и не слышит, – только одна идея сейчас объединить и может – идея мщения. Все остальные идеи ссорят, заставляют только умничать понапрасну. Да, Грек?

Снова пытаюсь атаковать, не выходит. Палыч проворен. Уводит меня за собой во тьму. И как только не боится споткнуться, словно затылком видит.

– И за кого же человечеству мстить?

– За себя.

– За себя?

– А как же. Кого же оно еще больше себя любит?

– О-о-о-о, – завершается песня, сливаясь с овациями.

– Стоп. – Палыч поднимает вверх ладонь, упираясь спиной в лестницу люка, ведущего на сцену.

Половицы подмостков прогибаются; топот над головой. «Одноногие» затанцевали… Поймали раж…

– Давай все это закончим, раз и навсегда. – Я держу дистанцию.

Покойник по всем документам присаживается на дряхлую ступеньку.

– А давай. Разом! Все! Давай! Прекратим раз и навсегда. После нас останутся лишь цыгане, – он плавно тянет из глубины, кажется, что из самой бездны, веревку. Ее конец тащится по полу, собирая высохшую грязь. – Из сортира до кладбища. – Палыч указывает на затхлые залежи публичного достояния. – Дальше только сцена.

– А дальше ее…

– Лучше не знать.

– Ты маньяк! От тебя даже Дирижабль сбежал, друг твой.

– Не в Германию часом? – Палыч показывает пакетик с маленькими и цветными драже. – А я думал, он с отравлением в реанимации.

– Ты псих!

– Разве?

– Остановись!

– Это уже от меня не зависит.

– А от кого?

– От тебя. – Палыч показывает пальцем наверх. – Я всего лишь ненависть.

– Кто?

– Твоя ненависть, ты ее копишь, а я воплощаю. И я чувствую, что только страх смерти тебя сдерживает от революции.

– Ты ненавидишь свой город?

– Я его ненавижу, так же как и ты. Разве ты не хотел всего того, что случилось?

– Нет, – пытаюсь тут же оспорить.

– Грек, не ври.

– Дай сигаретку.

– Вот, другой разговор. – Палыч протягивает мне пачку «Тройки». – Боишься сейчас своих мыслей?

– Боюсь.

На сцене неприятное затишье. Кажется, что над головой воцарилась вселенская ночь – огромная и нескончаемая.

– Эх, Грек, это твое вечное желание – все сделать вопреки… Так и Дом красноармейца, его еще прадед мой строил, дед реконструировал. Этот ДК когда-то возник назло местной самодеятельности, так и театр твой…

– Ты сам же меня научил ненавидеть?

– Порой хозяин меняется местами с отражением.

– И что это значит?

– А ты подумай.

– Я теперь главный?

– Да…

– И мне решать?

– Решай.

Палыч, жуя сигарету в зубах, накручивает на веревке петлю.

– Не верю, – мотаю одуревшей головой, – какая-то шизофрения!

– Вовсе и не шизофрения… Все мы восстали тебя ради.

Палыч зловеще щурится.

– Да пошел ты. Ты псих! Ты просто поехавший, понимаешь? – толкаю его в плечо.

С потолка обваливается паутина с высохшими мухами и комарами. По ногам проходит бетонная дрожь.

– Что это? – дергаюсь я.

– Иже возрадовался гнев в Доме красноармейца, ибо проснулся красноармеец души твоей.

Сверху раздается вопль за воплем. Похолодевшим нутром чувствую, как зал задыхается страхом, поднявшимся из глубин.

– Заткнись, – сильно бью Палыча в челюсть, тот заваливается на бок. – Что творится? – Хочу его переступить, чтобы вылезти наружу. Он толкает меня ногой в живот. Заходится еще большим смехом.

Спирали лампы накаляются красным, словно угли. Контуры закрытого от постороннего взгляда пространства мутнеют. Колючая темнота обступает со всех сторон.

– Иже все есть – повиновение душе твоей.

– Заткнись!

Ларион Павлович Могилев надевает петлю на плечо, мощным движением локтей выбивает люк, крышка с грохотом бьется об сцену. Его тут же освещают струящиеся переливы высоких ламп, хочу ухватить край веревки. Он ускользает.

Кидаюсь за Палычем вдогонку. Взбираюсь по ступенькам. Тут же получаю удар ногой, лечу вниз. Спиной бьюсь об пол. Воздуха нет. На этот раз нос сломан наверняка. Не до боли, вскакиваю на ноги, легкое головокружение. Рампы слепят. Окровавленный поднимаюсь на сцену.

От яркого простора сжимаюсь, укрываюсь руками. Откуда столько света? «Театр – враг бескультурья и пьянства» – развевается над головой транспарант.

Сияние в глазах болезненно рассеивается, слишком быстро они успели привыкнуть к потемкам.

Зал полон восторженными людьми. Каждое лицо мне кажется знакомым. Серега гремит на весь зал нескончаемой речью.

– Одноногие, капитаны Копейкины, – слышу я последние его слова.

Главный герой неожиданно замолкает. Из-за его спины появляются призрачные контуры сурового Сыча. Он без очков, глаза полны света и понимания, взор устремлен вдаль. Слева возникает Танька, она вся в трауре, как вдова. Справа Петр, бледный и в армейской белуге он похож на больного из здравницы для душевнобольных. Ангельским пением оживают их заледеневшие образы.

– Между нами тает лед! – их голоса непривычно высоки и так чисты, что кажется – это не слова, а их души исходят из их грешных, распирающих тщеславием тел.

Рядом со мной пролетает оборвавшаяся штанкета. Едва успеваю отскочить. Ткань ее накрывает актеров. Но песнь продолжается.

– И поднялись одноногие из могил безумия своего, – раздается эхо.

Кулисы обрываются одна за другой. Сцену, как палубу во время шторма, накреняет в сторону, я лечу, успевая ухватиться за балку «станка». Он, сука, на колесиках! Я тащу его за собой. Кубы скатываются вместе со мной. Один из них существенно ударяет по голове. Меня накрывает пыльной падугой.

Путаюсь в ней, как в паутине. Ткань душит… Где здесь выход? Где гребаный выход? Руки немеют от страха, непослушны как во сне. Но это не сон… Чертовщина. Это совсем не сон! Сейчас за мной приползет паук и высосет всю кровь. Чушь… Скорее, просто прихлопнет сверху декорацией, и всего делов.

Пересиливая себя, выползаю наружу, как ящер из воды на сушу.

Зал заливается истерическими аплодисментами… Овациям нет конца. Публика одержима яростным восторгом.

Выдыхаю…

Ору что-то нечеловеческое.

Звук гармони бьет по ушам, морщусь. Сейчас вылетят перепонки!

Хмельное гоготанье.

Штанкет упал, а транспарант продолжает висеть – «Театр – враг бескультурья и пьянства».

Резкий луч отчетливо высвечивает белый квадрат. Перепрыгнув через торчащие балки разбитого «станка», приземляюсь в самую его середину.

– Отличный ход! – слышу возгласы шахматистов…

От мощных потрясений подвального катаклизма кажется, что там разразился вулкан, сцена приподнимает меня над развалинами декораций.

– Палыч!

– И возглавил марш сей красноармеец с ногой, потерянной на фронтах человеческих!

Смех заполняет стены ДК.

Дрожь внутри. Дрожь снаружи. От понимания, что все сейчас разом рухнет, возглашаю молитву в далекую высь, которую толком и не знаю, запинаюсь, перемешивая ее с проклятьями.

– И от не любови к судороге человеческой, окрестил путь свой делом благим, отрекшись от славы имени своего…

Сверху спускается петля. Обеими руками хватаюсь за веревку. Приподнимаюсь на цыпочки.

Сквозь петлю вижу, как народ покидает театр, вырывая с корнем свои пронумерованные места и вздымая над головой красные спинки кресел. Восставшие в дружном порыве бравым маршем восходят ввысь, вырываются за пределы… Восторженным потоком утекают в зияющие дыры обвалившейся галерки. Каждый из марширующих прихрамывает на одну ногу, словно у них вместо нее деревянный протез. Обезумевший люд в едином порыве подхватывает бравую песню:

 

Между нами, между нами, между нами.

 

Мотив какой-то военной песни. Точно! Он звучал в каком-то старом советском фильме про гражданскую войну и революцию! Про подвиг красноармейца. Я ее слышал тысячу и больше раз… Другие голоса тут же подхватывают:

 

Тает лед! Тает лед! Тает лед!

 

Пение обретает гармонию хора.

Раз за разом я слышу одни и те же слова.

Красные кресла, как знамена… Страха смерти нет, есть только правда.

– И взаправду ненависть наша обернулась благом великим, а слово правое – преступлением тщедушия нашего. – Кажется, что голос Палыча слышен на весь город и дальше. – Ибо истина есть поступок, что творит плоть нашу, что творит дух наш!

Половица убегает из-под меня. Я чувствую ее вращение, бегу следом, бессильно перебирая ногами, но никак не могу за нею поспеть.

– Так замаршируем мы, чтобы устыдился весь мир, дорожащий безволием своим, грехи земные двумя конечностями подпирающий.

– Привет, как делишки? – спрашивает Колдай, прежде чем скрыться в пробоине галерки Дома красноармейца, за которой виднеется пропитанное солнцем поднебесье. Он растворяется в едином чувстве величайшего бунта нового тысячелетия.

Нахожу лицо Ленки, она остается со мной до конца.

Изнуренные руки срываются, проваливаюсь головой в петлю. Моя жизнь исчисляется считаными словами, и ни одно из них не должно прозвучать понапрасну.

– Между нами тает лед… – единственное, что я успеваю подпеть уходящему народу на вечный подвиг.

Назад: Коварство и любовь
Дальше: И осталось…