Книга: ДК
Назад: Paint in black
Дальше: Кладбище

Тещина корова

Сыч и Серега запротестовали на мою новую идею – наскребли последние остатки аванса и ушли в запой, раз даже позвонил мне Француз, мол, что я делаю с его актерами, почему они не вышли на репетицию? Танька просто распатронила меня по полной, обозвала любителем и дилетантом.

– Ты с ума сошел, какой концлагерь? Да зритель на тебя больше никогда в жизни не придет. Они твой театр стороной обходить будут. Ты не понимаешь, надо про любовь, чтобы наверняка. Это больше всего нравится зрителям.

Кто ей промыл мозги, я сразу понял.

Танька ушла. На этот раз удержать я ее не смог.

И можно было бы жить дальше, если бы час спустя не позвонил Петр.

– Алло. – Его голос сказочника не предвещал ничего хорошего.

– Да.

– Я на неделю пропаду.

– Как? – затрясся я от злобы.

– У меня у тещи корова заболела, мне надо ехать в деревню.

– Что? – Внутри меня взорвался пузырь спокойствия. – Какая корова? Какая теща? Да спектакль горит, ничего не готово нихера!

– Ты не понимаешь… А если она умрет. Это же молока на восемьдесят тысяч в год.

– Чем ты ей поможешь – ты же не ветеринар?

Кукловод меня, словно и не слышал.

– Она химикатов на поле объелась, его, видимо, удобрили чем-то неприятным.

– Да какое поле, ты когда сможешь прийти репетировать?

– Я перезвоню…

Я бросил трубку, не дослушав дальнейших объяснений.

– Это пиздец, – само собой вырвалось у меня.

Библиотекарь и Колдай едва сдерживались от смеха.

– Мы всё слышали, – произнес кто-то из них, кто именно, я не разобрал.

И так из театра осталось нас трое.

– Репетиция, – почесал шею Колдай, – как я понял, отменяется. Может, пропустим?

– Я не пью, – неожиданно мягко отозвался Библиотекарь.

– Ну ты сочку пропустишь, какие проблемы?

– Никаких… – Леха улыбнулся, почесал лысину и поглядел на меня. – А чем он корове помочь собрался, если не ветеринар?

– Может, стихи ей почитает, он же поэт, – «поэт» я произнес как «мудак».

– Жалобно, грустно и тоще, – Колдай принял позу глашатая-декламатора, – в землю вопьются рога… Снится ей белая роща…

– И Петьки у сиськи рука, – добавил Библиотекарь под общий хохот.



Купив в ближайшем магазине бутылку водки, сока, яблок, хлеба, нарезку из красной рыбы, два пластиковых стаканчика, зашли в «кабинет», под щебетанье вечерних птиц расположились на бревне.

– И что делать? – Я держал сигарету и даже в моем жесте читалось, сколько накопилось во мне волнения и злобы.

– А что тут думать? – Колдай скрутил горлышко бутылки. – Наливай да пей.

Леха достал яблоко, с хрустом откусил.

– Кажется, я зря за это взялся.

– Я тебе больше ничем помочь не могу, – вздохнул Библиотекарь. – Решай дальше сам.

– Да что, – по пластику разлили водку, – я тебе еще после армии говорил, помнишь?

– Что?

– Что нахера ты в этот театр полез? – Колдай поднес мне стаканчик. – Ты глянь на этих театралов, не, может, ты привык к ним, не замечаешь. Вон, Алексеич докажет. Да? – повернулся к Лехе, тот с жесткой улыбкой согласился с товарищем. – Эти актеры, актрисы, глянь же на них? Они же себя людьми высшего круга считают, а нас?.. Даже тебя, чернью какой-то. Ты для них всегда чужим будешь. Ну, давай… За нормальных пацанов и баб.

Чокнулись я и Колдай стаканчиками, Библиотекарь – яблоком.

– А у меня жена режиссерша, театралка. – Я занюхал сигаретой.

– Но зато, пиздец, какая красивая.

– А, – смеюсь я. – Ну и логика…

– Нормальная логика, красивая – значит нормальная. – Колдай мощным глотком осушил первую коробку сока. – Страшная – значит выебистая.

– Адка тебе вроде понравилась, а вон, выебистая же?

– Понравилась? Да я после командировки был, полгода без баб. С поезда домой, переоделся и к тебе на свадьбу. С корабля на бал. Еще под двухсуточным градусом, мне там хоть Адка, хоть Кадка, любая сгодилась бы.

Из неведомой дали, видимо из авто, звучала модная песня, злым вирусом покорившая молодежь города:

 

Между нами тает лёд,

пусть теперь нас никто не найдёт.

Мы промокнем под дождём

и сегодня мы только вдвоём.

 

– О, – не выдержал Васька. – Глухие отдыхают.

Он так всех называет, кто громко слушает музыку.

– Платон, – Леха, съев яблоко вместе с огрызком, аккуратно бросил семечки в кусты, словно сеет. – Нас троих хватит, чтобы спектакль сделать?

– Эй. – Колдай распаковал рыбную нарезку. – Ты меня сильно в это не впутывай, я, если что так, на три секунды выйти «Кушать подано» – сказать, на большее не подписывался.

– Товарища выручить надо.

– Что могу, я сделаю.

– Лех, спасибо. – Я даю знак Ваське, чтобы наполнил стаканчики, не задерживал. – Но без профессиональных актеров спектакль нам не составить.

– Да давай всех твоих актеров соберем, ну я с веществом нужным сок разбавлю, все выпьют, расслабятся… А я потом примадонн этих ментам сдам, у меня много их знакомых, они их сразу под ручки… А у доходяг твоих уже вся таблица Менделеева в крови. Ультиматум выдвинем – спектакль отработаете, делу ход не дадим, а иначе… Они ночевать у тебя на репетициях будут. Домой раньше отпустишь, на колени встанут, заплачут: «Платон Сергеевич, Платон Сергеевич, можно мы еще потворим и повытворяем…».

Между делом Колдай протянул мне стаканчик. Мы выпили без лишних слов. Заели рыбой, облизали пальцы.

– А коровоёба твоего… Ребят из отряда попрошу, в заложники его животное возьмем.

– С тещей?

– Можем и вместе с тещей. Скажем – хоть одну репетицию проебешь, от коровы вернутся только рога, на стену себе повесишь да молочные слезы лить будешь.

– А тещу?

– А тещу вернем целую и невредимую, чтобы всю жизнь ему мозг за корову ебала.

На душе потеплело. Немного, но этого хватило, чтобы не скатиться в отчаяние.

– Завтра репетиция вечером будет? – Леха бросил на меня огненный взгляд.

– Будет.

– Я после работы тогда подъеду…

Надоедливая песня за зарослями соснового сквера длилась бесконечно… Казалось, ее запустили по кругу. Волей-неволей рождалась мысль, что за мной следят, куда бы я ни пошел, маньяк-садист вычислял мое местонахождение, подгонял свое авто и включал эту ужасную, ненавистную мне музыку. Его нельзя увидеть, он нигде и повсюду одновременно, но этот инкогнито дает о себе знать песней-паролем, мол, я за тобой наблюдаю, не теряй бдительность. Имя этому маньяку – современность.

 

Пальцы сжимаются крепко-крепко,

это всё, что нужно мне.

 

Вечерело, водка пилась приятно и душевно. Разговоры были незатейливы, но интересны. Чувствую, одной бутылки может и не хватить.

 

Готов убежать за тобой на край света, чтобы…

Ещё раз по-новому всё повторить…

 

Все пошло, как никогда плохо: три дня простоя. Обида и коровья болезнь оказались серьезнее, чем я мог предположить. Я позвонил Лехе, попросил приостановить рекламу, на что получил ответ, мол, уже поздно.

Мне начали писать знакомые, звонить журналисты, требовать билеты и пригласительные. Я сказал, что их еще нет, но скоро обязательно будут. С каждым звонком и сообщением я паниковал все больше и больше. Но помнил главное правило – пока не продано ни одного билета, отступить можно. Ну, если, конечно, тебя не смущает, что прославишься треплом и кидалой на весь город. И эта слава, как в нормальной деревне или небольшом поселке, перейдет твоим детям и внукам.

У нас в поселке жила бабка, пила по-черному, дымила беломориной, пела матерные частушки, юродствовала, побиралась, валялась, где ни попадя – у магазина, у дороги, в бурьяне. Звали Таиской. Так у нее было три внука. И каждый, само собой, получил прозвище: Таиска-старший, Таиска-Дима и Таиска-младший. Погоняло им не нравилось, еще больше раздражало, что взрослые запрещали с ними играть – пить и курить научат, шантрапа одним словом. Хотя ребята они были нормальные, в меру хулиганистые, в меру примерные. Но тут уж ничего не поделаешь – порочное наследие предков исправить невозможно, только достойно прожить самому, чтобы снять проклятие со своего будущего потомства.

Не хотел бы я, чтобы моих детей звали типа Темнила – старший, Темнила-младший и Лжедмитрий Первый.

Пришлось звонить актерам и извиняться. Тут уже никаких хитростей я не придумал. Актер обиду не прощает, после рюмки третьей, второй она обязательно всплывет, но покаяния они слушать любят. Я отыграл унижение на пять баллов. Станиславский сказал бы: «Верю».

– Я режиссер? – спросил Серега.

– Конечно, – ответил я.

– Ты тогда понимаешь, что последнее слово за мной, да?

– Да.

Артист-худрук вернулся в театр.

– Наконец-то до тебя дошло, – радостно воскликнула Танька, когда я поведал о правоте ее слов и мыслей.

С Сычом оказалось проще. Он ни на что не обижался, просто вышел из куража, позвонил сам, извинился, попросил сотку взаймы.

Особую трудность составила беседа с Петром. Я искренне сочувствовал его корове, много узнал о трудности существования парнокопытного существа. Корм дорожает, сено уже не то, витамины нужной пользы не дают, на выгул выпустить некуда, куда ни глянь – одни химикаты. Но вопреки экономическому и экологическому кризису тещина корова пошла на поправку. Я от души порадовался, вынудил своим сочувствием Петра приступить к репетициям уже в субботу.

Договорившись с Еленой Платоновной, я смог все-таки добыть двери. Нашли их в каменных катакомбах подвала. Ключи от него были только у какого-то электрика, которого пришлось вызвать на работу – оторвать от двухнедельного запоя. Чего там только не было! Старые телефоны, шкафы, тумбы, вешалки, стаканы, шины, цепи, костюмы Дедов Морозов, которые висели на стальных крюках, словно туши мяса в морозильной камере. Света покачивающихся на таинственных сквозняках ламп едва хватало, чтобы осветить весь хлам, копившийся, наверное, еще со времен съездов и громких речей. Красные плакаты с серпом и молотом, транспаранты с потертыми лозунгами. Расчистив к ним дорогу, я начал их переворачивать словно страницы книги: «Храни культуру – будущее наше», «Помни, назло буржуазной уродине, гражданин, ты нужен Родине», «Театр – враг бескультурья и пьянства»…

– Может, его перед премьерой повесить? – спросил я у Елены Платоновны, смахивая с волос паутину.

– Это если начальство разрешит. – Полная женщина занырнула в самый темный проем, черт знает куда ведущий.

Я последовал за ней.

– Где-то тут включался, ай, – суетящаяся в темноте выкрикнула Елена Платоновна. – А, вот.

Тусклое электричество осветило бюсты Ленина, стоящие ровными рядами друг за другом, как солдаты на разводе. Гипсовые лица выражали серьезность. Какой-то фильм ужасов! Запеть бы им еще какое-нибудь «Прекрасное далеко», тут же свалишься в обморок. Полки дышали пылью и стружками. На хрустящем бетонном полу деревянные обломки с торчащими вверх гвоздями караулили, кажется, еще советскую тишину. Кто зайдет, по-любому нарвется. Мне повезло, вовремя заметил.

– Сколько их…

– Кого?

– Ленинов… Хоть спектакль с ними ставь.

– Фонарик надо было взять. – Елена Платоновна отставила в угол фанерный лист.

– Осторожнее, – предупредил я.

– Я знаю.

– Здесь хоть кто-то бывает?

– Только электрик, да и то… – Елена Платоновна обернулась, щелкнув пальцем по своей шее. – А, вот…

У черной стены стояли двери. Дубовые, прочные, проверенные временем. Три штуки – как надо.

– Ничего, что старые?

– Отлично, такие и нужны.

– Вот и прекрасно. – Она попыталась притянуть первую дверь к себе, я помог. Не вышло. Пришлось отодвигать придерживающие ее кирпичи. Вытащить застрявший под ней испустивший дух клетчатый футбольный мяч.

– Как вы про них узнали?

Сверху громыхнуло… На голову посыпалась побелка, пыль, пауки, сухие насекомые. Дернул с силой, чтобы вырвать приросшую к хламу дверь. Царапнул локоть об угол какой-то железяки. Чуть не наступил на гвоздь, слава богу, обошлось.

– Да я много, что знаю. – Елена Платоновна сильной женской рукой завалила дверь в мою сторону. – Давай, держи. – Линзы ее очков отражали социалистическую темноту подвала.

Стены вибрировали.

– Что это?

– Алевтина Васильевна репетицию свою начала.

Сложив за кулисами двери, тщательно умыв в туалете на втором этаже грязное и потное лицо, вышел в холл выпить кофе из автомата.

На сцене звучала детская песенка про «Мамонтенка». Алевтина Васильевна, как обычно, накричала на юных актеров, с чувством выполненного долга вышла в коридор и, не отрывая от меня глаз, с ходу обругала вахтершу. Та что-то неправильно записала в своем журнале. И почему я за нее не вступился? Устыдился собственной нерешительности.

Алевтина Васильевна тяжелой поступью направилась на улицу. В черной одежде, обтягивающей необъятную фигуру, она напоминала перетянутую веревочками колбасину. Жирная улыбка горела красной помадой.

– Я кому сказал, – по ступенькам со второго этажа спускался директор. От него убегали два маленьких цыганенка. – А ну пошли отсюда!

Мелкие черные лица излучали улыбки.

– Ах, гнойнота маленькая, я вам покажу!

Азим Газизович пыхтел, тяжелый пот проступал из-под серой рубашки. Чопорная седина руководителя растрепалась, лихо взвинтилась, омолодив морщинистое лицо.

– Ловите их!

 

Ведь так не бывает на свете,

Чтоб были потеряны дети…

 

Со сцены надрывался детский голосок, вылетал наружу и кружил по коридорам.

– Ух, чернь гнойная! – Азим Газизович поторопился в холл.

Цыганята, обежав выставленные на обшивку кресла, рванули к выходу. Но путь отступления перекрыла неожиданно вернувшаяся Алевтина Васильевна.

Цыганята тут же были подхвачены за черные волосы сильными руками и отброшены назад. Директор даже растерялся от такого подарка судьбы. К рукоприкладству готов он не был.

– Вы, чернь малолетняя! Еще раз в своем ДК вас увижу, в милицию сдам…

Цыганята держались уверенно, да и понятно, били их уже не раз, привыкли.

– Что такое? – Алевтина Васильевна оглядела двух незадачливых фуражиров.

– Представляешь, – задыхался директор. – Курили прямо в аудитории.

– А в какой они репетировали?

– В клубе семейных ценностей.

– Гады. – Алевтина Васильевна как жалких котят швырнула цыганят на спинки кресел.

 

По синему морю к зеленой земле

Плыву я на белом своем корабле…

 

Песня началась заново.

Еще секунду, и Алевтина Васильевна начала бы пинать цыганят ногами. Я первый раз в жизни ринулся вступиться за цыган.

– Что творите?

– О, Платон. – Увидев меня, директор застегнул пуговицу на рубашке и изобразил деловитость.

Мой взгляд встретился со взглядом Алевтины Васильевны. По спине поползли мурашки. Воспользовавшись моментом, цыганята вскочили и пушечным выстрелом вылетели на душистую сосновым туманом улицу.

И попасть мне под горячую руку, если бы не Азим Газизович.

– Эти… Эти цыгане все прокурили… Платон, пожалуйста, поговори с Августиной Александровной, пусть их из моего ДК выпишут.

Напряжение рук Алевтины Васильевны спало. Задев меня плечом, она направилась к сцене.

– Поговоришь, Платон?

– Поговорю-поговорю.



Собралась репетиция, я виновато оглядел актеров, еще раз перед всеми извинился, и мы принялись за дело. Серега режиссировал и играл главную роль одновременно, актеры, вдохновленные победой над заносчивым бывшим завлитом, духовно окрепли.

Я исключительно не мог ничего одобрить, но и никаких рычагов воздействия на них не имел. Если бы их зарплата зависела от меня, а так… И правда, самодеятельность. Что мне оставалось, кроме как кинуть себя на растерзание их самолюбию. Когда еще у них будет шанс поучить литературе, драматургии, жизни, смыслу более-менее успешного человека. А я кивал, знал, погорячись нормально, они не только сбегут от меня, сбегут из театра, сбегут из искусства прочь. Впрочем, Сыча это не касалось, он хоть пил, но дисциплину не нарушал.

Если в перекуре Петр заговаривал о корове, я бледнел… Не приведи господь ей заболеть снова. Тогда точно хана репетициям, позора не избежать.

Областной назначил премьеру на двадцать третье июня. Хорошо, что Серега и Сыч не задействованы в ней. А вот Танька износится… Ленка с нее с живой не слезет. Поговорить бы с Французом, что же он, хитрец этакий, хотел же свою «Коварство и любовь» десятого июня показать, передумал, а ведь собирался, давал же прессе ориентировочные даты, что же прям впритык свою премьеру к нашей поставил? Хотя, что тут такого? Родная жена «Ромео и Джульетту» влепила двадцать второго… Может, и впрямь наш «Компромисс» возник лишь для того, чтобы подружить два вечно враждующих театра – областной и муниципальный. Ничего так не объединяет, как общая нелюбовь.

– Здесь запрыгивай на пандус, – командовал Серега.

Танька по прибитой нами подножке поднялась наверх, виляя крутыми бедрами.

Реплики, диалоги, хождения по сцене – все было, но спектакль мне это все равно не напоминало. Актеры это чувствовали, поэтому часто раздражались, отыграв свой отрывок, уходили со сцены с молчаливым недовольством. Серега комплексовал, терялся в своем же тексте, которого у него было предостаточно.

– Ты когда текст выучишь свой? – как-то раз погорячилась Танька.

– Мне тяжело за вами следить и слова учить, – попробовал оправдаться Серега.

– Да за нас ты не переживай.

– Я же режиссер. – «Режиссер» он произносил гордо и с напором. Попытка указать на свое главенство не сработала.

Татьяна мало кого воспринимала всерьез, кроме, конечно, Елены Иосифовны, она ее, видимо, любовными темами и воспитала.

Не так я представлял себе свой театр – коллектив единомышленников, а не сборную актеров, списывающих на других свои недостатки. Хотя, что я хотел? Сам же говорил, что в театре, как и в любом другом обществе, гармония невозможна.

Вечные опоздания на репетицию выводили меня из себя, но я терпел. Выслушивал отмазки, типа пробки и все такое… А вот тут Кукловод был молодцом, приезжал всегда вовремя – это была в нем самая лучшая черта.

– И как мы это показывать будем?

Танькиной философии я уже боялся, стоило ей начать рассуждать о будущем спектакле, как меня тут же бросало в дрожь.

– В смысле? – Серега вопросов не любил.

– Нормально все будет, – вмешался Сыч.

Стоя напротив большой сосны, зажав сотовый плечом, Петр активно кивал головой каждому громкому выносящемуся из динамика слову жены. Мы, не разбирая смысла, слышали ее раздраженный голос. На каждый ее крик Петька отвечал согласием и поклоном.

– О, – сразу заметил это Сыч. – Кукловод наш сосне поклоняется.

Петр сделал вид, что не слышал, но отошел подальше.

– Платон, ты видел хоть, что Елена Иосифовна сделала? – Танька была настроена на свое – на строгую критику.

– Нет, на сдаче спектакля гляну.

– Ты на репетицию приди, увидишь… Нет, ты, может, и молодец, что все это устроил. – Танька развела руками по сторонам.

– Почему это он, а я? – возмутился Серега, поперхнувшись сигаретным дымом.

– И ты. – Танька погладила его рукой и продолжила разговор со мной: – Но рано тебе было такую рекламу делать. Вот при такой рекламе, как у вас, надо «Ромео и Джульетту» было раскручивать… – Она запнулась. – Твоей жены. А это? Как со зрителей за такое деньги брать можно?

Оправдываться я не стал, это и спасло, Танька остепенилась. Может быть, ей стало скучно. Поняла, что все с ней и так согласны, дальше распинаться не было смысла. Почему она еще оставалась с нами? Я не знал. Да и знать, если честно, не особо хотел.

– А вот и пойдет, – неожиданно появился Петр. – На мое «Детство Персея» я билеты по триста рублей продавал, и ничего, люди собрались.

– Сколько же? – подключился Сыч.

– Десять человек, – с гордостью заявил Кукловод.

– Аншлаг, мать его… Стулья в зал не ставили?

Повисло напряжение. Все пожалели, что во все это ввязались, я больше всех. Но, к сожалению, лично у меня не оставалось выбора.

– Но давай, как я говорил, попробуем, – предлагал я на репетиции Сереге, пробираясь к нему через ряд пустых кресел.

– Чушь собачья, – упрямился он и гнул свою линию.

Сыч и Петр отыгрывали на сцене свой эпизод, поднимаясь из-за стола:

– А вы, собственно, кто?

Петр же, точнее его персонаж, который, по правде, мало чем отличался от актера, скромно топтался у подножья черного помоста.

– Я? – недоумевал он, глядя снизу на Сыча.

– Вы, вы, – с высоты, пусть и не такой, как задумывалось изначально, но какая была, давил на него голос редактора.

– Серег, – я деликатничал. – Давай попробуем все-таки.

– Нет. – Поставленный мною режиссер был неумолим, обреченно глядел на сцену не в силах ничего изменить.

– Ты даже не пробовал.

– Нет. – Шепот Сереги становился громче, чтобы я отстал, он изобразил на лице важность и занятость.

– Я спрашиваю, вы, собственно, кто такой? – повышал голос Сыч, что-что, а играл он хорошо. Да и Петр, вопрошающий снизу, был неплох.

– Я Иван, – запинался Петр, видимо, для большего эффекта вспоминал тещину корову.

– Кто-кто?

– Иван… Поэт!

– Да вы еще и поэт! – зло и иронично воскликнул Сыч.

– Стоп! – Чтобы избежать моих предложений, Серега выбежал к ступенькам, ведущим к авансцене. – Петр, – начал он, – а ты можешь ближе к кулисе встать?

– Могу, а зачем?

– Так лучше будет.

– Почему?

– Нормально он стоит! – Из третьего ряда ждущая своего выхода выкрикнула Танька.

– Ну что вы спорите? – Задор у Сереги спал. – Петь, тебя же из зала не видно ни фига.

– Ты ему лучше дай предлагаемые обстоятельства, он тогда сам все сразу и поймет.

– Сергей, я же говорил, не называй меня Петей.

– Тань, пожалуйста, не влезай… Будешь ты режиссером, тогда и командуй.

– Петя, – с ударением на последний слог с высоты помоста позлорадствовал Сыч.

– Ты издеваешься?

– Петя, – протянул он снова.

Я мог бы крикнуть и попытаться все это разом прекратить, но беспощадное любопытство мое хотело знать – до какого предела может завести кривая абсурда Мельпомены? Да какой, на фиг, Мельпомены, оставим это имя директорам и чиновникам нашей культуры, чтобы покозыряли им, поздравляя актеров с Днем театра.

Искусство мирно себе плавало в бесконечности хаоса всевозможных идей, пока, как жизнь из воды на сушу, не выползло на подмостки. Тут сразу ощутило тесноту – сцена не океан, зазеваешься, твое место сразу же отхватит другой. Стало осторожным, предусмотрительным, напористым, а главное – злым! Так появился театр…

И тогда завязался конфликт трагедии и комедии.

И тогда поднесли актеру бокал дурманящего зелья, сказав, мол, пей, тебе можно – ты творец.

И тогда первый раз в мире окрестили женщину актрисой.

Сквозняки прорвались через щели театра, скрипнуло кресло в последнем ряду.

– Вы меня слышите? – надрывался Серега, поднимаясь на авансцену.

– Му-у-у, – Сыч, хватанувший лишнего, был неудержим.

– Прекрати! – завизжал Петр.

– А я говорила. – Танькины глаза блеснули в темноте зала. – Нужна другая пьеса!

– Да послушайте вы!

– Му!

– Я ухожу!

– Какой смысл…

Неудержимый и бестолковый смех вырвался у меня изнутри. Необъяснимая причина его испугала всех, на меня покосились, как на сумасшедшего.

– Что ты смеешься? – пригляделась ко мне Танька, удивленная, что, оказывается, я могу так гоготать. – Тебе на сцену не выходить.

И я бы замолк, да не смог, смешок за смешком раздирали мое горло.

– Ты понимаешь, что тебя никто в городе не знает? Понимаешь?

Новый приступ хохота исказил мое лицо, на глазах выступили слезы от напряжения.

– Четверть зала только на меня глядеть придет, понимаешь? – Танька уже была рядом, не понимая, почему ее истерика бесполезна, взревела: – Если спектакль завалится, то мы опозоримся, не ты! Тебя никто не знает! А я актриса! Мне с этим позором дальше жить. Что ты смеешься?

Ох, Ленка-Ленка, всех актрис под себя настроила. Танькин вопль выглядел, как эсэмэска от жены, которая завуалированно передавала мне привет, мол, если ты забыл об актерской натуре, сейчас тебе напомню.

– Гляньте, ему смешно! Он издевается над нами. Если бы ты хоть раз понял, что такое сцена, ты бы задумался… Зачем ты всех нас собрал?..

Тут Серега, странно, не захотел перевести внимание на себя, не поправил строптивую актрису, мол, не – я, а – мы.

– Проваливайте, – вырвалось у меня, едва я отдышался от смеха…

– Что? – У Таньки глаза полезли на лоб от изумления.

– Валите все отсюда! Бегите в свои театры! Нажалуйтесь всем, какой я плохой – ни разу не выходивший на сцену, втянул вас в какое-то говно. Таких молодцов, профессионалов, лауреатов всероссийских и международных фестивалей! Талантов! В ваших театрах вас утешат, приласкают, скажут, и правда, молодцы, что с этим бывшим завлитом не стали работать, настоящие патриоты – на стороне подработки не ищете. Премию дадут – рублей пятьсот. – Я приподнялся, услышал свой голос со стороны – пустой зал рикошетил мои слова, говорил я на удивление спокойно и размеренно. – Давайте! Что встали? Ты, Серег, станешь пить в черную голову, ты же это любишь! Пару рюмок накатишь и будешь мечтать о своем театре, да? Говорить, как бы ты хорошо все сделал в нем. Да ни черта бы ты в нем не сделал. И кроме долгов и мизерной зарплаты тебе ничего в этой жизни не светит. Лет через пять встретимся, история твоих жалоб не поменяется. А ты, – двинулся я в сторону Сыча, осознав, что я уже на сцене, – ты будешь дальше хлестать водку, занимать по утрам сотку и хохотать над всем. А знаешь почему? Не отвечай, – не дал я сказать ему слова, – да потому, что у тебя другого выбора нет… Ты не хочешь, чтобы к тебе отнеслись серьезно, так как если кто серьезно к тебе отнесется, он тут же ужаснется. Петь…

– Я же просил так меня не называть.

– Ты лучше бы жену попросил тебе мозг не выносить. А тебе всю жизнь предстоит одно – корову тещину лечить! Умрет эта, теща купит другую. Умрет теща, корова по наследству перейдет жене… Ты обречен, если ты этого еще не понял.

– Если что, у меня есть театр «Театр под деревом», – непонятно к чему напомнил Петр.

– Под деревом? – подскочил я к нему. – Под деревом можно ссать, а не театр устраивать! Ты с кем там играешь? С коровой своей?

Петр отодвинулся от меня, как от чумного. Взгляд его бешено забегал по лицам других в поисках помощи.

– Тань…

Я пропустил ее минутный гнев – неразборчивый, неинтересный…

– Ты знаток любви и драматургии… Что же ты сама до сих пор одна? Что же ты все маешься, а, звезда вся такая-растакая? Ищешь достойного? И где же он? Роковых героинь наигралась вдоволь, вот и давай себя ассоциировать с ними. А знаешь, почему ты хочешь в каждой пьесе женскую трагедию? Да потому, что свое несправедливое одиночество всему миру показать хочешь! Только ты не угадала, нихера это миру не интересно. Даже нам на это плевать. Вон, Петьку больше тещина корова волнует, чем твои чаяния. Что ему твоя любовь, когда жизнь парнокопытного на кону – а эта… А эта молока на восемьдесят тысяч в год.

Речь моя закончилась, и обезумевший гнев разбил театр в пух и прах, труха возмущений разлетелась по углам, щелям, занавешенным паутиной сусекам и закромам зала. Колыхнулся хрустальный канделябр на семи сквозняках ДК, мелькнул дальним маяком на перепутье дорог. И воспламенились обидой доски. Дымом заволокло софиты – поднебесные огни, высвечивающие из темноты творящих жизнь херувимов. И подхваченная надеждой взмыла сажа благих намерений ввысь… А мы остались стоять, как стояли, среди обугленных развалин неоспоримо крутые, безумно талантливые, непризнанные гении.

– Стоп! – крикнул я из зала. Гордясь собой, что сдержался, сохранив театр, хотя бы его зачатки. Слава богу, фантазия спасла меня, а лишь несколько секунд отделяло меня от правды.

Честность в создании театра – вещь бесполезная, терпение – необходимая.

– Извини, Петр, – сказал Сыч, пусть с трудом, но все-таки…

– Давайте перекурим, успокоимся. – Наваждение гнева рассеивалось в моей голове, как дурной сон. – Тань, ты права, все сделаем, поверь… Просто пойми, для нас же все в новинку, войди в наше положение. Вы все очень талантливые, поэтому все хорошо будет, – начал сюсюкать я, выйдя на сцену. – Мы в детстве, когда в футбол во дворе гоняли, а кто-нибудь из проигрывающей команды начинал злиться, мы ему говорили, мол, что кричишь, не на корову играем. Что мы все злимся? Сейчас же мы просто репетируем – не корову проигрываем же?

Все покосились на Петра.

– Му-у, – если слышно донеслось из темноты кулис.

Назад: Paint in black
Дальше: Кладбище