Книга: Тьма века сего (СИ)
Назад: Глава 33
Дальше: Глава 35

Глава 34

 

Лагерь не спал. Это не столько виделось и слышалось, сколько ощущалось; вокруг царила тишина, в тишине всплывали и тонули редкие звуки — кто-то закашлялся вдалеке, кто-то кого-то тихо окликнул, что-то негромко стукнуло и стихло… Тишина не была гробовой, не звенела от напряжения, не давила и не вытягивала нервы, и лагерь сонно ворочался, как зверь в берлоге — почти спокойно, почти мирно, и вряд ли кто-то сторонний, вдруг очутившись здесь, мог бы сказать, что этот спящий хищник готовится к броску.
Временами в темноте, слабо развеянной низкими кострами, мелькали тени. Снова слышался тихий оклик, столь же чуть слышный отзыв — и тени скрывались, и вновь наступала долгая сонная тишина. Одной из этих теней дважды был сам Курт, причем во второй раз часовой окликнул его для порядка — это и слышалось по равнодушному голосу, и виделось по выражению его лица, когда майстер инквизитор, отозвавшись должным образом, прошел мимо. Сейчас и ночной страж, и редкие кляксы костров остались позади, а впереди морем расстилалась темнота. Дневные облака рассеялись к вечеру, нарастающая луна сияла щедро, и ночь лишь вдали становилась совсем черной и непроглядной, а поблизости от лагеря можно было увидеть и мелкие деревца, и пологий вытянутый холм с одиноким кустом на поросшем травой горбе. Часового на холме видно не было, но Курт знал, что он там…
— Добрые люди спят в такое время, — недовольно прозвучало за спиною.
— Брось, — отозвался он негромко, медленно обернувшись. — Мы оба знаем, что сейчас ты собиралась не спать. Ничего, подождет. У вас вся ночь впереди.
В темноте, озаренной ночными светилами, было видно, как Альта нарочито недовольно скривила губы.
— Ему выспаться надо, — серьезно возразила она, подойдя, и бросила взгляд на холм с невидимым часовым. — А ночей нам хватило.
— О них и поговорим, — кивнул Курт.
— Это в каком смысле?
Он вздохнул, оглядевшись. Тишина, ночь, костры вдалеке… Никого. Только ночь, костры, темнота впереди, а где-то там, за этой темнотой — война. Она еще не здесь и не сейчас, о ней еще почти никто не знает, но вместе с тем она словно уже началась. Словно здесь был свой Предел, спутавший, слепивший время в один комок. Словно смешались два мира, в одном из которых эта тишина, спящий лагерь, спящий город вдалеке, спящие птицы и холмы, а в другом — тут же, рядом — война и смерть…
— Сегодня, — отозвался Курт, наконец, глядя не на Альту, а вдаль, в темноту, — во время совещания в шатре Фридриха, Мартин рассказал о своих снах в Грайерце. Ты рассказала о своих.
— Да, — подтвердила Альта настороженно, когда он замолчал. — И… что такого тебе пришло в голову, что ты позвал меня сюда темной ночью, а не высказал это при всех?
— Висконти спросил, не замечала ли ты перемен в себе, — продолжил он, не ответив. — Ты сказала «нет». Он спросил, не изменилось ли что-то в твоей обычной жизни, распорядке дня, упражнениях, в чем угодно, что могло бы объяснить эту внезапно пробудившуюся способность. Ты ответила, что нет.
— Я сомневаюсь, что это именно способность, пап. Мне кажется… нет, я уверена, что не смогу этого повторить. Сон о Мартине был первым и, думается мне, последним таким случаем, просто больно уж случай особый.
— Возможно, — кивнул Курт и перевел взгляд на Альту. — Меня, собственно говоря, волнует не это.
— А что тогда? К чему эта конспирация?
— Когда Висконти задал вопрос «изменилось ли что-то в тебе» — помнишь, что ты сделала?
— Ответила «нет».
— Если ты все еще не оставила мысль уйти однажды в агенты, дам на будущее совет от старого допросчика: следить надо не только за тем, что говоришь и как говоришь, и не только за выражением лица, но и за руками. В первую очередь за руками, они выдают куда чаще, особенно когда опасность исходит не снаружи, а изнутри. Если ты готова к провокационным вопросам и знаешь заготовленный к нему ответ-ложь и утаённый ответ-правду — это довольно просто, а вот когда ответ-правда внезапно пришел тебе самой в голову…
— Что не так сделали мои руки?
— Одна рука. Правая. Замечала, что делают многие беременные женщины, когда видят или слышат что-то, что расценивают как опасность?
Альта на миг замерла, глядя на него растерянно, а потом тихо ругнулась и отвела взгляд.
— Непроизвольно прижимают руки или руку к животу, — ответила она недовольно, и Курт кивнул:
— Именно. Ты этого не сделала, остановила себя в последний момент, но начало движения было узнаваемым.
— Фридриху ни слова.
— Это я уже понял, — ровно отозвался Курт. — Висконти? Бруно?
— Не знают. Никто не знает. Я сама это поняла только неделю назад.
— Это и есть причина твоих внезапных способностей?
— Это… — Альта замялась, подбирая слова. — Это не способности. Мама говорила — со мной у нее было точно так же, но она была одна, подсказать было некому, понять и принять происходящее тоже было тяжело, и она все это осмысливала уже post factum… Я могу учесть ее опыт и свой.
— И что выходит?
— Мой организм мобилизует силы. Все, телесные и душевные. Отсюда и проявления этих сил, каковые прежде за мной не замечались, и… Все то, что я успела постигнуть, что успела взять под контроль и вбить в себя до рефлекса — все это осталось и усилилось, но проявляется и что-то новое, причем спонтанно.
— Уверена, что не проявится что-то совсем неприятное — для тебя и окружающих?
— Да, — твердо ответила Альта. — Уверена. Оно остается неподконтрольным до тех пор, пока мое сознание — вольно или исподволь — не поймет, что происходит что-то негодное. Если поймет — пресечет. Поверь мне, над таким контролем я работала достаточно долго для того, чтобы в его итогах не сомневаться.
— Верю, — кивнул Курт, ни на миг не замявшись. — Ты сказала «и усилилось». Значит ли все это, что это усиление уйдет, когда твоему телу и разуму уже не придется работать за двоих?
— Судя по тому, как это было с мамой — похоже на то. Что-то останется, перестроится, улучшится, но таким, как сейчас, уже не будет… Можно я не буду беременеть каждый год во славу Конгрегации?
Курт улыбнулся в ответ на ее нервный смешок и кивнул в сторону, на сокрытый во тьме лагерь:
— Уверена, что тебе стоит здесь оставаться?
— Я на службе.
— А у меня данное Советом право ее отменить.
— Ты этого не сделаешь.
— Почему бы это?
— Потому что сам знаешь, что это значит.
— Фридриха и без тебя найдется кому защитить, а во внутреннем круге Конгрегации, сама слышала, сильный недостаток молодой крови.
— У Совета теперь есть вечно молодая кровь в виде Мартина, вот его пусть и берегут, есть целый список юных дарований, небольшой перечень дарований не столь юных и война на носу, — отрезала Альта безапелляционно. — А если свежеизбранный Император загнется, потому что рядом вовремя не окажется хорошего целителя, Конгрегация останется с десятилетним наследником на руках.
— Уже оставались.
— И с необходимостью всё начинать с самого начала. В иное время можно б и начать, но — не сейчас. Сейчас Зигмунд не запасной вариант и не план на будущее, а часть основного плана здесь и сейчас.
— Ad vocem, какие у тебя с ним отношения? Вы общались довольное время, чтобы хоть какие-то появились. Какие?
— Неплохие, — подумав, ответила Альта уверенно. — Чем старше он становился, тем реже требовалось мое внимание, мальчик вырос крепкий, все проблемы со здоровьем удалось задавить в раннем возрасте, посему мы не виделись уже год или около того. Но со слов Фридриха — Зигмунд спрашивал, не намереваюсь ли я навестить его снова.
— Он знает о ваших отношениях?
— Не удивлюсь, если догадывается.
— Прекрасно, — буркнул Курт недовольно. — Вся Империя в курсе, и только меня поставить в известность нужным не сочли… Ревнует?
— Нет, — на сей раз ни на миг не задумавшись, качнула головой Альта. — За это поручусь.
— О матери тоскует? Не считает, что ты заняла ее место?
Альта скривила губы, с заметным трудом сдержав неприязненную гримасу.
— Пап, когда мы с мамой приняли Зигмунда, Элизабет сказала «унесите от меня это». И это был предпоследний раз, когда они виделись, второй — на крещении. Он и не помнит ничего о матери, только знает, что она ушла в монастырь практически тотчас после его рождения, а придворные не горели желанием скрывать подробности и выгораживать ее. Очернять, правда, тоже не стали. Скажу так: к матери он равнодушен.
— А к отцу? Понимая, что само его рождение — политическая необходимость?
— А чье рождение в правящей семье — не политическая необходимость?
— Стало быть, с отцом отношения ровные?
— Ты бы навестил его хоть пару раз, — мягко заметила Альта. — И сам бы посмотрел. Фридрих уж сколько раз приглашал, Зигмунд тоже будет рад, если легенда Конгрегации…
— Я навестил.
— Да. Когда ему было три года. А для дела было бы полезней…
— Нет уж, хватит с меня наследников. А вот тебе проведать его определенно стоит, когда все закончится. Зная Фридриха, предрекаю: прятать ребенка он будет только в том случае, если этого захочешь ты, а я этого делать крайне не советую. Когда подросший наследник узнает о его или ее существовании, могут быть проблемы, в первую очередь в смысле доверия отцу и приближенным. Лучше сразу дать понять Зигмунду, что вокруг союзники, что секретов от него у них нет, а внебрачное чадо ни на что не претендует, кроме всемерной поддержки всех его начинаний. Но для начала постарайся выжить.
— Да ладно, — неловко улыбнулась Альта. — Не нагнетай. Еще неизвестно, как всё повернется; быть может, мое участие в этой войне ограничится тем, что я вместе с Максимилианом буду просто сидеть рядом с Фридрихом в шатре, слушать его приказы хауптманнам и умирать от скуки.
— Ты можешь сказать, что тебе страшно, — неожиданно для себя самого сказал Курт, и улыбка погасла.
— Могу, — согласилась Альта, помолчав. — А смысл?
— Смысл в том, что мне тоже страшно. Будем бояться вместе.
Она вздохнула, на миг прикрыв глаза, потом шагнула вперед и прижалась к его груди, сжавшись, как намокшая под дождем кошка.
— Помню, мама говорила, — глухо произнесла Альта, — что мы тебя сломали. Мы с Мартином. Как вещь ломают. Вот она служила, хорошо служила, и делала то, для чего назначалась, а вот кто-то навесил на нее ненужных деталей и начал ею делать то, что не положено, и она сломалась… Ты ведь не за себя боишься. Я сейчас понимаю, как это мерзко, тошно — бояться не за себя.
— Мама у тебя умная слишком, — вздохнул Курт нарочито недовольно, обняв ее за плечи. — И язык за зубами держать не любит.
Альта тихо хихикнула и зарылась лицом в его плечо, глубоко вздохнув и расслабившись. Минута прошла в молчании, и слышно было, как где-то вдалеке посвистывает ночная птица — робко, отрывисто, словно сомневаясь, а в свое ли время она завела песню…
— Я научился слышать Александера, — чуть повысил голос Курт, Альта отстранилась и отступила назад, озираясь. — Тебе до него пока, как до Рима спиной вперед.
— Я просто не слишком старался.
Мартин выступил из ночи подчеркнуто неторопливо, так же наигранно улыбнувшись, и Курт усмехнулся:
— Да, я так и подумал.
— Отчего не спите? — спросил тот уже серьезно. — Что-то случилось или просто бессонница?
— Нервничаю, — ответила Альта, вздохнув. — Надо проветрить голову… А ты-то сам что?
— Я, как выяснилось, могу уснуть в любой момент, — ответил Мартин и снова улыбнулся — как-то неловко и с заметной нервозностью. — И это очень… непривычно. С одной стороны, я знаю, что могу просто лечь, закрыть глаза и велеть себе остановиться — как механизм, если заклинить шестеренки. А с другой стороны, утомления не наступает очень долго, и самого желания это сделать — нет. И есть еще третья сторона. Разум все-таки требует отдыха. Не тело, разум. Александер, знаю, мог бодрствовать трое, четверо суток и сохранять ясность ума, а я… После пары дней — не суток даже, именно дней — чувствую себя переполненным кувшином, который вот-вот лопнет. Как будто рассудок просто не в состоянии переваривать текущую в него информацию без хотя бы краткой остановки.
— Это дело привычки, — уверенно сказала Альта. — Просто ты еще не свыкся с собой, этот самый разум еще хорошо помнит, как ты жил прежде — четкими и короткими периодами бодрствования и отдыха, и сейчас ему надо перестроиться, научиться, как ты сказал, «переваривать» большую массу впечатлений, мыслей и наблюдений.
— Надеюсь, ты права, и со временем я именно привыкну, а не рехнусь, — хмыкнул Мартин, тут же посерьезнев. — Как оказалось, дарами еще надо суметь воспользоваться, и это не так просто.
— Когда всё закончится, дашь мне себя на растерзание, — так же серьезно сказала Альта. — Обещаю не делать больно. Без необходимости.
— Хорошо, когда семья тебя поддерживает и утешает.
— Можно подумать, ты ожидал от нее чего-то иного, — усмехнулся Курт. — После сегодняшнего совещания эта добрая женщина с полчаса копалась во мне с целью понять, что пыталась сотворить со мной Урсула. До сих пор себя чувствую, как побывавшая на исповеди у малефика подопытная лягушка.
— Для вас же стараюсь, господа следователи, — с нарочитой обидой буркнула Альта. — Повышаю мастерство, набираюсь знаний, усваиваю новый опыт. Благодаря которому вас же в будущем, быть может, буду вытаскивать из могилы.
— Я не жалуюсь, — вскинул руки Курт. — Я, заметь, добросовестно высидел до конца.
— Обещаю, что сдамся в твоё распоряжение, как только выпадет возможность, — улыбнулся Мартин. — Подозреваю, что в моем положении мне и самому это необходимо.
— Но в целом… — Альта замялась, подбирая слова, и осторожно договорила: — По собственным ощущениям — в общем и целом ты как?
— Странно, — не задумавшись отозвался стриг. — В общем и целом я — странно. Я ожидал, что по прибытии сюда меня посадят под надзор, позовут пару expertus’ов, начнут изводить допросами, проверками, испытаниями, что Совет будет всполошен и пристрастен… А Висконти встретил меня так, словно я просто возвратился с очередного расследования, и ничего особенного не произошло. О, ты теперь стриг, Мартин? Отец Альберт уже проверил? Славно, пойдем на секретное совещание. Кстати, завтра у нас война; если потребуется поесть — заходи, а теперь поди прочь, мне надо составить план на завтра. Не то чтоб я хотел сидеть под замком несколько дней и быть объектом исследования наших славных ребят с особого курса, но подобный выход за рамки обыкновенных предписаний несколько… выбивает из колеи.
— Время такое, — пожал плечами Курт. — Не до лишних проволочек. В конце концов, Висконти прав: проверке отца Альберта вполне можно доверять, четки отца Юргена тоже говорят сами за себя, а с возможными загвоздками и проблемами, буде таковые возникнут, можно будет разобраться и позже, по ситуации. Сейчас есть задачи помасштабней. Ну, вернулся один из служителей с задания стригом; что ж, бывает. Как верно заметил отец нашего философа — Конгрегация, что с нас взять.
— Висконти обещал «устроить мне проверку, когда все закончится, силами всех оставшихся в живых expertus’ов, если я сам останусь жив».
— Видишь, любимые тобой предписания остались незыблемы.
— И Висконти, как всегда, само воодушевление.
— Он спит сейчас? — спросила Альта, и Мартин запнулся, непонимающе нахмурясь.
— Не знаю… Не проверял. А что?
— Ты сказал — он разрешил к нему заглянуть, если тебя одолеет голод. Ты не спишь, а бродишь по лагерю, хотя сам же сказал, что разум требует отдыха; стало быть, разум отступил перед телом. Стало быть, тело требует чего-то более важного. Висконти дал понять, что к нему можно обратиться, если что. Я подумала — ты уже сходил проверить, бодрствует ли он.
— Папина дочка… — пробормотал Мартин, отведя взгляд в сторону, и, помедлив, неохотно кивнул: — Да, я хотел проверить. Но мне показалось глупым являться среди ночи к наставнику с… такими просьбами. Все еще как-то глупо себя чувствую, когда… это случается.
— Совсем плохо?
— Не совсем, — натянуто улыбнулся он. — Терпеть можно. Но я…
— Не знаешь, нужно ли? — договорила Альта и, увидев молчаливый кивок, вздохнула: — Без Александера нам будет сложно… Однако вместе, уверена, разберемся. Я считаю так: завтра решающий день, случиться в который может все, что угодно, и мы должны быть готовы ко всему, включая драку на кулачках с Сатаной лично. Александер в таких случаях поддерживал себя в форме.
— «Позволено по мелочи», — произнес Курт с расстановкой. — Так он говорил. Так и действовал.
— Полагаете, — с сомнением уточнил стриг, — будет допустимо все-таки зайти к Висконти?
— Зачем будить и без того злого и усталого человека, — отмахнулась Альта. — Я же есть. Думаю, вряд ли ты отравишься ведьмовской кровью, а я от этого не обеднею. Ужинай спокойно и иди, наконец, спать; можешь считать это указанием лекаря.
***
Ужин прошел в тишине. Собственно говоря, шуметь было и некому: отец Альберт пребывал в своей комнате почти безвыходно, охрана и служки на глаза не лезли, и в конгрегатской резиденции вольготно, как сытый кот, разлеглась тишина. Бруно употребил ужин в одиночестве — неспешно и вдумчиво, даже не пытаясь отогнать мысль, что это, быть может, его предпоследний прием пищи телесной, а то и последний, если утром тревога пересилит и кусок не полезет в горло.
Доев, он еще долго сидел за столом, сложив руки перед собою и глядя в окно, выходящее на одну из самых престижных и крупных, а потому хорошо освещенных улиц. Впрочем, вполне приемлемо в последнее время освещались почти все, уж больно время это было напряженным… Мимовольно Бруно задумался, в какие же суммы в конце концов выльется этот бесконечный Собор — и тут же усмехнулся сам над собою. Как бы всё ни повернулось завтра, эти траты будут мелкой неприятностью на фоне прочего.
Бруно поднялся, еще на миг задержав взгляд на окне, и вышел из пустой трапезной. Мимо своей комнаты он прошел, не останавливаясь, и негромко, но настойчиво стукнул в створку следующей двери.
— Входи.
Тому, что голос отца Альберта ответил тотчас же, он не удивился; не стало неожиданностью и то, что святой отец пребывал вне постели и сидел за столом. На столе сиротливо примостились тарелка с тонко нарезанным хлебом, два стакана и небольшой винный кувшин.
— Не спится, — пояснил старик с показным вздохом и кивнул на стол. — Молюсь вот.
Бруно тихо усмехнулся, аккуратно прикрыл за собой дверь и, приблизившись к столу, тронул один из стаканов пальцем:
— И гостя ждали, как я вижу?
— Homines non mutantur, — тускло улыбнулся отец Альберт. — Садись. Сообща предадимся благочестивым помыслам.
Бруно уселся напротив; помедлив, налил в каждый стакан по трети и, придвинув один из них к себе, замешкался и принюхался.
— Биттер? На ночь? Перед таким днем?
— Хорошо после него спится, — улыбнулся отец Альберт и с видимым удовольствием отпил два глотка. — В голову не стукнет, не тревожься. А мятущуюся душу уймет.
Бруно с сомнением посмотрел в серебряный стакан в своей руке, вздохнул и отпил половину, поморщившись от травяной горечи. Для унятия мятущейся души этого явно было маловато, но грядущий день и впрямь требовал трезвой головы наутро.
— Легче тревожиться о себе самом? — спросил старик негромко; Бруно не ответил, да от него ответа, похоже, и не ждали. — О других-то всяко тяжелей. А уж о целой державе…
— Фон Ниму надо было велеть уходить, — тихо сказал Бруно и, подумав, поставил стакан обратно на стол. — Смысла в его пребывании там все равно больше нет, он сделал все, что мог.
— А ты б ушел? — так же негромко и мягко спросил отец Альберт и, вновь не услышав ответа, сам себе кивнул: — Вот и он так же. Знает, разумеет, что нельзя: нечестивец тотчас заподозрит неладное. И ты потому же сего указания не дал: ибо разумеешь, что нельзя.
— Делать Коссе больше нечего, кроме как следить за секретарем…
— О других тревожиться тяжко, — повторил старик со вздохом. — Но тебе надо.
Вопроса «почему я?» Бруно задавать не стал — и без того вопрос этот уже не один десяток раз был озвучен и не один месяц обсуждался, и хотя по-прежнему было чем возразить — спорить он больше не пытался. Debes, ergo potes…
Он неторопливо взял стакан снова, задумчиво глянув внутрь, и двумя глотками допил. Минуту в комнате висела тишина — Бруно все так же отстраненно смотрел на дно теперь уже пустого стакана, а отец Альберт медленно, словно смакуя редкостное лакомство, жевал ломтик хлеба.
— Жаль, что не удалось повидаться с Мартином…
Старик на мгновение замер, потом все так же неторопливо дожевал, проглотил, запил глотком биттера, лишь после этого проговорив с расстановкой:
— Сын твой духовный в полном здравии, как телесном, так и душевном.
— Не верю, — буркнул Бруно чуть слышно, и тот хмыкнул:
— Во грехе лжи обвиняешь?
— Скорее в добродетели милосердия. Дабы меня не смущать больше должного, не тревожить душу, которая и без того в тревоге, можно и умолчать о чем-то… Нет?
— Homines non mutantur, — с показным недовольством проворчал отец Альберт, — и лишь молодежь все дерзостней и непочтительней с каждым поколением. Что тебе потребно услышать от меня?
— Правду хотелось бы.
— Отец духовный, — наставительно произнес старик, — должен внушать своим чадам праведное, удобрять землю душ их благочестием. А не перенимать от них самое дурное, дабы после этим дурным удручать своего духовника.
— Бедняга Курт. Так послушать — он половину Германии научил плохому… Так стало быть, вы мне не всё рассказали? И Мартин не так уж «в порядке»?
— А как сам мыслишь? — вздохнул отец Альберт. — Смятенно ему. Страшно. Чую, он миновал черту, перед коей мог оступиться и пасть в пропасть, но по краю оной все еще ходит, а главное — разумеет, что будет так до конца его дней.
— «Конец его дней», — повторил Бруно медленно. — Понимает ли он, насколько далек этот конец? Готов ли к этому? Что вообще в голове у человека, который делает выбор в пользу вечной жизни? Я об этом хотел у вас спросить, более не у кого, никто более не даст мне ответа. Александер когда-то пытался, но его в эту жизнь ввергли, не спросив, и выбора он не делал, и доволен этой вечностью не был. Вы избрали этот путь сами. Вы, как и Мартин, отдали себя во власть бесконечности добровольно. Пусть средства ваши были иными, но путь вы избрали тот же. Так что было в вашей голове тогда, что сейчас в разуме Мартина?
Старик снова вздохнул, опустив взгляд в стакан перед собою, и долгую минуту в комнате висела глухая, плотная тишина.
— В разуме, — заговорил, наконец, отец Альберт, не поднимая взгляда, — мысль о том, что поистине — эта жизнь не вечна. Долгая всего лишь, безмерно долгая, но не вечная вовсе. Что сей «конец дней» настанет некогда, и верней всего — насильственно, ведь иные средства уже не имеют силы. И это… — старик снова помолчал, катая стакан в ладонях, и тихо договорил: — это утешает. Поддерживает. Мысль сия не дает ужаснуться вечности, укрывает вечность, не дает разглядеть ее и вдуматься в нее, и на первое время сей мысли довольно, дабы не помутиться рассудком.
— Стало быть, — так же негромко уточнил Бруно, — он не оценивает адекватно ни свое состояние, ни свою судьбу?
— Я ведь лишь по себе могу судить, — подняв, наконец, глаза, слабо улыбнулся старик. — А люди различны, сам знаешь, не говоря уж о том, что стригом-то я не обращался, и этого в полной мере прочувствовать не сумею.
— На первое время довольно… А дальше? — не ответив, спросил Бруно. — И сколько длится это «первое время»?
— Лет на десять хватает. А после… После нужна цель. Та самая цель, ради коей был совершен выбор — о ней надлежит вспомнить, извлечь ее из закромов разума, поставить ее перед собою…
— …чтобы теперь уже она заслоняла собою вечность?
— Верно, — серьезно кивнул отец Альберт. — И если цель эта достойна вечности — бытие в целом сносно.
— А что… — Бруно запнулся, подбирая слова, и старик договорил:
— Какова была моя цель?.. Как сказал Мартин, мир слишком велик, а я слишком мал. Знания мира — бесконечны, а жизнь человеческая коротка.
— А этого — надолго хватает?
— Весьма, — не задумываясь, откликнулся тот. — Сперва ты копишь знания, и закрома твои полнятся, и переполняются, и наступает время, когда осознаёшь, что пора перебрать их, отделить зерна от плевел, вымыслы от были, теории от фантазий. И перебираешь накопленное, раскладываешь по сундукам, а после снова — перебрать, рассмотреть, сложить что-то в один сундук, а что-то разделить… А мир тем временем приносит тебе новое знание, и ты вновь, точно полевой хомяк, несешь и несешь его в свои запасники, и они вновь забиваются доверху, и снова ты извлекаешь скопленное и рассматриваешь, раскрываешь старые сундуки и укладываешь что-то вместе с новым или это новое кладешь в особый сундук… Если сие занятие доставляет тебе радость — этак коротать вечность можно долго.
— Но не бесконечно?
— Откуда мне знать, — снова улыбнулся отец Альберт. — Я за сим делом и двух веков не провел. Мне все еще мнится — я в начале пути и из долгой стези не прошел даже двух шагов.
— А Мартин…
— У Мартина цель сильнее, — уже серьезно отозвался старик. — Но и разочароваться в ней проще. Я желал всё узнать, он же желает всех спасти. Если сумеет постигнуть, что всех — не удастся, что можно лишь многих, и лишь в лучшем случае, если малосилие свое не воспримет как бессилие и бессмысленность… тогда сладит и с вечностью, сдружится с нею, сживется, а не будет ею влачим. Не изводись, — по-прежнему без улыбки, но мягко и почти безмятежно произнес отец Альберт. — Есть у меня убеждение, что Мартин совладает и с собою, и с миром. Он горит жизнью и любит ее. Он на своем пути.
— Остается положиться на вашу прозорливость…
— Опыт! — возразил старик нарочито строго и вновь улыбнулся, деловито долив в оба стакана. — Что б там обо мне ни сочиняли, а пророком я никогда не был. Да, писал всякое, измышлял и почти видел зримо… Но то лишь мысли, лишь мои допущения, порой по наитию, не скрою, а не по трезвом размышлении, но то не пророчества. Я лишь видел поболе многих и многое чувствовать умею.
— И мастерить, — тихо добавил Бруно.
Отец Альберт на миг замер с кувшином в руке, потом аккуратно поставил его на стол, взял свой стакан и неспешно, как-то лениво сделал один глоток.
— Простите, — все так же негромко сказал Бруно, так и не дождавшись ответа. — Я знаю, что говорить об этом вы не любите, не хотите, и уже многажды вами было сказано «нет». Но завтра я, быть может, уже не буду по эту сторону жизни, а мне неведомо, как много правды в суждении, что мертвые знают всё. Удовлетворите грешное и суетное мое любопытство. Расскажите, что это было. Это второй вопрос, с которым я шел к вам, и клянусь — последний.
— А в том, что сие было, сомнений ты не имеешь? — уточнил старик, наконец, и Бруно неловко пожал плечами:
— Готов услышать и о том, что это лишь байка, сочиненная людьми.
— Нет, — вздохнул отец Альберт; помедлив, сделал еще один глоток и отставил стакан в сторону. — Приукрасили люди, быть может, однако не сочинили. Но и повествовать тут, в сущности, не о чем. Я был млад, самоуверен, нетерпелив, полон жажды постигать мир, а после — как же не употребить постигнутое, как же не сотворить, не совершить нечто, чего никто еще не делал?.. Механические куклы, как у Альгазара, казались бессмысленным баловством. Да, в те времена, когда и башенных часов еще ни один умелец не собрал, мне это мнилось несерьезным, — вскользь усмехнулся старик, заметив, как поднял брови собеседник. — Как и сказал, я был самоуверен и нетерпелив. Я жаждал большего. Невероятного. И я это невероятное сотворил.
— Но как? Это… — Бруно замялся, подыскивая слова, и неуверенно, но торопливо договорил: — Это же, в самом деле, не часовой механизм, где фигуры ходят по ложбинам и рельсам, совершая одни и те же движения в одно и то же время. А ваш автоматон был… Как?
— А сам как думаешь, наставник инквизиторов? — хмыкнул отец Альберт.
Бруно скептически нахмурился, глядя на старика исподлобья, и медленно, неуверенно проговорил:
— Но не демона же вы в него посадили, в самом деле?
— Отчего ж нет?
— Оттого, что… — начал Бруно, запнулся, снова запутавшись в словах, и отец Альберт с прежней хитрой усмешкой докончил:
— Оттого, что так не сделал бы отец мудрости, doctor universalis, светоч веры, образчик логики, разума и благочестия? Тебе ли не знать, как склонна людская молва приукрашать услышанное и превозносить тех, кто однажды угодил в тиски доброй молвы, а уж мать наша Церковь и вовсе на том стоит веками…
— Положим так, но я сужу не по официальным житиям и не по людской молве. Сужу по вашим трудам, по вам самому, вот тут, передо мной, сидящему.
— Так я здесь восседаю спустя век с лишком, — почти весело отозвался старик и наставительно повторил: — Тогда я был самоуверенным и скорым на дело, а вот разум и осторожность, бывало, отставали.
— Стало быть… и вправду демон?..
Отец Альберт снова вздохнул, снова пригубил биттера, медленно пошевелил губами, точно пережевывая травяную горечь, и снова отставил стакан, усевшись поудобней.
— Тут надлежит повествовать ab ovo, — ответил он уже без улыбки. — И давать ответ на вопрос, коего ты не задавал, ибо без ответа сего не будет и ответа, тобою желаемого… Помнишь ли, как при принятии тобою должности ректора ты требовал раскрыть тебе тайну мироздания, в дословном значении? Разобиделся еще, не получив ответа.
— Я тоже был самонадеян и нетерпелив.
— Все мы такие, — добродушно махнул рукою старик. — И я все еще таков. Так Господь создал нас — нетерпеливыми, жаждущими и самонадеянными. Верней сказать, сотворил Он нас свободными, а уж всем прочим мы стали сами… Оно и хорошо, и плохо. Оттого и ереси плодятся, оттого и разум людской кипит, видя несправедливость и несовершенство мира округ себя — чуем, что нечто сокрыто от нас, и даже говорящие, что знают истину — или не ведают ее, или ведают, но утаивают. Вот и я некогда жил с той же мыслью.
— И?.. — осторожно поторопил Бруно, когда старик умолк, и тот снова тускло улыбнулся:
— Как и сказано мною было, я не пророк. Измышлял всякое… Воображал. Или чувствовал, того не ведаю. Размышлял тоже, ясное дело, не отдавался на волю озарений, а призывал разум в помощь, сопоставлял те самые знания из сундуков своих; их тогда было немного, и всякое в них было, и ошибался я, и сочинял глупости, принимая их за мудрость…
— «Альберт Великий в своём сочинении «О свойстве вещей» говорит, что сгнивший шалфей, положенный особенным образом в колодец, вызывает удивительные бури в воздухе», — процитировал Бруно с подчеркнутой выразительностью и, встретив поднявшийся к нему взгляд, смешался. — Простите. Меня это со студенческих времен веселило.
— Всю жизнь свою толкуешь Аристотеля, — проговорил старик недовольно, — совершенствуешь философию, размышляешь над принципом двух интенций… а один раз упомянешь про гнилую траву — и именно сие увековечат.
— Еще геоцентрическая система со сферой звезд, — напомнил Бруно, не став сдерживать улыбку, и отец Альберт показательно насупился:
— Устал я что-то, и беседовать все менее желается. Да и тебе, я погляжу, питие не пошло впрок.
— Простите, — повторил он, с усилием заставив себя посерьезнеть. — И впрямь расслабился… А с тем вместе — растревожился, ибо предчувствую очередное испытание веры, что накануне завтрашнего события, с одной стороны, весьма своевременно, а с другой — опасно.
— Сомневаешься?
— В чем?
— В вере. В себе. В Господе.
— Нет, — отозвался Бруно, посерьезнев. — Ни в коей мере. Когда-то нечестивец и святотатец Курт Гессе так сказал: пусть Он окажется не тем, каким я Его себе мыслил, пусть окажется вовсе выдумкой, каковой люди заменили подлинное о Нем знание, уже навеки утерянное — от того наше служение в своей сути не изменится, а Высшее Начальство, каким бы оно ни было, очевидным образом это служение одобряет. Хорошо сказал. Мне нравится.
— Он часто хорошо говорит, — кивнул отец Альберт серьезно. — В чем-то и впрямь был прав Каспар, Конгрегация взрастила из него Человека. Се человек…
— Се философ, выученный убивать, — буркнул Бруно, и старик кивнул:
— Тяжко быть в числе первых, брать на себя бремя и с оным бременем торить дорогу для идущих следом. Он сумел. И Каспар, пусть и уносился мыслями и фантазиями чрезмерно за пределы, понимал, что он лишь один из первых, пробный камень…
— Пытались ему все это говорить?
— К чему? — усмешка снова тронула губы старика. — Все равно не поверит и лишь вновь примется насмехаться.
— Зато он не сомневается, — вздохнул Бруно, и собеседник укоризненно качнул головой:
— Ой ли?
— Не в том, в чем порою я, — поправил он сам себя и, встряхнув головой, приглашающе повел рукой: — Я отвлек вас, простите.
— Вот и я сомневался, — продолжил отец Альберт. — Размышлял — и сомневался. Прозревал некое — и вновь сомневался в своих озарениях. А когда связал воедино все то, что измыслил — ужаснулся…
— А вера?
— Лишь укрепилась, — не задумавшись, отозвался старик. — Ибо Тот Господь, коего я осмыслил во всем этом, предстал передо мною лишь еще более великим, нежели прежде.
— И… что же там с тайной мироздания? — с неловкой шутливостью поинтересовался Бруно. — Или и теперь вы мне ее не раскроете, и это было лишь размыслительное отступление?
— Всей тайны никто не ведает, — так же ни на миг не запнувшись, качнул головой отец Альберт. — И не знаю, сумеет ли изведать. А какие-то частицы ее ты и сам уже постиг, ибо не понапрасну же ты… Как там говорил все тот же святотатец — «просиживал штаны в библиотеке»?..
— Недостаточно прилежно просиживал, на мой взгляд.
— Откуда взялся Хаос? — спросил старик, и в комнате воцарилась тишина. — Древний Хаос, древнее Создателя, — с расстановкой продолжил отец Альберт, пристально глядя на оторопелого собеседника. — Так то и дело любят говорить малефики… Думал ли, а сколь много в сих словах правды?
— Думал, — не сразу отозвался Бруно, не сводя со старика напряженного взгляда, и тот кивнул:
— Славно. И что ж надумал? Откуда он взялся и был ли прежде Творца? Говори, — мягко ободрил отец Альберт. — И прошу, не цитируй Томаса и говори своими словами, не его, будь даже его — подобны огранённому алмазу, а твои — простой речной гальке. Даже если сим вечером ты скажешь нечто несусветное и глупое, об этом никому, кроме меня, ведомо не будет. А завтра, как знать, оно вполне может стать и не ведомым никому.
— Утешили, — пробормотал Бруно тихо; помедлив, взялся за стакан, сделал два больших глотка, выдохнул, зажмурившись, и отставил биттер в сторону. — Хаос, — повторил он все так же негромко и, помолчав, продолжил: — Хаос был прежде всего, и Создатель был тоже. Они… я не знаю, были ли они одним целым или Творец изначально был отличен от него, но мне кажется очевидным, что Хаос не был разрушительным тогда, потому что нечего было разрушать: упорядоченного не существовало, или же разрушал сам себя, постоянно, ибо остановиться для него означало приобрести форму.
Старик слушал молча — неподвижно, ни единым взглядом или движением не выказывая согласия или возражения.
— Что было до того и откуда взялся этот предвечный Хаос, неведомо… Точнее, — поправил Бруно сам себя, — этого не ведаю я. Подозреваю, что не ведомо это и никому из ныне живущих… а если и ведомо — он не расскажет. И я не знаю, как человеческий разум может суметь постичь это сам, выводя неоспоримые следствия из причин и отыскивая сами причины. Был Хаос… Упорядоченной материи, времени — ничего этого не было. А потом… Потом Творец создал всё. В недрах хаотичного небытия, безвременья, беззвучья, было сказано Слово — и всё началось. Дни творения — быть может, были они, а возможно, лишь так это сумел хоть отчасти осознать человеческий рассудок, этого я не знаю, но вижу сотворение как… как… Словно бытие взорвалось в небытии, единым мигом, и возникло упорядоченное, а обломки Хаоса были отброшены прочь, к его границам, к границам материи и самого времени. И вот тогда, в тот самый миг, началась битва, которая все еще идет: Хаос хотел схлопнуться снова, поглотив собою все то, что когда-то было им и быть перестало, а упорядоченное стремилось удержать свои границы.
Бруно умолк, глядя на старика, ожидая хоть какой-то реакции, однако тот так и сидел неподвижно и молча, глядя с выжиданием.
— Создатель… — продолжил он медленно, с трудом подбирая слова, — пребывает в упорядоченном Своей благодатью, Своей любовью к сотворенному, но именно потому, из любви к этому творению, и удален от него, потому что тварное не может вместить в себя Нетварное. Тварное не выдержит прикосновения Полноты, Могущества и Света. И Творец умалил себя, дав творению жить, наделив его свободой… в том числе свободой от Себя. И… — Бруно снова помолчал, протянул руку к своему стакану и тут же убрал ее, не притронувшись. — И Он держит границу между упорядоченным и Хаосом, но чтобы граница эта выстояла — упорядоченное, мы сами, должны желать этого и держать ее тоже. Бытие должно бороться за возможность быть, иначе оно перестанет быть бытием. И там, на этой границе… Всё, — решительно подытожил он, подняв взгляд к отцу Альберту. — Дальше не знаю. У меня было куда меньше времени на размышления, нежели у вас. Что там? Кто там?
— Там сущности, — не сразу отозвался старик. — Ошметки Хаоса, которых коснулся краешек волны Творения, пронесшейся по Небытию, но не проник в них до конца, не содеял их всецело сущими. Пена на волнах. Они не пребывают в Хаосе и не вошли в бытие, они не тщатся поглотить или порушить бытие, но и не способны влиться в него, не способны стать бытием. Не способны самостоятельно.
— Так значит… — начал Бруно осторожно, запнулся и докончил через силу: — Вы… вы выдернули с границы сущего мелкую хаосятину и вселили ее в своего автоматона?!
Старик вздохнул.
— Они мнились мне такими удобными. Сии сущности не несли в себе семени разрушения и даже не стремились быть, но начинали быть, если сию возможность дать им. В них нет разума, но…
— Но разум начинает пробуждаться в них со временем? — докончил Бруно, когда отец Альберт умолк, и тот неспешно кивнул:
— Истинно так. То не был разум в совершенном смысле сего понятия, была лишь искра осознания, осмысления — поначалу мира вокруг, а после и самого себя. А следом за тем — и жажда бытия, и собственные желания, не всегда мирные… Как я и говорил, я был самонадеян и поспешен, а оно довольно долго было неосознанно, послушно и безмысленно. Как собака. Будто и живая, и есть некое подобие рассудка — довольное для исполнения нехитрых повелений, и вместе с тем безразумная.
— И вы не сразу заметили, когда это стало чем-то большим?
— Одно могу молвить в свое оправдание: я заметил вовремя. А разрушив автоматон, более ничего подобного повторить не пытался.
— А смогли бы? Чисто технически, — торопливо оговорился Бруно, когда собеседник поднял к нему взгляд. — Просто любопытно.
— Смог бы.
— А…
— И кто-то другой смог бы, — кивнул отец Альберт, не дослушав. — Однако ж ни к чему это. Армию автоматонов изготовить — пустая трата времени и сил, сии механизмы медлительны, неповоротливы, туповаты… да и денег стоить будут немалых. К чему столько затрат материальных и психических, коли есть уже автоматоны готовые. Их не надо собирать, не надо расходовать время на изготовление деталей, не надо затрачивать на них средства — женщины сами производят их и растят…
— Намекаете, что Австриец способен…
— Это ты намекал, — улыбнулся старик. — А я на твою мысль ответил. Бог знает, кто и на что способен из наших недругов. Будем уповать, что наши соглядатаи знают лишь чуть меньше Него, а мы верно истолковали узнанное.
— А как мы истолковали тайну мироздания? — спросил Бруно тихо и, не услышав ответа, осторожно пояснил: — Все же как оно было, до сотворения мира? Как… как сосуществовали Творец и Хаос? Он… один из них? Но Творец неизменен, непреложен, в том сама Его суть. Стало быть, не может быть у Него темного хаоситского прошлого, от коего Он вдруг решил отступить. Или оба они предначальны, и битва эта предначальна, и она была всегда — между хаосом и тем упорядоченным, что Он содержал в Себе? И…
— Давай, — мягко подбодрил отец Альберт. — Говори. Тут нет никого. Никто не станет смеяться.
— Да как-то оно выходит не смешно, — заметил Бруно все так же негромко. — И выходит, что сами собою напрашиваются две версии: сама Вселенная была создана как поддержка в этой битве, как… как большая крепость, в которую ввергли воинов, не спрашивая, хотят ли они того, или же Хаоса как такового просто не было до момента творения, и он просто… просто стружка, щепки, оставшиеся от работы Творца, и если бы не творение — не было бы и Хаоса. В том и ином случае получается… грустно.
— Как хитро и аккуратно ты сказал «противно», — заметил старик с невеселой усмешкой. — Нехорошо себя осознать инструментом, а Того, Кто всегда мыслился защитой и прибежищем — виновником всех бед. Верно?
— Так стало быть… так оно и есть?
— Нет, — уже серьезно вздохнул отец Альберт. — На волне чувства, в запальчивости, я и сам некогда подумал так. Но в сии версии многое не ложится.
— Например?
— Свобода воли человеческой. Одно это разбивает оные рассуждения во прах. Будь все так, будь этот мир всего лишь форпостом на пути Хаоса — этакое попустительство оставляет для его проницания излишние лазейки. Господь и мир от свободной воли этой много настрадались, и много раз сущее было на грани погибели из-за нее, однако — она есть, и Господь так тщательно оберегает ее, что многие сыны человеческие этим еще и недовольны. А сам подумай, даже правители земные знают, что лучший солдат — не думающий лишнего.
— А «щепки»? Эта версия…
— …столь же негодна. От древесного ствола не остается железной стружки, а из стеклянного шара не выпечь мучного пирога. Если Хаоса не было до творения, если он суть лишь отходы, помои — с чего бы Творцу, творящему из ничего, оставлять за собою столько сора, столь противного всему разумному и упорядоченному? Когда Господь отсеял негодное — вышел ад, а не Хаос.
— А если не то и не иное, то… то, может, Творец не неизменен? И когда-то часть того предвечного Хаоса… почему-то… решила сотворить Порядок? И… Создатель с самого начала не очень себе представлял, как это делается, и рос над Собою вместе с сотворенным миром, и Его благими намерениями… получилось то, что получилось?
— Сия версия тебе пришлась по душе?
— Она хотя бы как-то…
— …понятна, — подсказал отец Альберт, когда он запнулся, и Бруно кивнул:
— Да. В ней есть хоть что-то…
— …человечное.
— Да. И она…
— …похожа на правду, да. Стану ли я утверждать, что она — не правда? Не стану. Посему я и сказал в начале нашей беседы, что Творец изобразился мне лишь еще более великим по завершении моих раздумий.
— Вы… пришли к тем же выводам?
— Я рассмотрел их как мыслимые, — сдержанно уточнил отец Альберт. — И если все так — разве не еще более велик Тот, Кто пошел против собственной темной и хладной сути, встал против всего и всех, стал самим источником света и благости для целой вселенной?
— Каково пойти против собственного окружения — я прекрасно знаю, — натужно улыбнулся Бруно. — Тяжко. А я всего-то против семьи пошел, а не против богов Хаоса… В этой версии мы с Создателем еще более подобны, еще более близки и по сути в одной лодке.
— Именно потому и мнится мне, что не так все просто, — кивнул старик со вздохом. — Больно уж много человеческого в сем рассуждении. Ты помянул сферу звезд из старых трудов моих… Вот так мне это и видится. Скудным умом на фундаменте невеликих знаний я пытался прозреть мироустройство — и не разглядел его, а наделил своими фантазиями, увидел не то, что было, а то, что был способен измыслить мой ум. И мне так же казалось все придуманное непротиворечивым, понятным… по-человечески понятным. Как эти наши размышления.
— Так что ж тогда? Что… это всё? Кто они такие — Творец и Хаос? Как сосуществовали до творения? Почему… всё это?
— Мы не знаем, — просто ответил старик, и Бруно нахмурился:
— То есть как?
— А вот так. Быть может, все это просто наши домыслы, кои и близко не схожи с истиной. Быть может, мы на верном пути, но не уразумели всего до конца. Быть может… Что угодно. Наш разум на многое способен, и он далеко завел нас за века осмысления подаренного нам мира, однако, как бы ни был человек близок к Господу, в одном мы несхожи: Он абсолютен, мы ограничены. Ограничены кратким временем, ограничены малостью знаний, ограничены скудостью мысли. Мы движемся по времени медлительно, как садовые улитки, ощупью находим свои пути и натужно постигаем мир, Господа… да и себя самих.
— Особенно себя… — все так же чуть слышно проговорил Бруно, и старик пожал плечами:
— Мы все же образ и подобие, пусть и жалкое. Постигнем себя — постигнем и мир, и Господа… хотя б отчасти. Быть может, в некоем будущем разум потомков сумеет осмыслить то, чего мы не понимаем, и увидеть то, чего мы приметить не можем. Наши духовные предки даже не ведали, что мир, в коем мы поселены, не един во всей Вселенной, а мы знаем, и взгляни, как одно лишь сие поменяло всё, как сразу же многими путями разбежалась наша мысль, а сколько ложных путей мы отринули. Когда-нибудь наши наследники изведают мир глубже, узнают больше, поймут лучше. А пока… вот так.
— Начинаю понимать, что роится в голове, когда в руки дается выбор и возможность увидеть это однажды, — вздохнул Бруно и, встряхнув головой, глубоко перевел дыхание. — Смешно, — хмыкнул он без улыбки. — Еретики всех мастей уверены, что Инквизиция знает некую «правду», которую скрывает ради сохранения власти над умами, и эту правду надо раскопать, распотрошить и раздать всем, кому сколько влезет. Когда-то и я сам так думал. А правда в том, что мы не знаем ничего, а если раздадим то, что знаем — наступит тот самый хаос… «Что скажет крестьянин, на уши которого вывалить все тайны?» — медленно произнес Бруно, глядя в стол. — «Половина из них покончит с собою, разочаровавшись в вере, жизни, правде, в чем угодно, каждый в своем. Вторая половина отбросит все, что складывало до сей поры их бытие, без разбору, а на пустом месте прорастет анархия — она всегда приходит первой на место, ранее занятое идеалами, вбитыми в голову с детства, впитанными с младенчества. Останутся еще и те, кто вычленит из этого знания полезное; полезное для себя. И использует для того, чтобы управлять остальными, подчинять толпу и держать власть над ними»…
— Сдается мне, — заметил старик, — я знаю, чьи слова тебе припомнились.
— Снова наш человек эпохи человека, да, — уныло подтвердил Бруно. — Тогда я считал, что Курт слишком плохо думает о людях или слишком хорошо — об известных Конгрегации тайнах. Сейчас… даже противно, насколько я с ним единодушен.
— Ничего, — благодушно отмахнулся отец Альберт и бодро наплескал биттера в оба стакана. — Завтра нас обоих упокоят, и все тайны уйдут за нами следом в могилу, и мир останется неколебимым. Ergo bibamus!

 

Назад: Глава 33
Дальше: Глава 35