Глава 35
Сегодня полномочные члены Собора, наблюдатели и гости собирались загодя, едва ли не с рассветом. Первыми к складам на берегу озера потянулись те, кого высокие чины промеж себя пренебрежительно звали «зеваками» — рыцари и представители мелких приходов, сперва иностранных, а после и имперских; внутри мест для них предусмотрено не было, и зрители толклись поодаль, тщась вместе с тем и не упустить выгодного местечка поближе к входу и распахнутым настежь окнам, откуда, если посчастливится, можно было разобрать, что будет говориться внутри. Следом явились сошки покрупнее — богословы и настоятели, и где-то в этой пестрой толпе можно было заметить понурого и помятого от бессонницы посланца Эммануила Палеолога, который, кажется, уже и сам перестал понимать, что он все еще здесь делает.
Ближе к началу заседания начали подтягиваться архиепископы, кардиналы и епископы, герцоги и представители королей, и пестрая масса зрителей снаружи оживилась, заговорила, закачалась волнами, собираясь во все более плотную толпу у дверей и окон. Толпа расступалась, пропуская очередного кардинала или епископа, и смыкалась за его спиной, чтобы вновь расступиться и снова сойтись.
Шагая по этому живому коридору, Бруно никак не мог отделаться от мысли, что идет сквозь строй — каждый выжидающий взгляд, каждый шепот и неясное бормотание ощущались почти физически. Где-то в этой толпе должны быть и конгрегатские expertus’ы… Остается лишь надеяться, что от них будет толк, если или когда ситуация накалится.
И наверняка где-то здесь же были люди Коссы, их просто не могло не быть. Кто и как пустил первый слух, приведший к молве о судьбоносности сегодняшнего заседания, отследить уже было невозможно, да и не нужно — это уже было неважно, но не предчувствовать, не предполагать, не допускать как один из самых вероятных именно плохой итог — Косса не мог. А стало быть, не мог и не подготовиться к нему…
Внутри метался под низким потолком невнятный гомон; acustica склада не была рассчитана на хорошую слышимость, и разобрать, что говорилось в одном его конце, сидя в другом, было довольно сложно, особенно когда первые мгновения уходили на то, чтобы сообразить, на каком из языков это было сказано. Это и сыграло на руку, когда папское единовластие удалось урезать, вверив право голоса и принятия решений не только кардиналам и епископам, но и светским богословам и знатокам гражданского права. Когда это предложение было озвучено, а после стало решением, а потом и принятым решением (буквально за считанные минуты) — Косса просто не успел сообразить, что происходит. Продвинуть второе постановление — «каждой нации один голос» — было уже куда легче. Теперь вся огромная Империя имела единственный голос как «германская нация», но зато и слетевшиеся в Констанц, как голуби на кормежку, итальянские кардиналы лишались численного преимущества. Третий шаг — признать Собор высшим церковным органом, имеющим верховенство даже и над Папой — было уже несложно.
Не сказать, чтоб сие решение было идеальным, но в сложившейся ситуации — лучшим из возможных…
Бруно уселся на свое место, искоса глядя на лицо отца Альберта, примостившегося рядом. Сказать по этому лицу, о чем думает старик, было невозможно: сухой сморщенный лик выражал лишь полнейшее благолепие и иконную кротость, приправленные столь же картинной торжественностью. Насколько говорящим было его собственное лицо, Бруно сказать затруднялся и надеялся, что на нем хотя бы не отражается уныние вкупе с обреченностью.
Удивительно, но паники не было; не было даже страха, лишь опасение, что все жертвы и старания могут оказаться напрасными. Странно… Сколько себя помнил — боялся всегда. Боялся старшего брата, боялся поступать в университет и завалить учебу в университете, боялся бросать учебу, боялся семейной жизни в деревне, боялся помешаться, лишившись семьи… Боялся быть пойманным, боялся колдунов, ликантропов и смерти, когда настигла служба в Конгрегации. Потом боялся ответственности, боялся решать за других, боялся быть хранителем чужих тайн… А сейчас — ничего. Сейчас, когда случиться может все, что угодно, и скорей всего — трагическое, нет ни страха, ни трепета, ни смятения. Наверное, так себя чувствуют приговоренные, когда понимают, что все равно уже ничего не изменить…
Когда в зал вошел Косса и остановился на миг, оглядывая незанятое место председательствующего, Бруно невольно усмехнулся. Понтифик явно выжидал до последнего, чтобы не прийти раньше Рудольфа, но что-то пошло не так — то ли не догадался выставить для этого нарочитого наблюдателя, то ли наблюдатель принял за Рудольфа кого-то из иных членов Собора и дал ложный сигнал, но несколько неприятных секунд пизанский Папа все-таки пережил. Радоваться этому было глупо и отдавало мелочностью и мальчишеством, но сегодня можно было себе позволить небольшую поблажку.
Рудольф явился минута в минуту, когда присутствующие уже начали заметно нервничать, высказывая всевозможные предположения — от внезапной болезни, а то и смерти Императора до его сознательного отсутствия на заседании, что, несомненно, являлось частью некоего Хитрого Плана. Его появление было встречено вздохами — облегченными и разочарованными, оживленным галдежом, и на миг возникло ощущение, что в этом торговом складе происходит то, для чего он и был построен, и это толпы торговцев, по стечению обстоятельств прибывшие все разом, пытаются поделить место и расположить свои тюки и ящики наиболее выгодно.
Косса проводил старого монарха долгим взглядом и, не дожидаясь, пока стихнет суета, поднялся, всем своим видом выражая церемонное смирение. Молитву, благословляющую высокое собрание, он тоже начал произносить, не дождавшись полной тишины, и тишина водворилась сама — суетливая, поспешная и нервная, полностью утвердившись лишь когда половина должных слов уже успела утонуть во всеобщем шуме.
Рудольф выслушал молитвословие сосредоточенно, с подчеркнутой торжественностью, и Бруно не исключал, что сейчас монарх молился искренне, наплевав на то, из чьих уст исходят эти слова. На свое место по окончании вступительного благословения он уселся молча и так же безгласно подал знак к началу заседания.
Поначалу вернулись шум и ропот, снова заскрипели скамьи, зашуршали подошвы, голоса вновь заполнили огромное здание под высокой крышей, и когда на середину вышел плотно сбитый немолодой человек в дорогом, но подчеркнуто неброском котарди, его даже не сразу заметили. Ни Рудольф, ни Косса не подали ни единого знака, не произнесли ни звука, ожидая, пока собравшиеся утихнут сами собой, и лишь когда тишина, наконец, водворилась, старый венценосец демонстративно прокашлялся, привлекая внимание, и ровно сообщил:
— Сегодняшнее заседание начнет синьор Карло Малатеста.
Он говорил медленно, тщательно подбирая слова, как и всегда, когда необходимость вынуждала переходить на латынь. Освоение языка официальных заседаний Рудольфу всегда давалось нелегко: по его собственному признанию, в этом он был похож на хорошо обученного пса — все понимал, но сказать не мог. А здесь и сейчас немалую роль играла и важность происходящего, где каждое неверно сказанное слово многого могло стоить, и Рудольф старался говорить кратко, сдержанно и с использованием максимально простых выражений.
— Из Римини тот, кто зовет себя папой Григорием XII, направил свое послание Вселенскому Собору.
Отсюда нельзя было увидеть выражения лица Коссы, зато все чувства, отобразившиеся на гладком породистом лике Малатесты, отлично виделись в подробностях, и не заметить, что представитель Григория не в восторге от прозвучавшей формулировки, было сложно.
Гомон попытался водвориться снова, однако все голоса разом стихли, когда Малатеста развернул внушительный пергаментный лист и церемонно поднял его на уровень глаз. Несколько мгновений он молчал, дожидаясь полного безмолвия, и лишь когда стало слышно в наступившей тишине, как ветер шуршит ветвями за раскрытыми окнами, размеренно и громко зачитал:
— Любезные братья!
Он снова смолк на мгновение, и теперь, казалось, даже ветер за стенами постарался утихнуть, и когда под французским кардиналом едва слышно скрипнула скамья, на него обернулись все, сидящие рядом.
— Я, раб рабов Божьих, викарий Христа, Великий понтифик Григорий XII, приветствую и благословляю Вселенский Собор, созванный в Констанце, и благодарю и благословляю достойных мужей и братьев, чьими усилиями он был созван, собран и блюдется.
Скрипучий французский кардинал издал невнятный звук, похожий на икание и змеиное шипение разом, и сидящий рядом с ним собрат, судя по резкому движению, весьма чувствительно стукнул его по ноге под скамейкой.
Косса, и без того похожий на статую, вовсе закаменел, взирая на посланца своего конкурента подчеркнуто безучастно.
Уже тот факт, что легаты Бенедикта и Григория были признаны полномочными представителями, ставили его на одну доску с обоими понтификами, и его личное присутствие на Соборе оставалось единственным, да то сомнительным, преимуществом. Это было на руку французам и это оставалось лишь молча проглотить Коссе — сейчас и здесь слишком уж усердно выпячивать собственную исключительность не стоило, и он это понимал. И зачин послания, зачитанный Малатестой, настолько расходился с посланием, которое точно так же и здесь же озвучилось месяц назад, что можно было бы заподозрить заговор, подмену письма, что угодно, если б не было достоверно известно, насколько этот человек в центре зала близок к отсутствующему понтифику.
Месяц назад Григорий, упрямо отказавшийся признать легитимным Собор, созванный своим противником, направил в Констанц кардинал Доминичи, каковой под градом недовольных шепотков недрогнувшим голосом зачитал решение Папы Григория о созыве Вселенского Собора от своего имени, а потом, тут же, о его открытии. Косса тогда лишь криво ухмыльнулся, а французские кардиналы злобно зашептались — видимо, костеря своего понтифика за то, что он провернуть подобный финт то ли не догадался, то ли не осмелился.
И вот сейчас Григорий устами своего легата громко, четко и недвусмысленно переложил на руки Империи и Рудольфа половину и ответственности, и славы за организацию Собора, не вполне опровергая самого себя de jure, но противореча de facto.
— Не имея возможности присутствовать на благочестном собрании ввиду крайне прискорбного состояния моего здравия, — ровно продолжил Малатеста, — сим посланием я намереваюсь сообщить свое решение, касающееся жизни Церкви. Размышляя в душе своей и пытаясь услышать глас Господа в совести своей, я пришел к уверенности, что никакие войны и разрушения, никакие эпидемии и происки врагов не приносили и не приносят христианскому миру столько страданий, не толкают его так на край гибели, как великая схизма, терзающая церковь и людские души вот уже тридцать семь лет. И поистине слугой Диавола, гнусным и подлым сообщником отца лжи, пособником раздора будет тот, кто поставит себя выше блага Церкви, мира и спасения душ человеческих.
Легат снова умолк, будто для того, чтобы перевести дыхание, и, приподняв пергамент выше, повысил и голос.
— Посему я, раб рабов Божьих, викарий Христа, Великий понтифик Григорий XII, в полной мере разумея всю серьезность сего деяния, провозглашаю без какого-либо принуждения и по своей доброй воле, что отрекаюсь от титула епископа Рима, преемника Святого Петра, возложенного на меня кардиналами в тридцатый день ноября 1406 года века Господня.
Со скамей французских кардиналов донеслось несколько возгласов, тут же потонувших в гвалте, кто-то вскочил на ноги, кто-то засмеялся — ненатурально, громко, почти кликушески, кто-то крикнул «Silentium!», чем добился лишь еще большего шума. Малатеста стоял недвижимо и с каменным лицом, все так же подняв папское послание, и по сторонам не смотрел, вперив взгляд в крупные витиеватые буквы.
Косса по-прежнему был похож на статую — холодную, незыблемую и неживую, и даже взгляд застыл камнем, словно приклеившись к человеку в центре зала.
Отец Альберт прижал ладонь к груди, где поверх доминиканского одеяния висел Сигнум, и что-то шепнул.
Бруно протяжно выдохнул, лишь сейчас осмыслив, что почти не дышал все то время, пока легат выходил к собранию, разворачивал свиток и зачитывал написанные Григорием слова.
Сработало. Это сработало. Григорий не припрятал камня за пазухой, Малатеста не обманул, и на Соборе действительно было зачитано то, что им и обещалось. Сработали увещевания, и престарелый понтифик все-таки пошел на сделку, остатками здравого рассудка избрав для себя лучший из худших вариантов. Сохранение кардинальского чина, место кардинал-епископа Порто и память в истории как миротворца — все это было куда приятней уже почти решенного насильственного низложения и вполне вероятной расплаты за упрямство. Так довольными оставались все: бывший Папа доживет свои невеликие годы в тиши и благополучии, никому не мешая и ни на что не влияя, а Собор получит в свое распоряжение окончательно и бесповоротно решающий аргумент и непобедимое оружие.
Теперь оба оставшихся Папы, некогда поклявшиеся сложить с себя сан, если это сделает хоть один их оппонент, были прижаты к стенке…
Того, что Малатеста продолжает читать, почти никто не заметил, а когда собравшиеся это осознали, голоса стихли почти разом, вмиг, и снова стало слышно, как ветер бродит за стенами и скрипит злополучная скамья под неугомонным французским кардиналом.
— …преемника Святого Петра, возложенного на меня кардиналами в тридцатый день ноября 1406 года века Господня, — произнес Малатеста с расстановкой, и члены Собора, осознав, что легат лишь повторил последний прочитанный фрагмент, облегченно выдохнули. — Любезные братья! Благодарю вас за всю любовь и весь труд, с коими вы поддерживали меня в моем служении, и прошу у вас прощения за все мои грешные деяния, каковые были совершены по неведению, из излишнего усердия и в ревности о деле Господнем. Убежден, что мои собратья-епископы, опрометчиво избранные понтификами во дни разлада и в горячности раздора, также прислушались к гласу Господню в совести своей и уже обратились к благочестному собранию с подобным же смиренным посланием, и место главы Вселенской Церкви освобождено, и Святой Престол ожидает достойного блюстителя. Доверим же Святую Церковь заботам Верховного Пастыря, Господа нашего Иисуса Христа, и вознесем молитвы свои Ему, дабы Он вложил терпеливость и разум в души при избрании нового Верховного Понтифика.
Во все еще царящей тишине Малатеста медленно опустил руки, аккуратно и подчеркнуто неспешно скрутил свиток, столь же прилежно осенил себя крестным знамением и, развернувшись, прошагал к столу письмоводителя. Добровольный секретарь и хронист Ульрих фон Рихенталь, все время Собора державшийся невозмутимо, будто видел в жизни и не такое, сейчас был похож на прихожанина, внезапно узревшего битву ангелов Господних с сатанинскими созданиями прямо под крышей храма, в который пришел на мессу. На церемонный кивок Малатесты он ответил не сразу, смятенно изобразив то ли поклон, то ли судорогу, и осторожно, будто боясь сломать, сдвинул свиток в сторону, к самым важным документам заседаний.
Когда Малатеста, отвернувшись, двинулся к своему месту на скамье, фон Рихенталь боролся с собственными пальцами, пытаясь записать в черновик хроники невероятное событие.
Тишина все еще стояла вокруг — уже не такая плотная, дрожащая, призрачная, но все еще бездонная. Косса все так же неподвижно сидел на месте, лишь провожая взглядом фигуру легата. Рудольф со своего возвышения разглядывал скамьи французской делегации.
Бруно молча отсчитывал мгновения. Еще самое большее половина минуты — и если никто из членов Собора не сделает первый шаг, придется вставать и зачитывать речь, на написание и заучивание которой ушло два дня умственных и душевных мук…
Когда в тишине вновь скрипнула скамья, все обернулись, глядя на то, как поднялся один из авиньонских епископов, не став, тем не менее, выходить в центр зала. Пьер д’Альи, профессор теологии, канцлер Парижского университета…
Началось.
— Поскольку молчит председательствующий, — произнес епископ уверенно и четко, — скажу я.
Рудольф на столь незатейливое, почти простецкое именование своей персоны не отреагировал ни словом, ни движением, все с тем же отсутствующим видом рассматривая лица кардиналов, теологов и епископов подле оратора.
— Как видим, даже еретичествующий собрат наш, самочинно провозгласивший себя некогда главою христианского мира, нашел в душе своей довольно мудрости и смирения, чтобы раскаяться и поставить благо мира и Церкви выше блага собственного. А что же мы? — вопросил д’Альи, обведя окружающих суровым взглядом, и, не дав никому ответить, вытянул руку, указав на недвижимого Коссу. — Неужто не найдем ни того, ни другого хотя бы с горчишное зерно, чтобы лишить, наконец, папских полномочий другого еретика, много более гнусного?
— Может, сначала незаконно занятый престол освободит еретик авиньонский? — выкрикнул кто-то с итальянских скамей, и д’Альи сдержанно кивнул:
— Мы непременно рассмотрим персоны всех, брат мой во Христе. Но не кажется ли всем вам, что в первую очередь надлежит сделать то, что сделано должно быть уже давно? Человек, не достойный носить даже сана священнического, не говоря уже о тиаре, но обретший ее — этот человек давал клятву, все мы ее слышали здесь, что отречется от папского престола, если это сделает хотя бы один из других. И вот, мы видим, он молчит.
Косса действительно молчал. Он сидел все так же безмятежно, как изваяние, расслабленно возложив руки на подлокотники подобия папского трона, и даже не смотрел на обвиняющего его епископа.
— Воистину! — одобрительно возгласил кто-то со скамей сторонников Коссы.
Теперь все обернулись на этот голос, глядя с невыразимым удивлением на то, как поднялся кардинал Джамбарелла, до сего дня верный соратник и ревнитель своего понтифика. Косса по-прежнему не шевельнул и пальцем, не повернул взгляда, и лишь губы чуть покривились в легкой полуулыбке.
Отец Альберт сжал на Сигнуме пальцы ладони, прижатой к груди, и прикрыл глаза.
— Было ли постановлено, что Собор превыше Папы? — повысил голос Джамбарелла. — Было ли решено, что Собор берет на себя святую миссию восстановления всеобщего согласия, если все, провозгласившие себя главою Церкви, так и останутся во тьме заблуждения и упрямства? И вот, смотрите, даже один из этих еретиков раскаялся, как верно заметил брат наш, и отступил с дороги, и разве не должен теперь Вселенский Собор своею волею завершить начатое? И самое первое, главнейшее, что он должен сделать, это лишить титула преемника князя апостолов одного из подлейших, бесчестнейших людей из всех, когда-либо занимавших престол!
— Вы хотите сказать, брат мой, — не вставая, возмущенно переспросил кто-то из итальянских кардиналов, — что Святой Престол всегда занимали подлецы, и папа Иоанн XXIII только самый подлый?!
— Да кто только не занимал ваш римский престол! — с нескрываемым ожесточением выкрикнули из авиньонской делегации, и д’Альи вскинул руку:
— Не время для ссор, братья мои! Сейчас время объединиться, восстать против схизмы, против ересей. Против Антихриста!
— Господь да поразит тебя, брат мой во Христе! — гневно воскликнул тот же голос из итальянских рядов, и кардинал Оддоне Колонна вскочил, едва не сшибив плечом одного из соседей. — Как можешь ты, как язык твой повернулся столь святотатственно оскорбить слугу Господнего, безо всяких причин, без хотя бы малых на то оснований?!
— Без оснований? — холодно переспросил д’Альи. — Я всего лишь слушал пересказы ваших же кардиналов и епископов — и набрал полный сундук оснований, а ты, брат мой несчастный, неужто ослеп в своей преданности этому воплощению мерзости, что не видел творимого им, даже находясь подле него?
— Где доказательства?!
— Свидетели! — торжественно воскликнул Джамбарелла, попытавшись сделать шаг вперед, но кто-то одернул его сзади, и возникла короткая заминка — кардинал пытался вырвать свое одеяние из рук собрата, а тот что-то гневно шипел ему по-итальянски.
Отец Альберт нахмурился, все так же сидя с опущенными веками, и сухие губы старика плотно сжались, став похожими на давний рубец на морщинистом лице.
— Свидетели, — подтвердил д’Альи громко. — Среди тех, кто присутствует на этом собрании, таких множество. Одни молчат — из страха или корысти, но другие говорили, и говорили о многом, и всем нам известны бесчисленные злодеяния этого человека! Симония! Курия и Церковь Христова превратились в торжище! Этот бесчестный пройдоха в папской тиаре продавал саны и должности, таинства и мощи! Мощи! — грозно повторил д’Альи и обвел пылающим взглядом собравшихся. — Разврат, какового еще не бывало!
— Надо уходить, — тихо сказал отец Альберт, открыв глаза.
— Но началось то, ради чего мы всё это… — возразил Бруно, и тот сухо оборвал, не дав докончить:
— Надо забирать короля и уходить. Еще немного — и я не смогу нас уберечь.
— Насилие! — возгласил епископ, сидящий по левую руку от отца Альберта, тоже поднявшись. — Нескончаемое насилие над мирскими женщинами и монахинями, над детьми!
— Я сам это видел! — поддержал со своего места Джамбарелла, и все еще вцепившийся в его одежду собрат вскочил на ноги, раздраженно потребовав:
— Умолкни!
Отец Альберт молча приподнялся, поразительно ловко юркнув за спину стоящего епископа, и засеменил вдоль скамьи за спинами сидящих. Бруно тихо ругнулся и, скорчившись в три погибели, двинулся за ним, придерживая хабит, чтобы не наступить на подол.
— Подкупы, взятки! — продолжал меж тем голос д’Альи. — Убийства! Несметные богатства, коими этот недостойный муж покупал себе сторонников, сообщников, дома и чины — все это получено было путями бесчестными, противными закону божескому и человеческому!
— И ересь! — выкрикнул кто-то с места, и кардинал повторил:
— И ересь! Присвоение себе славы пророка Господнего, а после — это слышали достойные доверия люди — он стал сам же звать себя Антихристом, противником Создателя и Спасителя! Он говорил так и насмехался над Богом!
Отец Альберт свернул вправо за скамьями и спинами, образующими угол, и ускорил шаг. Бруно приподнял голову, найдя взглядом Коссу; тот все так же сидел без движения, по-прежнему чуть заметно улыбаясь и не глядя на своих обвинителей.
— Отравительства! — продолжил д’Альи и, на мгновение смолкнув, горестно произнес: — Но что Папа?! Его грехи всем известны и всеми осуждены, а что же мы сами?
Бруно запнулся от неожиданности, едва не потеряв равновесие и с трудом удержавшись от того, чтобы распрямиться и посмотреть, на месте ли все еще французский кардинал, или это кто-то иной говорит его голосом. Отец Альберт впереди что-то коротко шепнул — то ли молитвенное, то ли нечто совсем иного рода, и засеменил еще быстрее. Несколько человек вскочили, не обращая внимания на двух конгрегатов за своими спинами, и согласно выкрикнули:
— Да!
— Воистину так!
— Тщеславие! — сокрушенно вымолвил д’Альи и повторил громче: — Тщеславие, мой вечный грех! Как я смотрел на собратьев своих по сану, о как я гордился собою и презирал их! Я выкупил у этого человека в тиаре кардинальский сан! Я отказался быть легатом Папы в Германии: Антонио Висконти заплатил мне, и я отказался!
Бруно зашипел, стиснув зубы, чтобы нелестные и недостойные священника мысли не оформились в не менее недостойные слова, и увидел, как присел, точно под ударом, отец Альберт.
— Я видел, что папский престол занимает недостойный муж, и что я сделал?! Я малодушно бежал от него под руку авиньонского папы! Я знал, знал, что он еретик и мздоимец, но лгал сам себе, говоря, что мздоимец лучше Антихриста! Я презирал короля Франции, будучи его духовником, я считал его неучем и невежей! Я присваивал милостыню, каковую обязан был раздавать от имени короля!
— Мне бы твои грехи… — пробормотал Бруно себе под нос, стараясь не отставать от поразительно прыткого отца Альберта.
Я-то свой чин обрел и вовсе по знакомству, мысленно договорил он. Просто оказался в ближнем круге по чистой случайности. Просто был на глазах. Просто сделал себе репутацию на чужой славе — на славе человека, который жилы рвал на службе и которого я только и делал, что упрекал, упрекал за малость веры, за недостаток человеколюбия, за пороки и несовершенства, истинные или мнимые…
Когда старик впереди вдруг остановился, Бруно едва не сшиб его с ног. Сухая цепкая ладонь сжала запястье ректора академии святого Макария с удивительной силой, до боли, и он поморщился, ощутив, как медленно и нехотя, точно пылинки под легким сквозняком, улетучиваются тоскливые мысли, унося с собой внезапное уныние.
— Противься! — неистовым шепотом потребовал отец Альберт, встряхнув его, как суму. — Гони прочь!
— Я платил наемным убийцам по поручению антихриста Коссы! — выкрикнул голос кардинала Джамбареллы, и кто-то отозвался от дальней стены склада:
— Я оговорил своего епископа, чтобы занять его место!
— Я стал священником, чтобы обрести богатства! — воскликнул немецкий епископ в шаге от Бруно и, вскочив, вцепился в волосы. — Я просто хотел уважения и достатка!
— Быстрее! — подстегнул отец Альберт и снова двинулся вперед, уже не отпуская руки Бруно.
— Я не верю! — донеслось издалека. — Не верю! Вера не спасает! Я знаю, всегда знал, нельзя грешить и спасаться верой! Бог сам решает, кого спасать! Я хотел говорить об этом людям, но боялся! О я малодушный!
До Рудольфа оставалось около пяти шагов, когда тот вдруг скорчился, точно от боли в животе, и обхватил голову руками, что-то бормоча. Отец Альберт рванул вперед, таща за собой оглушенного ректора, и ухватил короля за плечо.
— Поднимайтесь, надо уходить! — сказал старик громко, не таясь — его голос и так уже тонул во все более многочисленных выкриках собратьев по сану.
Кто-то у скамей напротив уже не кричал — стонал с подвыванием.
— Поднимайтесь! — повысил голос отец Альберт, встряхнув Рудольфа, и тот поднял голову, с заметным усилием собрав взгляд на человеке перед собой.
— Я подкупал и запугивал… — пробормотал король вяло. — Я убивал мирных обывателей на войне…
— Я отправил на войну дочь друга, — отозвался Бруно. — Знал, что он не сможет запретить, поэтому сказал, что решение за ним.
— Господь Иисус! — с раздражением и испугом, какого в нем прежде никогда не видели, воскликнул отец Альберт и сжал обе ладони — на запястье ректора и плече короля — так, что оба поморщились от боли. — Быстро за мною оба, грешники непотребные!
Какой-то кардинал неподалеку выкрикнул что-то нечленораздельное, воздев руки к потолку словно в молитвенном экстазе, и вдруг вцепился в глаза, погрузив пальцы в глазницы. Его вой утонул во всеобщем крике, и того, как он заплясал на месте, размахивая вырванными глазами и заливаясь кровью, почти никто уже не заметил…
— Ну! — подстегнул отец Альберт, сдернув Рудольфа с места, и перехватил его за руку.
К выходу щуплый старик пробивался, как заправский вояка через поле боя, таща за собой обоих своих подопечных, как детей. Рудольф продолжал бормотать что-то, по морщинистым щекам бежали слезы, исчезая в поседевшей холеной бородке, а Бруно продолжал перечислять, едва слыша сам себя:
— Лгал… отправлял на гибель людей… подкупал и устрашал…
Впереди, у самых дверей, распахнутых настежь, мелькнула знакомая фигура, на миг показалось знакомое лицо, и чем-то он был важен, этот человек… Но чем? Чем может быть важен какой угодно человек, если погибель близка, если душа погрязла в грехах, если спасения и прощения нет и не будет, если…
— Sub tuum praesidium confugimus, sancta Dei Genetrix! — четко и громко, словно пытаясь докричаться прямо до небес, провозгласил отец Альберт. — Nostras deprecationes ne despicias in necessitatibus! Sed a periculis cunctis libera nos semper!
Оддоне Колонна, мечась зигзагами, точно вспугнутый заяц, наталкиваясь на людей вокруг, ударился грудью о столб, подпирающий крышу, остановился на миг, схватившись за него руками, и ударился снова — теперь намеренно, с размаху лбом, и снова, снова, снова, выкрикивая бессвязные слова на смеси латинского и итальянского. Из рассаженной кожи потекла кровь, а кардинал продолжал и продолжал биться о сухое, как камень, дерево. Кто-то повис на его плечах, рыдая и пытаясь обнять, что-то мыча ему в ухо окровавленными губами, и Бруно, прежде чем отец Альберт рывком поволок его к двери, успел увидеть, что в разинутом рте вместо языка плещет кровью откушенный обрубок.
— Местью за брата прикрыл войну… — продолжал бубнить Рудольф, с трудом поспевая заплетающимися ногами за стариком. — Радовался смерти Виттельсбахов… даже младенца…
— Non esse auditum a saeculo, quemquam ad tua currentem praesidia, tua implorantem auxilia, tua petentem suffragia, esse derelictum, — упрямо и сосредоточенно продолжил отец Альберт, протиснувшись между двумя кричащими людьми в разорванной одежде, что загораживали проход, пихнул одного из них плечом, протолкнув в дверной проем, и почти вывалился наружу, по-прежнему держа за руки Бруно и Рудольфа.