– В то утро, придя на работу, Шерафет-бей, директор библиотеки, расположенной в районе Бейазыт, никого не застал у двери. Обычно его прихода дожидались два любителя чтения, но сегодня он был один. Прислонившись к стене здания, много лет назад переделанного в библиотеку из конюшни при мечети, Шерафет-бей открыл пакет с печенкой. Потом присел на корточки, выложил мелко нарезанные кусочки на брусчатку и стал наблюдать, как собираются кошки. Потом отвлекся на голубей, разгуливающих под чинарой, – достал из сумки мешочек с пшеницей и принялся рассыпать ее горстями. Отношения между здешними кошками и голубями были мирными. Возвращаясь к дверям библиотеки, Шерафет-бей увидел, как с другой стороны подходят два его знакомца, любители почитать с утра пораньше. Он поздоровался и между делом заметил, что сегодня они опоздали на десять минут. Любители чтения посмотрели на часы и возразили: нет, они пришли вовремя. Шерафет-бей достал из жилетного кармана часы на цепочке. Выяснилось, что часы любителей чтения отстали. Шерафет-бей понимающе улыбнулся, однако позже, убедившись, что часы отстают у всех посетителей библиотеки, да и не только у них, осознал: со стамбульским временем что-то не так. Звонки в школах звенели на десять минут позже, киносеансы начинались через десять минут после указанного на афишах времени, пароходы отходили и причаливали с десятиминутным опозданием, но никто не замечал этого сдвига. Мальчишки-газетчики не кричали о нем по утрам на перекрестках. Шерафет-бей каждый день открывал библиотеку по своим собственным часам и всякий раз задумывался: отчего же все другие часы вдруг отстали? В общем, это длинная история, но я пересказываю ее вкратце. На одном краю света кончалась война, на другом – готова была начаться. Над Стамбулом повисла тяжкая атмосфера, гнет которой не облегчался даже запахом весны. Моряки отправлялись в море с подавленным видом; женщины, развесив постиранное белье, несколько дней потом забывали его снять. Шерафет-бей не мог смириться с тем, что часы у всех в городе отстают и завсегдатаи библиотеки приходят позже открытия. Нужно было что-то делать. И он начал обходить другие библиотеки: утром, как обычно, кормил кошек и голубей, до обеда работал, а потом, поручив свои дела помощникам, отправлялся в гости к коллегам. В читальных залах слышался тревожный шепот. Выпуск новостей на государственной радиостанции начинался на десять минут позже положенного, и с опозданием на десять минут звучал призыв к молитве с минаретов. Стамбульское время полностью изменилось, и единственными неврущими часами остались часы Шерафет-бея. Он не знал, что ему грозит опасность, что за ним следят люди с черными полицейскими значками. Понятно было, что попытка бороться с ошибками радиоведущих и муэдзинов обошлась бы слишком дорого, и Шерафет-бей решил, что должен спасти хотя бы библиотеки. Он неустанно рассказывал коллегам-библиотекарям о правильном времени и попранной истине, а еще о том, что поведение кошек и голубей, многие годы мирно уживавшихся в Бейазыте, изменилось: кошки стали злобными, голуби тревожно били крыльями. Мы должны позаботиться о времени, твердил он, должны донести истину до новых поколений. «Пока мои часы идут без остановки, пока есть кому каждый день их заводить, время на нашей стороне», – говорил он и верил в это всем сердцем. Однажды утром Шерафет-бей чудом увернулся от летевшей на него машины, днем в последний момент не стал пить купленный на улице отравленный шербет, потому что стакан показался ему грязным, но вечером, когда, возвращаясь с работы, он уже подошел к дверям своего дома, его настиг пущенный из темноты в спину нож. На крики жены сбежались соседи, вызвали врача. Шерафет-бей понял, что его жизненный путь подошел к концу, достал из кармана часы с цепочкой и отдал их жене. Та, взглянув на украшенную красными рубинами крышку, печально спросила: «Как же так может быть, что у всех часы идут неправильно и только у тебя – правильно?» Шерафет-бей ласково взглянул на жену, жестом попросил ее наклониться и под любопытными взглядами соседей что-то прошептал ей на ухо, а потом навсегда закрыл свои глаза. На следующий день его худое тело обмыли и после намаза, запоздавшего на десять минут, отвезли на кладбище, зарыли во влажную землю. Соседки поплакали о покойном, попричитали, а потом, продолжая всхлипывать, спросили у вдовы, что прошептал ей муж перед смертью. Вдова, плача, покачала головой и ответила так: «Что сказал мне муж, я не расслышала. Вы же знаете, я немного туга на ухо».
Последнюю фразу вместо меня повторил дядя Кюхейлан:
– «Я немного туга на ухо!»
Мы все вместе рассмеялись.
Сидя в камере, мы не испытывали боли, но всегда находились на ее пороге. Не так ли было и наверху? Там, среди небоскребов, трущоб, автомобильных гудков и безработицы, с нами в любой момент могла стрястись какая-нибудь беда. Огромный город, согревающий своих жителей искусственными мехами, способен был внезапно отвергнуть нас и сбросить в канализацию. Этот риск возбуждал наш аппетит, каждый день порождал все больше желаний. Мы верили, что приблизились к вратам рая, и полагали, что ад находится у нас под ногами. Оттого таким чрезмерным было наслаждение, таким неотступным – страх. Мы забывались смехом. Каждое чувство оказывалось не в меру раздутым, эгоистичным и, покидая нас, оставляло после себя мерзкий, липкий запах на нашей коже. Когда мы замечали это, нам еще сильнее хотелось изменить Стамбул.
После стольких дней допросов у меня, как у тех стамбульцев из истории про библиотекаря, отстали часы, и во время пыток я задавал сам себе больше вопросов, чем следователи. Я был не машиной, а человеком, и близился тот час, когда моя плоть и кости не смогут больше выносить боль. Я начал задумываться о том, как ее прекратить. Может быть, если я заговорю, это никому не повредит? Может быть, выдать следователям какие-нибудь незначительные сведения, чтобы эти костоломы остановились? Назвать какое-нибудь одно имя, один какой-нибудь адрес? Человек, чье имя я назову, давно уже скрылся и находится в безопасности, конспиративной квартиры по известному адресу давно уже нет. Так я пытался убедить самого себя. Я выдам только что-нибудь совсем-совсем неважное, я никого не подвергну опасности. Следователи убедятся, что им не лгут, а я спасусь от боли. Неужели нельзя так сделать? Размышляя об этом, я не мог понять, откуда проникают в мой мозг подобные слова. Должно быть, электрические разряды, прожигая тело, превращались сначала в боль, потом – в отчаяние и в конце концов – в мысленные промельки невинных словечек. Я приближался к какому-то рубежу и не мог понять, что меня ждет за ним.
Что мне делать, за что держаться? Я хотел посоветоваться с Доктором, но что он мог сказать, кроме того, что нельзя терять надежду? От моей слабости не находилось средства, вопросы в моей голове не имели ответов. Передо мной высилась окровавленная стена, и я не видел ничего, кроме нее. Я был одинок, как библиотекарь Шерафет-бей, веривший только своим часам, хотя все остальные часы в Стамбуле показывали другое время. В памяти всплыли чьи-то слова: «Великие мечты влекут за собой великое разочарование». Впервые в жизни я признал себя побежденным, и от этого было горько на душе. Я не сумел превозмочь боль, уготованную мне городом.
– Эту историю ты уже рассказывал, только кончалась она иначе, – заметил Доктор.
– Как в одну реку нельзя войти дважды, – парировал я, – так и в Стамбуле нельзя дважды рассказать одну и ту же историю.
Жизнь коротка, истории длинны. И мы хотели стать частью какой-нибудь из них, притоком влиться в реку под названием Жизнь. Потому и рассказывали одну байку за другой.
– Эти часы на цепочке, – вступил в разговор дядя Кюхейлан, – один из предметов моего любопытства, связанных со Стамбулом. Если верить отцу, красные рубины на их крышке сияли в темноте, как звезды. Всякий, кому случалось их увидеть, потом ночь за ночью смотрел на небо и, только обнаружив там звезды, похожие на рубины, убеждался, что часы показывают истинное время.
– В детстве я ходил в библиотеку, где часы всегда спешили на десять минут, – поделился Доктор. – В те времена о часах, украшенных рубинами, рассказывали много историй, и все они почему-то кончались по-разному, постоянно менялись. Ребенком я не придавал этому значения, но теперь эти часы на цепочке и меня заинтересовали.
– Как будто у нас нет в этой камере других печалей… – пробормотал я себе под нос.
Дядя Кюхейлан, сидевший рядом со мной, обернулся и поглядел на меня.
– А разве у нас есть другие печали, Демиртай? – спросил он так серьезно, будто сидел не на перепачканном кровью бетонном полу, а в какой-нибудь кофейне.
Мне захотелось улыбнуться. Но вместо этого я заговорил о трупе женщины, который видел накануне в помещении для допросов. Следователи время от времени развязывали мне руки и ноги и давали подняться, осмотреться вокруг. У стены лежала женщина. Без одежды. На ее коже живого места не было от кровоподтеков. Не возникало сомнений, что она мертва: ее губы и грудь не шевелились, она не дышала. Один из следователей подошел к телу и пнул его в живот. Потом еще раз. И еще. Затем наступил на пальцы и стал их плющить. При этом он глядел на меня, с любопытством ожидая, не исказится ли мое лицо, не сорвутся ли с губ какие-нибудь слова, и мотал головой в такт движениям ноги. Ему было весело. Возле руки женщины лежали часы с разбитым стеклом. Следователь заметил, куда направлен мой взгляд, и на некоторое время задумался, словно столкнулся с предметом неясного назначения. Потом наступил на часы ботинком, измазанным грязью и кровью. Медленно повернул ботинок на каблуке. Раздавил часовую и минутную стрелки, пружинки и шестеренки. Тело его двигалось вперед-назад, голова описывала круги в пустоте. На лице застыло бессмысленное, как у пьяного, выражение. И не только эти вполне обыкновенные часы крушил он своим ботинком, а словно самое прошлое и будущее, вчерашний день и сегодняшний. Кто мог бы его остановить? Он разрушал время, держал в своей руке смерть. Кровь, мясо и кости были на его стороне. Он не умел и не желал останавливаться. Под его ногой хрустели стрелки, со лба тек пот, набухали вены на висках. Подобно древним фараонам, он мнил себя не столько человеком, сколько едва ли не равным богам существом. Он был непогрешим и не ведал страха кары. Он повелевал болью, властвовал над жизнью и смертью своих жертв.
– Мне тоже показали эту женщину, – сказал дядя Кюхейлан. – Думаю, после твоего допроса. Часы уже были раздавлены, осколки стекла и металлические детали валялись по всему полу.
– Это уже вторая смерть, которую мне довелось здесь увидеть, – проговорил я.
Какой смысл в том, что часы женщины продолжали показывать правильное время после ее смерти? Вот о чем мне хотелось спросить. Или вот еще о чем: какой смысл в том, что мы терпим здесь муки, если в городе наверху ничего об этом не знают? Когда первые люди решили возвести Вавилонскую башню, Бог пресек эту попытку, смешав их языки так, что они разучились понимать друг друга. Но что толку? Ненасытный человек все равно подчинил себе и землю, и небо, построил не одну, а тысячи башен, пронзающих небосвод. Когда здания принялись расти в высоту, человек заметил, что Бога больше нет, и уже не искал его. Создавая города запутаннее всех муравьиных троп, он, человек, смешал все языки и расы. Стал жить так, будто никогда не умрет. И если возникнет надобность в новом Боге, то человек – лучший кандидат на его место. Чем больше росла сила человека, тем длиннее становилась его тень, и, глядя на нее, он забыл, что такое добро. Он сам не замечал, что делает. Добро он заменил правдой, а правду – балансом прибылей и убытков. Воспоминания о первом огне, первом слове и первом поцелуе стерлись из его памяти. Осталась только боль, напоминающая человеку о добре. Он попытался заглушить ее обезболивающими лекарствами. Мы здесь, в подземелье, мучаясь от боли, больше размышляли о том, что такое добро. Но я не мог понять, какой смысл в нашей боли, если на нее наплевать тем, кто живет в городе наверху?
– Демиртай, – нарушил молчание Доктор, – давай не будем говорить о смерти. Поговорим лучше о той насыщенной жизни, что идет наверху. Хоть нас там и нет, Стамбул остается цветущим, шумным городом. Мысль об этом утешает, правда?
Я не ответил.
Дядя Кюхейлан посмотрел на нас, понял, что мы ждем какого-то слова от него, и тихим, спокойным голосом произнес:
– У нас дома на стене висел ковер с оленем. Я расскажу вам о нем. Однажды мой отец, указав на этот ковер, спросил: «Сможете ли вы полюбить настоящего оленя так, как любите этого?» Почему-то мне показалось странным, как эти два слова – «настоящий» и «олень» – прозвучали вместе. Я сидел у окна. Был поздний вечер. На небе горели звезды, внизу виднелись горы, в горах жили олени. Отец посмотрел на меня так, словно увидел в моих глазах и звезды, и горы, и оленей, и поведал мне историю о печальном юноше, жившем в Стамбуле. Этот юноша влюбился в женщину, увидев ее портрет, и жил лишь мечтой о ней. Однако, встретившись наконец с предметом своих мечтаний, он взглянул на него один раз и отвернулся – больше ему смотреть не хотелось. «Я люблю женщину на портрете, – сказал он, – а настоящая не вызывает у меня никаких чувств». Сердце юноши питалось не реальностью, а мечтой. Странная любовь… Или странный человек? Отец сказал, что стамбульцам свойственно именно такое состояние духа. Виды Стамбула, висящие на стенах, им милее улиц, по которым они ходят каждый день, мокрые от дождя крыши и чайные под открытым небом на набережной. Они пьют ракы, рассказывают легенды, а потом смотрят на украшающие стены изображения и вздыхают. Им кажется, что они живут в каком-то другом городе. Совсем рядом текут воды Босфора, спешат по волнам пароходы, машут крыльями чайки. Мальчишки разводят под мостом костер и спорят, пытаясь угадать модель машины по звуку мотора; рабочие ночной смены слушают жалобные песни. На лицевой стороне картин, развешенных в домах, кафе и учреждениях, изображен видимый облик Стамбула, а на задней – другой, невидимый. Все, словно околдованные, смотрят на картины, а потом грустно ложатся спать. Подобно тому как их сутки разделены на сон и бодрствование, надвое они делят и время.
В голове у дяди Кюхейлана скопилось столько слов, что историй у него имелось больше, чем улиц в Стамбуле.
– Вот как стамбульцы делят время, – продолжал он, разведя руки в стороны. – Они полагают, что подлинный Стамбул – город, принадлежащий прошлому. В прошлом этот усталый город жил полной, яркой жизнью, был столицей великолепной империи, а теперь погрузился в глубокий сон и, может быть, никогда уже больше не проснется. Его прекрасные легенды постигла та же судьба, что и его прекрасные особняки: они превратились в руины. Верящие в это стамбульцы поклоняются прошлому, читают романы о былых временах. Но есть ли иное время, кроме настоящего? Разве не в этом городе слились воедино все времена? Такого рода вопросы, если они и проникают в сознание, стамбульцы предпочитают забывать. Они смотрят не на то, что рядом, а вдаль. Забвение помогает им терпеть боль, но они не замечают, что забыли и о настоящем времени. Жизнь и смерть для них – одно и то же, прошлое бесконечно. Они безнадежно влюблены в далекие эпохи, а город, в котором просыпаются каждое утро, презирают. Громоздят бетон на бетон, возводят повсюду ничем друг от друга не отличающиеся купола. Сносят, ломают, а потом, утомившись, приходят домой и ложатся спать под картиной с видом прекрасного Стамбула. – Дядя Кюхейлан повернулся ко мне: – Слушаешь, Демиртай? Я любил оленя, изображенного на ковре, но это не мешало мне полюбить оленей, живущих в горах. Мне нравились рассказы о прошлом Стамбула, но нравится и Стамбул теперешний. Я вот что понял: стамбульцы хотя и любят свой город, но не чувствуют к нему нежности. Любовь без нежности превращает их в эгоистов. И они не ощущают этой ущербности, подобно людям, которые тиранят любимых, хотя и обожают их. Они думают, что счастливые времена навсегда ушли, и не верят в Стамбул.
– Ты поэтому так хотел сюда попасть? – спросил я. – Чтобы своими глазами увидеть, каков на самом деле современный Стамбул?
– Я задавался вопросом, смогу ли когда-нибудь осуществить свою мечту. И вот на последнем повороте жизненного пути сумел сделать нужный шаг и попал в Стамбул. Непременно ли расплатой за это должна была стать боль? Почему я не попытался сделать это раньше, почему предпочел оказаться здесь уже на пороге смерти? Эти вопросы меня не беспокоят. Когда меня схватили, я пообещал следователям выдать все свои тайны, если меня отвезут в Стамбул. Теперь они, словно заведенные, спрашивают меня каждый день об одном и том же. Я рассказываю им о Стамбуле – не понимают. Показываю – не видят. Им нужно, чтобы боль сломила меня, чтобы я отказался от своей привязанности. Они хотят, чтобы я потерял веру и в себя, и в Стамбул и стал бы похож на них самих. Ради этого они готовы на любое злодейство. Они режут на куски мое тело, только бы моя душа уподобилась их душам, – и не замечают, что моя вера в этот город лишь укрепляется.
– Какая разница, дядя Кюхейлан, укрепится наша вера или нет? – уныло спросил я. – Никто же не видит, какие мучения мы здесь испытываем. О нас никто не знает.
– А те, кто пытают нас? Они видят.
Я знал, что вина за боль, которую мы здесь испытываем, лежит в равной мере на городе и на времени. Город и время едины, и потому Бог утратил здесь свою власть. Смотреть за нами было некому. Те, кто говорит, что Бог сотворил добро, а зло пришло в мир от людей, ошибаются. Если бы Бог хотел, он сделал бы добро безграничным. Разве для него существуют препятствия? По-моему, это он породил зло, а творить добро предоставил людям. Знают ли об этом живущие наверху? Остался ли там хоть кто-нибудь, кто думает о нас, кому не все равно, что с нами здесь происходит?
– Самый лучший свидетель боли – это тот, кто ее причиняет, – повторил свою мысль дядя Кюхейлан.
– Вы вот говорите о времени да о часах, – заговорил Доктор. – Али Кремень такой же. Постоянно спрашивал, который теперь час.
Накануне Доктор долго разговаривал с брошенным в нашу камеру Али, осмотрел его рану, набросил ему на плечи свой пиджак, заметив, как он дрожит от холода. Али хотел узнать, который час, спрашивал, почему в камере нет часов. Все, кто попадает сюда, на первых порах мучаются от незнания времени. На улице его можно узнать по смене дня и ночи, по солнцу и темнеющему небу; на работе – по висящим на стене часам; в школе – по звонкам на урок и с урока; в автомобиле – по стрелке спидометра. Наверху каждый звук, каждый предмет говорят о времени. А здесь где оно? В серых стенах, в темном потолке, в железной двери? В доносящихся издалека, словно волчий вой, криках боли? В брызгах крови на стене? В последнем взгляде того, кто уходит из камеры, чтобы больше никогда не вернуться? Али Кремень очень переживал из-за того, что не может взглянуть на часы; когда за ним пришли, он, медленно выбираясь из камеры на своей раненой ноге, первым делом спросил у охранников, который час. «Никоторый, – ответили ему. – Время для тебя закончилось».
В тот день, когда Али задержали, он и его товарищи собрались на сходку в Белградском лесу. В такой холод, решили они, там будет безлюдно. Их было двадцать человек. Впервые столько сошлось вместе. Они раздобыли план тюрьмы, уходящей на три этажа под землю и известной под названием «Центр расследований», и теперь обсуждали налет на нее: как попасть внутрь, как справиться с охраной и добраться до камер. Распределили, кто какую задачу на себя возьмет. Курили одну сигарету за другой, говорили об арестованных товарищах и новом пополнении в своих рядах. Новости отовсюду приходили неутешительные, но они подшучивали друг над другом, смеялись. И если не в сегодняшний, то в завтрашний день они верили твердо.
Так они сидели плечом к плечу, кутаясь в пальто и кашне, когда оставленные в дозоре товарищи подали им световой сигнал. Один из собравшихся сходил к дозорным, быстро вернулся и сказал: «Нас окружают, готовьтесь к бою». Они разделились на группы по четыре человека и рассеялись по лесу в разные стороны, пока кольцо вокруг них еще не сомкнулось. Намерения стать легкой добычей у них не было. Пытаясь понять, в каком направлении сосредоточены основные силы противника, они внимательно оглядывались вокруг. Вскоре раздались первые выстрелы: одна из групп наткнулась на полицейских. Группа во главе с Али пыталась прорваться в другом месте. Если бы им удалось проскользнуть сквозь кольцо на запад, они могли бы легко спрятаться в жилых кварталах. В небе стрекотал вертолет, от поднятого им ветра дрожали ветви деревьев. Воробьи, скворцы и вороны торопились улететь прочь. Но лес был такой густой, что группа Али незамеченной пробиралась под пологом ветвей. Вскоре выстрелы зазвучали чаще, и стало понятно, что другие группы тоже вступили в схватку. При свете дня выбраться из леса было очень сложно. Али Кремень и его товарищи взбирались по склону холма, когда совсем рядом грянул выстрел. Они бросились на землю. Но в пределах видимости никого не было, и стало понятно, что стреляли не в них – это по другую сторону холма вел бой кто-то из их товарищей. Али и его группа решили идти на помощь. Они надеялись застать полицейских врасплох и расчистить путь себе и друзьям. Двигаться старались бесшумно, но вышло не так, как они рассчитывали. Из одного окружения они попали в другое. Под градом пуль, среди взрывов гранат группа потеряла направление. Где свои, где полиция, понять не удавалось. Падали ветви, летел во все стороны снег, и они уже не слышали друг друга – только отстреливались, пока вертолет не улетел. Перестрелка стихла. Али Кремень понял, что оторвался от товарищей и остался один. Огляделся вокруг: никого. Изучил следы на снегу, посмотрел за кустами. Его товарищи либо погибли, либо ушли в другую сторону.
Али постоянно передвигался с места на место. Он решил, что не будет пытаться спастись в одиночку, а придет на помощь какой-нибудь из других групп, отыскав ее по звукам выстрелов. Ему несколько раз удавалось ускользать от преследователей. И вот у него осталась последняя обойма. Али остановился посреди густого леса, пытаясь перевести дыхание. Он очень устал. Опустился на колени, потом лег на снег, чтобы было не так жарко. Размышляя, куда идти дальше, он смотрел вверх, на ветви над головой. Начинало вечереть. Облака рассеивались, небо очищалось. Словно чернила в воде, расползались сумерки. Деревья будто бы стали еще выше. Ночь была безлунная. Вдруг Али Кремень услышал чей-то голос и схватился за пистолет. И снова:
– Али!
Он направился к темневшему вдалеке пятну и увидел, что на снегу под деревом сидит девушка из его группы по имени Мине Баде. Али опустился рядом с ней на колени. Мине тяжело дышала.
– Я потеряла много крови, – прошептала она.
– Куда тебя ранили?
– В грудь.
– Я вытащу тебя отсюда.
– Не нужно. Я знаю, что это конец.
– Нет, мы выберемся!
– Надеюсь, нашим товарищам удалось спастись.
– Судя по тому, что выстрелов больше не слышно…
– Они выбрались.
– Я понесу тебя. В темноте выйти из леса незамеченными будет легко.
– Я знаю, что Али Кремень никогда не бросит начатое дело. Но прошу тебя, оставь меня здесь, лучше осуществи план, который мы сегодня разработали.
– Ты о налете?
– Да. Вы должны напасть на Центр расследований и спасти тех, кого там истязают.
– Мы сделаем это вместе.
– Мне бы очень этого хотелось. Мой любимый тоже там. Спасти его, обнять…
Мине Баде не договорила, закрыла глаза. Али Кремень в тревоге дотронулся до ее лица.
Вдалеке раздался крик совы.
Глаза Мине Баде открылись.
– Мне так хочется пить…
Али протянул ей пригоршню снега:
– Растопи во рту.
– Ты знаешь, кого я люблю, Али?
– Знаю.
– Я не сказала ему об этом. Не решилась.
– Не переживай. Он тоже тебя любит.
– Правда? Откуда ты знаешь?
– Мы говорили о вас с товарищами. Всем известно, что вы влюблены друг в друга, – кроме, я так думаю, вас двоих.
Мине Баде глубоко вздохнула. Прислонилась головой к дереву, взглянула на звезды. С неба одна за другой упали две звезды, и она обрадовалась, как в детстве:
– Видел, как звезды упали?
– Да.
– Я загадала желание.
– Оно обязательно сбудется.
– Я чувствую, что лицо у меня горит.
– Когда тебя ранили?
– Час назад. Я шла наугад, а потом упала у этого дерева.
– Тебя могут найти по кровавым следам.
– До утра не найдут. А я до утра и не доживу.
– Нет, они могут прийти и в темноте. Здесь оставаться нельзя. В квартале у самого леса есть дома, где мы сумеем спрятаться.
– Али, я больше не боюсь. Может быть, потому, что узнала – моя любовь не безответна.
– Это хорошо, что твой страх прошел.
– Теперь не нужно признаваться ему в любви. Достаточно обнять.
– Может быть, он больше тебя страшился заговорить об этом.
– И поэтому так на меня смотрел?
– Как?
– Был у него такой взгляд… А теперь… Как же он, должно быть, страдает, как ему больно от пыток!
– Мы спасем их, избавим от этой боли.
– Не трать время на меня, Али. Найди наших товарищей. Спаси тех, кого пытают в подземелье!
Издалека снова донесся крик совы. Зашуршали ветки. Где-то совсем близко громом прокатился выстрел.
Али Кремень уложил Мине Баде на снег и сам лег рядом. Посмотрел по сторонам. Среди ближайших кустов и деревьев никого не было видно, а вдалеке в такую темную, безлунную ночь ничего не разглядишь. Али затаил дыхание и прислушался. Услышав, как немного поодаль хлопает крыльями взлетающая птица, прошептал:
– Лежи и не двигайся, я посмотрю в той стороне и вернусь.
И он пошел, медленно и беззвучно, прячась за стволами деревьев и вглядываясь в сплетение ветвей впереди. Никого не увидев, решил, что выбрал неверное направление. Он уже собирался повернуть назад, когда совсем рядом прогремел выстрел. Али рухнул на землю, корчась от боли в ноге. Одной рукой он держался за рану, а другой пробовал нащупать в снегу выроненный пистолет. Но ему не дали такой возможности – окружили, навалились сверху, надели наручники.
– Пустите меня! – заходился в крике Али. – Пустите!
Это показалось нападавшим подозрительным, и они пошли по оставленному им следу прямо к тому месту, где лежала Мине Баде. Добравшись до дерева, под которым Али ее оставил, они принялись светить фонарями по сторонам. Но увидели только пятна крови, а больше ничего и никого.
– Кто здесь был? – спросили они у Али. – Кому ты подал знак своими воплями?
– Никому я не подавал никаких знаков, – ответил Али.
– Твои следы ведут к тому месту. Отвечай, чья это кровь?
– Какая кровь? Я не вижу ничего, кроме снега.
Упав под градом обрушившихся на него ударов, Али подумал о Мине Баде. Ему было радостно, что она смогла сбежать, несмотря на тяжелую рану. А его история подошла к концу. Или его убьют на месте, или дадут пожить еще несколько дней. Он давно был к этому готов. Ему хотелось обрушить на полицейских поток брани, но из наполненного кровью рта вырвался лишь стон. Теряя сознание, он в последний раз увидел огни вертолета в небе и услышал звуки выстрелов, гремевших по всему лесу.
Сбудется ли желание, загаданное Мине Баде? Сможет ли она спастись и вылечить свою рану?
– Она не это загадала, – возразил я Доктору, который рассказывал нам о той ночи так, словно сам ее пережил. – По-моему, Мине Баде пожелала, чтобы на Центр расследований был совершен налет, чтобы освободили тех, кого здесь мучают. Может быть, ее желание сбудется и нас освободят.
– Возможно, ты и прав, Демиртай. Может быть, она думала о нас, когда загадывала желание.
– Кроме того, упала не одна звезда – их было две. Если одна не поможет, другая точно сработает.
– Надеюсь.
– В кого влюблена Мине Баде? Али не сказал?
– Нет.
– Ее возлюбленный тоже здесь, на этой бойне.
– В подземных камерах полным-полно людей… – задумчиво проговорил Доктор. – Кто знает, в которой из них он сидит?
– Мине Баде так обрадовалась, когда узнала, что любима… Это место в истории понравилось мне больше всего. Мне хотелось бы того же самого – узнать здесь и сейчас, что та, кого я люблю, тоже ко мне неравнодушна.
– Это не история, Демиртай, это случилось на самом деле.
– Разве все, случившееся в прошлом и ставшее предметом для рассказа, не история, Доктор? Прошлого здесь нет. Разве мы не поняли это еще много дней назад?
По примеру типичных стамбульцев мы то тосковали о вчерашнем дне, то мечтали о том, каким будет завтра, а про сегодня старались не думать. И истории выбирали такие, чтобы, с одной стороны, они повествовали о прошлом, а с другой – о будущем, превращая настоящее в мост между вчера и завтра. Нам было страшно, что мост этот обрушится и мы упадем в пустоту. Один и тот же вопрос постоянно преследовал нас: кто хозяин сегодняшнего дня, кому он принадлежит?
Издалека, откуда-то из-за железной двери, донесся резкий звук. Мы насторожились. Звук раздался снова, и на сей раз стало понятно, что это был выстрел. Должно быть, следователи пристреливали новое оружие или, разозлившись, уложили кого-то.
– «Беретта», – заметил дядя Кюхейлан, давая понять, что в огнестрельном оружии разбирается не хуже, чем в людях.
Мы ждали новых звуков. За железной дверью тянулись длинные запутанные коридоры – настоящий лабиринт. Не угадаешь, как далеко от нас стреляли. Тем временем грохнул еще один выстрел.
– Теперь браунинг, – определил дядя Кюхейлан.
Потом стало тихо.
– Время уже позднее, а никто за нами не приходит, – снова заговорил дядя Кюхейлан. – Вечереет, солнце садится. Вчера мы хотели устроить застолье с ракы, да не вышло. Может, сегодня?
Мы собирались расположиться дома у Доктора на балконе. В городе начнут потихоньку загораться огни, а мы будем перечислять районы, лежащие перед нами и вдали: Ускюдар, Кузгунджук, Алтунизаде, Саладжак, Харем, Кадыкёй, остров Кыналы; будем называть мечети, узнавая их по высоте минаретов, а по автомобильным гудкам определять, где возникли пробки. Столетие за столетием люди изо всех сил старались погубить этот город. Ломали, рушили, потом громоздили друг на друга новые здания. И мы будем дивиться тому, как, несмотря ни на что, Стамбул еще держится и умудряется оставаться чарующе прекрасным.
Доктор постелил на стол белую скатерть. Принес сыр, дыню, барбунью, хумус, хайдари, поджаренный хлеб, салат. Дополнил картину тарелочками с сармой и аджикой. Посередине поставил вазу с желтыми розами, и свободного места на столе не осталось. Он налил в стаканы ракы, проверил, поровну ли, и разбавил водой. Потом сходил и включил магнитофон. Зазвучала берущая за душу песня.
– Пожалуйте к столу!
Мы подняли руки и чокнулись воображаемыми стаканами:
– За здоровье!
– За здоровье!
– Пусть это будет самый плохой день нашей жизни!
Наши руки на мгновение застыли в воздухе.
– Пусть это будет самый плохой день нашей жизни! – повторил дядя Кюхейлан, и все мы рассмеялись.
Хорошо, что мы пили не в мейхане, а у Доктора на балконе, не то могли бы побеспокоить своим хохотом людей за соседними столиками.
Внизу автомобильные гудки сливались с криками чаек, Стамбул жил своей жизнью, не обращая на нас внимания. Напротив, на открытой террасе, молодые люди пили пиво. Один из них играл на гитаре, другие пели, но их голоса до нас не долетали. На верхнем этаже соседнего дома, глядя в окно и приглаживая рукой волосы, говорила по телефону женщина. Большинство окон было не зашторено. В одном из них пожилой человек, сидя в кресле, смотрел телевизор, а рядом играли дети. Солнце опускалось все ниже, воды Босфора темнели. На пароходе, идущем из Эминоню в Ускюдар, зажглись огни. В сердцах его пассажиров жили радость и надежда.
– Зине Севда тоже вскоре подойдет, – сказал дядя Кюхейлан. – У нее было несколько дел, просила передать, что задержится.
Мы снова подняли стаканы:
– За дочь гор Зине!
Зажглись огни на Девичьей башне, и она засияла, словно жемчужное колье на шее Стамбула. Казалось, она так близко, что можно достать рукой. Глядя на башню, мы задумались, каждый о своем; песня, льющаяся из магнитофона, несла нас в медленном потоке своей мелодии.
– Теперь понятно, – заговорил Доктор, – почему нас два дня не водили на допросы, почему не пытали. В это самое время шла схватка в Белградском лесу. Крупная операция на большой территории, занявшая немало времени. Получается, наши следователи тоже в ней участвовали, а нас оставили в покое.
Дядя Кюхейлан улыбнулся:
– Стало быть, когда нам здесь стало полегче, там умирали наши товарищи. Странный мир! Теперь, когда наши мучения возобновились, в других местах, надеюсь, людям станет лучше.
Мы подняли стаканы:
– За то, чтобы другим людям стало лучше!
Пили мы немного быстрее, чем полагается, – соскучились по ракы.
Мне хотелось быть таким же веселым, как молодые люди на террасе напротив, счастливым, как женщина в окне, и умиротворенным, как пожилой человек перед телевизором. Если бы я мог выйти на улицу, то пошел бы к Галатскому мосту. Съел бы балык-экмек, понаблюдал бы за лодками в Золотом Роге. Потом медленно поднялся бы по улице Юксек-Калдырым в Бейоглу и зашел бы в кино. Нередко, отправляясь туда, я выбирал не фильм, который хотел бы посмотреть, а кинотеатр, куда хотел бы пойти, его архитектуру и интерьер, связанные с ним воспоминания и получал удовольствие от любой картины, которую там показывали.
– Дядя Кюхейлан, – сказал я, – не пришло ли время дать ответ на мою загадку? Что скажешь?
– Ты прав.
Я еще раз повторил вопрос, который задала мне бабушка, живущая в крохотном геджеконду:
– Рядом с пожилой женщиной – маленькая девочка. Пожилая женщина говорит: «Это дочь моей дочери и сестра моего мужа». Ну-ка, скажи, как такое может быть?
Дядя Кюхейлан взял ломтик поджаренного хлеба, окунул в хумус. Медленно прожевал. Вытер усы тыльной стороной кисти и, поймав мой полный любопытства взгляд, усмехнулся:
– Потерпи, Демиртай, сейчас расскажу. В нашей деревне жила смуглая женщина лет сорока, при ней – светленькая девочка, ее дочь. В соседях у них был симпатичный молодой человек двадцати лет от роду. Смуглая женщина сошлась со своим соседом. Они часто забирались вместе на сеновал, а потом и поженились. Примерно в то же время в деревню вернулся отец молодого человека. Он много лет назад уехал в Стамбул на заработки и пропал. Все думали, что он или умер, или позабыл деревню. Было ему за сорок, жена его давно умерла. Он полюбил светловолосую дочь соседки и начал с ней новую жизнь. Вскоре родился у них ребенок, девочка. Смуглая женщина, ставшая бабушкой, очень обрадовалась и все свое время проводила с внучкой. Сидела и играла с ней на улице перед домом, а всех, кто проходил мимо, встречала такой присказкой: «Дочь моей дочери, мужа сестра, как увлекательна наша игра».
– Нет, ну так не честно!
– Почему? Разве ответ неправильный?
– К сожалению, правильный, но так нечестно. Ты с самого начала знал ответ.
Дядя Кюхейлан и Доктор рассмеялись, словно два старика, проживших рядом всю жизнь. Чокнулись стаканами и выпили.
– С самого начала – не знал. Два дня думал, перебрал в уме сотню вариантов. И в конце концов нашел ответ.
– Хорошо, тогда как быть с твоей историей? Она произошла на самом деле или ты все придумал?
– Что за вопрос, Демиртай? Все, случившееся в прошлом и ставшее предметом для рассказа, – история, разве не ты сам это недавно сказал? И противное утверждение тоже верно. Все, о чем мы здесь рассказываем, произошло в прошлом и является чистой правдой.
Он был прав. За моей историей тоже стояла чистая правда: в домике в Хисарустю меня ждала бабушка – надеялась, что я вернусь и отвечу на ее вопрос. Я дал ей слово и должен был вернуться живым и здоровым. Должен был устоять против течения Стамбула, не дать ему сбить меня с ног. Должен был помогать бедным, быть одиноким в толпе, не поддаваться головокружительным чарам сияющих витрин и вывесок. Может быть, мне предстояло встретиться в тайном месте с Ясемин. Может быть, в тихую ночь я буду сидеть рядом с ней и слушать, как она читает стихи. Я поверю каждому их слову. За окном взойдет луна и будут мерцать желтые, розовые, красные звезды.
– Демиртай, а как насчет второго вопроса?
– Какого вопроса?
– Ты же вчера обещал загадать еще одну загадку, если я разгадаю эту.
Уходя от бабушки, я был полон надежд. Я рассчитывал найти ответ на ее вопрос, а вернувшись, загадать ей загадку. Мне хотелось отвечать вопросом на вопрос, хотелось познакомиться с бабушкой поближе и часто-часто навещать ее. Но я слишком медленно бежал, судьба настигла меня, я оказался в тюрьме, и приготовленную для бабушки загадку мне пришлось загадать не в геджеконду, смотрящем на Стамбул с вершины холма, а здесь, в камере.
– Один человек путешествовал с молодой девушкой. Когда его спрашивали, кто она ему, он отвечал: «Это моя жена, дочь и сестра». Возможно ли такое?
– Сложный вопрос.
– А ты думал, я легкий задам?
– Одновременно и жена, и дочь, и сестра, так?
– Именно.
– Придется поразмыслить.
– А ты пошарь в памяти, может быть, у вас в деревне был и такой случай.
– Я подумаю, – улыбнулся дядя Кюхейлан. – А если ничего не надумаю, попрошу Доктора помочь. Что скажешь, Доктор? Поможешь мне?
– Конечно.
– Хочешь, проси помощи у Доктора, хочешь – у парикмахера Камо…
Тут мы переглянулись и одновременно подняли стаканы с ракы:
– За парикмахера Камо!
– Пусть он вернется целым и невредимым.
Если в первые дни нам больше всего хотелось выбраться отсюда и снова окунуться в поток стамбульской жизни, способный с головой поглотить человека, то потом наши желания постепенно скукоживались, мельчали и, наконец, перестали выходить за пределы камеры. Единственное, чего мы теперь желали, – чтобы наши друзья, которых увели на допрос, возвращались живыми и невредимыми душой и рассудком. Так мы ждали и парикмахера Камо, которого увели накануне. Рассказывали истории, пили ракы, слушали песни. Смотрели на отражающиеся в море огни. Пытались забыть о своих ранах и увечьях. Когда послышался скрип открывающейся двери, мы замерли и переглянулись. Может быть, это вернулись домой соседи с первого этажа? Нет, это была другая дверь. Проклятая железная дверь. Ее скрип еще не затих, а мы уже вспомнили, что находимся не на балконе в гостях у Доктора, а в подземной камере.