Книга: Стамбул Стамбул
Назад: Седьмой день. Рассказывает студент Демиртай. Часы с цепочкой
Дальше: Девятый день. Рассказывает парикмахер Камо. Самое лучшее стихотворение

Восьмой день

Рассказывает Доктор

Копья небоскребов

– Однажды в электросети Стамбульского аэропорта произошел сбой, и самолет с четырьмя членами экипажа и тридцатью семью пассажирами на борту не смог приземлиться, а затем пропал с радаров над морем. На следующее утро жители города проснулись в тревоге. Отправляясь на пароходе в 7:30 из Кадыкёя на европейский берег, они читали газеты, пили чай и время от времени заглядывали в газеты соседей: нет ли там каких-нибудь других новостей? Те, кто сидел у окна, протирали запотевшие стекла, словно надеясь увидеть в волнах зовущую на помощь жертву авиакатастрофы. Проплыв через туннель времени, по одну сторону которого виднелись казармы Селимийе, вокзал Хайдарпаша и Девичья башня, а с другой – мечеть султана Ахмеда, Айя-София и дворец Топкапы, пассажиры парохода высаживались на берег, где громоздились бетонные здания и торчали вверх копья небоскребов. Каждый день с тревогой и надеждой переправлялись они с одного берега на другой. Даже если им и случалось у себя дома прийти в иное расположение духа, на пароходе, в поезде и в автобусе на их лица ложился отпечаток, соответствующий общему настрою тех дней. На третий день утром, когда пассажиры парохода с прежней серьезностью на лицах читали газеты и пили чай, один длинноволосый молодой человек взял в руки гитару и спел посвященную памяти жертв авиакатастрофы песню в новомодном стиле рок. Погибшим понравилась бы эта композиция. Тут вдруг с палубы послышались крики. Все бросились туда и, взглянув на берег, увидели, что на скалах лежит без сознания женщина, прибитая к мысу Сарайбурну холодными волнами. Это был единственный человек, уцелевший после крушения авиалайнера. Согласно сведениям, опубликованным на следующий день одной газетой, у женщины были сломаны ноги. Другая газета сообщала, что у нее разорвана барабанная перепонка, третья – что у нее отнялся язык, четвертая – что она ослепла на один глаз. На первую полосу все газеты поместили одну и ту же фотографию: спасенная женщина лежит на больничной койке, опутанная трубочками капельниц, а рядом сидит мужчина в костюме и фетровой шляпе. «Я бесконечно рад, что моя жена выжила», – гласила подпись под снимком в одном издании. «Я вновь обрел свою дочь», – было написано в другом под той же фотографией. «Господь вернул мне сестру», – будто бы заявил мужчина в фетровой шляпе третьей газете. Пассажиры парохода делились новостями и спорили, какой же из репортеров написал правду. Каждый считал, что против истины не погрешил листок, который он держал в руках. Так и не придя к общему мнению, решили отложить спор на завтра. Газеты сходились только в одном: женщину зовут Филиз-ханым, а мужчину – Жан-бей. Оставшуюся часть истории газетчики растянули на следующие несколько дней, словно роман с продолжением; ее подробности излагали уже не корреспонденты отдела происшествий, а их коллеги, острые перья из отдела культуры; перед глазами читателей возникали все новые и новые картины из жизни Филиз-ханым и Жан-бея. Жан-бей, родившийся и выросший в европейской стране (по одним сведениям – во Франции, по другим – в Швейцарии), в юности посетил Стамбул туристом. Во время поездки он закрутил мимолетный роман с певицей французского (или швейцарского) происхождения, выступавшей в одном из ресторанов Бейоглу. Погулял с ней по туристическим местам Стамбула, а потом вернулся на родину и знать не знал, что оставил женщину беременной. Завершив свое образование, Жан-бей начал преподавать в университете (не то социологию, не то биологию, а может быть, и вовсе физику) и женился на преподавательнице с того же факультета. Он был счастлив, трудолюбив, его ценили коллеги. Через пять (согласно другим источникам – десять) лет он по неизвестной причине развелся и поклялся больше не жениться. Многие годы он жил один и был верен клятве, пока не полюбил свою студентку. Этой студенткой была приехавшая из Стамбула Филиз-ханым. Они решили пожениться и на свадьбу, разумеется, пригласили мать невесты. Самолет из Стамбула прибыл с опозданием, так что мать Филиз-ханым явилась на бракосочетание в самый последний момент. Когда она вступила в зал, где собрались гости, Жан-бей пришел в полную растерянность. Перед ним предстала та самая певица из ресторана, с которой он много лет назад провел несколько чудесных дней. Они узнали друг друга, но ничем этого не выдали. Прочитав о том, что Филиз-ханым приходится Жан-бею одновременно и женой, и дочерью, пассажиры парохода в изумлении воззрились друг на друга. Давненько им не приходилось слышать о такой жестокой проделке судьбы. Но на следующий день их ошарашили известием, что на этом история не кончилась. Когда Жан-бей был еще младенцем, его мать ушла из семьи, бросив мужа и сына. Отец Жан-бея, сидевший на свадьбе за главным столом, не мог поверить своим глазам, когда увидел мать невесты: ведь это была его жена, сбежавшая невесть куда много лет назад! Они тоже друг друга узнали, но не подали вида. Итак, Филиз-ханым была не только женой и дочерью Жан-бея, но еще и его сестрой. Пассажиры парохода, читая эту новость, силились удержать на месте глаза, норовящие полезть на лоб после каждого предложения, а дочитав, воскликнули: «Ах, чтоб тебя!» Прочитанному они поверили, потому что выросли на черно-белых мелодрамах. Конечно, газеты противоречили одна другой, но пассажиры парохода знали, что истину следует искать не там, где все гладко, а как раз там, где не все сходится. Один из них, взметнув вверх свою газету, сказал так: «Это еще не все! Да, мы уже поняли, что Филиз-ханым приходится Жан-бею и женой, и дочерью, и сестрой, но моя газета сообщает, что она еще и его тетя по матери!» Другие пассажиры запротестовали: нет, это уж совершенно невозможно! Однако, надеясь, что ошибаются, и желая узнать еще более поразительные подробности, они все же попросили прочесть написанное в той газете. Как все любители сплетен, они старались выглядеть одновременно заинтересованными и равнодушными, помешивали сахар в чае, смотрели в окно. Пароход медленно шел сквозь туман по морю, имя которому – время, направляясь к тому берегу, где ждала их эпоха небоскребов.

Я замолчал и прищурился, словно вглядывающийся в даль путник. Посмотрел по сторонам.

– Пароход медленно шел сквозь туман по морю, имя которому – время…

Студент Демиртай, с любопытством ждавший, чем я закончу, улыбнулся:

– Доктор, ты пришел на помощь дяде Кюхейлану. Разгадал вместо него мою загадку.

Было видно, как тяжело дается Демиртаю улыбка. Боль в истерзанном теле мучила его все сильнее. Сегодня студента привели с допроса в полубессознательном состоянии, он постанывал и бормотал что-то неразборчивое, не мог пошевелить руками и поднять голову. Улегшись, словно в постель, на бетонный пол, он глубоко вздохнул и тут же забылся сном. Я снял с себя пиджак – думал подложить под голову Демиртаю, чтобы удобнее было лежать, но вместо этого укрыл его – пусть хоть немного согреется. Пригладил ему волосы, вытер кровь со лба и шеи.

Немного позже притащили дядю Кюхейлана, и я почувствовал себя дежурным в отделении скорой помощи, куда один за другим прибывают раненые. У дяди Кюхейлана были рассечены брови и раздроблены ступни, рубашка и штаны снова пропитались кровью. Я уложил его рядом с Демиртаем, укрыл пиджаком их обоих и сказал вслух: «Пусть ваше утро будет лучше вечера!» Потом я сидел, слушал их прерывистое дыхание, смотрел на заострившиеся черты лица, пока до нас не дошла очередь идти в туалет. Я помог им добрести туда, до самого конца коридора. Демиртай еще был в состоянии ходить, хотя и медленно, а дядя Кюхейлан не мог наступать на одну ногу, поэтому опирался на меня.

– А что такого, Демиртай? – спросил дядя Кюхейлан. – Ты вчера задал свой вопрос нам обоим. Вот Доктор и ответил вместо меня.

– А у тебя не получилось?

– Я думал, думал, да ничего не придумал и попросил Доктора помочь.

– Стало быть, разгадку надо было искать не в вашей деревне, а в Стамбуле.

– Да, выходит, так. Никакой деревне не сравниться со Стамбулом в том, что касается загадок, превращающих ложь в реальность…

– Стамбул и раньше был таким, дядя Кюхейлан? – Демиртай, похоже, уже и сам знал ответ. – Этот город всегда лгал, всегда обманывал людей?

Природа не лжет. День и ночь, рождение и смерть, землетрясение и буря реальны. Истине Стамбул научился у природы, но ложь сотворил сам. Научил подводить глаза, изменять лицо, обманывать память. Привязал всех к себе и породил рабов алкоголя, которые верят, что, проснувшись, обнаружат рядом давно ушедшую любимую. Породил бедняков, убежденных, что богачи по праву зарабатывают столько денег. Породил тысячи надежд. Несчастного непременно ждут счастливые дни. Безработный однажды обязательно принесет домой хлеб и мясо. Чтобы скрыть людское одиночество, Стамбул сотворил сияющие витрины. Сотворил разум, который, не довольствуясь отсутствием бога, пожелал стать богом сам. Стамбул похож на женщину, которая постоянно обнадеживает влюбленного в нее мужчину заманчивыми обещаниями, но остается недоступной. Самая первосортная ложь – у него. Он вызвал к жизни мужчин и женщин, страстно желающих ему верить.

– Демиртай, ты все больше начинаешь походить на моего отца – задаешь такие же трудные вопросы, как он, – сказал дядя Кюхейлан.

– Слишком поздно.

– Для чего поздно?

– Слишком поздно, дядя Кюхейлан, – повторил Демиртай.

Был ли он таким же на воле? Легко ли поддавался унынию, бродя среди кафе, вывесок и нищих? Возможно, тогда в душе его все перемешивалось, как на улицах с их стремительными метаморфозами и постоянной сменой картин городской жизни, и радость в ней легко уживалась с унынием. Смеясь, мог вдруг загрустить, разговаривая – вдруг надолго замолчать. «Слишком поздно». Знал ли он сам, для чего?

– Демиртай, – вмешался я в разговор, – из того, что возражений с твоей стороны не последовало, я заключаю, что ты признаешь мой ответ правильным.

– По правде говоря, Доктор, меня заинтересовала не столько отгадка, сколько авиакатастрофа, о которой говорилось в этой истории.

– Ты о ней слышал?

– Да, на том самолете была подруга моей мамы. Они условились встретиться на следующий день. Мама хотела отдать ей роман, который недавно прочитала. Узнав о катастрофе, она никак не могла поверить, что подруга погибла, и несколько дней ждала хороших новостей.

– Что твоя мама сделала потом с этой книгой?

Демиртай опустил голову и некоторое время разглядывал свои ноги. Было заметно, что с каждым днем он все больше мерзнет. Какую бы позу он ни принял, что-нибудь в его теле начинало болеть сильнее. Его движения замедлились, свет в большущих глазах мерк. И ни от разговоров, ни от молчания лучше ему не становилось.

– Не знаю, – ответил Демиртай, не поднимая головы. – Скорее всего, отнесла в библиотеку. Я не спрашивал.

– Мне бы на твоем месте было интересно.

– Доктор, я сейчас думаю не о книге, а о пассажирах того самолета. Я считал, что все они погибли, и не знал, что кому-то удалось спастись.

Он думал о женщине, уцелевшей в авиакатастрофе, но не мог спросить, правдива эта часть истории или нет. В камере человек сохраняет представление о понятиях, но теряет уверенность в том, что знает, какой смысл за этими понятиями стоит. Ему кажется, что он впервые видит свет, воду, стены. Всякий звук меняет свое значение. В его голове так много вопросов, что даже собственные руки он изучает с сомнением. Он не может понять, почему что-то в историях может быть ясно и понятно, а что-то – темно и скрыто. Разве не таков и Стамбул, одна часть которого расположена наверху, а другая – под землей? Знание этого далось Демиртаю дорогой ценой, и теперь он уже не мог спросить: «Это правда?»

– Жаль, что моя мама об этом не знала, – продолжал он. – Если бы она услышала, что один человек в той катастрофе все-таки уцелел, это дало бы ей хоть немного надежды. Легче было бы бороться с приступами тоски, мучившими ее по ночам, когда она курила одну сигарету за другой. Как будто мало было того, что она вырастила меня без отца! Мама работала в одной компании разносчицей чая. Ей хотелось, чтобы я получил образование и смог вести другую жизнь, совершенно непохожую на ту, которую прожила она сама. Спать мама ложилась позже меня, а утром мы выходили из дома вместе. Рекламное панно на остановке, менявшееся каждую неделю, демонстрировало ей то курорт, где она отдыхала в своих мечтах, то уютный дом, который мы когда-нибудь приобретем. Она всегда с большим воодушевлением говорила о нашей будущей жизни. Чтобы скопить побольше денег, по выходным моталась в далекие кварталы прибираться в чужих домах. У каждого квартала было свое лицо. Богатые и бедные, традиционалисты и западники, люди с культурным стамбульским произношением и с твердым анатолийским акцентом – все селились возле себе подобных. Люди, прежде стыдившиеся ложиться спать сытыми, когда рядом голодает сосед, нашли выход из положения: переезд. Внутри большого Стамбула появилось много маленьких городов, сытые и голодные отдалились друг от друга. Когда на одном конце города день подходил к концу, на другом только начиналось веселье. На одном берегу вставали, чтобы идти на работу, а на другом только ложились спать. Каждый жил в своем Стамбуле, рядом с похожими на него самого людьми. Даже глядя на море, все видели разные пейзажи. Мама бегала с одной работы на другую, мечтая о доме в богатом квартале, о новом шикарном телевизоре и холодильнике, и верила, что меня ждет совершенно иное будущее. Она не знала, что сам я в это не верю. Доктор, я рассказывал тебе такую историю? У Золушки спросили, почему та влюбилась в принца. «Сказка не предусмотрела для меня иной судьбы», – был ответ. Жизнь в нашем квартале тоже не предусматривала иной судьбы. Во всех семьях мечтали об одном и том же, но все упирались в один и тот же тупик. И никто не спрашивал почему. Я тоже не спрашивал, пока не начал читать книги, что дали мне старшие ребята, с которыми мы играли в футбол на пустыре.

Демиртай потянулся за бидоном с водой, сделал два глотка и продолжил:

– Мечта о хлебе и мечта о свободе в Стамбуле отрицают одна другую. Или ты отказываешься от свободы ради хлеба, или жертвуешь хлебом ради свободы. Обрести и то и другое одновременно невозможно. Ребята из нашего квартала хотели изменить эту судьбу, мечтали в тени у ярких вывесок о совершенно ином будущем. Читая книги, которые они мне давали, я думал: возможно ли оно, это иное будущее, если весь Стамбул изъязвлен ранами? На улицах становилось все больше машин, на пустырях росли новые здания. Там, где раньше стояли грустные деревья, теперь высились подъемные краны и строительные леса. Умножилось число нищих попрошаек и голодных птиц, с трудом отыскивающих пропитание. А я все читал и читал, стараясь понять этот город, к которому так привязаны моя мама, мои учителя и друзья.

Сразу после сна голос у Демиртая был резкий, хриплый, а теперь потихоньку смягчался.

– Мама не успевала за потоком городской жизни, много работала и сильно уставала. Рассказывая о своем детстве, она жаловалось, что раньше перемены не были такими быстрыми. Они входили в жизнь постепенно, давая время к себе привыкнуть. Новшества радовали нас, говорила она, но не сбивали с толку. Мы знали, с чем нам предстоит встретиться завтра. А теперь разве так? Новое стремительно вторгается в нашу жизнь и так же стремительно ее покидает, не успев устареть, – стирается, не оставляя ни следа, ни памяти. Мы еще не сжились с одним новшеством, а его уже сменяет другое. Но способности человека все-таки ограничены. Мы ходим быстрее черепахи, но бегаем медленнее зайца. Способности нашего разума и чувств тоже имеют пределы. Мы опережаем традицию, но отстаем от новшеств. Изменения, нарушающие этот баланс, ломают наши внутренние весы. Новое больше не может быть продолжением старого, ибо старого нет. Все выбрасывается на свалку. Понятие преемственности предано забвению. Привязанность теряет значение. Души переполнены мусором, как уличные урны. Эта гонка утомляла маму. По ночам она видела грустные сны, днем жила мечтами. Что еще ей было делать? Она не знала, как построить целостную жизнь в разодранном на куски Стамбуле. За что ей было хвататься, как не за мечты?

Демиртай не любил одиночества. Он боялся оставаться один в камере, радовался, когда нас становилось больше; скучал по вокзалам, стареньким пароходам, по бульварам, где то и дело толкаешь кого-то в густой толпе. Красота города – в его многолюдности: повсюду звучат голоса и светят огни. Когда на одной улице жизнь замирает, оживленнее становится на другой. Бетон перемешан с железом, сталь одевают в стекло. Жители Стамбула похожи на свой город. Они сделаны из земли, огня, воды и дыхания. Тверды как сталь, хрупки как стекло. В этом городе человек воплощает в жизнь мечты алхимиков древности. Не довольствуясь тем, что есть, он стремится к невообразимым новшествам. Соединяет огонь и воду, любовь и ненависть. Чтобы изменить природу, которую находит уродливой, он разбавляет добро злом. Покупает за деньги ложь, украшает жилище искусственными цветами, загоняет себе под кожу силикон. Каждое утро просыпается с надеждой увидеть в зеркале лицо, которое понравится ему больше, чем вчера. Алхимия в Стамбуле начинается с самого человека. Мать Демиртая была одновременно сильной и слабой, торопливой и медлительной, надеялась на лучшее будущее и предавалась унынию. Как это все в ней уживалось, она не понимала. Старалась угнаться за временем, за рекламами и гудками машин. Боялась воспоминаний: они говорили о том, что прекрасная эпоха осталась в прошлом. Город был разорван на куски, жизнь оказалась бесплодной, люди – испорченными. Каждый день оказывался хуже предыдущего. Как все одинокие люди, она любила романы с хорошим концом. Целостность, утраченную дома, на работе и на улице, она находила в книгах, и противоречия в ее душе примирялись. Одна часть ее души была сталь, другая – стекло; одна – слезы, другая – гнев.

– Мама верила книгам. – Демиртай взглянул на нас, словно хотел понять, верим ли книгам мы. – Иногда по ночам, когда она, зачитавшись, забывала обо мне или когда курила больше обычного, я думал, не появилась ли в ее сердце новая рана. Но я не спрашивал, а она не рассказывала. Она была похожа на утопающего ребенка, который пытается глотнуть воздуха, бьется на поверхности воды, не идет ко дну, но и спастись не может. Она жаловалась на город, построенный не на мечтах, а на расчетах, и сравнивала Стамбул с красочной книжной обложкой. Рисунок на обложке обманывает человека, не дает понять содержащуюся в книге истину. Я, совсем еще ребенок, иногда спрашивал у нее: «Мама, зачем ты так много работаешь?» – «Демиртай, – отвечала она, – я хочу купить дом, чтобы в будущем тебе хорошо там жилось. Сейчас я не могу обеспечить тебе хорошую жизнь, но прикладываю все усилия, чтобы в будущем ты был счастлив. И пусть это будущее не кажется тебе далеким – на самом деле оно совсем близко. Прочитав о жизни, которую ведут герои книг, ты поймешь это лучше». Так она говорила, а я преданно слушал. Это у нее я научился верить книгам.

– Мама знает, что тебя арестовали? – спросил я.

– Нет. Я не видел ее уже несколько месяцев. Я не ходил в наш квартал – знал, что объявлен в розыск.

– Почему, Демиртай? Ты же мог подойти к ней на многолюдной улице, когда она возвращалась с работы, и никто не заметил бы.

– Я думал об этом, Доктор. Несколько раз даже пытался так сделать, но в последний момент останавливался. За ней могли следить.

А мой сын подходил ко мне. Иногда в толпе, иногда в темном переулке. Дотрагивался до моей руки. Шел рядом, стараясь попадать в ногу. Слушая Демиртая, я понял, как мне повезло. Я думал о тех, кто долго и тщетно надеется увидеть своего ребенка, о тех, кто узнаёт о смерти сына или дочери, и говорил себе, что принадлежу к счастливому меньшинству. Я нашел своего сына, положил в больницу. Отдал его в надежные руки.

– Демиртай, – сказал я, – у меня был коллега, с которым я проработал вместе долгие годы. Его юная дочь ушла из дому, присоединилась к одной из революционных группировок. Однажды он узнал, что его дочь застрелили и товарищи тайно похоронили ее. Он отыскал эту могилу. Поставил над ней мраморный надгробный камень с изображением парохода. Точно такой же рисунок был на обложке «Иллюстрированного путеводителя по Стамбулу», который они с дочерью любили листать, когда она была маленькая. Каждую неделю он приходил на могилу и разговаривал с лежащей под землей дочерью. Читал ей статьи из «Иллюстрированного путеводителя». Рассказывал о куполах, сияющих, словно звезды, об улицах, извилистых, как реки, о зданиях, копьями устремленных ввысь. Однажды к нему пришли товарищи его дочери и признались, что произошла ошибка: «На этом месте лежит другая девушка, тоже наш товарищ, а ваша дочь похоронена на другом берегу». Мой коллега не смог уснуть ни в ту ночь, ни в следующую. А на третью ночь пошел к той же могиле, что и всегда, лег рядом с ней и уснул. Проснулся рано-рано, посмотрел на утреннюю звезду, послушал, как шуршит ветер в ветвях кипарисов. Потом поднял с могилы горсть земли, вдохнул ее запах и подбросил в воздух. Ветер развеял ее без следа. «Я в ответе за эту могилу, – сказал сам себе мой коллега. – Я привязался к ней, а она – ко мне». Встал на колени и заплакал. Он верил, что, если бросит эту могилу, брошены будут и его дочь на другом кладбище, и прочие покойники. И продолжил регулярно навещать ее. Приносил «Иллюстрированный путеводитель по Стамбулу», читал вслух, рассказывал, что изображено на картинках. Знаешь, почему я вспомнил этот случай? Мне кажется, твоя мать поступила точно так же. Читала вслух обещанную подруге книгу на берегу моря, которое поглотило самолет, а дочитав, наверное, бросила в море.

– Доктор, – удивился Демиртай, – ты уже второй раз рассказываешь грустную историю. Что с тобой случилось? Раньше ты убеждал нас, что здесь не нужно говорить о смерти и боли.

Подумав, я понял, что он прав.

– Сам не заметил, как так вышло. Должно быть, по временам теряю контроль над собой.

Я приложил ладонь ко лбу Демиртая, пытавшегося согреть руки дыханием. У него был жар. Я посчитал пульс. На запястье под кожей совершенно не осталось мяса, одни кости. Демиртая била дрожь. Я попросил его откинуться назад, осторожно приподнял его ноги и положил их на свои колени. На ступнях живого места не было. Я сжал пальцы его ног в ладонях, постарался передать им хоть немного тепла.

Демиртай хихикнул.

– Что такое? – спросил я.

– Щекотно!

– Ну и хорошо. Хорошо, что ты можешь смеяться.

– А нужно?

– Да, нам нужно смеяться. Иначе дядя Кюхейлан отругает нас за то, что мы рассказываем грустные истории. Как-то строго он на нас смотрит.

– Тогда я расскажу смешную историю.

«Интересно, – подумал я, – вспомнилось ли ему нечто новенькое, или это будет что-нибудь из того, что мы уже слышали?»

– Какую историю?

– Про белого медведя.

– Про белого медведя?

– Точнее, про белого медвежонка.

– Давай рассказывай.

И Демиртай, оставив попытки высвободить свои ступни из моих ладоней, начал рассказывать:

– На Крайнем Севере всё изо льда: ледяная земля, ледяные холмы, ледяной воздух. Маленький белый медвежонок прижался к своей маме, зарылся в ее густую, теплую шерсть и спросил: «Скажи, ты ведь моя настоящая мама?» Мать удивилась: «Конечно, малыш!» – «А твоя мама тоже была белой медведицей?» – «Да, моя мама тоже была белой медведицей». – «А твой папа?» – «И он тоже был белым медведем». Тогда белый медвежонок пошел к отцу и спросил: «Ты ведь мой настоящий папа?» – «Да», – ответил отец. И так далее: «Твой отец тоже был белым медведем?» – «Да». – «А твоя мама?» – «Да, и она тоже». В общем, это длинная история, но я рассказываю ее вкратце. Получив ответ на все свои вопросы, белый медвежонок яростно вцепился когтями в лед и закричал: «А если это так, то почему я все время мерзну?!»

Мы приглушенно рассмеялись. Если бы нам не приходилось сдерживаться, наш хохот услышали бы даже наверху.

– Если это так, то почему я мерзну? – повторил Демиртай и, еле переводя дух, словно запыхавшийся от бега ребенок, продолжил: – Я тоже все время мерзну. Такое впечатление, что внутри меня вместо костей сосульки. Почему я хуже всех вас переношу здешний холод?

– Потому что ты – белый медвежонок, – дал я ответ, которого он ждал.

– Наверное, так оно и есть.

Раздался скрип железной двери. Мы тут же прекратили смеяться и стали прислушиваться к звукам, доносящимся из коридора.

Вампиры, сосущие во мраке кровь юных дев, возвращались в свою пещеру. Волки, на куски разрывающие в чаще беспомощных детей, проходили через железную дверь. Повсюду распространялся тошнотворный запах. Мы были будто путники в пустыне, упавшие в колодец и ждущие, когда же мимо пройдет караван и вызволит нас. Мы мечтали однажды проснуться далеко-далеко отсюда, на горячих песчаных барханах, где не слышен скрип железной двери. Мы были беспомощны, словно корабль, попавший в свирепую бурю. Каждый считал себя тем единственным матросом, которому удастся спастись, но и страх оказаться среди погибших не отпускал нас.

Мы ждали, не смея пошевелиться, и прислушивались. Открылась дверь одной из камер, потом захлопнулась. Мучители пошли дальше, с грохотом распахнули другую дверь. Раздался пьяный смех, затем послышалась песня, в которой невозможно было разобрать слов. Голоса и шаги стали приближаться к нашей камере. Следователей было много, они очень сильно шумели и невыносимо воняли. Остановились перед нашей камерой. Но открыли не нашу дверь – они притащили Зине в камеру напротив. Ругань. Бессмысленные смешки, как у пациентов психиатрической больницы. И наконец – удаляющиеся шаги.

Демиртай встал, осторожно подошел к двери и заглянул в прорезь. Потом обернулся к нам:

– Зине не видно. Но ее только что привели. Скоро встанет. Я подожду.

Он даже не обращал внимания на то, что стоит босыми ногами на холодном бетоне.

Жизнь в камере состояла из повторений. Медленно вращалась тьма над нашими головами, мы говорили об одних и тех же людях, об одном и том же городе, цеплялись за одну и ту же надежду. И тем не менее каждый день мы начинали с мысли о том, что он – новый. Смотрели друг на друга так, словно впервые встретились. Сообразив, что в круговороте боли мечты наши тоже ходят по кругу, на некоторое время замолкали. Если у счастья есть пределы, то должны же они быть и у несчастья? Если есть пределы у смеха, то может ли быть беспредельной боль? Мы каждый день находили новые поводы для того, чтобы посмеяться, но уже чувствовали, что и смех наш каждый раз все тот же, и начали понимать, что подходим к какому-то новому порогу.

Подняв голову, мы смотрели в потолок и пытались вспомнить, состоит ли из повторений жизнь в том Стамбуле, что наверху. Прилавки на базарах, голуби близ мечетей, голоса детей, выходящих из школы, – одинаковы ли они на европейском берегу и на азиатском? Одинаково ли течение Босфора во всех прибрежных районах? Все ли новорожденные одинаково кричат, все ли старики, умирая, испускают одинаковый последний вздох? Мы думали о смерти. Похожа ли одна смерть на другую, повторяют ли они друг друга?

– Зине Севда подошла к прорези, вас зовет, – сказал Демиртай.

– Обоих?

– Да. Она хочет с вами поговорить.

Я помог дяде Кюхейлану встать, и мы вместе сделали два шага к двери. Прищурились, привыкая к свету из коридора. Увидев Зине, радостно улыбнулись, словно узрели собственную дочь.

– Как ты? – написал дядя Кюхейлан.

– Хорошо. А вы?

– Мы тоже, доченька.

Заплывший левый глаз Зине сильно распух, синяков на лице прибавилось. Трещина, рассекшая нижнюю губу, стала заметнее. Шея была черной от грязи, сальные волосы прилипли к ней. Девушка внимательно оглядела меня, словно подсчитывая раны на моем лице:

– Доктор, а ты как?

– Я-то в порядке, а вот тебе после допроса нужен покой. Ложись, поспи.

Не дождавшись, пока я допишу свой ответ, Зине Севда быстро начала чертить в воздухе новый вопрос:

– Вы рассказываете друг другу свои тайны?

– Нет, – ответил я.

Дядя Кюхейлан и Демиртай кивнули, подтверждая мои слова.

– Уверены? – спросила Зине Севда.

– Что ты хочешь этим сказать?

Что она хотела сказать?

Время, свободное от пыток, мы проводили во сне, за разговорами или молча трясясь от холода. Рассказывали о своих мечтах, творили себе собственное небо. И берегли друг от друга свои тайны, как бережет их Стамбул.

– Доктор, – написала Зине Севда. Ее палец на мгновение нерешительно застыл в воздухе. – Следователи знают твою тайну.

Мою тайну?

Я сглотнул. Закрыл глаза, ноющие от света, протер их и снова открыл.

– Как они могли узнать?

– Ты сам рассказал.

– Нет, на допросах я ничего не говорил.

– Не на допросе, в камере. Среди вас оказался их человек. Ему ты и рассказал.

– Что ты говоришь, доченька?

Что она говорила?

Зине Севда терпеливо выводила в воздухе слово за словом:

– Во время пыток я потеряла сознание, потом пришла в себя. Следователи положили меня у стены, а сами разговаривали. Я слышала их разговор. Вчера один заключенный, пока его вели на допрос, сорвал с глаз повязку, выхватил у охранника пистолет и наугад открыл огонь. Потом побежал по коридорам, сам не зная куда. Далеко не ушел. Его взяли в кольцо и без колебаний застрелили. Мы вчера слышали эти выстрелы.

Зине Севда ненадолго остановилась, желая убедиться, что мы прочитали написанное ею, и продолжила:

– Мои глаза были завязаны, Доктор. Я не видела их лиц. Они думали, что я без сознания. Пили чай, курили. Потом упомянули в разговоре тебя. Один из них рассказал, как говорил с тобой и завоевал твое доверие. А потом выложил и то, что выведал у тебя.

Выведал?

– Что же он у меня выведал?

– Что ты не настоящий Доктор…

Я медленно отошел от прорези. Добрел до противоположной стены и замер на месте, словно ребенок, который видит кошмарный сон, но не может даже закричать.

– Знают, – шептал я сам себе. – Боже мой, они знают…

С трудом переступая ногами, я вернулся к двери.

– И еще кое-что, – продолжила Зине Севда. – Они говорили о девушке по имени Мине Баде и о том, что человек, в которого она влюблена, не ты. Мине Баде любит другого Доктора.

Я уже не в силах был двинуться с места. Опустился на пол там же, где стоял. Обхватил руками голову. Рубашка казалась мне тесной, и я одну за другой оторвал пуговицы. Дядя Кюхейлан ухватил мои запястья и прижал меня спиной к стене. Я попытался высвободиться, но он только усилил хватку.

Что же это со мной стряслось?

Я слышал, что в жизни есть три вещи, которые нельзя вернуть. Какие? Выданная тайна – одна из них или нет? Мне захотелось обратить время вспять и вернуться – нет, не на месяц или год назад, а в далекую-далекую эпоху, когда человек еще не был человеком, когда мир не знал насилия. Какая прекрасная была тогда жизнь! Мир не ведал тревог. Боль не составляла основу бытия. Человеку хватало взглядов и прикосновений. Никто не вел учет рождений, не вторгался в естественный порядок смертей. И не было нужды в тайнах.

– Мы не доносчики, – слабым голосом произнес Демиртай. – И мы даже не знаем твоей тайны, нам нечего выдавать. Так ведь, дядя Кюхейлан?

– Вы… – пробормотал я.

– Мы никому ничего не говорили.

– Да что вы могли бы сказать? Меня арестовали вместо моего сына. Настоящий Доктор – он. Вам я об этом не говорил. Я пошел вместо него на встречу. А когда меня поймали, сказал полицейским, что я – это он.

Мой сын должен был встретиться с человеком по имени Али Кремень. Стояли последние жаркие деньки. Я наслаждался ярким солнцем. В последний раз порадовался встрече с тем Стамбулом, который можно увидеть в библиотеке Рагип-паши. Там, во дворе библиотеки, я склонился к земле, раздвинул почву руками, нырнул под землю и прополз в темноте, словно червь, в эту камеру. Содрал с себя старую кожу, под ней оказалась новая. В одиночестве сожрал свою плоть, от жажды выпил свою кровь. Моя жена любила петь одну старинную песню; ее слова я ногтями нацарапал на стене. «Распускайся скорее, цветок! Не думай, не вечно лето!» Я закрыл глаза и говорил в темноте. Здесь – место Страшного суда. Все живые умерли, все мертвые воскресли. Я слышал их мольбы. Однажды дверь открылась, и вошел Али Кремень. Он был ранен. Его карманы переполнял свет. Когда его боль становилась невыносимой, капли света просачивались наружу и таяли. Он горевал о погибших товарищах, говорил о Мине Баде, жалел меня. Сказал, что Мине в меня влюблена. «В ее груди, Доктор, – говорил он, – две раны: одну оставила пуля, другую – ты. Рана от пули заживет, а другая? Как исцелить страдающее сердце Мине?» Али Кремень говорил, и потолок исчезал, в камеру лился звездный свет. Издалека слышался голос моей жены, она пела: «Я – соловей, ты – роза в саду любви». Мой сын на воле, мой сын влюблен, и возлюбленная готова отдать ему свое сердце. Они вскоре поправятся и найдут друг друга. Али Кремень тоже обязательно должен был выздороветь и избавиться от тоски. Мне захотелось ему помочь. Я разжал ладонь и поделился с ним частичкой моей тайны. «Не расстраивайся, – сказал я, – та девушка влюблена не в меня, а в моего сына. Они встретятся и помогут друг другу. Не грусти, скоро они поправятся».

– Это все? – спросил дядя Кюхейлан.

– Что «все»?

– Это все, что стало известно следователям?

– Да.

– Тогда в чем проблема?

– Они узнали, что мой сын на свободе. Его будут искать.

– Им известно, где он?

– Нет.

Здесь я не был самим собой. Я был отцом, назвавшимся прозвищем своего сына. Али Кремень, выходит, тоже был не Али, а полицейским, раненным во время схватки в Белградском лесу. Пулю достали, рану зашили, и он с изможденным видом явился в мою камеру. Рассказал мне то, что узнал из материалов следствия, так, словно поведал собственную тайну. Он был ранен, и я поверил ему. Он страдал, и я поверил ему. Напоил его водой, поделился хлебом. Когда он заговорил о девушке, в которую влюблен мой сын, я поверил ему еще больше. Мне хотелось, чтобы ему стало легче. Мне хотелось, чтобы стихла его боль. Я подарил ему частицу своей тайны, но не сказал, где мой сын.

– Ты уверен в этом?

– Уверен. Я никому не говорил, где мой сын.

– Конечно не говорил. – Дядя Кюхейлан положил руки мне на плечи. – Потому что ты не знаешь, где он.

– Не знаю.

– А раз не знаешь, то и сказать не можешь, так ведь?

– Не могу.

– Потому что не знаешь.

– Потому что не знаю.

– Так чего же ты боишься?

– Я не сумел сохранить свою тайну. А если я не смогу сохранить и свою стойкость и сдамся под пыткой…

До этого дня я был счастлив в тюрьме. Даже когда извивался от боли, стонал и плевал кровью – я был счастлив. Мне хватало того, что у меня есть. Я радовался своей тайне. Пусть мне выпустят всю кровь, говорил я себе, пусть я испущу здесь свой дух – никто не узнает, что я храню в своем сердце. Пусть мое тело превратится в одну большую рану – мой сын на свободе, он выздоровеет. Пусть я умру – он будет жить. Когда человек несчастлив, он знает об этом, а вот когда счастлив, оказывается, замечает это не всегда.

Дядя Кюхейлан дал мне напиться.

– Успокойся, все будет хорошо.

– Правда?

– Не бойся, Доктор, теперь все будет хорошо.

– Наверное, я умру. И пусть бы так и было.

Наступила зима. Стало рано темнеть. На крыши лег нежный, как пух, снег. В том Стамбуле, что наверху, ярко сияют витрины, по проспекту Независимости, как всегда, течет оживленный людской поток. Повсюду киноафиши, запахи вкусной еды и звуки музыки. Сквозь толпу из бесконечности в бесконечность движется трамвай. На его задней площадке стоят, держась за руки, влюбленные юноша и девушка. Юноша – мой сын. Он что-то шепчет девушке на ушко – как же мне интересно, что именно! Его лицо безмятежно, он улыбается, как в детстве. С улицы доносится мелодия старинной песни. Услышав ее, мой сын выглядывает в окно трамвая. «Распускайся, цветок! Продлим этот прекрасный миг!» – поется в песне. Мой сын всматривается в толпу, словно ищет в ней знакомое лицо, потом еще крепче сжимает руку любимой. Явившийся из бесконечности трамвай, проходя, словно луч света, сквозь толпу, уносит моего сына в новую бесконечность.

И тут открылась железная дверь. Громкий скрип разнесся по всему коридору.

– Наверное, я умру, – повторил я.

– Зачем это? – спросил дядя Кюхейлан.

– Если я умру, не останется никого, кто знал бы, где мой сын.

– Доктор, но ведь и ты этого не знаешь!

– Слишком поздно…

– Нет!

– Слишком поздно…

Дядя Кюхейлан внимательно посмотрел на меня и влепил мне пощечину. Подождал немного и отвесил еще одну.

Назад: Седьмой день. Рассказывает студент Демиртай. Часы с цепочкой
Дальше: Девятый день. Рассказывает парикмахер Камо. Самое лучшее стихотворение