– Охотники шли по крутому горному склону, когда началась метель. Такой снег повалил, что в двух шагах ничего не видать. А тут еще и время к ночи, темно. Сбились они с пути. И вдруг увидели впереди свет. Поспешили в ту сторону, утопая в снегу, и добрались до небольшого домика, а добравшись, постучали в дверь и взмолились: «Помогите, замерзаем! Впустите нас!» – «Кто вы?» – ответил им из-за двери женский голос. «Три охотника из Стамбула. Мы сбились с дороги, ищем, где укрыться от непогоды». – «Моего мужа дома нет, не могу я вас впустить», – отвечала женщина. Охотники принялись умолять: «Если не откроешь дверь, мы здесь умрем! Хочешь, отдадим тебе свои ружья?» Выл ветер, издалека донесся грохот лавины. Хозяйка открыла дверь, пустила охотников к очагу, накормила их. Охотники порылись в своих ягдташах, подарили ей зеркальце, гребень и складной нож: «Ты нас спасла от смерти, спасибо тебе!» Хозяйка поблагодарила их за подарки и ушла в свою комнату, а охотники легли у огня и уснули. Однако вскоре их разбудил какой-то свист. Доносился он из очага, огонь в котором вдруг заиграл всеми цветами радуги. Из трубы в комнату влетело что-то сияющее, и оказалось, что это зеленокрылая пери в ореоле света! «Не бойтесь, – молвила пери, – я явилась сюда предначертать судьбу». – «Нашу?» – спросили охотники. «Нет, ваша судьба была предначертана еще до того, как вы родились. Я прилетела сюда, потому что женщина в соседней комнате ждет ребенка, и мне нужно предначертать судьбу того, кому вскоре предстоит появиться на свет». Охотники попросили рассказать им, какая же судьба его ждет. «Вы все равно не сможете ее изменить», – отвечала пери, но охотники принялись настаивать, и тогда пери улыбнулась и выполнила их просьбу. «Родится мальчик, – поведала она. – Он вырастет сильным и здоровым, а когда ему исполнится двадцать лет, женится на любящей его девушке. Однако в брачную ночь его съест волк». – «Ну нет! – воскликнули охотники. – Такого мы допустить не можем!» – «Не спорьте с судьбой!» – сказала пери, бросила им в глаза какой-то порошок, и они уснули. А проснувшись утром, рассказали друг другу свой сон и поняли, что это и не сон вовсе, раз им всем приснилось одно и то же. Тогда они поклялись на своих ружьях хранить эту тайну, а когда придет время, спасти сына хозяйки дома. Та ни о чем не узнала. Охотники объявили ей: «Теперь ты наша сестра, и у нас есть к тебе одна просьба. Мы хотим побывать на свадьбе твоего ребенка, так что обязательно сообщи нам о ней». Следующие двадцать лет были для охотников непростым временем. Все это время они готовились к роковой ночи. Когда в Стамбул пришло приглашение на свадьбу, они, как ветер, примчались в дом среди гор, где когда-то спасались от бури, и открыли хозяевам тайну, которую хранили все эти годы. С собой они привезли большой ящик, который поставили посреди комнаты, и велели жениху и невесте провести ночь в нем. Ящик они опоясали семью цепями, а на крышку повесили семь замков. Сами же объявили, что спать не будут, и, дабы случайно не задремать, каждый из них отрубил себе по мизинцу. До утра они прислушивались к воющему в горах ветру, а стоило чему-то шевельнуться во тьме, сразу начинали стрелять. С первыми лучами солнца они закричали от радости: «У нас получилось!» Открыли семь замков, сняли семь цепей. Однако в ящике они, не веря своим глазам, обнаружили лишь невесту, всю перепачканную кровью. «Что случилось?!» – вскричали охотники. «Я сама не поняла, как так вышло, – отвечала, запинаясь, невеста, – но, едва вы закрыли крышку сундука, я превратилась в волка и съела своего любимого. Не знаю почему, но съела».
На лице внимательно слушавшего меня Доктора появилось странное выражение – не то веселое, не то испуганное.
– Удивила тебя концовка, Доктор? – спросил я. – Знаешь, порой люди, которым я рассказывал эту историю, вместо того чтобы удивиться, смеялись.
– Здесь тоже такие могли бы найтись, – ответил Доктор, глядя на спящего парикмахера. Потом склонился к нему, словно прислушиваясь к его дыханию, на несколько секунд застыл и принял прежнюю позу. – Эту историю я прежде не знал, дядя Кюхейлан. Она мне понравилась. Ее ты тоже от отца услышал?
– Да, в тот вечер, когда сломался радиоприемник и нами вдруг овладела ужасная скука, отец рассказал эту историю, чтобы немного нас успокоить.
– Часто вам бывало скучно?
– В деревне все время с кем-то общаешься, мы просто не знали, что такое скука. Но радио нас изменило. В тот день, когда сломался приемник, нам не хотелось ничего делать, наши обычные игры стали казаться бессмысленными. Мы думали о том, что в таких случаях делают городские.
– Странно, – удивился Доктор.
– Отец привез транзисторный радиоприемник в одну из своих поездок. Мы знали: если он возвратился быстро, стало быть, проводил время в Стамбуле со своими друзьями, а если задержался – угодил в одну из стамбульских тюрем. В тот раз его долго не было. Чтобы мы не расстраивались при виде его исхудавшего, бледного лица, он сразу доставал из чемодана приготовленные для нас маленькие подарочки. Больше всего нам понравился радиоприемник, который мы увидели впервые в жизни. В тот вечер мы слушали, как по радио читают роман. Один мужчина был влюблен в женщину, которая отвергала его чувства. Она уехала из Стамбула в Париж и вернулась лишь через много лет. И вот они снова встретились на открытой террасе чайной. С деревьев опадали желтые листья. Мужчина закурил и зажег сигарету женщине. Словно влюбленная пара с открытки, говорилось в романе, они сидели рядом и смотрели на пароходы и дворец Топкапы. Наконец женщина повернула голову и посмотрела мужчине в глаза. «Меджнун ради своей любви скитался по пустыне, а у тебя была своя пустыня?» – спросила она. «Да, – ответил он, – без тебя этот город превратился в пустыню». – «Что бы ты сделал, если бы однажды утром, проснувшись, обнаружил, что я превратилась в старую крысу?» – «Относился бы к тебе с прежней нежностью, а если бы ты умерла, соблюдал траур». Женщина закурила новую сигарету и произнесла: «Я расскажу тебе одну историю». Она словно устраивала мужчине экзамен. Однако диктор объявил, что передача подошла к концу, а продолжение можно будет услышать через неделю в это же время. Так что нам предстояло целых семь дней ждать историю, которую рассказала женщина.
Доктор прикрыл глаза – должно быть, от головной боли. Он старался не смотреть на свет, отвернулся от прорези в двери, но меня слушал внимательно.
– А на следующей неделе радиоприемник сломался. Как ни бился отец, починить его не удалось. Должно быть, отца так обеспокоило впервые появившееся на наших лицах выражение унылой скуки, что он сказал: «Не переживайте, я знаю этот роман». Говорил ли он правду? Так или иначе, нам было нужно, чтобы отец знал роман и чтобы мы ему поверили. И он показал нам историю, которую женщина рассказала мужчине. Создавая искусными, как у фокусника, пальцами тени на стене, он изобразил охотников, беременную хозяйку и явившуюся из дымохода пери, домик в горах и огромный ящик. Но в тот вечер мне впервые захотелось иного счастья: чтобы отец взял меня с собой в сверкающий желтыми огнями Стамбул. Потом я спросил, есть ли в этой истории какой-нибудь скрытый смысл. «Сами подумайте, – ответил отец, – какая в истории скрыта загадка и каков ответ на нее. Зачем женщина из романа рассказала ее мужчине?»
– Дядя Кюхейлан, – усмехнулся Доктор, – я люблю головоломки, но здесь загадка неизвестна, как отгадку-то придумать?
– Отец велел нам найти и вопрос, и ответ. Дал срок до следующего вечера.
– Ну и как, нашли?
– Мама нашла. Она была мастерицей загадки разгадывать.
– Дай мне срок до завтра, я тоже постараюсь найти ответ.
– Пожалуйста, Доктор. Чего-чего, а времени у нас тут предостаточно.
Студент Демиртай, который дремал сидя, склонив голову на колени, выпрямился и протер глаза. Было заметно, что он замерз. Глядя на спящего парикмахера Камо, он сказал:
– Завидую ему. Так крепко спать в здешнем холоде! Наверное, я тут мерзну больше всех.
– Не удалось поспать? – полюбопытствовал я.
– Чуть-чуть, дядя Кюхейлан. Я слушал вашу историю. Словно фильм смотрел. Перед глазами возникали картины: ночь, метель, свет в окне занесенного снегом дома… По-моему, главный вопрос истории стал очевиден к ее концу: возможно ли было, несмотря ни на что, все-таки изменить судьбу ребенка?
– Если вопрос такой простой, то простым должен быть и ответ, – рассудил Доктор. – Ты его нашел?
– Да, Доктор, нашел. По-моему, судьбу никак нельзя было изменить.
– Почему? Что, если бы они оставили юношу в ящике одного?
– Тогда в волка превратился бы кто-нибудь из охотников, расправился бы с остальными и все равно проник бы в ящик.
– Ну нет, – не согласился Доктор. – У охотников тогда появился бы шанс убить волка. Им ведь хотелось не только спасти юношу, но и встретиться с хищником. Они отрубили себе мизинцы, пролили кровь. Думали, что волк придет на запах крови, бросит им вызов.
Демиртай задумался, словно пытался найти ответ на экзамене.
– Дайте и мне время, я придумаю что-нибудь получше.
Доктор повернулся ко мне:
– А какой ответ дала твоя мать, дядя Кюхейлан? Она тоже сказала, что судьбу нельзя изменить?
– Нет, мама думала по-другому.
– У меня тоже имеется ответ. Можно, скажу?
– Что за спешка, Доктор? У тебя же есть время до завтра.
– Мне кое-что пришло в голову, пока я говорил с Демиртаем. Никакой загадки в истории про охотников нет. Загадка находится вне ее: женщина, героиня романа, рассказала эту историю, чтобы задать вопрос, касающийся ее самой, так?
– Хорошо излагаешь, продолжай.
– Женщина хотела узнать, как далеко простирается готовность мужчины к самопожертвованию. Она собиралась спросить: если бы ты был на месте юноши из истории, вошел бы ты со мной в тот ящик? Ей нужно было не найти способ решения проблемы, а выяснить, готов ли мужчина задуматься о ее решении.
– Ты говоришь в точности как моя мама, Доктор. Может быть, ты читал этот роман?
– Нет, не читал.
– Там счастливый конец. Как сказал мой отец, бывает любовь, которой нужно созреть. Такова была судьба этой любви.
– Судьба любви… – пробормотал Доктор, словно говорил сам с собой. Ногтем по стене прочертил сверху вниз прямую линию. – Судьба как эта линия? Можно ее изменить или нет? Спрошу об этом Камо, когда он проснется. Дядя Кюхейлан, было бы недурно, если бы ты тоже поспал, набрался сил.
– Не хочу спать. А Камо хорошо спит, да. Ты не смотри, что у него на лице ни ран, ни синяков. Вчера его так треснули дубиной по голове, что он на пол рухнул.
Когда избитого парикмахера Камо притащили в камеру, мы двое тоже были в ужасном состоянии. Боль никак не давала уснуть. Думал же я не столько о Камо, сколько о девушке из камеры напротив. Зачем она шагнула вперед, зачем пошла на мучения? Встала посреди коридора и распахнула руки мне навстречу. Ее били, но она все равно не повиновалась. А потом парикмахер Камо, пытаясь защитить ее, схватил следователя за руку и впечатал в стену, повергнув всех – не исключая Зине – в изумление.
«Да нет же, – говорил Камо, – не хватал я его за руку, просто случайно дотронулся, вот он и взъелся».
Но я хорошо все помнил. И хотя весь был в крови и ноги мои налились чугунной тяжестью, я все равно видел коридор и выстроившихся вдоль стен заключенных. И слух я не потерял. Зине Севда стояла напротив меня на коленях, протягивала ко мне руки. Парикмахер Камо схватил следователя за руку и отбросил к стене. Воздух взорвался воплями и руганью. Охранники набросились на Зине и Камо. Я не мог пошевелить языком. Из горла вырывался только хрип.
«Ты ошибаешься, дядя Кюхейлан, я не пытался помочь девчонке. Да и что бы это изменило? Каждого должна заботить его собственная боль. В чужие дела я не лезу. В этом мире никому не дано облегчить чужие страдания. Мне это очень хорошо известно. На следователя я не нападал и девушку не защищал. А вы можете думать что хотите, мне все равно».
Раскаивался ли он в своем благородном поступке? Было ли ему не по себе оттого, что он пришел на помощь другому человеку? Одни люди бегут от одиночества, а другие, наоборот, стремятся к нему. Парикмахер Камо искал уединения даже в этой крохотной камере. Он мало говорил, сидел, низко склонив голову и разглядывая носки своих ног. Взгляд Камо бродил по полу, словно он следил за ползающим там муравьем, скользил по стенам, будто выискивая какую-нибудь дырочку или щелочку, где можно было бы спрятаться, а потом вновь устремлялся на его ступни. «Подлое время!» – говорил он сам себе. Когда его начинало клонить в сон, повторял, как припев: «Подлое время!»
Здесь, глубоко под землей, наши движения замедлялись, тяжелели. Разум, привыкший к скоростям, принятым на поверхности, впадал в спячку, пытаясь приспособиться к жизни в камере. Наши собственные голоса казались чужими. В ушах звенело от малейшего шороха. Ослабевшие пальцы в темноте шевелились сами собой, словно уже не принадлежали нам. Труднее всего нам было узнавать не других, а самих себя. Что с нами происходило? Кому принадлежит это терзаемое болью тело и сколько оно еще сможет выдержать? Время, расплывающееся и источающее гнилостный запах, здесь было нашим главным врагом; оно вреза́лось в нашу плоть, словно плуг в почву, все глубже и глубже.
Или, может быть, парикмахер Камо имел в виду не здешнее время, а то, что течет наверху, в том мире, куда можно попасть, если подняться по невидимой лестнице? Там нет ни вокзалов, ни переполненных пассажирами пароходов, ни многолюдных бульваров. И фонарей, мостов, башен тоже нет. Там все исполнено великого смысла. Одна грань этого смысла – скорость, другая – тревожное напряжение. Этот смысл отражен в любой части всеобщего целого: в задернутых шторах, в толпе идущих с работы, в площадях, где влюбленные назначают свидания. В те дни, когда дождь, хлынув на город, очищает его от многие дни копившейся грязи, а потом выглядывает солнце, этот смысл становится особенно отчетлив.
Время, неустанно тикающее в родильных домах, переулках и открытых до утра ресторанах, играет скверные шутки со скоростью городской жизни. Человек забывает о солнце, луне, звездах и живет лишь по часам. Рабочие часы, учебные часы, час на свидание, обеденный час. И когда в конце концов приходит час ложиться спать, у него не остается ни сил, ни желания думать о мире. Он погружается в темноту. Единый, всеобщий смысл расползается по отдельным вещам, прячется в них. Что это за смысл и куда он нас влечет? Чтобы не замутить свой разум этим вопросом, человек придумывает себе маленькие радости и пускается в погоню за ними. Так он бежит от тягот жизни, обретает спокойный сон, и на сердце у него становится легче. Он верит в это – до тех пор, пока стена в его душе не рушится, погребая под собой сердце. И тогда он с ужасом понимает, что пульсация под руинами уже не биение сердца. Это пульсирует время. Человек оказывается беспомощным. Наступает подлое время, противиться которому невозможно, проникает в плоть человека, в вены города.
Верил ли парикмахер Камо в существование такого времени? Оттого ли сидел, повесив голову, вздыхал, бранился? Непокой, царящий наверху, не оставил его и в подземелье. Он все искал уголок, где мог бы остаться один. Будучи еще молодым, верил, что его жизнь подошла к концу, и смотрел не в будущее, а в прошлое. Следователи тоже это знали. «Эй, старик! – говорили они мне. – Есть ли у тебя за душой столько же тайн, сколько у твоего соседа по камере? Глубока ли твоя память настолько, как у парикмахера Камо?»
Во время пыток я и сам спрашивал себя, где лежат пределы моей памяти. При этом думал я не о том, что мне известно, а о том, что неизвестно. Чем сильнее мне хотелось забыть, тем напряженнее этому противилась память. Иногда я кричал во все горло, по временам замолкал и каждый раз говорил себе: вот он, предел памяти. Потом боль ширилась, и я достигал новых пределов. Как это было странно – чувствовать себя первооткрывателем боли. Мою плоть терзали, мне дробили кости, и я постоянно знакомился с новыми ликами боли. Следователи потешались надо мной: «Ты, никак, вообразил себя Иисусом на кресте?» Я был привязан к толстому деревянному брусу, руки разведены в стороны. Я висел в воздухе. Под ногами – пустота, вверху – бесконечность. Я застыл в неподвижной точке небесной сферы, Земля и звезды вращались вокруг меня. Я пытался узнать самого себя, прорываясь сквозь боль. Следователи смеялись. «Мы таким, как ты, немало крови выпустили и дали собакам вылакать. Иисуса к кресту прибивали мы, кожу с Мансура аль-Халладжа сдирали тоже мы. Наша история куда славнее вашей. Слышал про анархиста Эдуара Жорреса, бельгийца? Он приехал в Стамбул, чтобы убить султана Абдул-Хамида. Султан всегда совершал пятничный намаз в мечети Йылдыз, после чего неизменно доходил от мечети до своей кареты за одну минуту и сорок две секунды. Анархист Жоррес, зная об этом, завел механизм своей бомбы так, чтобы она взорвалась в нужное время. Однако в ту пятницу Абдул-Хамид задержался у дверей мечети, беседуя с шейх-уль-исламом, и благодаря этому уцелел. При взрыве погибло шесть человек. Анархиста поймали. Знаешь, что мы с ним сделали? Вогнали гвоздей ему в кости и ногти вырвали один за другим. Довели до того, что он превратился в нашего раба. Даже сам Иисус не выдержал боли, куда уж там какому-то анархисту. Разве Иисус при последнем издыхании не вопиял к Господу: „Отец, зачем Ты меня оставил?“ В боли каждый одинок. Так что и ты расколешься».
Вися на кресте с завязанными глазами, я терял сознание. В ушах гудело, я забывал, где нахожусь. Издалека доносился волчий вой. Сколько дней – нет, сколько недель прошло? Той ночью, пробираясь в горах по глубокому снегу, я увидел волка. Облака над горой Хаймана рассеялись, одна за другой появлялись звезды. Светила полная луна. Волк стоял выше по склону, у кромки леса, и смотрел на меня. Он был один. В глазах, как у всех лесных волков, читался голод. Неужели, кроме меня, он не нашел в ночи никакой другой добычи? Не смог напасть на след оленя или зайца? Я достал из кармана брюк браунинг, ощутил в руке холод его рукоятки. Вставил патрон. Я знал, что здесь дом волка, его гора, а я – всего лишь забредший сюда на время путник. Мне нужно было до рассвета достичь деревни у подножия горы.
Мне передали, что один знакомый юноша ранен и теперь находится в этой деревне, лежит в доме чабана. Медлить было нельзя, требовалось во что бы то ни стало забрать юношу до восхода солнца. Снег местами становился очень глубоким, идти было тяжело. Я шагал все медленнее, спотыкался. На спине словно лежал огромный камень. Даже собственное тело казалось мне невыносимо грузным. По шее тек пот.
В очередной раз выбравшись на ровное место, я остановился. Покрепче затянул и заново завязал ослабшие шнурки на ботинках, отряхнул с себя снег. Шедший за мной волк тоже встал и неподвижно замер выше по склону. Его хвост припорошило снегом. Взгляд внимательный, острый. Было ли волку трудно, как и мне, идти по снегу? Судя по худобе, ему нелегко пришлось этой зимой. Он не приближался ко мне, но и не уходил. Расстояние между нами позволяло достать его выстрелом, но я не хотел причинять ему вред. Я поднял свой браунинг, который положил на снег, пока затягивал шнурки, и сунул в карман. Потом показал волку пустые руки.
Он поднял голову и завыл. Волк был готов сразиться с любым врагом, победить или в одиночестве погибнуть. Он ничего не боялся, кроме голода. Эхо волчьего воя прокатилось по лесу, взлетело к небу. Хищник был похож на скалу, век за веком стоящую на вершине холма под ударами яростных ветров. Не было волка сильнее его, не было дыхания голоднее, чем у него. Все должны были знать это и покориться ему. Вой, холодящий кровь, все звучал и звучал, объял всю ночь, достал до звезд.
Но вот он смолк. И тогда вступил я. Задрал голову, как волк, и закричал. Эхо откликнулось и мне. Я протянул руки к звездам. Я тоже здесь, под этим же самым небом. Готов сразиться с любым врагом, победить или в одиночестве погибнуть. Я кричал, пока не притомился. Потом перевел дух. Взял пригоршню снега и стал растирать руки, думая тем временем: человек я, встретивший волка, или же волк, преследующий человека? Кто из нас недавно выл, оповещая о себе ночь? Мое дыхание пахло голодом. По шее бежал холодок. Этот лес – дом мой или же я просто забредший сюда на время путник?
Я поднял глаза к небу. Отец говорил, что мы живем не только на земле, но и там. Наш мир отражается в небе, будто в зеркале. И в том небесном мире у каждого из нас есть двойник. Правда, тамошние люди днем спят, а ночью просыпаются. В жару мерзнут, а в холод им жарко. При свете ничего не видят, а в темноте у них отличное зрение. Здешние мужчины там женщины, а женщины – мужчины. Реальная жизнь для них не важна, важны сны. Они обожают обниматься с незнакомцами. Стыдятся не бедности, а богатства. Когда мы смеемся, они плачут, когда мы плачем – смеются. На похоронах поют веселые песни и пляшут. В детстве я часто смотрел на небо, надеясь увидеть там другого себя. Пытался представить себе, как бы мне там жилось. Теперь же, глядя на темный лес, я думал: кто знает, нет ли в лесу еще одного отражения нашего мира? Оттого и на голоса наши откликается эхо: это отзвук нашей иной жизни. Там, среди деревьев, у каждого человека есть двойник-зверь. У кого-то – олень, у кого-то – змея. Может быть, там я – волк. Опасный, одинокий, поджарый. И сейчас я преследую, несмотря на голод и усталость, пожилого человека.
В ту сухую морозную ночь небо было прозрачным, словно сиреневое стекло. Я посмотрел на волка. Он, как и я, отдохнул, дыхание стало ровным. Я не мог медлить, пора было продолжать путь. И мы снова побрели, оставляя в снегу глубокие следы и глядя вперед. Мы знали, что за каждым спуском последует новый подъем и там, наверху, будет дуть новый ветер. Мы привыкли к одиночеству. Мы были словно падучие звезды: сегодня мы есть, а завтра нет нас. Поэтому нам нравилось идти бок о бок с другим живым существом. Мы видели тени друг друга в лунном свете, и этого было достаточно, чтобы друг другу доверять. Обратно тоже пойдем вместе? Снова вместе под тем же небом? Я решил, что куплю у чабана мяса и брошу волку на обратном пути. Еще и поэтому я так спешил.
Ни разу не передохнув, весь в поту, я перевалил через гору Хаймана и еще до рассвета достиг деревни. Завидев дом чабана на окраине, я остановился и осмотрелся. Деревня спала. Из труб тянулись тоненькие струйки дыма. Крыши покрывал гладкий снег. А вот на земле снег был испещрен следами: коровьими, собачьими, человеческими. В окошке чабана горел слабый свет – он оставил там зажженную керосиновую лампу. Это был условный знак. Если бы лампа не горела, я понял бы: что-то пошло не так. Я оглянулся. Волк стоял поодаль, смотрел на меня. Должно быть, почуял запах собак и остерегся подходить ближе, остался ждать на границе своих владений. Собак, впрочем, видно не было ни вокруг дома, ни у двери. Наверное, забились от холода на сеновал или ушли в деревню. Я приблизился к дому, внимательно разглядывая следы на снегу: нет ли среди них похожих на отпечатки армейских ботинок? Ничего подозрительного не заметил. Остановился, принюхался. Присмотрелся к склону напротив. Откуда мне было знать, что меня поджидают военные? Что они сидят в засаде еще с прошлой ночи? Единственное, что могло меня насторожить, – отсутствие собак. Но не насторожило. Я доверился свету в окне. Он ослепил мой разум. Мне хотелось как можно скорее забрать раненого и уйти из деревни до рассвета. Но едва я вошел на двор, как путь мой закончился. Солдаты, прятавшиеся за стеной, так быстро набросились на меня, что я не успел выхватить из кармана пистолет. Меня повалили на снег, врезали по голове прикладом, связали руки и потащили в дом.
Я сплюнул кровь, залившую рот, и закричал. От ярости из глаз брызнули слезы. Я не мог поверить, что так легко попал в ловушку и позволил себя скрутить. Попытавшись вырваться, я перевернул ногой стоявший на полу чайник. Потом обвел взглядом комнату, чтобы увидеть того, кто меня предал. Чабана не было, никаких раненых – тоже. Военные привели из соседней комнаты высокого юношу и указали ему на меня:
– Этот?
– Да.
Я не сразу его вспомнил. В прошлом году я забрал его из этого дома, чтобы отвести в горы к группе, с которой он должен был встретиться.
– Он доставлял снаряжение из Стамбула?
На этот вопрос парень тоже ответил утвердительно и прибавил:
– Он знает Стамбул как свои пять пальцев.
Знаю Стамбул? Это-то с чего вдруг?
В прошлом году, пробираясь ночью по горам к месту встречи, мы с ним болтали о том о сем. Я, как всегда, заговорил о Стамбуле, пытаясь узнать что-то новое, взглянуть на город глазами другого человека. Он рассказал о Золотом Роге, а я – о мостах через него; он завел речь о широких проспектах с огромными витринами, а я перевел разговор на площади, в которые упираются эти проспекты. Вот, должно быть, он и решил, что связь с нашими в Стамбуле обеспечиваю я. А может быть, мое имя всплыло у него в памяти, когда от него потребовали назвать имя связного.
– Врет он! – сказал я, но военные мне не поверили. Снова избили меня до крови.
Две недели меня допрашивали, пытаясь узнать адрес и имя моего контакта в Стамбуле, и все это время подсовывали карту города, требовали, чтобы я обозначил на ней районы и улицы. Спрашивали, какие связанные с городом тайны я знаю. Я рассказал им о тех, что хорошо всем известны. Поведал о деревянных пристанях, о небоскребах из стали и стекла, о садах, где цветет багрянник. Показал места, откуда лучше всего любоваться закатом, и парки, где в вечерние часы всегда многолюдно, но все равно отыщется где присесть и отдохнуть (увы, этих парков с каждым годом остается все меньше). Описал огоньки далеких домов, которые по ночам загораются и гаснут светлячками. «Стамбульцы теряют веру в свой город, но я верю в Стамбул», – сказал я на допросе.
Каждый город желает быть завоеванным, и каждая эпоха порождает нового завоевателя. Я завоевал Стамбул своим воображением. Я верил в Стамбул, жил мечтой о нем. Когда все вокруг теряли надежду, я верил, что нужен там, что меня там ждут. Я был готов отдать за Стамбул свою жизнь. Матерью моей любви была боль. Когда Иисус воскресил мертвеца, он не просто оживил труп, но напомнил человеку, забывшему о своем бессмертии, что тот бессмертен. Вот и я должен был напомнить бессмертному городу о его бессмертии. И если нужно, я готов был, подобно Иисусу, взойти на Голгофу и принять на себя всю боль этого города. Стамбул, чья красота умаляется с каждым днем, нуждался во мне.
Волк, сопровождавший меня в ночном пути по заснеженным горам, поделился со мной своим временем. Отец, по ночам рассказывая мне истории, объединил свое время с моим. Ни его истории, ни этого волка я уже не мог забыть. Зная это, я пожелал добраться до Стамбула и ради этого сделал последний шаг в своей жизни. «Если вы отвезете меня в Стамбул, – сказал я военным, – я покажу нужные вам места и открою тайны, которые вы хотите узнать». Раз уж мне не избежать боли, лучше испытать ее в Стамбуле; если уж суждено мне умереть, то и умереть лучше там.
Эта камера, куда меня бросили, доставив в Стамбул, не внушала мне страха. Я чувствовал себя в ней как дома. Она казалась мне бесконечной. За ее стенами – море и улицы, за ними – новые стены. Одно неотделимо от другого. За каждой стеной – улица, каждая улица выводит к морю. Боль оборачивается счастьем, слезы – смехом. Печаль, тревога и радость сплетены в клубок, словно котята в корзинке; человек порой путает одно с другим. Кажется, что стоишь на пороге смерти, – ан нет, снова возвращаешься к жизни. Бесконечность кратка, как миг. Теперь я находился именно в этом пограничном состоянии. Я ощущал, что за стеной, к которой я прислонился, море и знакомые улицы, уходящие в бесконечность. Я слушал звучащий во мне голос. И важно мне было не то, что я вижу, а то, чего видеть не могу. Как и всем.
Когда парикмахер Камо закашлялся, я перестал смотреть за переделы стен и вернулся в камеру. Оказывается, я замерз. Я поглядел на Доктора и студента. Их лица скрывала темнота, но было понятно, что они тоже мерзнут: ссутулились, руки засунули под мышки.
Парикмахер Камо перестал кашлять, поднял голову и уставился на нас с видом ребенка, проснувшегося в чужой комнате.
– Как ты? – спросил Доктор.
Камо не ответил. Протянул руку, взял стоявший у двери бидон, выпил воды, вытер губы тыльной стороной кисти.
Я повторил вопрос Доктора:
– Как ты, Камо?
Если ему и было плохо, он не собирался об этом говорить. Но выражение его лица немного смягчилось.
– Дядя Кюхейлан, – сказал он, – ты любишь волков?
Во сне волка увидел, что ли? Какого волка он имел в виду: того, что шел за мной ночью по снегу, или того, что съел жениха из истории про охотников?
– Да, люблю.
Парикмахер Камо повернул лицо к свету и не мигая уставился в какую-то невидимую точку. Потом с веселым видом – таким я его не видел очень давно – заявил:
– Если бы я превратился в волка, я бы всех вас съел.
Что нам было делать: покатиться со смеху или испугаться?
– Ты, должно быть, проголодался. Тут немного хлеба осталось. Хочешь?
– Все равно сожрал бы вас.
Камо говорил, не отводя взгляд от света. Что бы ему там ни приснилось, он твердо был намерен нас съесть.
– Почему? – спросил я.
– Разве на все нужна какая-то причина, дядя Кюхейлан? Хорошо, если тебе так будет спокойнее, я скажу почему. Ты рассказываешь истории, действие которых происходит на морозе. И снег-то у тебя идет, и охотники в метель попадают. У нас тут и так холодрыга, а из-за тебя становится еще холоднее, бетонный пол в лед превращается. Я так замерз, что ничего другого не остается – только обернуться волком. Хочу разорвать вас на части и съесть.
Может, на него так повлиял запах запекшейся крови, которой мы все перепачканы? Зубы зачесались, захотелось нашего истерзанного мяса? Я улыбнулся своим мыслям, повернул лицо к свету и, как Камо, устремил взгляд в невидимую точку. Если внутри каждого человека есть темная пропасть, то Камо стоял на краю своей. Смотрел в бесконечную пустоту и, даже глядя на свет, видел в нем только мрак. Поэтому он и презирал боль. Мир представлялся ему легковесным, жизнь – тоже. Он мало ел и мало пил. Копил в памяти слова, но предпочитал молчать. Любил темноту и сон. Закрывал глаза и погружался в себя. Глядя на наши лица, сразу замечал, что они испачканы светом, и жалел нас. Наше состояние его огорчало. Может быть, он раздумывал над теми же, все теми же вопросами: подобна ли судьба линии, прочерченной на стене, неужели ее никак нельзя стереть, изменить?
– А ты как, дядя Кюхейлан? – спросил Доктор, дотронувшись до моей руки. – Ты о чем-то задумался…
Разве? Я и сам не знал, что за мысли бродят в моей голове.
– Эх, я думал о Стамбуле, – откликнулся я. – О том Стамбуле, что наверху.
– О Стамбуле?
Каждый раз, когда я забываю, о чем думал, или хочу поменять тему разговора, первым делом мне вспоминается Стамбул.
– Когда выйду отсюда, – сказал я, – сначала прогуляюсь по Галатскому мосту. Постою рядом с рыбаками, полюбуюсь на Босфор. А потом пойду искать моего двойника, который живет здесь совершенно другой жизнью.
– Двойника? – удивился Доктор.
– Что это за другая жизнь? – поддержал разговор студент Демиртай.
– Какую бы жизнь я вел, если бы родился в городе? На этот вопрос есть ответ, потому что здесь живет мой двойник. Вы говорите, что всегда рассказываете уже известные истории. А вот эта история вам точно неизвестна.
Они с любопытством глядели на меня.
– И что же нам неизвестно?
– Вы знаете меня так же плохо, как знаете Стамбул и боль.
– Ну так расскажи!
– Расскажу, пожалуй. В детстве в нашей маленькой деревне отец по вечерам показывал нам на небо и говорил, что в нем, как в зеркале, отражается наша жизнь. У каждого из нас там есть двойник. По ночам я вставал с постели, подходил к окну и смотрел на небо, думая о том, что сейчас делает мой двойник. Особенно часто я смотрел на небо, когда отец уезжал в город. А когда он возвращался и начинал говорить о Стамбуле, я думал, что он рассказывает о нашей другой жизни. Может быть, Стамбул и есть тот небесный город, думалось мне, где живут наши отражения, и отец ездит туда повидать наших двойников. Любит похожего на меня ребенка и рассказывает ему истории о деревне. Однажды мне в голову пришла такая мысль: если тот ребенок – мое отражение в Стамбуле, то я – его отражение в деревне. Ему тоже любопытно, как я живу. С тех пор я начал жить не только для себя, но и для того ребенка. Старался заниматься тем, что ему в городе недоступно: удил в реке рыбу, собирал в горах дикие сливы. Лечил раненых животных, помогал пожилым женщинам донести их ношу до дома. И если каждый человек живет для кого-то другого, то я, думая об этом, старался вести себя вдвойне ответственно. Я помнил, что, когда слишком много смеюсь, мой двойник плачет, когда плачу я – он смеется. Точнее, не он, а она. Я – мальчик, она – девочка. И вот сейчас я расскажу вам историю этой девочки. Хотите?
– Хотим. Рассказывай.
– Давайте сначала выпьем чаю. В горле пересохло.
Я поднял руку, словно держал в ней чайник, и разлил чай по воображаемым кружкам. Раздал каждому по кружке, берясь за них осторожно, кончиками пальцев – горячие же. Потом достал сахар. От чая шел густой пар. Я медленно размешал сахар ложкой. Остальные сделали то же самое. Когда студент Демиртай стал вращать ложкой слишком быстро, я знаком велел ему размешивать сахар помедленнее: стук ложки о стенки кружки могли услышать охранники. Демиртай улыбнулся. Эта улыбка, этот чай и эти истории – вот то удовольствие, которые мы могли получать здесь от жизни.