Книга: Стамбул Стамбул
Назад: Второй день. Рассказывает Доктор. Белая собака
Дальше: Четвертый день. Рассказывает дядя Кюхейлан. Голодный волк

Третий день

Рассказывает парикмахер Камо

Стена

– Далеко в горах, укрытых облаками, была деревня – каменные дома да дворы без деревьев, посмотришь издалека – подумаешь, что это и не деревня вовсе, а россыпь валунов. Однажды под вечер в ту деревню пришел странник в черной хырке, с длинным посохом в руке. Поздоровался со стенами, потом с собаками, а потом и со стариками, что сидели у стены дома. На вопрос, кто он и как его зовут, странник ответил: «Я – пророк». Жители деревни предлагали ему ночлег, однако он вежливо отказался. Но люди видели, что босые ноги странника, израненные от долгого пути, оставляют кровавые следы на земле, и принялись настаивать, предлагая ему пищу и кров. Странник же принял только воду и мягким голосом сказал, что станет гостем лишь тому, кто узрит в нем пророка. Дети глядели на него во все глаза, а старики смеялись. Странник переночевал под открытым небом. Наутро он снова объявил себя пророком, а крестьянам, пожелавшим в доказательство чуда, ответил так: «Слово, идущее от сердца, – вот самое великое чудо! Не взыскуйте иных чудес, верьте слову!» Но никто ему не поверил, и следующую ночь странник тоже провел на улице. Выпил воды, устроился под стеной вместе с собаками, да и уснул. На следующее утро, когда он снова повел все те же речи, над ним стали смеяться уже и дети. Странник же был спокоен. «Если эта стена заговорит, – сказал он, – то вы, не верящие мне, поверите ли ей?» – «Поверим!» – отвечали все в один голос. Тогда босой странник в черной хырке и заплатанных штанах повернулся к стене и воззвал: «Эй, стена! Скажи им, и малым, и старым, что я – пророк!» Крестьяне, хоть и не верили ему, смолкли и стали ждать. И стена заговорила. «Ложь! – объявила она. – Этот человек не пророк!»

Сколько времени прошло с тех пор, как следователи увели Доктора, студента и дядю Кюхейлана? Оставшись в одиночестве, я заговорил со стенами. Глядя на ту, что была напротив меня, рассказывал ей истории и сам над ними смеялся. Одному в камере гораздо лучше. Не нужно терпеть присутствие других людей, страдать от их глупости. Я знаю, каковы люди. Они жаждут истины, но не понимают ее. После стольких усилий, жертв и молитв во что они поверят: в чудо говорящей стены или в то, что от этой стены услышали? «Ложь! Этот человек не пророк!» Разве не ложь истинная суть человека?

Если бы здесь были Доктор со студентом, они сказали бы: «Мы и эту историю знаем. Мы тут рассказываем известные истории, делимся тем, что есть». А как же иначе? Хоть одна нерассказанная история, хоть одно непроизнесенное слово разве остались на свете? Как-то весенним днем, когда вдруг хлынул ливень и лил, не прекращаясь, час за часом, так что никому не хотелось и носа высунуть на улицу, посетитель моей парикмахерской произнес эту фразу, а я потом рассказал ему историю о страннике. Больше всех смеялся над растерянностью крестьян из горной деревушки архитектор Адаза – аж чай пролил себе на галстук и, увидев в зеркале, как теперь выглядит, рассмеялся пуще прежнего. Вот только не знал он, что не сможет уснуть в эту ночь. Еще посмеиваясь, он вышел из парикмахерской, а на следующее утро прибежал назад невыспавшийся, с красными, воспаленными глазами.

– Камо, скажи мне правду. Я до самого утра не мог успокоиться, все думал об этом. Скажи, был тот странник пророком или нет?

Я успокоил его, усадил на стул перед зеркалом в голубой раме, заказал в соседней чайной два стакана чаю.

– Адаза, – сказал я архитектору, – раз ты просишь у меня ответа, значит поверишь мне, что бы я ни сказал?

– Да, поверю.

Принесли чай. Я сделал глоток, архитектор смотрел на меня и ждал.

– А если скажу, что я – пророк, ты тоже мне поверишь, Адаза?

Он не ответил. Я протянул ему сигарету, потом закурил сам.

– Стало быть, ты не веришь, что я – пророк, – продолжил я. – Ну а если эта стена заговорит, стене ты поверишь?

Адаза уставился на стену. Внимательно изучил Девичью башню, пароход, чаек. Долго разглядывал стоящие под картиной горшок с базиликом и маленький радиоприемник. Потом перевел взгляд на флаг и постер над зеркалом и застыл, будто завороженный невинной улыбкой девушки (мои клиенты всегда заглядывались на ее ноги, упуская из виду лицо), так, словно опоздал на свидание и оттого потерял ее, но хранит о ней незабываемые воспоминания. А если бы не опоздал? Жил бы с ней счастливо где-нибудь далеко-далеко отсюда? Наконец взгляд архитектора Адазы опустился от постера к зеркалу, где он увидел собственное лицо.

– Ложь! – сказал он, глядя на свое отражение. Помолчал немного. Затем затянулся сигаретой и выдохнул дым прямо в зеркало. Когда отражение скрылось в дыму, он повторил: – Ложь! – и по щеке его скатилась слеза. Не говоря более ни слова, он встал и вышел в открытую дверь.

Больше он ко мне не заходил, и я подумал, что он нашел себе нового парикмахера. Его жена была близкой подругой моей. Однажды она пришла к нам и рассказала, что Адаза ушел из дому и пропал без вести. После этого заболела одна из их дочерей. Жена Адазы попросила меня найти пропавшего мужа и привести его домой. Махизер поддержала ее просьбу, и я отправился на поиски. Обошел все места, где собираются архитекторы, обшарил бары Бейоглу, просмотрел новости о происшествиях на третьих страницах газет и в конце концов узнал, что Адаза прибился к бездомным, обитающим близ крепостной стены. Тогда я начал обыскивать подземные туннели и тайные проходы, что тянутся кротовьими норами от мыса Сарайбурну до Кумкапы, да расспрашивать нюхающих клей уличных мальчишек и дешевых проституток, и вот однажды ночью я нашел его в Джанкуртаране, у костра, разведенного под стеной с той ее стороны, где проходит железная дорога. Вокруг костра собралась дюжина бездомных нищих. Они передавали друг другу бутылку с вином, а один из них пел заунывную, с надрывом песню: «Как тебе не стыдно, подлая судьба!» Я встал за деревом и некоторое время наблюдал за ними, не подходя ближе. «Дни мои чернее ночи…» – выводил певец, когда по железной дороге загрохотал поезд. Земля под ногами задрожала, среди деревьев мелькнул желтый луч и исчез. Когда шум поезда затих вдали, смолкла и песня. «Эй, Странник, – подал голос кто-то из нищих, – поговори с нами, как вчера говорил. Расскажи что-нибудь новое».

Странник этот был не кем иным, как архитектором Адазой. Когда он поднялся на ноги, я увидел на нем черную хырку, а в руке он держал длинный посох. И еще он был бос, как скиталец из притчи про стену. Держал он себя так, словно намеревался обратиться с речью к самому изысканному обществу. Обвел взглядом присутствующих и заговорил:

– Нам солгали. Человек, первым нашедший применение огню, что горит сейчас перед нами, не дал ему имени. Имя дали пришедшие позже и заявили, что человечество, мол, открыло огонь. Сущее существует, как его можно открыть? Нам не сказали, что первый человек не открыл огонь, а создал его. Пока огонь сам собой возгорался и сам собой гас, он был ничто. Однажды человек поджарил на огне добытое на охоте мясо, согрел им свою пещеру. И это было не открытие, а сотворение. От нас скрыли истину.

– Да здравствует Странник!

– Молодец, Странник! Мы ничего не поняли, но ты давай говори.

– Да выпей вина, а то в горле пересохнет.

Архитектор Адаза был пьян, но хорошо помнил то, что услышал когда-то от меня. Сейчас он повторял слова, сказанные мной однажды в парикмахерской, просто чтобы время тянулось не так медленно, пока я стриг его.

– Мы – жертвы города, – продолжал Адаза. – Мы бедны или несчастны, а чаще всего – и то и другое. Нас учили не терять надежды. Надежда – причина того, что мы миримся со злом. Но если сегодняшний день нам не принадлежит, где гарантия того, что нашим будет день завтрашний? Надежда – ложь, придуманная проповедниками, политиками, богачами. Они обманывают нас, скрывают от нас истину!

Эти слова вызвали у пьяных нищих еще больший восторг:

– Будь проклята надежда! Да здравствует вино!

– Правду говоришь!

– Надежда – опиум!

Адаза перебил эти возгласы вопросом:

– Братья, как по-вашему, этот город мертв или жив?

Я подумал, что он сейчас вспоминает свои университетские годы: говорил он так, словно обращался к революционно настроенным студентам, выкладывал годами копившиеся заветные мысли. Он тосковал по тому времени, когда примыкал к молодым бунтарям, и жалел, что отдалился от них из страха перед полицией. Однажды, выпив лишнего, он рассказал мне об этом и прибавил: «Ты можешь считать, что избавился от прошлого, но прошлое никогда тебя не оставит».

Бродяги загомонили все разом:

– Этот город одновременно и мертв, и жив!

– Тому, кто скажет, что он жив, я бутылку о башку разобью!

– Мертв, мертв!

Адаза разволновался. Снова заговорив, он то и дело привставал на носки:

– Мои бездомные братья! Отверженные и униженные! – Его голос звучал все громче. – Этот город создали не мы, оказались мы в нем не по своей воле. И убили его не мы. Выхода нет, корабли сожгли до нас. Кто сотворит новый город, как некогда первый человек сотворил огонь? Кто вдохнет в него душу?

– Говори, Странник, говори!

– Расскажи нам еще и про полнолуние!

– И про звезды!

Тут они все задрали головы. Я тоже отошел на два шага от своего дерева и глянул в небо. Небесная бездна была бесконечна – только у бездомных и пьяных нашлось бы время, чтобы нырнуть в нее. Здесь, вдали от городских огней, небо просто кишело яркими звездами, на которые горожане – разные там стоматологи, пекари, домохозяйки – никогда не смотрят. Звезды словно собрались в кучу над крепостной стеной и подрагивали в пустоте, каждый миг готовые посыпаться на землю.

– Ночь длинна!

– Нужно еще выпить.

– Странник, почитай нам стихи про звезды!

Стихи? Нет, на этот раз я не собирался слушать его скверные вирши. Я медленно подошел к собравшимся вокруг костра.

Увидев меня, архитектор Адаза на миг замер, а потом приложился к бутылке и сделал большой глоток, словно узнал разгадку давно мучившей его тайны и после долгих, впустую потраченных лет нашел свое счастье. Потом рассмеялся.

– Вот, – воскликнул он, – тот самый парикмахер Камо, о котором я вам рассказывал!

Все взгляды устремились на меня. Вблизи уродство бездомных стало еще очевиднее, шрамы на лицах – заметнее. Расплодились по всему Стамбулу, словно крысы на помойке, и пригрели у себя архитектора Адазу. А тот доволен и так пьян, что рот перекосило. Однажды в такой же с виду счастливый вечер, когда в Стамбуле тоже рано стемнело, мы с Адазой пошли в мейхане. После двух стаканов ракы он заявил, что хочет почитать свои новые стихи, встал на стул и громким голосом, так, чтобы все вокруг слышали, принялся декламировать. Это было невыносимо. От плохих стихов у меня болит сердце. Сейчас, стоя под стеной у костра, архитектор Адаза держал в одной руке бутылку с вином, а другой опирался на свой длинный посох, только потому и не падал.

– Камо, – сказал он, – в той истории странник не лгал, а указывал на ложь. Так ведь? Слово – единственный способ добраться до истины, вот что он пытался объяснить людям.

– Господин архитектор, – ответил я, – Адаза, тебе пора вернуться домой.

Пьянчуги вокруг костра вздрогнули и замерли, косясь то друг на друга, то на Адазу. А тот настаивал на своем:

– Камо, мы ищем истину, явленную в те времена, когда первый человек не назвал огонь огнем. Что может нам помочь, кроме стихов? Поэты способны достичь не только другого берега реальности, но и другого берега мечты и приблизиться к тому времени, когда еще не было огня. В университете нас этому не учили, не говорили, что нужно читать стихи. Лгали нам каждый день.

Вместо того чтобы вернуться домой, к семье, архитектор Адаза упивался словами, которые забудет через несколько минут. У него была любящая жена и две красавицы-дочки. Дуракам везет, но они этого не ценят. Что же ему еще нужно? В его руках счастье, за которое любой нормальный человек жизнь отдаст, чего же еще он ищет?

Пьянчуги, глядя на меня, гадали, что я буду делать. Грязные, отвратительные, тощие. Ни одного в приличной одежде или хотя бы нормально постриженного. И архитектор Адаза ничем не лучше. Этот ли субъект регулярно являлся в мою парикмахерскую и избегал класть ногу на ногу, чтобы не помять брюки, отутюженные его супругой?

– Камо, – продолжал он, – помнишь, ты говорил, что человек, всей душой отдавшись какому-либо убеждению, превращается в шайтана? Видишь, теперь и я стал таким.

Да, это так: если для человека главным становится какое-то убеждение, он превращается в шайтана. Начинает презирать других людей. Все, что есть важного в жизни, – в его руках, он считает себя источником блага. Зло, по его мнению, исходит от других, но только не от него. Иногда я испытывал своих клиентов этими словами. Они охотно со мной соглашались или начинали спорить между собой, а я тем временем менял точку зрения и утверждал прямо противоположное тому, что говорил раньше. Так я определял, кто из моих собеседников крепко держится за свои мнения, а кто – нет.

– Разве я так говорил? Не припоминаю, – ответил я Адазе.

– Вы не смотрите, что Камо парикмахер. Он учился в университете. Знаний у него больше, чем у профессора, и он лучше всех понимает мои стихи.

И почему его не сбила машина, когда он пьяным шатался по улицам? Его жена, погоревав какое-то время, начала бы новую жизнь, нашла бы для своих дочерей отца получше. Такие люди неисправимы, их глупость неискоренима, где бы они ни оказались, я это понял еще в детстве. Говори им что угодно – они все равно будут упорствовать в своих заблуждениях и готовы хитрить ради этого. Будут хвалить вас и рассыпаться в любезностях, чтобы ваш авторитет возвысил их скверные стихи. Окончив университет, начинают строить города; оказавшись у власти, принимаются говорить о справедливости. И хотят, чтобы вы жили так, как измыслят они своим жалким умишком.

Я взял бутылку, протянутую мне архитектором Адазой, и сел к костру между двумя бродягами, которые подвинулись, чтобы дать мне место. Посмотрел по сторонам, обвел взглядом все лица. Собравшиеся выглядели такими радостными, будто спаслись после кораблекрушения, – и такими же обессиленными. Прошлого у них не было, вино помогало им жить в настоящем; они верили в огонь, крепостные стены и звезды.

Адаза сел рядом со мной, отложил в сторону свой посох и стал смотреть на языки пламени и искры, что рождались желтыми, становились голубыми и вмиг исчезали. В его глазах показались слезы. Если он и походил на спасшегося после кораблекрушения, то на того, кто не рад спасению и готов вернуться во тьму, похоронить себя в море. В этом мире у него не осталось ни соломинки, за которую можно ухватиться, ни сокровищ, которые стоило бы искать. Сохранись у него хоть какие-то силы или подтолкни его кто-нибудь легонько в спину, он сделал бы последний шаг, упал в морскую бездну и остался бы лежать на дне, глубоко под синими волнами.

Заметив, что Адаза, кажется, замолчал надолго, бродяги загомонили:

– А стихи? Ты обещал стихи!

Но архитектор не отвечал, и тогда один из них, подняв в воздух руку с зажатой в ней бутылкой, заявил:

– Я могу стихи почитать.

Он был слеп на один глаз, но другой ярко блестел в отсветах пламени.

– Валяй! – сказали ему.

– И чтобы там было про женщин.

– И про звезды!

Одноглазый отхлебнул еще вина и произнес:

 

Я не ведал, что такое счастье,

Пока не познал вкус твоих алых губ.

 

Потом замолчал и уставился на собутыльников, желая убедиться, что они его слушают. Издалека послышался собачий лай. Одноглазый продолжил читать стихи:

 

Солнце играло в твоих волосах,

И к небу взлетала счастливая песня.

Ты окунала в ручей свои нежные ноги,

И они серебрились в воде, словно рыбки.

День пришел и ушел.

Заплела свои волосы

И с перелетными птицами

Покинула наши края,

Оставив открытой дверь ночи,

Меня оставив на берегу.

Я не ведал, что такое счастье,

Пока не познал вкус твоих алых губ.

 

– И все?

– Про женщину там разве было?

– А про звезды?

– Да что вы понимаете в поэзии!

Собачий лай стал громче, и все посмотрели в ту сторону, откуда он приближался. Среди развалин крепостной стены показалось несколько собак. Одна из них, белая, держалась позади. При свете полной луны тени животных сплетались друг с другом. Подойдя поближе, собаки стали тыкаться носами в руки пьянчужек, обнюхивать все вокруг и вскоре нашли кости, которые бездомные для них оставили. Белая собака ждала поодаль.

Одноглазый не обратил на собак внимания. Он приложился к бутылке, потом встал.

– Пойду отолью, а после еще вам стихи почитаю.

Никто ему не ответил.

Я тоже отхлебнул вина, встал и пошел за одноглазым. Крепостная стена, осиянная лунным светом, уходила вдаль, казалась бесконечной. В этой части города ничего не было, кроме стены, звезд и костра. Небо становилось все шире. Один из пьянчуг высоким, резким голосом затянул песню:

 

Солнце вечернее с неба печально спускалось.

Ты, мое счастье, навеки со мной распрощалась…

 

Подойдя к нише в стене, одноглазый остановился, покачиваясь и пытаясь расстегнуть ширинку. Я подскочил к нему, толкнул в нишу и зажал рот. Выхватил свой стальной нож, взмахнул им в воздухе и приставил к горлу одноглазого. Тот не мог понять, что происходит. Вылезший из орбит глаз блестел в лунном свете. Выражение лица было скорее изумленным, чем испуганным. Наяву это с ним стряслось или во сне? Он силился вспомнить, кто я, потом – где мы находимся и, наконец, кто такой он сам. Если бы издалека не доносилась песня, он мог бы подумать, что давно умер, а теперь вдруг очнулся на кладбище. Он и так был невелик ростом, а тут, придавленный моим весом и прижатый к стене, совсем съежился. Я еще раз взмахнул ножом:

– Не вздумай кричать! Я хочу кое-что спросить у тебя.

Я немного отодвинулся от одноглазого, разжал руку, которой держал его за горло, а нож поднял повыше, к его глазу.

– Пожалуйста, не убивай меня, я отдам тебе, что наворовал! – прошептал он. Пахло от него вином и чем-то затхлым. Я слышал, как бьется его сердце.

– Я хочу у тебя кое-что спросить. Ты должен сказать мне правду.

Он кивнул:

– Клянусь, не солгу!

Я не спросил его, почему он все еще цепляется за жизнь, почему не вырыл себе в какой-нибудь мусорной куче могилу и не сгинул в ней со своим единственным глазом и затхлым запахом. Вместо этого я проговорил:

– От кого ты услышал стихи, которые недавно прочел?

Его глаз блеснул и погас.

– Я сделал что-то, чего не должен был делать? – спросил он, запинаясь.

– Ты не должен был рождаться на свет. Отвечай: от кого услышал стихи?

Этот простой вопрос требовал простого ответа, но из-за маячившего перед единственным глазом острия мысли его совсем смешались.

– Это стихи учителя, который преподавал нам в начальной школе, – пробормотал он.

Вот и вся тайна его жизни. Он сказал все, что мне нужно было знать.

– Где ты учился, в деревне Карапынар?

Лицо одноглазого просветлело:

– Да, я из Карапынара. Наш учитель приехал из Стамбула…

Я не позволил ему договорить. Схватил за горло и прижал к стене:

– Не говори о нем ни слова, не оскверняй его имя своим поганым ртом! Не об учителе говори, а о своей деревне.

Одноглазый прикоснулся слабыми пальцами к моему запястью и умоляюще посмотрел на меня. Что за беда с ним приключилась, что он сделал не так? На лбу выступил пот, из угла рта стекала струйка слюны. Он уже почти не мог дышать, когда я ослабил хватку и отпустил его шею. И сам заговорил вместо него:

– До деревни вашей надо добираться трудной дорогой через горы, над которыми всегда висят облака. Деревья у вас не растут, вы разводите скот. Дома строите из черного камня. Называется деревня Карапынар, но источника там нет, воду вы берете из колодцев.

Я схватил одноглазого за подбородок, задрал его голову вверх и продолжал говорить, глядя ему в лицо:

– Стены ваших домов заслуживают доверия куда больше, чем вы. Каменная стена – что при свете дня, что в темноте – одна и та же и стоит на своем месте не меньше ста лет. Вы же днем улыбаетесь человеку в лицо, а ночью вешаете ему на дверь отрубленную куриную ногу. Своих изъянов вы не видите, просить прощения не умеете. Насилуете родственниц, а потом их убиваете, чтобы на семью не лег позор. Имя Аллаха не сходит с ваших уст. Вы отлично умеете плакать и причитать. Слушая похоронные плачи, пытаетесь представить себе былые времена. Пусть хоть весь мир сгорит – вам и дела нет, лишь бы ваш дом устоял. Вы убеждены, что все зло приходит извне. Источник зла – соседи или явившиеся в деревню чужаки. А что в вашем собственном сердце свилась клубком змея, не замечаете.

– Правду ты говоришь, – произнес одноглазый безжизненным голосом. – Смотри, что они со мной сделали. Выбили мне глаз и выгнали из деревни.

– Молчи, я не хочу ничего о тебе знать. У тебя своей истории нет, история у вас общая, и ты – лишь ее часть.

Одноглазый пошарил рукой под лохмотьями и достал из потайного кармана деньги:

– Возьми! Я каждый день буду приносить тебе еще!

Я взмахнул ножом, из протянутой руки брызнула кровь, деньги упали на землю. Одноглазый тихонько ахнул и отдернул руку.

– Вы трусливы, хитры, а когда выпадает случай – жестоки. И учителя своего сжили со свету. Рано утром, когда вы еще спали, он вставал, разжигал огонь в печи, чтобы согреть единственный класс школы. Чертил мелом рисунки на доске. Рассказывал вам о горах, непохожих на ваши, и о зверях, о которых вы никогда не слышали. Но вам было плевать, круглая Земля или плоская, океаны занимают на ней больше места или суша. А он собирал вас по вечерам на школьном дворе, показывал Млечный Путь, Полярную звезду. Когда же вы расходились по домам, оставив улицы собакам, он в своей маленькой комнатке при тусклом свете писал стихи, которые позже вам прочитает, – и не замечал черных теней, скользящих под его окном. Понадобилось время, чтобы он понял, что вы за люди, какую жизнь ведете за своими крепко-накрепко запертыми дверями. Каждый дом, каждый человек – темная пещера. Ему пришлось в этом убедиться. И потому его последние стихи полны разочарования. Деревня ваша называется Карапынар, но это ложь, источника в ней нет – и ваш внешний облик столь же лжив. Учитель не смог вынести этой лжи.

Бродяга смотрел на меня так, словно у него сейчас выпадет и последний глаз, кусал губы. Потом схватил за руку, заплакал. Ни дать ни взять крыса, попавшая в ловушку. Кто знает, когда он в последний раз так всхлипывал? Но думал он не о своих грехах, а о ноже в моей руке. Я оттолкнул его к стене и схватил за ворот:

– Кончай рыдать, а то глотку перережу. Поздно. Вы всегда опаздываете. Много лет назад надо было плакать и просить у учителя прощения. Что плохого он вам сделал, кроме того, что открыл правду сидящим у стены старикам? От его слов вы теряли сон, просыпались посреди ночи в холодном поту. Подходили в темноте к дверям и смотрели куда-то в дальние дали. Потом курили до самого утра. Вам не хотелось знать правду. Жить во лжи и во зле, со змеей в сердце и не признавать этого было так замечательно. Вы не только учителя предали, но даже и горы, в которых живете!

– Кто ты? – боязливо спросил одноглазый. – Ты из нашей деревни?

Я не на шутку разозлился:

– Не важно, кто я, важно, кто ты такой, кто вы такие. Почему вам ни разу не пришло в голову посмотреть на самих себя? Учитель покинул Стамбул, бежал от городской грязи в вашу деревню, чтобы не лишиться рассудка. Стамбул распух, словно гниющий труп, и люди уподобились заводящимся в падали паразитам. Нужно было бежать от этого кошмара, найти убежище в деревне. Переводить по ночам французских поэтов и обрести новое вдохновение для собственных стихов. Но чем деревенские жители отличаются от городских? Разве человек повсюду не один и тот же? Учитель слишком поздно понял, что из одного кошмара попал в другой. Город лжив, но лжива и деревня, и теперь он оказался окружен ложью со всех сторон. Все прогнило, не осталось в мире места, где можно было бы найти убежище.

Я наклонился к одноглазому, ощутил запах его сальных волос, дотронулся пальцем до грязного лба.

– Вот такой, как оказалось, была цена его надежде, – сказал я, показывая бродяге грязь, оставшуюся на пальце. – Этот учитель был мой отец. В своем последнем стихотворении он проклял людей. В ту ночь, когда было написано это стихотворение, он вышел на улицу и поднял голову к небу. Млечный Путь протянулся от одного края горизонта до другого. Мерцала вдали Полярная звезда. Но до нее он достать не мог и потому избрал иное направление, противоположное, вглубь земли, и так завершил свои странствия. Разве любая смерть не есть падение? Он дошел до колодца на деревенской площади, заглянул в него. Замшелые стены источали приятный запах. Он глубоко вдохнул в себя колодезный воздух. Бросил вниз камень. Немало времени прошло, прежде чем камень долетел до воды и по колодцу разнеслось гулкое эхо. Внизу было темно, влажно и таинственно. Там было спрятано сердце мира.

Со стороны костра послышались крики – о нас вспомнили.

– Одноглазый, куда ты запропастился?

– Парикмахер Камо, где ты?

Еще немного – и они пошли бы нас искать, зазвучала бы песня стальных ножей.

Обернувшись, я увидел белую собаку, потерял равновесие и споткнулся о подвернувшийся под ногу камень. Выронил нож. Когда она успела так близко к нам подобраться? Морда у нее была симпатичная, сложение крепкое. Шерсть длинная, шелковистая. Эта собака ничем не напоминала тех, что жили под крепостной стеной. Есть она не просила. Зубы поблескивали в лунном свете. Острые уши были похожи на волчьи. К мощным лапам не пристала грязь. Белая собака смотрела на меня, не шевелясь и ничем не обнаруживая своих намерений. Я нагнулся и подобрал с земли нож. Отступил на два шага, прижался спиной к стене. Вспомнил, что привело меня сюда этой ночью с ножом, а за мной – и белую собаку.

Послышался шум приближающегося поезда. Земля задрожала. Грохот колес, похожий на стук молота по наковальне, все ускорялся. Тук-таки-так. Скоро сюда придут бродяги. Тук-таки-так. Зазвучит песня стальных ножей. В эту ночь каждый должен узнать свою судьбу. Я изо всех сил прижался спиной к стене. Крепче стиснул нож в руке. Что рассказал им архитектор Адаза, когда я ушел от костра? «Вы не смотрите, что Камо – парикмахер, у него есть красивая жена». Ночь пропитана вожделением. Поезда влюблены в рельсы. Пьяницы передают из рук в руки бутыль вина – женщину с алыми губами и потным животом. Поезда любят рельсы, дети любят колодцы. Тук-таки-так. Мой отец тоже любил колодцы. В деревне Карапынар он смотрел на звезды, измерял скорость ветра, составлял календарь осадков. Мой отец тоже любил колодцы. Тук-таки-так. Вот если бы колодец в деревне Карапынар закрутился бы водоворотом и поглотил тупых детей, лживых стариков, черствых женщин, поглотил бы дома с запертыми дверями и кур с отрубленными лапами. Тук-таки-так. Поглотил бы он и тогда моего отца?

Вожделение, которым была пропитана ночь, вдруг исчезло, словно его растащили по тайным ходам шустрые муравьи. В ушах звенело. Когда шум поезда начал стихать, я поднял голову. Почему я лежу на бетоне? Я устал. Лжецы и пьяницы утомили меня. Болела голова. Я с трудом выпрямился. Потом сел, прислонившись к стене, и вытянул ноги. Шея, спина, грудь взмокли от пота. Я поднес к губам бидон с водой, сделал глоток. Который час? Я посмотрел на прорезь в двери, глаза заболели от света. Еще глоток воды. Какое сегодня число? Я потерял счет дням. Доктора и остальных еще не привели. Хорошо, что я оказался один в камере во время припадка. Мне не нужна ничья помощь.

Я перевел взгляд на противоположную стену. Царапины, буквы, пятна крови. Штукатурка на стенах потрескалась, местами осыпалась. Фразы, неизвестно когда написанные, перемешались друг с другом. «Человеческое достоинство!» – было написано на стене. «Однажды непременно!» «За что эта боль?» Да, за что эта боль? Тех, кто сюда попадал, занимала главным образом эта мысль. Боль рассекала не только сознание, но и весь мир, и человек начинал думать, что раз здесь царство боли, то там, наверху, в Стамбуле, ее вовсе нет. О век миражей! Самый лучший способ скрыть ложь – выдумать еще одну. Создав под землей царство боли, можно отвлечь внимание от боли на поверхности. Люди, запертые в холодных камерах, тоскуют по многолюдным проспектам. Люди наверху радуются, что спят не в камере, а в своей теплой постели. Но на самом деле Стамбул переполнен людьми, которые задыхаются, не имея ни малейшей надежды на будущее, и каждое утро ползут на работу, словно черви. Стены домов уходят корнями вглубь, к стенам тюремных камер, и счастье, которым утешаются обитатели этих домов, фальшиво. Только так может устоять этот город.

– Сейчас будет потеха! – загремел в коридоре зычный голос охранника.

Что это? Открыли железную дверь?

– Всем выйти из камер!

У меня не было ни малейшего представления, что с нами собираются делать.

Охранник колотил по дверям и одну за другой отпирал их. Дошла очередь и до моей камеры. Лязгнул засов, дверь распахнулась, внутрь хлынул свет, обжигая глаза. Голова заболела еще сильнее.

– А ну, вставай, подонок! За дверь! – рявкнул охранник и пошел дальше, открывая дверь за дверью.

Я встал и вышел в коридор, где уже выстроились другие заключенные. Мужчины, обросшие бородами, и женщины с лицами в синяках смотрели друг на друга. Охранник возвращался, открывая двери по другую сторону коридора. Отворил и камеру напротив. Едва дверь распахнулась, Зине Севда вскочила на ноги. Когда ее привели назад? Пока я валялся в припадке? Девушка вышла в коридор и встала напротив меня. По виду ее становилось понятно, что она очень давно не спала. Опухли не только лицо и шея, но даже пальцы. С нижней губы стекла капля крови, Зине вытерла ее рукой.

– А ну-ка, смотрите!

Мы воззрились на следователей, стоящих в начале коридора. Их было много. В руках они держали дубинки и цепи. Рукава засучены. Смотрят на нас и смеются.

– Вот ваш старейшина, ваш ангел-хранитель!

От железной двери за ноги подтащили какого-то человека и положили в начале коридора. Из одежды на нем были только черные трусы. Я узнал огромное тело дяди Кюхейлана. Он напоминал утопленника, выброшенного на берег. Весь в крови. Седые волосы стали красными. Что это, его убили, а потом приволокли сюда, словно на кладбище? По коридору прошел гул встревоженных голосов.

– Сволочи, – прошептал кто-то. И снова: – Сволочи!

Охранник услышал, подскочил к нам с перекошенным от злобы лицом:

– Кто это сказал?

Направо и налево посыпались удары. Брызнула кровь, кому-то вышибли зубы.

Два следователя взяли дядю Кюхейлана за руки и попытались поднять.

– Давай, громила, пройдись немного!

Дядя Кюхейлан был жив. Он застонал – так громко, что услышали и те, кто стоял в самом конце коридора.

– Давай, старый хрыч!

Дядя Кюхейлан пошевелил рукой, потом протянул ее вперед, словно ощупывая пустоту перед собой. Голова его на мощной шее была опущена, и он походил скорее на какое-то животное, чем на человека. И стон, который вырывался из его горла, тоже напоминал рев раненого зверя. Изо рта текла слюна. Он что-то бормотал, но слова сливались в бессмысленный хрип. В кого превратился дядя Кюхейлан? Что за стонущее существо было перед нами? Одной ногой он стоял на полу, другая волочилась следом. Следователи отпустили его руки и оставили стоять на одной ноге. На какое-то время дядя Кюхейлан застыл, тяжело дыша. Потом подтянул вторую ногу, перенес на нее часть своего веса. Поднял голову. Его лицо не было лицом человека. Губы раздулись, язык торчал наружу. Брови рассечены, глаза слиплись от крови. Из ран на груди тек гной.

– Смотрите хорошенько! – крикнул один из следователей. – Полюбуйтесь на дело наших рук! Нашего правосудия не избежит никто, поняли?

Дядя Кюхейлан обрел сходство с одним из тех капитанов, что преследовали по морям и океанам белого кита, боролись со штормами и ураганами, но возвращались в порт ни с чем – как в той истории, что рассказывал ему отец. Корабль его разбился, паруса порвались в клочья. И, подобно тем капитанам, потерпев поражение, он уже мечтал о новом плавании. Медленно переставляя ноги, он слышал, как стрекочет в ушах целая армия цикад. Булькающая в носу кровь казалась ему соленой морской водой. Это был бесконечный сон. Но если другие искали своего белого кита в открытом море, то дядя Кюхейлан – в море Стамбула. Эта погоня пьянила, зов ее ничем не заглушить. Ему не требовался спасительный остров; все острова он стер со своей карты. Он должен был или покорить море, или сгинуть в волнах. Спину его исчертило множество ножевых шрамов. Медленно переставляя ноги по бетонному полу, он вдруг поднял голову, словно услышал издалека чей-то крик и пытался понять, с какой стороны принес его ветер.

Когда дядя Кюхейлан начал самый трудный в своей жизни путь, Зине Севда, стоявшая напротив меня, прямая, словно деревце, сжала кулаки. Потом по-детски зажмурилась, тихо сделала шаг вперед и встала лицом к дяде Кюхейлану. Между ними было метров пять-шесть. Все заключенные уставились на нее, следователи переглянулись. В коридоре воцарилась тишина, слышно было только, как с дяди Кюхейлана падают на бетонный пол капли крови.

– Что это она?

– Начальник, это та девушка, которую доставили с гор.

Зине Севда вытерла лоб и щеки рукой, поправила волосы. Все смотрели на нее и ждали, что она будет делать. А она вдруг опустилась на колени и раскинула руки в стороны, ожидая, когда окровавленный человек добредет до нее, чтобы заключить его в объятия. Подошвы ног у нее были в трещинах, вся шея – в ожогах от сигарет. Не русалка, явившаяся из волн и поющая в прибрежных скалах на закате свою песнь, а израненная женщина. Видел ли ее дядя Кюхейлан? Мог ли он своими слипшимися от крови глазами разглядеть впереди девушку, что ждала его на коленях с раскинутыми руками?

– Встать, шлюха!

Но Зине Севда не обратила никакого внимания на крики следователей, только слизнула языком черную кровь с губы и еще шире развела руки.

– Поднимите эту шлюху!

Один из следователей двинулся в ее сторону, поигрывая дубинкой. Остановился перед Зине. Сплюнул на пол окурок, медленно растер носком ботинка, глядя на девушку. Ощерил желтые зубы. Отступил на шаг и с размаху пнул Зине в живот. Та отлетела в сторону, врезалась в дверь камеры и какое-то время лежала без движения. Потом прижала руку к животу и медленно выпрямилась. Снова встала на колени. Посмотрела на дядю Кюхейлана. Между ними еще оставалось значительное расстояние.

Следователь носком ботинка отшвырнул окурок к стене. Нагнулся к девушке, посмотрел ей в лицо. Не увидев никакой реакции с ее стороны, выпрямился, продолжая щериться. Крутанул дубинку в руке, потом поднял ее вверх. Он стоял прямо напротив меня. Я схватил поднятую для удара руку. Дубинка застыла в воздухе. Следователь обернулся и взглянул мне в лицо. Ублюдок! Узнал он меня? Знакома ли ему песня стальных ножей? В моих висках пульсировала боль. Все в коридоре мерзли, стоя на бетонном полу, а мое лицо горело. Мозг словно сверлили дрелью. Знакома ли ему песня стальных ножей? Ублюдок! Он толкнул меня и попытался высвободить руку. Но силы не хватило, и тогда он истошно завопил.

Назад: Второй день. Рассказывает Доктор. Белая собака
Дальше: Четвертый день. Рассказывает дядя Кюхейлан. Голодный волк