Книга: Трилогия Лорда Хоррора
Назад: Глава третья Любовная Песнь Хорэса Уильяма Джойса и Джесси Мэттьюз. В коей Наш Лорд Отъебис использует разнообразный язык, сталкивается с ангелами и филозофами, а также насаждает нравственный урок. Острый край бритвы преодолеть непросто; оттого мудрецы говорят, что тропа к Спасенью трудна
Дальше: Глава пятая Лорд Верняк обучает мир Новой Филозофьи; говорит о сладостных вещах, об Эросе и Танатосе раздвоенным языком своим и китайскою грамотою. «De vanitate mundi et fuga speculi» – О тщете мира и быстротечности времени

Глава четвертая
Человечьи Вафли Аушвица даруют мне благо. Я переживаю начальную стадью лапанья евреями моих внутренностей. Horror ubique animus, simul ipsa silentia terrent

Мое собственное я исполнено ужаса.
Однакоже невзирая на сие, власть есть власть.
Для Дурной Крови держу я во всякое время у себя в кармане толстую скатку.
Томми Морэн ошуюю от чорной моей рубашки, а обряженный в габардин Озуолд – преследуючи меня с тылу, – мы шагали сквозь морось вверх по Берик-стрит в центральном Сохо. Маршировали мы под Громкий Бит Благословленья, исполнявшийся оркестром Имперской фашистской лиги соцьялистов, и пылкие барабаны его выбивали нацьоналистскую дробь, что наводила глянец на густой воздух и ясно освещала этническим негодяям грядущий путь по Тропе к Небесам.
Я сместился вперед, миновавши фигуру Графа Мачуки, напо минавшую палочника (вчера вечером мы с ним вместе отведывали девятитпенсовых «мурий» в баре-салоне публичного заведенья «Веселый Дегтярный Джек» – а нынче он меня едва ль не игнорировал), и наконец достиг обоюдной связи рука-об-руку с Директором БСФ по публичности и пропаганде Артуром Кеннетом Честертоном, кавалером «Военного креста». В отличье от Моузли, Честертон был совершенно искренне антисемитом, способным вызвать к жизни «фройдографью», исполненную подлинного яда по отношенью к сим Карликам Крови – проклятым евреям.
Как и еврей, я знал, что́ грядет. Да-с, знал. Даже теперь, когда выступал я гордо на погляд всему Лондону, марширующие наши ноги спутаны были глюкозными коньячными вафлями и эклерами с бланманже. Высоко в небе красноречивый белый усик лимонадного перистого облака полз пред широкою массивною громадой виноградной газировки слоистого. Едва ль не заносчиво, лениво распространяясь в дюжине футов над моею главой или около того, крайние конечности низкой густой тучи некротической еврейской патоки сдували на нашу компанью хлопья зараженного киселя, стараясь подстегнуть нас, приунывших и отчаявшихся, встречь объятьям погибели.
С обрезком бечевки, приставшим к промокшему его котелку, Честертон тепло меня приветствовал, по ходу подталкивая к самому фронту марширующих мужчин и женщин Британского союза. Я уступчиво кивнул и указательным перстом своим постукал по боку крюковатого своего носа многозначительным манером. Будучи редактором «ЧОРНОЙ РУБАШКИ» и автором того основополагающего памфлета и апокалиптического разоблаченья жидологии – «Апофеоз еврея», – я знал, что он поймет мой намек.
Однако позвольте мне утишить сегодняшний день, написавши нечто восхитительной природы и очарованья: хорошо относитесь к свиньям и хворым, и они вас никогда не подведут.
Дождь пятнал ветровые стекла машин, оставленных вдоль Берик-стрит. Проходящие скотские вагоны, услоенные Аушвицевыми лучшими, цепляли колеи на влажном булыжнике, описывая медленные эсы сквозь наши ряды.
А красное солнце – его водянистые отраженья продолжали лыбиться на нас сверху, аки закатно-окрашенное ожерелье красноватых сливовых косточек, – билось за дыханье свое в темной мешанине небес.
Дождь вихрился вокруг тусклого великолепья ЧОРНОДОМА, когда мы выступили из него в первом проблеске света, весело проворясь вперед, аки армия доппельгенгеров в соответствующих друг дружке рубашках. ЧОРНОДОМ был центром фашизма и – в весьма реальном смысле – бурною жизнию всей британской политики; интеллектуальным, общественным, равно как и организацьонным центром антисионизма. Конторы его занимали мужчины и женщины, работавшие по пятнадцать часов в сутки в утомительном преследованьи Juden. Его компьютерные залы и лекцьонные аудитории полнились студентами, жадно стремившимися научиться всему касаемо сего нового и волнительного крестового похода. Его клубные салоны звенели смехом и песнею людей, ощущавших, что с приходом фашизма жизнь вновь обрела стоимость ее жить.
Быстро встряхивая серебряным крестом своего гребня, я украдкою бросил взор влево. Там, над «Ормом из Сохо» – мясною лавкою – располагалась квартирка, в коей родилась моя восхитительная Джесси. Из меня заструилась теплая протечка. Одесную от меня, едва виднеясь за рыночными прилавками, выстроившимися по сию сторону Берик-стрит, выгля дывал лучший книжный магазин Лондона – «Были они смуглые и золотоглазые», – и живописные витрины его выс тавляли в себе книги Толкина, Пика и Муркока, кричаще-яркие комиксы про Конана и Тарзана. Музыка Бычьего Сердца и Заппы ревела из его вечно открытых дверей. Я выпрямился, спина моя залубенела. Спросите чудака-полоскателя, бывали ль для жизни времена шикарней либо зловещей?
Далее ошуюю от нас излюбленный водопой – «Публичный дом Чорного Энгеса» – наполнен был по самые края утреннею сменою Долли-Варденских мужчин, и прах еще не был отрясен с их рук, когда хлебали они пинты крепких элей «Бум-Чика-Бум-Ба-Ба» и «Перст Епископа».
– Так-так-так. Ну вот опять, подумалось мне, сей зигзажный фейский звук, провозглашающий посадку еще одного еврея в Особое Бедствие.
– Ну не те ль мы самые? – Меня достиг фырчок в приседе, сопровождаемый ароматом вербены. На дистанцьи дыханья меня догнал Томми Морэн, шаркаючи из-за спины, его обширная мускулатура растягивала собою молниевые руны СС и Мертвых Глав на мундире его. Хоть статью он и не вышел, а лицо у него кулачного бойца, на службе у Моузли он шагал румяно и симпатично. – Вам когда-либо снились счастливые сны и просыпались ли вы с хладом в руке?
– Жизнь есть всего лишь пар, – загадочно вздохнул я. – Престо любви.
– Покуда мы готовы к тому, что мир в следующий раз прыгнет. – Его громадная длань от всей души опустилась мне на спину. – Ей же, – в голос его вкрался хохоток, – что скажете?
В Томми Морэне не было ничего ревнивого или вероломно-сердого. Николи не свойственно было ему рассказывать льстецам о ночном удовольствьи, что можно поиметь под апельсиновыми древесами Осейджа и в хорошо засыпанной могиле.
– Как оно есть – не таково, – рек я ему уверенно, как вокали зовал бы мышееду и червежору; на каждый букетик, что оставлял я высокомерно и кровавооко, иным от меня не доставалось ничего, окромя мягких слов. – Однакоже мы можем сказать, не каково оно все.
Лицемерье по расовой проблеме идеально – единственное рабочее решенье для сосуществованья. Думай одно, говори другое – и тогда все останутся довольны.
В общем и целом следуя линии древней тропы, мы миновали, по трое в ряд, изогнутую, обнесенную колоннадою дорожку, называемую Квадрантом. Антаблемент поверху образовывал балкон к меблированным комнатам над лавками, и из каждого окна и дверного проема сих обиталищ неслись звуки радостных приветствий. Аплодисменты подымалися до уровня отребья, редко вокализуемого свинскою публикою, но звучали они искренним нам и маршевому бою Союзного Оркестра аккомпанементом.
Под медленно падающим дождем Квадрант смотрелся тусклым, узким и лишенным воображенья, простор его был недо статочно длинен или широк, дабы производить впечатленье величественности либо же возвышенности. Тем не менье, мы свернули флаги наши и прошли по восходящему его пандусу, а влажность затопляла всех нас, – и наконец вынырнули на гребень холма, откуда просматривался весь остальной Сохо и далее – облекающая его протчая вымоченная дождем местность: пейзаж, предоставлявший коду к нашим фашистским мечтам.
– Так-так-та-кк-ка-а-а.
Вот опять стаккатное эхо громыхнуло вновь и вновь, и шнуровки крови, а также полный обжиг шоко-взрыва забарабанили по близлежащим жилищам Эразма и Холбейна. Бой продолжал нестись по-над Шлюзом Косы Трослз – полю на языке возвышенности в развилке меж реками Медлок и Ируэлл, – оканчиваясь там, где высилось канцерогенное виденье тюрьмы «Стрейнджуэйз». Ни единого призыва к жидовинской молитве не раздавалось ни со стороны темной громады тюрьмы, ни от ея негритянской трубы, изрыгающей еврейский дым.
Архитектурный сюрреализм тюрьмы подкреплялся причудливою деталью. Алфред Уотерхаус замаскировал ея центральную евреепекущую дымовую трубу под липовую башню муэдзина. Как столь безупречно странный альянс мог получиться в мире, выстроенном из аккрингтонского кирпича, я сказать бы не сумел. Довольно того, что он высился пред нами, означаючи всё для людей чувствительных и вероисповедующих.
Нам пришлось остановиться. Вкруг меня сгрудилось больше знакомых лиц, нежели я надеялся увидеть. Моузли в его стильных и дорогих нарядах – и Мораг Худ, сопровождавшая его, – затмевали всех нас. Беседу открыл он. Удастся ли мне когда-либо избегнуть его горделивого присутствия?
Он кивнул в моем направленьи, эдак коварно.
– Каким мясом сей Отче Наш питается… – аристократический лик его возвысился надо мною, вырастаючи предо мною в размерах, – …что стал он так велик?
Должен признаться, сие меня удивило. Комплимент ли сие Моузли – или же отрепетированный сарказм?
Покуда мы отдыхали, фашисты принялись сбиваться в плотные кучки, в нескольких шагах от меня пихая «Мерзавца» спиною. Ряды наши держалися тихо, покамест дождь редел и являл вздымающийся прерывистый туман, что сочился сквозь нас, сбивая нас с панталыку, иногда заволакивая собою обширные прокосы окружающего метрополя, а порою и раскрывая их взору. Пряча многое от всех – и в то же время являя больше моему разборчивому взгляду.
Наконец я отозвался Моузли.
– Что кому-либо из нас известно о лице под столькими личинами? – Я насмехался над значеньем, кое желал он приписать моей натуре. Внезапное завихренье тумана, по временам чуть ли не горохового супа, выявило далеко под нами неохватную авто трассу, по коей в безмолвии полз серый омнибус. Дорога пробивалась вверх, пока не достигала врат Вифлеемской больницы на противной стороне распадка. Я наблюдал, как транспортное средство сие преодолевает опасную выпуклину.
– С тем же успехом мы могли б беседовать и с привиденьями. – Стиснутый голос Моузли едва скрывал свое раздраженье. – Тот, кто продолжает менять свои мненья, порождает рептилий ума.
– Ну не раскусил ли он вас, – ко мне подошла Мораг Худ и локтем ткнулася мне в руку, задержавши его в точке контакта на долю такта дольше, нежели дозволяли приличья, – или в вас таится больше, а не токмо свежее личико на Кокспер-стрит?
– Вся плоть есть сало, – буркнул я, – либо же распущенные атомы. Не больше и не меньше. – Далее намеревался я предложить некую сумасбродную цитацию, навроде «Человек великолепен лишь как прах», – однакоже передумал и оставил все, как оно есть. Ибо меж буйством и завываньями ветра слышал я – низко и обескураживающе – синхронизованныя хлопки множества еврейских ладоней, звеневшия в темных небесах.
Налетел с песнопеньями ночной кавардак каркающих грачей, и тут же меня, казалось, охватил теплыми своими объятьями тусклый голос безграничной радости.
– О Боже, умоляю тебя спасти мою Душу! – Облака плачущих еврейских свидетелей длили сей единственный крик, изливаючи сверхштатных Хоррёров на все живучее, ползучее, распущенное и бдительное к бактерьям на сей отягощенной земле и в Пиздатости Нощи.
Мы вновь выступили в путь, ходкою рысью, когда из красного портала темной дождевой тучи, едва видимого над нами в вышине, вылетел одинокий и на огромной скорости голый младенец-еврей, его пылающее детское личико все в ужасе в спеленавших его языках пламени, что удушали и телепали его крохотное тельце. Я блаженственно ухмыльнулся и подавил в себе глубокий хмычок. Младенец столь прекрасный и увенчанный гирляндами, как сей, – с цепочками дочорна сгоревших вишен, что свивалися средь волдырей жаркого шоколада и фруктовых соков, образовывавших поверхность его летучего тела, – мог быть лишь свежеоторван от материной груди. Испустив краткий хрюк, я бойко двинулся вперед, уверившись во знаньи своем шоколада; что еще боле младенческих ангелов, подобных сему, достанется нам оттуль, откуль явился и сей.
Подобные визитацьи свысока ныне были мне обыденны, и я никак в особенности не смутился. Вместе с тем, приуготовился я к чавканью. Последний год или около того небеса Англии служили приютом сим еврейским машинам. Один миллион восемьсот тысяч шоко-жидов столкнулись с британскою почвой – ну, или так вычислили наши правительственные спецьялисты. Статистики тако-же информировали населенье, что Германья не в силах поддерживать оные количества потерянных евреев, и посему запасы скоро истощатся.
Вот уж хуй там.
Меня частенько удивляет, насколько скоро люди забывают прошлое. В последней войне хорошенько избавились от шести миллионов. С тех пор Новая Германья много лет накапливала евреев. Не одно поколенье культивировали они свои генетические еврейские банки, привечая и репатриируя евреев в выстроенных для сей цели городках на границах Пруссии и Польши. Именно для сей нынешней цели.
Химмлер отнюдь не дурак. Подобный ему умный человек не начнет сызнова то, чего не способен завершить. Германья сражается с недолюдьми. Конца сему не будет, покуда все зараженные кордиалы не покинут сей мир ногами вперед.
Раньше говорили, что всякий новорожденный младенец похож на Уинстона Чёрчилла. Сие пришло мне в голову, когда красноликий короед проделал свой распутный путь по небесам, словно бы пересекаючи блядовни Кубла-Хана. Не спрашивайте меня теперь, но я знал: сим беспилотным евреем выстрелили прямиком из лагеря Яновский, сей карусели еврей ской смерти, дабы он дурным знаменьем пролетел предо мною, частицею моей судьбы. Даже все боеготовые сарае-штурмовые летчики Англии не могли и надеяться справиться с исходом младенцев из того лагеря, младенцами изобилующего. Громоносные аплодисменты – метрономный бой, раздававшийся отовсюду в небе окрест нас, – провозглашали подлет тысяч пламешоколадок медовой любови.
«Хрумкая Помадка» треснула, и я запахнул шинель потуже, дабы не забрызгало жалящею моросью. Ароматы и частички «Фруктовой Бетти», «Летнего Пудинга», «Фруктового Дурака», «Пуда-Хрустика», «Лимонного Желе» и «Какайного Крэма» разлетелись кляксами от сего еврея-крохотули, и волны его веществ пролилися дождем и ошпарили предместья Лондона еврейскою ненавистью, осветивши жестким блеском своим Большой Мировой Террур.
Дол Здоровья – один из самых любопытных уголков Лондона. Лежит он меж двух складок Хэмпстед-Хита, и в тихом его уединеньи кажется, что до города много миль. По одну сторону там цыганская ярмарка, по другую – глянец воды, называемой пруд Баранья Нога, а сразу за хлипким мостиком – озерцо Садов Чикасо, где я частенько уживал сомиков.
Нынче вся округа дола была испещрена горящею помадкою и скрывалась прочь с глаз моих свежесозданным туманом зеленого пара – туманом, каковой, даже на сем расстоянье виделось мне, густ, яко сливки, богат крошкою и кипит заварным крэмом. Прогноз мой был таков, что все уловленное сим евреесладким вихрем вскорости примется умирать от сердечно-сосудистого сокращенья.
Даже Азуриил – фей, владевший Хэмпстед-Хитом, – не пережил бы теперь сей торжественный и ужасный паучьеногий скелетный танец приступа легких.
Что б ни говорили вы, хоть коклдемоем зовите меня, но кровь отмоталась от сердца моего, и лед сгустился в моих венах, жестокий и великий… однакоже умело направил я помыслы свои к вечному Жиду, чей близился Йом-Киппур, к фашистскому погрому, что освободит Англию от сих тиранов и сидельцев на высоких должностях, кого, клянусь своим чувством гумора, я посажу в погреб жизни даже без с-вашего-позволенья.
Я почуял, как меня дергают за полу.
– Считаете, мы уже рядом, то есть, когда ж мы швырнем первый факел? – Томми Морэн издал звук, похожий на вздох, выдававший его мелкия заботы. Он покамест не был так неистов, как сие могли предполагать его слова, – лишь обуян меланхольей относительно неизбежного деянья. От пропитанного парафином факела из вялого древа, держимого его крупною рукою, вверх лизнули языки пламени, и я увидел, как мгновенно изменилось его настроенье.
По моему мненью, в тот миг он бы сошел за Авертина, Святого Покровителя Психов.
Небо было темней, чем утром.
– Мой нос мне подсказывает… – Он дернул головою на непристойный манер.
– Послушайте, Томми, токмо не ныне. – Обыкновенно интонацья моя заставила б его заткнуться. Но в нынешнем его взвинченном состояньи, накрученном скептиками и сплетниками, я выдал ему больше слабины, нежели обычно мне, как широко ведомо, присуще.
– Горд жить на службе Господу. – Обок меня обычно кремниевые глаза Томми распахивались широко и водянисто. Я чуть не видел свое отраженье в них увеличенным; нечеловечески призрачные и злонравные. – И я обязан умереть в армии Его. – Произнеся сие, его лицо голема подчеркнуто мне просияло умоляющей каденцьей. Засим так же внезапно, как присоединился ко мне, он меня покинул – вытянувши шею, клоняся главою, вываливши язык, задравши хвост, ревя, аки что-угодно-к-чорту, взрываючи землю, едва ль не припадаючи к брусчатке, когда адресовался он дюжине сходным образом вооруженных фашистов, а факелы их плевались, потрескивая, в пыхтящем шарме евребита.
– Нам разве не надо их убивать? – услышал я неуверенный шопот.
– Рано или поздно, – поступил неизбежный ответ.
– Зачем?
– Так заведено.
Прежде, чем перейти к иным событьям, запишу, что в сей миг Артур Честертон значительно усилил у меня репутацью свою, быв средь всех факелоносцев самым красноречивым супротив евреев. Он понуждал к позитивному действью тут же и приступил к оркестрированью нашей компаньи гордых фашистов с одержимою дисциплиною.
Фомы Неверующие в нашей партьи не так давно ставили под сомненье преданность Честертона – однакоже ныне у них появился ответ, притом недвусмысленный, и вскорости он подтвердит слова свои крепким их исполненьем.
Преданность Честертона фашизму я б легко уравнял со своею. Та глубокая расовая убежденность придает фашизму нашему целокупное единство, превосходящее потуги просто лишь нацьональности, сей расовой обезианы: мерзкий еврей и так далее.
Мой биологический расизм, напористый фашизм планированья у Моузли, культурный нацьонализм Честертона – все они суть подлинно «фашистские» позицьи. Являют они то, что фашизм не есть токмо лишь объединительная, общественная и политическая доктрина, но что она, как и любая прочая гене тическая концепцья, есть коалицья интересов и верований, объединенная вкруг единомышленья.
Наши ряды БСФ содержали в себе множество идеологий цели, мужчин и женщин, мотивированных различными обсессьями, верованьями и надеждами, невзирая на общее наше приятье титула «фашист».
Я засекал по часам тот грубый механизм, Стэнли Спенсера, что тянул время на обочине рядов наших. Дважды женатый и бессчастный, с укосом в неряшливость человек, он представлял собою тот тип хэмпстедской богемы, коя позорит имя художников. Но что есть, то есть – его картины, вроде «Апофеоза любви», были шедёврами подавляемой страсти и томленья.
Он без компаса плавал вкруг любого мундира, ему предоставляемого, умудряясь за неделю стать чужаком собственному своему одеянью. Мелкий и естественно неопрятный человечек: воротничок его задирался, манжеты трепались, брюки морщили, а пятна возникали на коричневой его рубашке ниоткуда. Он был ходячим недоразуменьем. Мы подозреваем, что в БСФ он вступил по прихоти отвлечься от покойной его жены Хилды; хотя был он способен и не прочь, а ежели в компаньи, то и вполне полезен при надобности жестко приложить сапогом. Фактически, токмо в подобных случьях я и заме чал какую-то жизнь в очасах его – либо, как по его устам ласки скользила робкая усмешка.
С подобными ему в обществе нашем не удивительно, что у нас росла репутацья гомиков.
По счастливой случайности, в отдаленьи, в ярких осколках солнечного света сквозь еще один вихорь тумана впереди я приметил причудливого зверя в неброских сутажах и фраке, идущего на задних лапах. Гротеск сей перемещался по речному берегу, где дорога ныряла и пересекала небесно-голубые воды зрелищным бродом. Было нечто нерушимое в добродушной его походке и точном размещеньи копыт по влажной ботанической почве.
От зрелища его во мне забродили особые помыслы.
Жанн Моро и мать ее Кэтлин Бакли, «девушка Тиллера» из Олдэма, отправившаяся в Париж танцовать с Джозефин Бейкер в «Фоли-Бержер», да и сама Бейкер – всех троих женщин я в различное время привечал у себя в постели.
Когда я занимался любовию с Моро?
Пока она снималась с Орсоном Уэллзом в «Полуночных коло колах».
И пускай те, кто владеет каменьями лунного света, утверждают иное.
Зверь вскоре сокрылся во внушительной конструкцьи «Звукового Зданья» – сего акафиста Електричеству и поимщику Ефира. Без него роль моя в исторьи была б не столь значительна, и я был бы привольно открыт для хватки Эоно-людей.
Вошло солнце, и туман обернул зданье, сокрыв его от взоров моих. На краткий промежуток времени туман стал так густ, что я проинструктировал кошачию свою лапу – Томми Морэна – следовать впритык ко мне, с факелом, держимым так, чтоб пылал он непосредственно над моею главой.
Под моими осапоженными ступнями ощущал я, что булыжник уклоняется влево и вниз на некое расстоянье. Мы шли маршем дальше. Иногда некая часть дороги все равно вдруг возникала вновь, уходя на много миль вдаль, сияючи, яко стеклышко либо всплеск отложенной жизни в столбах света.
Со временем миновали мы отрезок недавно возведенных «викторьянских» городских особняков, первоначально предназначенных для семейного проживанья, однакоже теперь размещавших в себе подобных БКЯ Джоуду, Рэбу Батлеру, Ричарду Димбли, Элизабет Барнетт, Ивлину Уо и Эдит Ситуэлл, а также парад лавок с металлическими шторами, запертыми на чрезмерные засовы (ибо маршрут наш хорошо пропагандировался). Моузли сызнова расположился во главе нас, и мы продолжали извилистою чередой, что проходила под мрачным тленьем галогеновых фонарей. Но шагаючи (столь часто, сколь мог я поддерживать положенье свое в бурливом сем строю) споро за Имперским Озуолдом – каковой для всех в те поры выступал вдохновителем будущих дисциплинариев и диктаторов, – полагаю, я усиливал собою более романтический образец для подражанья молодежью.
– В память об Енохе и Илии, приуготовьтеся сделать выпад серпом своим, – рассмеялся Моузли, умело продаваючи мне свою шутку. К сожаленью, гумор его пропал втуне для фашистов, подобострастно раболепствовавших у него за спиною, вздымая ввысь факелы свои, грегоча во своих требованьях убийства, тако-же и Обманства.
– «Пощады нет!» – и Спустит Псов Войны. – Сие произнесено было столь тихо, что сомневаюсь, кто, окромя двоих из нашей компаньи, сумел бы присовокупить имя к родоначальнику сих слов. Артур Честертон прикинулся в велюровую федору без малейшего намека на иронью и попробовал сокрыть предательские движенья своих губ за подъятой к ним кружкой «Аббатского эля», врученной ему, как я сие отметил, мгновеньем раньше Мораг Худ.
Чёрчиллианская решимость написалась на лике его, что я пометил себе для грядущих справок.
В сем, как и иных вопросах принципа и пониманья, не поебать ли мне на то, как относятся ко мне «официальные лица» либо «власти»?
Николи не кроился я по малой мерке, зато всегда бывал себе на уме – никто в мире сем не был выше меня и редки были ровни. Люди гнутся тудой и сюдой, сообразуючись с прихотями своекорыстья, либо связывают их ограничивающие нравы равных им, либо же, говоря попросту, обобщенные условности времен, в кои живут они.
Я столь же далек был от сей бессмысленной шрапнели мысли, сколь еврей от человека. Стоило отверзнуть мне уста, как из самого сердца моего не раздавалось ничего, лишь хладная правда одна, лишенная предубежденности.
Задним числом я ни о чем не сожалею – я и есть лорд Хоррор.
Вот меж нас в единое мгновенье вскочил нарколептический нахлыст нежданно липкого тумана, и я слепился, клянуся своей кровию, опасаться козней и происков.
Даже поверх перезвона с колокольни слышал я определяющий хлоп и топ дальнейшего еврейского крючкотворства. Небо тяжко падало обещаньем неистощимого сокровища, а резкий ветр овевал нас, бомбардируя Моузли свежими кусочками «Марципанового Вжика», «Коричного Кекса Полумесяц», «Ведьмовскими Бисквитиками (апельсиновыми и шоколадными)» и мелкими глобулами «Крэма Чорная Магья».
С усильем приподнял я главу свою насупротив сего натиска, рассчитываючи – со всем гомоном, снисходившим с высот, – узреть, как в тучах плывут евреи, однакоже с уныньем вынужден был осознать, что в виду моем не было ничего, окромя пса Мессершмидта, чьи переполненные ятра тестикул свисали голубым и зеленым по левую сторону рта его. Громадный, до синяков избитый фаллос болтался на противной стороне его челюсти, выталкиваясь из глотки, аки круг собачьей колбасы.
Я навострил разборчивое ухо на предмет прибывающей штукенцьи. Источник аплодисментов, кои слыхал я уже и раньше, по-прежнему был на несколько миль в отдаленьи, делая вычислимым тот факт, что в меню сего потупленного дня отнюдь не один токмо стакан «Жемчужного ячменя».
В щеку мне ударила чешуйка сливок, и я стер с себя ее отвратительное присутствье. Я подозревал, что поступила она от пса Мессершмидта.
Промаршировали мы еще милю, и тут Томми Морэн, ныне чуть приподуспокоимшись и по-прежнему защищаючи мне спину, вдруг всех нас остановил внезапным своим выкриком. Туже сжимая толстый свой коптящий факел, он указывал на перемежающеся видимую громаду крупного зданья.
– Так-так, – расплылась по устам его широкая самодовольная улыбка, – вы токмо гляньте!
От канючки терплю я позор.
На меня сеялись еврейский «Имбирный Восторг» и палево «Ирисочных Ирисок», я ж меж тем боролся с порывом разразиться Обюссоновою прозой. Вместо ж сего стал смотреть я на кунштюки Томми с кривоватым предвкушеньем и держался при сем прочно, не закрываючи ни одну из возможностей.
– Я веду порочную жизнь, – пока мы стояли и слушали, радуясь передышке, откинулся на каблуки обувки своей Томми. – Так говорят. – Он поместил пеньки перстов своих на шуйце в ремень своих скоб. – И вот ето подводит меня к сей скинье мандавошек в сей благостный день.
Я привык уж к загадочному, не сказать еллиптическому диа логу. Похоже, то был принятый у фашистов кодекс – дабы смущать оппозицью свою и держаться на шаг поперед ея. Сию фашистскую идиосинкразью я принимал и разделял целиком и полностию. Она устраивала мою персону и умонастроенье, как бритва рану.
Я стоял на своем, взыскуючи предательства, но Томми держался ровно, подразумевая, что следует поддерживать состоянье готовности. На сей день мы достигли цели нашей задачи.
Поскольку Моузли, казалось, столь же удивлен, сколь и я, я отчасти расслабился и вернулся вниманьем своим к домовой твердыне, как раз когда рассеялся туман.
И поймал себя на том, что стою лицом к лицу с одним из страннейших зданий, что когда-либо открывались взорам моим. На миг я уж было поверил, будто гляжу на «Сумасшедший Дом» на пляже «Блэкпулское наслажденье», токмо сооруженный в гигантском масштабе. И точно, верхние уровни зданья заслонялись от взора моего тучами насыщающегося зеленого пушка.
Ныне могли мы различить врата кованого железа, над коими вывеска извещала нас и прочих мародерствующих, отирающихся и шарлатанствующих, что стоим мы пред «ГРАЧЕВНИКОМ», легендарным обиталищем евреев, где размещались избыточные бессчастные люди народа Израилева. То был дом для жидовской общины с Семи Циферблатов и мириад пейсатых хасидов из синагог Биккур-Холин и Талмунд-Тора. Зданье представляло собою одну из известнейших достопримечательностей Сохо – кишащую салокипящую мешанинную трущобу, известную всему Лондону как рассадник семитской заразы.
Возведенный вослед бубонной чуме, с самого начала своего «ГРАЧЕВНИК» был самостройным якобитским бельмом на глазу. Уильям Блейк первое виденье свое поимел, отдыхаючи на его дворе: яблоневое древо, украшенное трупами горящих ангелов. Вскоре после того он узрел лик Божий, прижатый к окну собственного его дома на близлежавшей улице Широкой (ныне Бродуик-стрит).
За прошедшие с той поры годы здесь обосновались евреи, занявши собою сотни крохотных деревянных комнат, пристроенных наобум к его основной конструкцьи былыми жильцами. Употребленье такое привело к тому, что его стали называть «Конурами», и сие стало первым из многочисленных его прозвищ. Комнатенки были населены исключительно еврейскими семействами, а у всех не-евреев дом был известен как «Псарня». Николи подобное трущобное извращенье не могло называться домом никем, окромя поистине обездоленных.
По долгу Чести и Совести, с Брилькрэмом и Крэмовым Маслом Дикого Корня, переполняющими бурю гребня моего, встал я в архи-нацьоналистском почтеньи пред причудливою архитектурою «ГРАЧЕВНИКА». Описанье «Диско-Готик», опять же, ей-мое чувство гумора, представлялось мне наиболее уместным. Вот была идеальная Твердыня Жида – Дом, Который Построил Джек, – со зловещим фейским свойством у ея косоглазых щипцов, сюрреальных помоек и псарен.
Мы подступили к его плотной громаде на несколько сот ярдов. С возвышенной дороги открывался нам поверх громадных внешних стен с контрфорсами вид на его вымощенный камнем внутренний двор. Там же творились тягость и провокационное таинство, и чрезмерно темные тени выдающеся перемещались в зараженном свете. По углам двора халтурили заскорузлые мертвые древеса, а по мере того, как туман испарялся промежду кованых врат, к коим мы вскоре сгрудилися, у меня возникло ощущенье, что во дворе сем стоят сотни, спеленатые и безмолвные, яко Близнец Эйфекс и Пластикмен, таясь от меня, желаючи укрыться, толпясь приложиться к рукам.
С подветренной его стороны видели мы, что стена сложена из циклопического камня, добрых ста футов в вышину и увенчана тяжелым парапетом, что выступал ребром над двором. Доступ на стену сию осуществлялся бесперильными пандусами с деревянными ступенями ошуюю и одесную от нас. Вот приметил я, как Томми Морэн взбирается по сим ступеням изящным обезианиим перемещеньем, как бы подтягиваясь по откосу неимоверного утеса. Пряди тумана липли к его фигуре, а он подтянулся на гребень стены и миг покачался там, факел свой держа непосредственно над двором, затем повернулся и закричал нам:
– Capre diem! Бей давай! – Человек сей располагал сияньем и златом натуры своей, вековечно преданной всем, кто его знал. – Capre noctem! – Сие последнее увещеванье он повторил дважды. Прикрывши глаза, он вновь отвернулся, пристально вглядываючись в мощеный двор под собою. – Сие Пархатый!
Сей хриплый вопль возбужденно вылетел из глотки Томми. Как бы одержимый на вид болезнию Крейцфельда-Якоба, бывший призовой боец истекал слюною – он уронил широкие плеча свои и перекатил огромные мышцы. Проделывая сие, он растянул Чорную свою рубашку до полного ея предела.
– Иисусе Христе, – простонал он в екстазе. И побежал по верху каменной стены, причем короткия ноги его несли его вперед, яко существо непристойное. Остановился он у массивного столпа и приник к нему, ища опоры: из кожи его исторгался пот, а факел остался за спиною тащить след свой и искрить на ветру. – Я так и знал! – провозгласил он.
Все его тело пересекли глубокие судороги, а на лике крепко явилось хладное око.
– Можно и впрямь свались заемную ответственность на другого, – крикнул нам он, – но они теперь тут… целое, блядь, гнездо!
Выписываясь очерком на фоне мрачных небес, он показался мне ныне еще боле похожим на голема; вот истинный слуга Моузли.
Выплеск Томми предупредил текучие юные кровя фашистского Движенья средь нас, кто теперь перемешался окрест меня целеустремленно. Призыв его понудил их взопреть от пота, подстрекнувши их принять выверт и манеру людей из Нэкодочиса. Пылая факелами, они в спешке полезли вверх по тем деревянным ступеням, следуя за доверенным своим человеком, словно заблудившиеся светляки либо псы-призраки, стаею нацелившиеся на убийство.
Налетим, аки Флинн.
Честертон подстрекнул всех прочих нас вперед к ступеням. Мне он казался неестественно мигающим в обличительных прожекторах фонарей Белиши, стопы его ступали гладко, яко враки.
– Омерзительные твари, – дрожал глас его. – Слышать их стон – тех, кто предвечен. – Он перекрестился, словно бы полагал сие должною учтивостью.
Мы принялись взбираться, но каблук сапога моего едва коснулся первой деревянной ступени, как меня остановил звук голосов, хором раздавшихся из-за стены, пронзительный, яко Гуггенноги в Замке Иф:
Gehst du in das Ghetto fcken
Mit der Nummer auf dem Rücken
Halt dein Maul, mach kein Quatsch
Huj czi w dupe, kurwa macz.

Сия непристойная частушка происходила из лагерей старой Польши, и я много раз заставал евреев за ее исполненьем. Хоть и казалась она нелепою, однакоже, судя по всему, приносила им какое-то утешенье – радость в боль, облегченье в скорбь и секс в связанное с ним дело смерти.
Секс и Смерть; моя визитная карточка.
На гребне стены встал я диковласый на ветру, улавливая пряди спермы, стекавшие с гребня моего. Я распределял их вкруг моей главы, словно сахарную вату по многоярусному торту.
Оруэлл в лицо мне говорил, что я «антиобщественен, аки блоха». Позднее Дали он сказал то же самое.
– Пархатые, Чортовы Пархатые… – Сюда быстро поднялась Мораг Худ и теперь рвалася дальше. По верху стены бежала металлизированная дорожка. Растолкавши мужчин с дороги, она большим пальцем настоятельно указывала в потемнелый двор. – Вон они, парни, собрались во множестве своем, словно бы слепились исполнять миссию, доставленные с Галапагосов – колыбели всех ползучих форм жизни. – Уста ее кривились, яко у шимпанзе, и под словесами ея дребезжал лицемерный смешок. Казалось, она у самых границ истерьи, ее некогда цветущая и чувствительная кожа ныне блистала чешуею рыбины морской. – Видите…? Видите…? Поглядите на них! – Ея длани трепетали, аки у колибри. – Прячутся от Диавола в Судный день!
Во что б ни верило большинство людей, рок-н-ролл сделан был отнюдь не для танцев – он был создал, дабы дать голос независимым вольнодумцам, приточный вентилятор для земных лучей и паров анархичного.
– Эй, на борту, бля буду!
Выкрик сей был близок, и я нюхнул туманный воздух… «Пузырчатое Шоко-Млеко Нестле», «Конфитюр Златой Клок», «Круть-Нуга», «Мики-Танц», «Причудь Весельчаков», «Шипучка-Палочка» и «Фейский Ковшик» беременно на меня налетали. Амброзья совсем юных осела на всех нас, и когда я подъял утомленные зеницы горе – в аккурат успел заметить, как от красной дождевой тучи оторвалась следующая волна еврейских детей. Да, в том выводке были сплошь младенцы, но многие были малышнёю постарше: пяти-, шести-и семилетки, поджаристые в огне и осознающие собственную беду. Даже полные глотки вкусного шоколада, что изрыгалися, горя, с детских уст их, оставляли их без малейшего утешенья. И покуда пламя и сласти крохотуль срывались с их еврейских телец, безутешные члены их бессмысленно хлопали.
– Я слышал в последнее время, что изготовили Ведовской Пирог – из Урины околдованных Существ в виде одного Ингредьента, и сделали сие несколько Лиц в том месте, что столь же пострадало от Натиска на него Ада: Ибо хотя Диавол по временам и оперирует Экспериментами, делает он сие далеко не всегда, а особенно естьли недостает Магической Веры.
В последней войне мы сбросили «Малыша» на Хиросиму. Ныне же Германья дипломатически возвращает услугу, разместивши на грезливую почву Англьи «Жиденыша». Быть может, они были не столь всеобъемлюще разрушительны, как Толстяки и Малыши, но для широкого населенья – по-прежнему в высшей мере тревожны. Они поощряли синтез депрессии в тех у нас в стране, кто подвержен Ностальгьи и Меланхольи, – ну, знаете, той публике, что не способна понять «бесчеловечность человека к человеку». Не того круга людей, кого я привечаю дольше, нежели мне временами приходится.
Часто, полагаю я, слишком я смышлен для собственной шкуры.
Я рискнул бросить еще один украдчивый взгляд на евреев во дворе. Некоторые пали на колени, погружаючись в безмолвную молитву. Затем мне показалось, что увидел я, как на мощеной земле под ними возник пылающий герб Диавола, всасывая в себя сетованья еврея.
До чего алчен Диавол в сем царстве? Вековечно, я бы решил, при условьи, что есть такое предложенье душ, как ныне.
Критики намекают, что я в сговоре со Старым Ником; дескать я – последователь Пути Шуйцы. Сие – упрощенчество, предназначается оно простодушным. Слыхал я подобную брухаху (хо-хо), выражавшуюся и относительно Хитлера и его онтологических мечтаний для Третьего райха.
В сем мире несть ничего бакши. Какого положенья б я ни добивался, платил я за него столько, что вам николи не осознать.
Должно знать и молчать, как говорится.
Цепочка аплодирующих шокомладенцев падала на «ГРАЧЕВНИК», их крохотные пламенные тела царственно останавливались на постой на дворе, распаляя собою хасидов, а тако-же одну женщину, коя занялась со страстью и тут же, блядь, сгорела ярко, чему все мы и свидетельствовали.
Гефсиманский Жид широко раскрыл объятья. Огнь его коснулся, и его ободранный череп зловеще излучал. Невоздержное движенье было во членах его, и он раскрыл опаленный свой рот.
– Евреи суть народ наднацьональный во многонацьональном государстве.
Кто мог в сие поверить? Даже ровно в миг смерти своей еврей сей пытался оправдать свое несостоятельное положенье. Они искупительно жалуются и очевидно не способны понять, отчего люди против них так настроены. Не то чтобы прошлое не прояснило их позицью вполне – их терпели лишь покуда приходилось: правительствам, схватившимся с ними во взаимных финансовых интересах либо как в нынешнем государстве Израиль (кое, будучи атакованным, отвечает на угрозы эдаким вот манером: «Око за…» и так далее. Сие я мог понять лучше, ибо такое в точности отражало и мой собственный ход мыслей).
Жизнь есть не более чем лихорадка матерьи.
Я предвидел весьма великое удовлетворенье в открытьи Последней Воли и Завета Еврея-Выживанца.
Не век ли то странностей, отпущенных на волю, и не разнузданная ль нечестивая Магья?
– Ведуны не настолько не ведают, чтоб творить такое на глазах или ушах у других. Как часто протчие видели, как пользуются они Воклинаньями? Плетут чары, дабы вызвать Бури? И слышали, как выкликают они Семейных своих Духов, дабы воспользоваться Заклинаньями и Чарами? И явить в Стекле либо Показательном Камне отсутствующие лица? И выдать Секреты, кои невозможно обнаружить никак, кроме как Диаволом? И разве не видели, как людям удается делать такое, что превышает обычную человечью Силу, чего никто живущий не способен сотворить без Диавольской Подмоги?
Снизу вверх на меня пялилось море лиц мерцающего белым ужаса. Половина массы, евреи позади, стояла тихо, в тенях или же полной тьме. Боялись ли они? Я бы сказал, что да. Сие правда – у страха собственный запах. Слегка во всяком случае отличается, как я выяснил. Тут же был представлен весь комплект, для всех возрастов и двух полов, экономно упакован плечом к плечу и пристально глядел на нас снизу вверх весь без исключенья. Даже те, кто терся локтями в чистой тьме, видеть кого мы не могли, глядели токмо на нас, впивали глазами свою судьбу. И каков же был сей общий запах? Для меня и в тот миг то был намек на минующие жизни, заброшенные и одинокие, почти что не-запах. Как естьлиб сия обреченная жизнь нас уже покинула, оставивши по себе лимонный аромат существ, отошедших от нашего присутствия в спешке.
Вероятно, обонял я самого себя.
Первый факел затрещал и забрызгал внизу средь них, по ироньи поджегши рыжие волосы молодого человека. Толпа евреев окрест него исполнила мексиканскую волну, салютуючи нам. Затем фашистские факелы полетели в них пламенным градом. (Могу ль я записать здесь, что мы были настолько милостивы, что сперва приветствовали их горючим.)
– Да услышу я что-то прямо сейчас!
Мораг Худ пришлось сдерживать, ибо рвалась она спрыгнуть в сию массу кувыркающихся жидовинов, с криком: «Miessa meshina на вас!» От них я слышал голоса, подъятые в халлеле на всю катушку. Сие быстро сменилось страстным изкором; изложеньем в лихорадочной тональности того, что я редко слышал исполняемым с бо́льшим рвеньем. Яко в лучшем рок-н-ролле, коли волю подстегивает первоначальное чувство, засим наверняка последует завершенное произведенье искусства.
– Zang Tuumb Tuumb.
В особенности бездельный жид подпрыгнул (едва ль не чехардою) над крючконосым плутом, обряженным в чорный дождевик (подозреваю, был он отравлен элем, вероятно, нахлебавшися «Лимонной Самогонки» в «ТРЕХ ПРЯМОХОДЯЩИХ ЖАБАХ» за 12 вечеров один за другим). Приземлившися на цыпочки, обернулся он и выложил своим собратьям искренний каддиш, коий результировал в скиданье множества ермолок. Обратился он к пылающему черепу, приветственно простривши к нему длань свою.
– Ль’хаим, – рек он… и я видел, как пламя передалось ему, яко полагается, будь он избранным рудиментом.
Но вот на стене происходила и более активная деятельность. Наш Артур Честертон, влившися в группу энтузиастов, приступил к созданью сплошного ливня пламенной помпезности. Он принялся освобождаться от одеяний своих, поджигаючи их одно за другим и швыряя оные в накаленную толпу внизу.
Даже громче возмущений их слышал я его к ним призыв:
– Ну почему не выглядите вы еще мерзее?
Из его уст сие летело хихиканьем.
– От мерзостности, парни мои, угрюмое место становится ярче! – Краткий каскад искр, возжегшийся из единственного еврея, чуть не подпалил и его. Но держался от твердо, разглашаючи: – Зачем же вам остаток жизни тратить на то, чтоб походить на Гауптвахтера.
Я сказал себе, что сие просто душа его отвечала.
Стаи новостийных ищеек собралась на улице за нами, и я услышал щелчки множества «Инстаматиков». Вне всяких сомнений, героический профиль Честертона воцарится на первых полосах завтрашних таблоидов.
Без придирок я оценивающе кивнул его рвенью, его маскулинности (чтоб не унизили они его как патикуса).
– Насрать мне на вола, во что там верят одноочковники… – С безошибочным изяществом Артур сбросил свою пылающую рубашку, вымоченную в бензине, на голову толстому еврею, и пыхнул в него заклинаньем. – На сие мы еще посмотрим!
Действия его, по совокупности, назначались к удовольствованью моего костлявого мужчинки (яко у Пасифаи было с Быком) – филантропья для моей сияющей плоти.
– Чересчур далече никогда не слишком далеко… – И сие было правдою. В хватке сходною с сею ражерии искры вожделенья согревали меня нежным своим попеченьем, и я ходко добрался до незанятого участка стены, а оттуда вгляделся в дымящийся двор, воспринимаючи то, что поначалу принял за полумесяц скотских стойл непосредственно подо мною, возведенных исключительно в раденьях о скоте… хотя явно различить я мог лишь крыши сих сараев. Интерьеры их – с огромными распахнутыми дверьми, коим я мог поперек полу месяца, – сокрывалися мраком, коий явствовал почти что сверхъестественно.
Я скорей ощутил, нежели провизировал смазанные силуэты людей, ползших по тому чуду, окрасом чорному, и девиантное сокровище жидомантьи впиталось прямиком в кости мои. Я знал, что неизбежно их обитатели мне будут явлены. Нераскаявшееся еврейство безмолвно ожидало, изготовившися прихорошиться ради взоров моих, бдя окутать вонью все мое существо.
– Занг Туумб Туумб.
Прогнило до сердцевины. В единое мгновенье ока я приуготовил язык свой к восторгу, уверовавши, что до некоего рубежа податлив, и вдохновляющее касанье кости вскорости вынудит меня гордо скакать верхом вновь.
– Приди и займи меня, – польстил я.
Весь мир – моя прогулка.
Нечто поцеловало меня в нос на манер Домоправительницы Тряпкоградского Борделя.
Стеревши фрагменты губки с лица своего, я глянул вверх и прикрыл глаза, дабы лучше видеть, что́ приближается. Сотня крохотных горящих Пряничных Человечков быстро смещалася ко мне сквозь паристый вздух. Внушительные арки ярого огня собиралися за их спинами длинным змеиным охвостьем красок: никакие ириски не брызжали из теста их. Однакоже я стоял в готовности, проницавшей всю личность мою, а вот уж первый лиз вишен и клубящийся дым еврейских негодяев принялся валиться на меня и в «ГРАЧЕВНИК», исторгаючи резкие выкрики и добавляючи лишнего посинелого смятенья тем, кому свезло меньше.
Туман, бурый, как пробка, прибавлялся к сценам хаоса подо мною, и когда дребезг небесных машин – кондитерских евреев – обмахнул, пылая, весь двор, я проследил за перемещеньями худого хасида, в чьих объятьях угнездилось малое дитя. Отделившися от соотечественников своих, сей еврей целенаправленно вздернул себя и ношу свою на крышу зернового амбара одного из скотских стойл и смятенно уставился вверх на меня – и не сводил с меня глаз несколько протяженного времяни.
В конце концов он заговорил, и слова его отзывали холодом в вихре пламени, однакоже были сверхъестественно слышимы во всем етом гаме.
– Мы готовы умереть, Небсени. – Сие обрушил он на меня едва ль не разговорчиво, а поскольку глаголал он ровным гласом, сие задело струны.
– Поскольку ныне я готов разделать ваш пиджак, сие ваша единственная опция, – рек я, располагая длани свои так, чтоб обнимали они мне спину.
– Сын мой пойдет первым. – Еврей тяжко сопел открытым ртом, поднося к горлу дитяти клинок некоторой протяженности. Бусины пота ясно виднелись на челе его. – Что выращено в кости, угаснет во плоти.
– А вам-то каков прок, сударь, отнять жизнь у собственного чада, кой лишь заблуждался – и предложил свою жизнь, дабы спасти вашу? – Сие допустил я из воздуха и, надеюсь, придал новую деятельность бездеятельному духу его. – И дабы сообщить вам более бодрой уверенности в той услуге, что я намерен вам оказать.
Спелость – мое все, ветр забвенья, ароматный от Кровь-Помойной. Еврейский вьюноша, чье лицо, как различал я, невинно было от греха жизни, тесно прижимался отцом его к листу серебряного рифленья. Легкий взбрык пейсатой главы указывал на стиль, противоречивший дисциплине лика его. С малейшим колебаньем и присогнув колено, плеснул он лезвьем по горлу сына своего и расхохотался мне, как естьлиб я пожрал сам его мозг.
– Сим объявляю всем заинтересованным сторонам… – Я опустил руки, притиснувши себе локти к бокам моим, словно сижу я за столом; одну кисть возложил я на влажный клинок у себя в кармане брюк; тот ощущался хладом на моем бедре. – …что я никогда боле не попрошу взглянуть на ваше еврейское лицо, естьли хоть раз не нанесу достойный разрез; а сие – величайшее проклятье, коему я могу обречь сам себя.
Затем подле меня оказался Томми Морэн – улыбка Авраама озаряла черты его, сам же он покручивал в толстом кулаке факел.
– Невозможно отрицать, – хихикнул он, – наружный воздух Лондона жёсток, жесток и отвратителен.
– Посторонитеся и дайте дорогу весьма взбудораженной личности, – отчитал я Томми, звуча развлеченьем в словах своих, яко говорил бы я собрату своему по любови к крови. – Место дайте, реку я, – или платите цену.
– Мои маленькие чечевички, варятся для меня. – Произнесши сие с удовлетвореньем, Томми туго запахнул на себе дождевик и вздел факел свой, дабы играл он по Лунатичности, развертывавшейся под нами.
Хасид поднялся на ноги. Он вновь улыбался – резким клинком улыбки, а левой своею ногою спихнул еще сочившегося сына своего с крыши обратно в массу еврейских рядов.
В своем кратком странствьи от скотского хлева ко двору юный вымысел жизни вдруг БАХ! Я отпрянул, удивившися сему взрыву. Чтобы детка да Вспыхнул – тут провозвестье нового дня.
Неужто обычные евреи также стали возгораемы?
Я метнул гусиный потрох Фокус-Покуса от плеча. За собою слышал я, как наши парни разражаются одухотворенным песно пеньем «Horst Wessel Lied». Раздача чаш мальвазьи была уместным возлияньем по таковым случьям. Я навострил бдительное ухо и внял треску жарящихся мяс и костей, что чарами дыбился окрест меня. Все на стене той были au fait касаемо того факта, что где евреи – там и мухи. Трагедья жизни в том, что очевидно явно немногим. Лишь немногье избранные видят мир таким, каков он есть на самом деле.
Схвативши одну из многочисленных веревок, прикрепленных к той стене железными кольцами – коими пользовались в раннейшие времена, предположил я, охранители или же какого-либо рода защитники, – я раппелировал вниз к хасиду и гуляючи зашагал вперед повдоль крыши хлева, покуда не столкнулся с ним лицом к лицу, не успел он улизнуть обратно в неизвестность племени своего.
Человек том был Свиньею – и я там же и тогда же, не сходючи с места, постановил, что жить ему предстоит ни мгновеньем дольше, нежели потребуется мне для того, чтобы отключить ему поставку кислорода.
Убийство еврея останавливает Время; сие аппаратно вшито мне в мозг. Я аргументирую на основанье факта. Сие есть единственный удовлетворительный, значимый способ тормознуть Время, и считается сие противу секунд моей собственной жизни. Окончательный итог подвинчен, замедляючи время, выделенное для проведенья его на земле, иль же так я стал твердо полагать. С той поры, как я разделался с первым своим жидом в собственных объятьях, мой личный возраст за все минувшие года не увеличился ни на йоту.
Глядючи на сей оборванный образчик Объединенных иудейских конгрегации Общего рынка, я намерен превратить живую плоть в Хоррор с Красного Крюка.
Ибо у пархатого нет внутреннего.
– Спой мне о парне, которого нет. – Состязательно надеясь на отсрочку приговора, еврей тошноту свою обратил на меня, и лицо его покраснело, как гулена субботнего вечера. А с небес ниспустился шоколадно-окрашенный саван, дабы еще лучше сокрыть, удушить и подавить еврейство его. – Скажи-к, а этот парень часом не я?
Не стыжусь признаться – я расхохотался. Кто б удержался от сего, будучи благословен тонким ощущеньем равновесья касаемо эквилибрия всех вещей?
Нравственность есть торт для диабетиков.
И кишки мои все накалены стали, стоило узреть мне то проклятое, несовершенное существо.
Я б выеб сего еврея без раскаянья. Нет мира в сердце моем к Избранному Народу.
– Все хорошо. – Члены мои пребывали в состояньи эретизма, будоражучи движенья плоти – жаркие, похабные гуморы. Я вынул жаждаемый клинок, применимый к выбраковке зверья, и вытянул его челу сего чёла, исторгши из оного ответ крови. – Теперь ты счастлив? – спокойно вопросил я, оценивая его реакцью на свой запрос, а затем кольнул его прямо в шею и вспорол вверх до лица его, и вся моя сила применилась к удовлетворительному воздействью.
Из пореза моего выкатилось колесо крови, все кругом, кругом и кругом, словно его разумному нахлыву имелся узор и замысел. Восторг уж был в моем дыханьи, дозволивши доступ к запретному плоду ксенофобьи; жемчужине моей природы.
Столь часто проходил я по всей протяженности Пидулицы. Меня так развлекал масляный блеск и безвкусные тимпаны Алаказама, возносившиеся от сего жида. Обсахаренные каплуны в сусальном золоте выкатывались из-под его подвернутых штанин.
Внимательный мой взгляд следовал за продвиженьем сластей. Постепенно осознал я, что сапоги мои окутаны подушками батистовой текстуры, и, глядючи вниз, заметил: вся крыша устлана ковром живого разлива белых личинок. Я не видел, как они в таких множествах ползают, со дней юности моей в Олдэме и Чэддертоне. На свалках костей, мануфактурах и дубильнях я ходил средь них с горшком «Пузырчатки» в шуйце своей, и смертоносным клэкеном в деснице.
Подъяв главу, я засим приметил – даже чрез пламя и горящий торт – вонь латрин, грудию налегшую на булыжный склон, таившийся подо мною, весь заполненный клеважною мерзкою жизнию.
– Так. – Хасид сцапал меня крепко и надвинулся поближе, словно чтоб поцеловать меня в уста. Он заметил взгляд мой. – Старина Симми наконец-то прислал нам Раковую Морду.
Шелест нижних юбок прозвучал упрежденьем, однакоже близость столького красносмородинного желе, ферментующегося с автоликосовым мошенством из главы еврея, неистово расшевелила аппетит во мне.
– Я исторгал жажду из множества тел людских, – произнес я в поверженном веселии. Он был близок и прян. Фигура его была худа, узкогруда, а лицо подвижно и длинно, с рыловидным носом, что едва ль не затмевал собою его рот. Мой глас с разумным утомленьем выдохнул: – Оприходовать ли тебе теперь и душу?
Завлекательный миазм просочился из него, и когда мы обнялись, лизнул я жестко и быстро из своего взреза. Он оторвался от меня, наметом явно на похороны, и, подобно пугалу, скрипящему на ветру, веретеноляжий сошел во двор внизу, а клинок мой до сих пор виднелся в его шее.
В личности моей дерзновенно пылал вкус к интуитивной прозорливости и соучастью с Сатаною, посему я соскользнул за ним следом в темную массу евреев. Принявши позу Моузли руки-в-боки, всю надменность его и наглость, я с Мистификацьями огляделся окрест.
Я осознал, что присутствие мое излучает некий свет сквозь небель, омывая тех евреев, что располагалися ко мне во близости, любопытственным зелено-атласным отливом. В свете сем открылось мне многое из того, что ранее было от меня сокрыто.
Хасид стоял предо мной на коленах там, куда и приземлился, загривок его белой шеи обнажен, хилые артерьи пульсировали. Свободным лезвьем, кое я вытянул из кожи своей, я раскроил ебучку наедино, избавивши тем его от жизни.
Льстецы семитов запутывают жизнь; ее ценность, достоинство и значенье низко пали в их пропаганде.
Вернувшися в позицью стоймя, временно сложивши руки, невзирая на проказы вокруг, я глазел на главную кучу, высившуюся на дальнем краю двора. Разлапистый Дом Еврея я воспринимал под низким, интимным углом.
В его архитектурной геометрьи не было ничего прирученного или зарегулированного. Его извращенные щипцы, шиворот-навыворотные дымовые трубы и скользящие крыши, усеянные «Небесными» блюдцами, на мой вкус были приспущены и злы. Мистер Тайн из Сохо легко мог бы считать его своим жильем, а тако-же и доктор Джон Ди. Я был на стреме, равно как и готов ежиться, и, невзирая на покровный туман, сбросил евреев, что млели и горели окрест меня.
Пройдя вперед, я вступил в скотские хлевы, оставивши дымный улей «ГРАЧЕВНИКА» на волю его судьбы.
Божественное провиденье разъединило меня с окружающею толчеею. Сие, а также психическая аура личности моей – запретная предрасположенность моего темперамента, – коя предотвращала любые деянья интимности, выказываемой мне евреями, и еще, быть может, и паленье пламеней.
Едва мрачное нутро хлевов объяло мя, я принюхался ко присутствию Старого Копыта либо Прекрасной Невесты, одна коже нос мой вытащил пустышку. Лишь капля из открытых кишечников да застоялого пыха от шалманов и кружал с низкими потолками донеслася до меня. Сие ни на секунду меня не обмануло. Держа свою голову склоненною, я различил промоченные тьмою животные стойла, средь коих и начал перемещаться, в общем направленьи следуя, как мнилось мне, линии большой стены. Вывески, прибитые над каждым деревянным закутком, намекали на зловещую исторью: «Наряд № 99», «Барак № 43», «Палата № 50» и тому подобное; засим достиг я стойла с вывескою гораздо крупней – красною каллиграфией по бледно-крэмовому асбесту она уведомляла меня о нижеследующем:
Позвольте выразить искреннейшее свое сочувствие в связи с постигшею вас тяжелой утратой. ______ был доставлен в больницу _____ числа с серьезными симптомами еврейского истощенья и жалобами на затрудненное дыханье и боли в груди. Несмотря на компетентное применение лекарственных средств и неотступное медицинское внимание, к сожалению, оказалось невозможным сохранить семиту жизнь.
Покойный не выразил никаких последних пожеланий.
– Комендант лагеря
Рука Феатрикалов мне всегда была самоочевидна. Я пребывал уж на самой грани того, чтоб выдернуть из доски объявлений гвозди, как действия мои остановило дальнее улюлюканье с подвывом. Засим несколько мгновений спустя последовало нечто вроде формализованного уханья – пенья, псевдометричного и псалмоподобного. Возбухли и новые голоса – и вскорости уже целое начало звучать, яко хор крупной конгрегацьи, где импровизацьи строились вокруг певца, завывающего в околдованном трансе.
Сия продолжительная экзальтацья извергаться могла, я полагал – с учетом состоянья ума моего, – лишь из участника междоусобной кровавой бани.
Натянув на себя фальшивую личину, я шагнул настороже к звуку, уста мои причем были жарки и спеклись от корки высохшей крови.
Покуда я направлял стопы свои к тем изменчивым голосам, обрушились пласты завивчивого тумана. Подобно Джереми Туитчеру на Валтасаровом Пиру, я прислушался, двигаясь с поспешностию сквозь простые сараи из досок и кирпича, а спиральный гам грома играл надо мною в отхлеб. Воедино пропнулся я сквозь свернувшийся ком грязной соломы, обнаруживши под нею сброшенную обувь дюжинами. Мгновеньями спустя вступил я в очередное стойло, заваленное зубами, и еще в одно, наполненное очками всех очертаний и размеров.
Меня схватило ощущенье дежа вю, и я омахнул костистою дланью свои власы. Я произнес:
– Non domus aut fundus, non æris acervus aut auri Aegroto domini deduxit corpore febrem, non animo curas. – И вскорости приметил я как бы движенье Растворителей средь мерцающих огоньков – долгие тени карикатур на евреев. Скользили они вдоль стен тех скотских хлевов, яко хитрые парни.
Я остановился и принял ситуацью близко к сердцу. В поспешности изъявши Капитана Бритву из берлоги его, я истово ждал. Казалось, эпоха миновала прежде, чем тени макнулися и изогнулися по полу ко мне, наполняючи все пустые пространства в месте том чернильноватым хаосом, коий напомнил мне огромные состайности чорных лебедей на озере Хокли на Дыре, подле Клеркенуэллской общинной площади.
Стоял я, аки увалень, а они сочилися в тело мое, воздымая лишь фарш проклятья с сухих моих уст. Кровь перла из ноздрей моих, изъязвленья носа нарывали, словно бы на меня приступом шла хлопушка, – и я рухнул в вульгарном оммо роке на колена, а утомленности споро тряслись, проходя сквозь меня.
– Никакого вашего убожества тут, – рек я в долге своем, ибо в помыслы мои проникло плутовство еврея, как вы себе можете представить.
Чорные еврейские вещества и психическую их мерзоту я мог ощущать, яко втеканье, проницающее кровь мою. Сало носов их и мочевых пузырей мешалося с химическим содержимым юшки, что подымалась из печени моей к мозгу.
Я был в состояньи грубой дегенерацьи.
Откуда б ни происходило (из Души, желез внутренней секрецьи либо завитков коры головного мозга) нечто, именуемое расовою ненавистью, якорная стоянка ея во мне располагалась вполне по праву.
Бунт оттенков разворачивал зеницы мои круг за кругом в безумной музурке; хаос, сотворенный для сверка и блеска всеми приемами Семи Искусств – хаос, партитурованный для оркестра, в сравненьи с коим огромный ансамбль Берлиоза видится взводом волынщиков и барабанщиков.
И я начал бледнеть, холодеть и влажнеть от хирургического шока. Взделся на ноги и – по обороту Ницше – приступил к танцованью руками и ногами своими.
Я крутился тудой и сюдой, смертно-белый с евреенытиками.
Такова цена моего превосходства над величайшим стадом непримечательных людей.
Затем злой промельк еврейских усолоней начал выходить из меня, и я глядел, как чорнота их ползет из большого пальца сапога моего и плывет по полу, вся жидкая, пагубные жиры, нерадивцы рабочего наряда жизни.
Проворным рефлексом я вогнал клинок свой в тень у моих ног, стараючись пришпилить еврея к земле, но очерк его ускользнул, аки воск, от меня безмолвно.
Сие нехарактерно, ибо то был по-прежнему еврей, недоставало его отчаянно безрассудной диспозицьи токмо одних костей.
Евреи суть лишь очерки в человечьем облике.
Я б рассчитывал, что гомоном подымется стон угнетенных. И как по команде, вот сие и случилось – налетевши на меня из дальнего далека.
Меж тем, как симптомы чего-то походившего на еще один приступ невралгии Туретта покидали меня, я вновь испытал ту пост-мигреневую эйфорью, ото коей страдал всю свою долгую жизнь.
Как же свезло еврею, в коем нет ничего, окромя призрачных отзвуков мыслей и чувств лучших людей.
– Жизнь была мне Бармецидовым пиром. – Я возвысил глас свой, капитан собственной души. – Обойдусь без ваших ламентаций – либо же развлеките меня своими неувядаемыми мурашками.
Пройдя краткое расстоянье по тонкой корочке дегтебетона, чей чорный бомбазиновый ништяк портился слившимися на него белыми личинками, я вновь сумел услышать тот ухающий хор вокальных мук из некой туманной земли впереди. С непреклонным напором сии ухали и крикуны, низкие вульгарщики, хамье и шайлоки, казалось, вот-вот и достигнут катарсиса.
Вся эта свинская похотливость преуспела в подстегиваньи шага моего, и вот уж я ведал, что окажуся под еврейскою помпою, ликом смирно пред существами из вара, в таком месте, где осквернена вся жизнь человечья, населенном тварями, чьим единственным помыслом на сей последней стадьи будет мысль о спасеньи их так называемых душ. Они не оставляют нам ничего, что бы стоило сохранить.
Угрожаемые схизмами и тенями, евреи, как замки, закаты и женщины, никогда не добиваются максимума красоты, покуда их не коснется тленье. Для меня мертвый еврей есть вещь божественной и зачарованной красы.
В сладкой неспешности своей я сутулился, яко пристойный парнишка, мимо стойл, где квартировали рыжешерстные ослы, игоготничавшие так, словно бы у них отнимали самую жизнь.
Сорвав с себя верхнее облаченье, я взлег вперед, тулово голо, явивши дюжину толстых бритвенных лезвий, прилипнувших к коже моей посредством масел, что поблескивали и мерцали, аки тысяча искрящихся звезд.
Чуть не наступивши на первый труп – ребенка, лежавшего в соломе и истощенного до самой кости, – я воспялился, сколько позволяла мне форма. Пах он хмелем и сушеным имбирем, и я припал на одно колено, дабы определить его пол. Но с таким же успехом глазеть я мог бы и на керамическую куклу, ибо всякий кус его трупной кожи натянут был столь туго, что никаких гениталий не виднелось. Ни протуберанца пениса либо персей, ни даже вогнутой ложбины пизды не наблюдалось. Лишь гладкая, ровно натянутая кожа поистине изголодавшегося имелась на теле сем. Могла быть и сосиска, вот токмо – меня коснулась ухмылка ужасов – та врожденная присущая свинскость выдавала всем и каждому, что предо мною лежал еврей.
Я уж был готов прихватить его с собою, как шкуру, когда странное уханье темным вяком покрыл зловеще мне знакомый голос Райнхарда Хейдриха, подтвердивши подозренья мои, что с толикою воспоминанья об утраченном возможны всякие сценарьи.
– Жопы вы ебаные. Пёзды Христа. Естьли вы, блядь, до того ленивы, что не вентилируете свои грязные бошки, я заставлю вас практиковаться, покуда в хвостах у вас соки не вскипят. Ебаные вы сучьи сыновья!
Он тонок – тот, кто заманивает меня в сие место. Посередь любезности вываливает на меня вот такое вот. Настают высокие ноты с воздушною подпиткою, шепчут мишуру и предвестья страшного суда. Подсознанье, эндоневрий, функции четверохолмия принимаются спорить о Свободе Воли.
Я корчил рожи – показать, что на устах моих ни капли шоколада.
На смешанной кочке из обуви, волос, очков и тысяч разбросанных зубов лежало небрежным манером мертвыми два десятка мелких беспризорников. Глава моя нырнула вдоль груди, возбужденье гребня моего флиртовало густым семенем по ветру. Я различил множество примешанных к сей печальной живой картине пузырьков и пакетиков, марок дезинфектантов, знакомых мне с давно минувших дней: «Мыло Доктора Ловеласа», мартышачью марку «Броука» (очищающий брусок), «Госсиджева Карболка Обжоры», «Плющовое Мыло (Оно Не Тонет)» и «Брусок Акдо».
Вознамерившись, свершив все, что могло иметь последствья, и располагаючи тонкостию не меньшей, нежели у прочих мужей, я вскарабкался на тот курган и сгреб голову одного из тех трупов, маленького мальчика. Кожа его была бела, яко бумага. Его шея в руце моей складывалась и хлопала, аки шея мертвого гуся.
Покуда я стоял там на коленях, в мою сторону навязался шумный ветер, принесши с собою мне в лицо раскаленную докрасна грубую овсянку Имбирных Пряников и Поющих Ирисок, Лакричной Воды и Испанского Сока. Тянучие младенческие голоса неопределенной тональности замещали массированный звук атонального уханья, и темы многих возможностей – зародыши пока еще никем не слышанных мелодий – поступали мимолетно и суггестивно. Слышат ли те бессчастные, поинтересовался я, поющие в руце Смерти, слабо дующие вдали рога Эльфляндии?
Пели ль дети сии по Тонической Сольфе?
На миг расположился я в истинном благодушье, слушая «И улыбайся, когда все рушится», «Ключи Кэнтербёри» и протчие песни. Ни на йоту не важно было, что я не в Камышовом Хлыстовом Лесу, не в Пади Малая Медь и не в Красном Эдди. Ибо муж настоящий устраивается там, куда падает. Я мягко поместил детскую голову обратно на кучу и, покинув тое стойло, продвинулся далее сквозь те зачарованные хлевы. Мне по-прежнему удавалось различать трупы во всевозрастающем их количестве, как мужчин, так и женщин, и старых, и молодых – они усеивали полы, загромождая каждое стойло на всю его высоту.
Вот вам Честный Торговец, естьли угодно, сим наслаждающийся. Мои томливые зеницы отнюдь не мешкали, но в полной мере вбирали в себя, дабы отвечать вместимости. До недавнего времени определенные евреи тут, должно быть, полагали, будто обитают на свинячьей спине.
Побывал на самом крае жизни, вот каков я – и выжил, дабы о сем рассказать.
Еще одно маленькое дитя, девочка, самая крошечная изо всех, виденных мною в тот день, и по-прежнему живая и немощная, лежала, опираючись спинкою о флагшток. Blutfahne, Кровавое Знамя Третьего райха, трепетало над нею. Из носа ея – струйка личинок, единственный недостаток ея, и я подступил к ней, яко собутыльник.
– Диэдри Печалей, Бернис Личика Сердечиком и Прыгучих Каштанных Кудреек. – Уста мои причмокнули, я потянулся к ней и пробежал перисто-костлявыми перстами по власам ея. – Маленькая Святая Тереза Роз. – Мягок тон мой был, выписанный, как говорится, Беспристрастною Рукою.
Дитя рыдало ведрами.
Ошкуренные розовые свиньи, столь трупно-мертвые, с крупными апельсинами, воткнутыми в раззявленные их пасти, не могли б вознестись до скорби ея.
Поблизости целеустремленной жизнию пыхтел темно-зеленый битумный котел. С одного конца у него имелась высокая дымоходная труба, с другого – топка, и все вместе оно напоминало «Пыхтящего Билли», токмо упрощенного и лишен ного всяческих его кривошипов и приводных рычагов.
– Ты откуль?
– Бэттерси-на-Хамбере, – отвечала она. – Я недалеко ушла. Я живу здесь теперь.
– Так оно и есть.
– Вот до кости мое начало.
Она протянула руку для моего осмотра. На сей анорексичной палочке кости виднелся сглаз голоданья. Явно ее обуяли Мертвые.
Падучий дождь чорной окалины из бойлера и перемежающийся блев чорноватого дыма и дымчатого красного пламени из горизонтальных реторт превратил нас на вид, могу вообразить, в фигур из сновиденья. Глаза мои вернулись к пыхтящему устройству обок нас, после чего пошарили в тенях, где размещались протчие машины. Сараи казались крупней, границы их не так четко очерчены. Похоже, следуя внутренней поверхности огромной стены «ГРАЧЕВНИКА», бежала желез ная дорога, и я наблюдал, как деловитые паровозы с седлообразным баком тянули угольные вагонетки, нагруженные нагими взрослыми телами. Я поднял голову, весь до конца отдавшися вони угля и газов, липнувшей к тем несчастным жизниям. Вековечное в сем месте: осадки сажи и запах кислот каменноугольной смолы, Zyklon-Blausäure «Giftgas» (Синильная Кислота) и перезвон «Иеремиад», Подъямщиков и Метерлинковцев.
Было ощущенье, когда сидел я за столиком, пия пиво «Шлицмилуоки» в «Функ-Эке» на Кастаньен-аллее, будто возможно все. Когда Моузли стоял бы за Англью без бедности и бюрократьи, за отмену классовой системы и право всех мужчин и женщин высказывать все, что у них на уме, без страха перед подавленьем. Но Закон о расовых взаимоотношеньях покончил со свободою речи в Англьи. Всякое меньшинство в сей земле давило любое обсужденье равенства – большинство существовало под игом меньшинства. Ныне сею землею правят Сыновья-Ублюдки Истины – и ходят привольно по ней же.
После уместной и пристойной паузы дитя мне спело:
Малиновки заслышав голосок,
Сдается, слышу голос я дрозда,
Сдается, лорда Хоррора я слышу —
Уж точно мне теперь пришла пизда.

Латентный отцеубийственный порыв понудил меня вложить один свой перст ей в уста, помешать там пульпу. Стихийные человечьи твари имеют дело со стихийными же страстями, посему я медлил, но в итоге палец изо рта у нее все же вынул. Руки почти-мертвых играют со мною причудливые трюки – они трямкают и перебирают струны моего сердца. Мельницы Бога мелют – и мелют они как по невинным, так и по зверю.
Ея большое младенческое личико воссияло – без единого намека на шоколад, – и глянула на меня она так, словно я Сквайр Нижайшего Разбору.
На кресло вины сажала его
И Сахар Пресладкий давала,
Разлатывала его на комоде
И, как овцу, забивала.

– Считаешь? – Покудова из меня вырывались смешочки, катарсические и подбитые семенем, сквозь зубы мои посвистывало рычанье низких волков. – Сегодня сие вряд ли, дорогая моя. – Ебаное надувалово сквозило в гуморе моем. – Твои лихоманки тебя одолевают – вот стою я, человек из кремня, пред очами твоими.
Тогда содеял я то, что было необходимо, и с тем закрыл ей глаза и оставил сидеть ее роскошно.
То не было деянье для Тома Подгляды из Ковентри, и я расхаживал туда и сюда, а честный великан мололся под моею пятой.
– Ибо мне нужен воздух.
Вот какова истинная цена моя. Аз есмь единственный, кто ступает по сей земле, на кого можно положиться в том, чтоб вы услышали, каково все есть – а не как вы сего желаете.
Ибо хорошо известно, что у всех евреев длинные ложки – ими лучше выскребать осадок из чаши Диавола.
Мое бродливое сердце, разделенное на ся, творило бирюльки из Десяти Заповедей.
Имя мое останется жить, сколько люди будут Ебстись.
– Озноб разгони, наваливши древес на огонь, – реку я, и кто еще сумеет заняться Имперскими делами Англьи.
Соразмерив шаги свои с дуэлирующими банджо, я двигался сквозь машинерью – и вот уж наткнулся на множество изголодавшихся опустошенных людей, коих видал не один год: они толклись вкруг огромного чорного котла для вара, пыхтевшего, яко железное чудище. Я последовал мотиву крови, что истекал из него, ведя меня под его сень. Из чорного дыма, клубившегося из его трубы, брызгали глобулы крови. Под проекцьею оной располагался громадный кран, из коего в ведра и ковши, а тако-же иную утварь, подставляемую толпою, проистекали горячая кровь и растопленный гудрон. Люди размазывали блескучую смесь крови и чорной как смоль жидкости по искрящимся лоханям.
– Подстегните bambini. – Сие поступило от Хейдриха с ящеричьими его чертами, коего я теперь зрил: он перемещался по краям сутолоки, надзирая за их действиями. Говоря, он подался вперед и выхватил из их среды младенца. Поднял его ввысь над головою и ввел ему в гениталии мелкие осколки стекла. На самом пике воплей младенца он выронил его в раструб дымовой трубы и лопаткой вжал тельце его, а искры летели и кровь хлестала павлинячьим веером жизневеществ.
Тут-то на меня во тьме и накинулась смердящая запруда вара, экскрементов и человечьих отходов, крови, трупов, мерзких вод и вонючих мяс; грязь во всех видах ея, пот, протухшие жиры, менструальный слив и вершки масляного семени. Большая отвратительная муха из тех, что живут в трупах, тяжко жужжала и несла мне возмездье ужаса.
– Вон и проклятье. – Яко Минотавр Топорного Дома, Хейдрих подъял главу свою и сладко выдохнул сие на воздух.
– Вот и спасенье, – поступил ответный вопль, и дюжины младенцев, похоже, слетели из ниоткуда, понужаемые всяким взрослым, минуя главы их либо спеша вперед рука об руку, и вскорости труба эта вся забилась их массою. Накачиваясь и всхлипывая, всякий горел бодрым пламенем, умирая, как естьлиб и не жили николи (как миллионы сие делают на каждоденной основе).
Кровь bambini текла млеком из биющейся варной машины. Ея крепленое пиво курсировало по канавам, впитуючись в те долгие корыта, что разбегалися вихляющими полукружьями. По ходу и подкармливаемое дюжинами смоляных чучелок, оно текло суспензиею хрящевой жижи человечьего корма, что пыхтела в ритмически хлещущем нахлыве.
Прежде чем вар сокрылся от взоров моих, вперед на нестойких ногах выковылял новый приток нагих мужчин и женщин – и занырнул главами вперед нажираться сим месивом.
Крепкие пары сырого алкоголя навевало из корыт.
И я узрел сорок кормящихся, аки одного.
Они не говорили – лишь гребли.
Ворвань, богатая кальцием, вспомогаемая и подстрекаемая бесцеремонностию ненасытимого аппетита, заглатывалась непосредственно. Бренди располагает огнем жизни, и для обитанья в сем месте требовалось мужество. По ироньи, некоторые средь них – глаголая на некий манер – в бренди утапливались.
Николи не преследовали меня воспоминанья о собственной жизни.
Мыслил я с немалою гордостию – и всегда знал имя той птицы, что пела под мою дуду.
Ну не хлыщи ль евреи?
Когда сии странные существа подступают мне на обзор, они суть добыча человечества: на спинах своих обделывают они свои делишки своими хитроумными мозгами, гляжу я украдкою и ботанизирую их согласно их девиантным родам и видам. Я обратился к стойлу.
– Держусь за Хитлера, прав он иль нет, – сказал я в аффидевите своем, дабы прекратились уж сии счастливые междусобойчики, полагаючи, будто кричащая и оборванческая наружность моя подъята до высот Уродчества. – Позвольте вам некоторый совет. Снимите сапоги свои, вы на освященной земле стоите.
Как и ожидал я, на меня не обратили ни малейшего вниманья, слова мои несли в себе не больше мощи, нежель жужжанье кротких пчел либо рыдающие гимны «Гомофонических певцов Клитеро».
Когда уходил я, Хейдрих их хлестал – и взрослых, и детей, – доводя до исступленья ритмической гимнастики: отжиманья, аеробика, бокс с тенью, жом тяжестей, разминка. Плотского цвета упражненческий пар кипел на тех голодающих вахлаках. Так и двинулся я дальше.
– Когда Личности Диаволом низвергаются в Припадки, где глаголют они о разном, о чем впоследствии у них не остается даже памяти, либо же когда пытают их жестокие Диаволы, дабы вызвать у бедствующих Страдальцев кошмарнейшие Оры, сие есть еще один знак Одержимости злыми Духами: Коли все сие сходится в означенных Лицах воедино касаемо того, в чем Вопрос, мы можем, стало быть, заключить, что сие суть Дэмоньяки: А ежели так, ни единый Присяжный не может с чистою Совестию смотреть на показанье такового как на достаточное для лишенья любого Человека Жизни его.
Размечая такт Мертвых, тот зверь благородный, коим был я, сбился. Под музыку «Шкатулки Савояра» я суетился и спотыкался, все существо мое отвергалось меланхольею.
Обдуманно заговорил я сам с собою:
– Я никогда не лгал – ни разу в жизни – а больше, сударь, никакой пользы я вам не принесу.
Он явился.
Кто?
Сам.
Я встречусь с ним лицом к лицу. И вот подставил я свой профиль для инспекцьи.
Землю усеивали разбросанные игрушки, и ступал я, как будто был в грязевых траншея Крымской Татарии, стараючись не топтаться по скакалкам, диаболду, воланам и ракеткам, кнутикам и волчкам, а также злато-серебряным шарикам, кои все ныне задерживали мое продвиженье. Больше всего тревожили меня на сем отрезке Пасхальные Яйца, еще теплые (знал я) из гнезд в курятниках по долгим орхидеям и окрашенные кофием, некоторые – кошенилью, поблескивавшие мне в веселии своем. Когда скорлупа их трескалась, содержимое их поедалось на обеденных пикниках.
Из сумрака ко мне обратилась молодая женщина, заговоривши наглою губою и требуя поцелуя. Я польстил ей тычком в рыло и продолжил путь свой.
Затем раздался голос легенды.
– Услышь, как говорю я.
Я тут же понял: Царь Грех Нахренбте, Жидожог, пустился в свою Слежку.
Ни голем, ни киборг, но живое существо, вылитая копья Пантагрюэля, сего гигантского отпрыска великана Гаргантюа. Выжил ли он в сем месте дольше любого иного двуликого? По секрету слыхал я множество историй о Большом из Сохо – и вот ныне крик его вышиб из меня весь дух мой.
– Нет той горы, на какую не мог бы я взобраться – отыщи мне гору, и я найду время.
Я видел, как выбирается он из теней впереди меня, неся шестерых своих братьев и сестер, аккуратно заткнутых ему подмышки. Даже не вспотевши и почти мгновенно он едва ль не вообще преодолел дистанцью, нас разделявшую, и сложил подопечных своих в лохань.
Он подцепил двух нагих евреек, сметши их с ног их своими лязгающими иглоострыми зубьями, и духом проворным шагнул к битумному котлу, а они привольно болтались с челюсти его. Самомалейшую женщину он отшвырнул от себя в свободное паденье тряпичной куклы.
Она приземлилась прямо на вершину трубы, провалившися в ея раструб без единого слова. Оставшаяся женщина ненароком выскользнула из зубов его и пала наземь. Едва ль пропустивши такт, Жидожог закатил глаза и накинулся на нее, раскалывая ее надвое громадным своим хуем.
– Рад, что жила ты и умерла с радостью, и я возложил тебя наземь с ентузиазмом. – Он ябал ея с ревностию псины в течке, таская труп ее полукружьями, и предприятья его возбуждали тучи чорнаго пепла.
Все завыванья на воздусях и оживлявшие отрицанья техники явилися с его Мефистофелевым представленьем, и я видел, как зеваки трепетали от ужасов, многие неприкрыто плакали и испускали отходы.
– Как боги, убивать мы будем вас забавы ради. – Треснувши широкою ухмылкою, он склонился и изъял то, что от женщины оставалось, из-под себя. Скормивши неопределенную порцию тела ея себе в пасть, он храбро зажевал. В обстоятельствах сих, подумал я, уместно, что еврей пожирает еврея. – Смерть – единственное, отчего жизни наши стоит проживать, – рек он между кусками, и кольца завитых локонов его метались по хладным его чертам, а жвалы его сияли красным. – Вид смерти как суров, так и мягок, и все слова смерти мрачны и сладки.
Какая правда.
Зубы мои ноют от бремени жизни. Я истекаю семенем почасово, поры тела моего гноятся соком. Лишь жерновь занимала мя в тот миг, и я не мог не рассматривать деянья сего гиганта иначе как благотворные, исторгнутые из души, не слишком отличавшейся от моей, – естьлиб я токмо лишен был изящества и расположенья истинного джентльмена.
Ибо что есть сей мир, как не иллюзья, возведенная Поглядой-в-День из невежества и самодовольствия. Мы измышляем сии адские места ради раздутья собственной тревоги – дабы обратиться ликом своим к так называемой воспринимаемой реальности. Что еще могло бы объяснить Аушвиц как нашу избранную таску Грустного Понедельника, а нескончаемое присутствие Хитлера – как самую узнаваемую фигуру Двадцатого Века?
Я был там (как вам известно) и могу поручиться за недужную валидность лагерей. Однакоже событья, записанные полвека спустя, николи полностию не правдивы; в сем можете на меня положиться.
Единственная долгая щетинистая косица влас росла хвостом из ямочки на подбородке Царя Греха Нахренбте. По крайней мере пятнадцати футов длиною толстый волос сей, казалось, одержим собственною разумною жизнию. Он скитался скручивавшеюся змеею, елозя вкруг него, понужая большое тело его тряско колебаться. Сим пианым манером он продолжал еще несколько ярдов, после чего уставился на следующую свою добычу в кишащей толпе. Вдруг резко выпрямился, после чего быстро втянул шею и щелкнул подбородочным своим волосом, яко кнутом. Влас хлестнул, и вниз по шее еврея стекла линия крови, заставивши его вскрикнуть фальшию в высочайшей степени.
К вящему беспокойству осмотрительных родителей Большой прошел средь малого народца, хлеща налево и направо. Когда его пышная отметина возникла на младенце, прикованном к колыбельке своей, оставивши на милом тельце сем понятье об его кармазинном почерке, те хлевы эхом отозвались на его веселие, словно бы самая мать Христова издала звук свежим рожденьем.
По Большому ползал анимизм, как проделывает он сие со многими мужами, зачастую совокупленный с похвальным стремленьем ко знанью.
Сколь бы ни был велик или мал муж сей, я б подскользнул к нему и выеб его б до паденья на колена. В кулаках моих жестко гнездился Капитан Бритва, а посему намерен я был вырезать на лике его новую ебаную пизду. Еврейские мужланомозглые, дворняги и гамнососы таилися с лицемерьем своим по всем лагерям смерти, кои мне посчастливилось посещать. Стало быть, тут никаких сюрпризов.
– Ступай по ебаной сей мешанине, – интонировал я. Царь Грех дунул носом, щелкнул языком и вновь закатил зеницы свои, поблескивая некоей влажностию во цвете лица своего, коя никогда не высохнет. Какой-то миг смотрел он прямо на меня, щерясь, всего кипящего меня оставивши в грубой мощности. После чего Жидожог извлек из унылого закутка дитенка, пораженного младенческим параличом, и заставил его ковылять предо мною. Дитя поверх лайковых сапожек на пуговичках носило короткие гетры – поистине еврейский Фонтлерой. А когда я замахнулся крыстангом – толстою гибкою палкой – на голову ребенка, брасопя его разбрызгом, ибо он назвал меня «Шхиною» – иудейским обозначеньем проявленья Бога, – то знал, что сие удовлетворяет меня в чорном позоре, и откатил назад, дабы предоставить Большому его следующее действье.
С тою же точностию, с каковой за тиком следует так, я присутствовал при рожденьи множества Смертей, зачастую – повитухою. Бессчетные числа смывал я в Аид, а потому кое-как разбирался в наружности человека пристойно удовлетворенного, каково было и расположенье Большого, и вскорости он уж покинул поле зренья моего, хладнокровно потряхивая перстом и большим пальцем своим на деснице, глаголаючь:
Назад: Глава третья Любовная Песнь Хорэса Уильяма Джойса и Джесси Мэттьюз. В коей Наш Лорд Отъебис использует разнообразный язык, сталкивается с ангелами и филозофами, а также насаждает нравственный урок. Острый край бритвы преодолеть непросто; оттого мудрецы говорят, что тропа к Спасенью трудна
Дальше: Глава пятая Лорд Верняк обучает мир Новой Филозофьи; говорит о сладостных вещах, об Эросе и Танатосе раздвоенным языком своим и китайскою грамотою. «De vanitate mundi et fuga speculi» – О тщете мира и быстротечности времени