Глава вторая
Кожная Ткань размышляет о летучих еврейчиках и пурпурном нимбе в Гудливом обществе фарфоровых рук
Ваш покорный прогуливался по Кингз-роуд в «гудливом» обществе мистера Гаса Гудуина, первейшего и лучшего рок-н-ролльного диск-жокея Англьи (золотое солнце «Люксембурга»), и Джека Гуда Неподражаемого, первейшего продюсера «Би-би-си» и того человека, чьи предпринимательские таланты вывели рок-н-ролл на английское телевиденье (в последовавшем пароксизме щедрости он показал медлительным американцам, как надо делать роковое телевиденье). Приятное общество всегда будило во мне лучшее. Кожа моя светилась ароматом спермы и апельсинов. На голове моей сидел аскотский цилиндр из спелой клубники, забрызганный тонкой паутиною семени, и в небе сияло солнце размерами с шестипенсовик. Стоял один из тех дней, когда жизнь была гудлива. Я заставил своего портного вшить дюжину раскрытых бритв мне в брюки, жилет и пиджак чорно-златого моего костюма; еще дюжину приклеил я «коровьею жвачкой» к коже моего тела.
В одежном магазине Джонсона («Ла Рока»!) на Кингз-роуд, где родилась крутизна в стиле Пятидесятых, я приобрел кое-каких вырви-глаз Кошачьих шмоток, а тако-же золотой-с-серебром сюртук Николь Фархи. В «Хэрродзе» разжился синею отделкой и рубчатою шелковою лентой на окантовку раскидистых лацканов. На Джермин-стрит – ремень в итальянском стиле с декоративными серебряными звеньями. Чорный барочный шелковый галстук от Версаче (носимый двойным уиндзорским узлом) я купил у «Тёрнбулла и Эшера»; а чорные камчатные брюки в тон – у Харви Николза в Найтсбридже.
Не поймите меня неверно. Чорную рубашку я носил с гордостию. Так же, как ношу я свою кожу. Для меня это естественно, как собственные зубы. Но в тот день, когда небо было цвета раскрытой пизды, я чувствовал обостренность в роскоши. Свежесть обновок требовала бойкой прогулки, и спутники мои не отставали, оживленно дискутируючи. Нас сопровождал приятный ветерок летнего утра, и мы пробиралися средь кишащих толп.
За исключеньем пристрастья своего к рок-н-роллу, спутники мои были людьми полностию самодостаточными, до крайности непохожими друг на друга. Гас – веснушчатый двадцатиоднолетний кокни, наглый и бурливый, одет, яко юный мальчик-медвежонок. Я благоволил юношескому его богоборчеству. Не так давно он объявил в эфире, что большинство пластинок, транслируемых по «Би-би-си» – «дрянь» и позор для всех, связанных с сей корпорацьей. Заявленье сие, разумеется, привело в ярость лакеев, правящих нашим нацьональным радьо. Большинство людей сих неспособны управляться и с «Вурлитцером». В ответ Гас объявил, что отныне каждая седьмая запись, каковую он ставит в свою программу, будет Джерри Ли Льюисом и его скачущим фортепьяно. В то время я опасался, что дни его как лучшего нацьонального диск-жокея сочтены. Что, как оказалось впоследствии, так и стало.
Несколькими мгновеньями ранее мы покинули нумер 165 по Кингз-роуд – один из самых знаменитых адресов Лондона.
Всеми честными гражданами именовался он «ЧОРНОДОМ» и представлял собою войсковые казармы Нацьонал-Соцьялистического Движенья, а также штаб-квартиру сэра Озуолда Моузли.
– Незримые Миры, – произнес я, улыбаясь своим спутникам. – Кто сказал?
Джеку исполнилось двадцать семь: бывший баллиолец, служил он президентом Драмматического общества Оксфордского университета (я там его встречал, когда преподавал сам). С классическим образованьем, он бегло говорил на латыни и мог по требованью цитировать Горацья и Овидья целыми пассажами. Силы свои он испробовал как актер на феатре («Отелло», «Макбет» и протчая), но его честолюбивый замысел, как он сам мне признавался, – ставить самому, в чем, я полагал, он преуспеет.
– Существо, назначенное сверху. – Джек фразировал свой ответ лаконично. – И много же мне толку от сего.
В своем пиджаке с узором «песий клык» он собою представлял прекрасный пример того типа, каковой Моузли называл «воином-поетом» или же «Человеком Глубокомысленным»: такой способен как мыслить, так и действовать.
– Кого-нибудь тянет к шипучке и «славе никербокеров»? – Довольно неотесанное лицо Гаса расплылося в выжидательной ухмылке. Он остановил нас подле одного ирландского молочного бара «КОРОВКА МУ», что во множестве расплодилися по всей Кингз-роуд в ответ на подхлестнутую Слоунами горячку алкогазировки. У сего конкретного заведенья над дверью имелась гипсовая статуя мальчика-горниста из «Фианны» – он играл Отбой. У того бара, что располагался в соседнем квартале, как я сухо отметил, надвходным украшеньем служил гроб, затянутый Триколором.
– Не сейчас, Гас. Змея ползучая свилася у меня в кишках – а все из-за стряпни Либлинг.
Либлинг была очаровательною супругою Джека, на кухне – вполне состоятельной. Я сам, Маргарет и сей балабон Лэрри Парнз накануне вечером отужинали с ними в их квартире у Финзбёри-парка – отмечали грядущий переход Джека на «Эй-ти-ви». Подписали выгодный контракт, какой предоставлял ему полнейшую автономию в его передачах. Так уж совпало – либо таков был великий замысел, – что ему в следующем месяце суждено было записывать свою первую программу на Студьях «Би-би-си» (для использованья «Гранадою/ Эй-ти-ви») на Дикенсон-роуд в Рашеме, Южный Мэнчестер. Гас должен был выступать как «mein шпрехшталмайстер» программы, а я там служил доппельгенгером Алана Фрида.
У студий тех была своя история – и в ней я за годы сыграл некоторую роль. Первоначально там располагались церковь и школа Уэзлианцев, но Джонни Блейкли, владелец сине-феатра из Уоррингтона, переоборудовал их в единственную сине-производственную компанью на Севере Англии – «Сине-студьи (Мэнчестер) Лтд.». Я участвовал в их фильмах с Фрэнком Рэндлом в качестве актера массовки. Именно через Фрэнка, доброго моего приятеля по нашим денькам в мюзик-холле, мне и удалось отыметь Дайану Дорз.
В павильонах той студьи я встречался с Джорджем Формби, Сэнди Пауэллом, Пэт Финикс и «Двухтонкой» Тэсси О’Ши. Существует знаменитая фотографья: на ней я, Норман Эванс, Джюэл и Уоррисс, Майкл Медуин и ирландский тенор Йозеф Лок. Мы все шагаем по Дикенсон-роуд, возбуждая недовольствие ошарашенных пешеходов и автолюбителей.
Сколько-то лет спустя в одной их студьи я дрался на бритвах с рокером Винсом Тейлором.
Я присутствовал при рожденьи рок-н-ролла так же, как и фашизма: для меня они оба стали революцьонными движеньями-близнецами Двадцатого Века.
До сих пор ли горжусь я своею связью с Озуолдом Моузли и его Движеньем? На сие я отвечаю, что те дни, когда я маршировал по градам и весям сей земли в обществе Моузли и его Чорнорубашечников, были самыми достойными в моей жизни.
Единственное, в чем я уверен, – ето что даже в моем нынешнем возрасте мы не забудем тех славных дней, что были у нас всех в Британском Союзе, когда мы дружно сражались за Более Великую Британью.
К вящей опасности нашей, мы идем по Еврейской улице. Встревоженный дух мой утишился.
– Роскошно вышло на сей неделе.
Я содеял Джеку комплимент по поводу его колонки «Запасные дорожки», каковую всякую неделю печатает журнал «Диск». Комментарьи Джека о пышном почкованьи музыкального цветенья, кое мы называли роком, были первым сериозным анализом, коего удостоилось явленье, зашоренными критиками полагаемое «мимолетным увлеченьем». Восприимчивостью своей Гуд обеспечил себе позицью первого, кто подверг сего странного зверя, рок-н-ролл, отчетливой диссекцьи. Его мастерское различенье в последующие годы нашло свою ровню лишь в енергическом энтузиазме Ника Кона, прилагавшегося к Мелкому Ричарду, Джерри Ли Льюису, Джину Винсенту и Эдди Кокрену, в книге «АвопБопаЛуБоп АлопБамБум: Поп с самого начала» (и нет, я не забыл о редакторской руке Джерри Уэкслера из «Биллборда»).
В колонке сей недели Джек выкатил могучий трактат о звучаньи «звука», отметив вылупляющиеся потуги и грядущее развитье рок-музыки, коя взыскует усилить свою мощь посредством электронной обработки; «загрязненье» частот для достиженья максимального воздействья. С учетом того, что звучанье фонограмм в те поры еще не вышло из пеленок. Джек сказал, что ему хочется слышать невозможный звук, производимый двадцатифутовым великаном, бьющим в тридцатифутовый барабан, – желаньем сим в точности предвкушались звук и бит тех записей, что производиться будут еще токмо через полвека. В тот солнечный денек, когда мы гуляли с Гудом и Гудуином, никто ни в Европе, ни в Америке не мыслил еще столь революцьонными понятьями.
Челси служил бивуаком музыкантам, медийным голубкам, торговцам искусством и литературою и лягушатником политикам, тушащимся в зародыше.
В любой даденный миг я рассчитывал свернуть за угол у «Герба Маркема» и столкнуться с Тобайасом Смоллеттом из Челси в обществе «Родрика Рэндома» и «Перегрина Пикла».
Я временами живал тут несколько лет, поначалу – на Брамертон-стрит, затем встал на полупостоянный постой в одном из тех степенных белокирпичных викторианских зданий со старыми, острыми красными крышами, коими были уснащены улицы окрест Кингз-роуд. Располагал я склонностию к чердачным помещеньям, chambres-de-bonne, обставленным скудно, с видом, открывавшимся на четыре дымовые трубы Гилберта Скотта на Электро-станции Бэттерси – ну или, коли придется, с обзором башни Работного Дома, выгравированной по голубому.
Мы, три старых знатока фарфора, перешли дорогу у дома нумер 350 по Кингз-роуд между «роллз-ройсами» и «лагондами», упаркованными у гастродрома Теренса Конрэна «Синяя птица». Снопы солнечного света слепили сквозь воздушный световой люк зданья и освещали хлипкие аэронавтические мобили Ричарда Смита.
– Джек, ты застал «Дом синего света» вчера вечером у меня на «Рок-Побильной Вечеринке»? – Гас с подозреньем разглядывал «Синюю птицу».
Ощущенье sans souci проницало все наши существа, втекало в ноги, и мы резко шагали мимо старого Синельного антикварного рынка подле ратуши.
– Блеск! – Джек закинулся печеночною пилюлей. – Планирую приволочь Меррилла Мо на показ – с Большой Мамой Торнтон, Джимми Ридом и ЛаВерн Бейкер, на всю неделю после первого августа.
– Никогда ничего подобного не видал, – восторгнулся Гас.
Пока Джек швырялся в светляков персиками по полгинеи, что исправно было отмечено Гасом, я их оставил за обсужденьем obiter dicta рока и некий миг медлил на углу Минсин-лейн: вниманье мое привлеклось событьями, разыгравшимися высоко в синем небе над моею главой.
Я следил очесами за пролетом пламенного семита, как раз вступившего в длинную тучу. Та мерцала чистым пурпуром.
Фата Моргана ль она? Однако всего секунды спустя я узрел, что сие – стая розовых фламинго. После чего еврей нырнул в пухмяную подушку белого облачка.
Нескончаемые толпы, кишевшие окрест меня, расступились и уже отдельными личностями безмолвно стояли и наблю дали за сим мрачным призраком воздушным.
Я мог различить охристый блеск горящего еврея – тот исходил из ядра ореола. Я отметил, до чего медленно, казалось, ползет он по небесам, сверху и снизу заключенный в кольца белых кучевых облаков, словно добыча некоего инфернального охотника.
Мы прикрыли глаза от временного ослепленья солнцем – а долгое тело еврея висело под отчетливым укосом в воздухе. Ангелам не достанет столь изящества, сколь есть его у сего пируэ тирующего еврея, у сего изумительного дива небесного.
От Рифа Рог у побережья Ютландии к Доггер-банке и пловучему маяку «Тершеллинг» сей еврей-поджигатель пересек все Северное море с тою же уверенностию, что и Локи и его снежные волки по ледовой тундре.
Я был встревожен так же, как мои собратья-пешеходы (нет). Проложен ли курс семита к Остенду? Мелодийка у меня в голове слабо напоминала valse Брамса.
Все действия жизни моей и вольтижировка амбицьями приподняли меня над моими собратьями.
Выдающесть любого сорта – будь она по рожденью или ж достиженьям – есть естественная подмога взлету.
Играл я не в Бридж – в Пасьянс.
Передовица «Таймз» писала: «Сих летающих евреев нам будет не хватать, когда война закончится. Как явленье английской жизни они узнаваемы, доброжелательны и утешительны – яко Эл Боули и Джесси Мэттьюз, Лоренс Оливье и Вивьен Ли, Эдди Иззард и Джулиан Клэри, Сыр Чеддар и конфитюр Золотой Ошметок».
До чего быстро мы приспосабливаемся.
Кое-кто их называет «магнитками любви». Не вполне уверен, почему. Их траекторьи прекрасны, особливо когда они – в свободном паденье, аки сбитые альбатросы на всех парусах. Тогда все небеса сосредоточены на их жутком положеньи. Сии евреи-понюшки с их ярко горящими перистыми костьми – небо принадлежит им так же, как Гавриилу с его ордой.
По ночам их пламетрескучее присутствье небрежно иллюминирует наши светомаскировки. По личным причинам сие напоминает мне фильму Дейвида Лина 1944 года – «Эта счастливая порода», с Робертом Ньютоном, Силией Джонсон и Стэнли Холлоуэем.
И когда головокружительный косяк горящих евреев, кромсающий облака своим пламенным перелетом, проплывает мимо меня в спазме благодарности, я отдаю им честь и восхожу по 79 ступеням к гильотине, а под стопою у меня – мертвые воры.
Возможно, все – к лучшему.
Продолжаючи свой высокий полз надо мною, бедственный еврей сей потрескивал – словно обрывок просаленной бумаги, выброшенный в огонь.
Мой костюм запятнали брызги горячего шоколада.
Сочетанье высокой драммы и развлеченья уже стянуло воедино космополитическое собранье, и в воздухе висел тяжкий букет полового влеченья. Женщины превосходили числом мужчин в соотношенье два-к-одному.
Немногие женщины равнодушны к соблазнительной смерти. Дама подле меня держала в руке веер, изготовленный на манер синекрылой летучей мыши, и покручивала его с безразличьем, словно палочку для коктейля. Равновесье нравственности ея поколебало некое масштабное происшествие – и мне вовсе не пришлось долго ломать голову над ея паденьем.
Безо связи с вышеизложенным, сим, размышлял я, колебательные Juden суть переменные метафоры, обернутые ироньею.
Вспыхнула раздвоенная молнья – будто зайцы на метлах. Сим манером, ощущалось мне, тут явился Слуга Огня, Крупный Ухарь и Верховный Зазнайка всех Стихий.
Засим звезда еврея погасла – изожглась на воздусях, не лишив тем самым жизни ни англичанина, ни англичанку. Побыла пред нами лишь кратко, для нашего частного наслажденья – и оставила города наши и села без последствий адского своего удара. Медленно зрители принялись расходиться, быть может – разочарованные тем, что на погляд им на противной стороне улицы не выставили смерть.
Воссоединившися со своими спутниками, я продолжал фланировку к Набережной и Променаду Чейна. Странная штука в том, что ни один из них не зафиксировал драму, развернувшуюся в небесах, до того погружены они были в обсужденье достоинств Классического Рока.
Будучи слишком долго предоставлен собственному обществу, я склонен верить, что аз есмь единственный человек, поистине понимающий рок-н-ролл, на земле, а в сем кишащем рассаднике паразитов, кой называется Англьею, – и подавно.
Не в силах я передать никому наслажденья, получаемого от дружества людей с подобным вкусом и пониманьем. Столь редко сие качество.
В северном конце Слоун-стрит свернули мы у Церкви Святой Троицы – красивого зданья, сотворенного Джеймзом Сэвид жем. Сие собор, посвященный Искусствам и Ремеслам, с великолепно украшенными интериерами работы Бёрн-Джоунза и Уильяма Морриса.
К довольно уклончивому готелю «Кэдоган» чуть дальше по улице мы и проложили шаги свои. Сэр Джон Бечемен обессмертил сию гостиницу в своем стихотвореньи об аресте Оскара Уайлда в оной в 1895 году. У меня же любимым произведеньем о том периоде стало стихотворенье в книге Джона Уол терза «Поцелуй звезд» (1948), где он и описал, и покритиковал етос Желтых Девяностых в «Оскаре Уайлде и Обри Биэрдзли»:
Приключенье бойкое в эмоцьях завершалось,
Изукрасившись фарфором и победами за грош,
Когда Биэрдзли кистью шоркал померанцевые страхи —
Сатану не разглядишь в них из-за всех плюшевых груш.
Подходя с ними к гостинице, я заметил в тени ея, что прямо на мостовой какая-то сука разрешилась от бремени. Задняя часть животного застряла, приклеившися к тротуарным плитам. Детеныш родился мертвым – он с лапами вразброс валялся в луже бледного последа. Какой-то прохожий полунакинул на сей жалкий труп резедовато-зеленый шелковый шарф. У матери на морде до сих пор был сей изумленный вид преждевременной утраты.
Как и у большинства людей, у собак не имеется истинного пониманья скорби – за исключеньем ее броского значенья; она стала эпикурою страданья посредством преходящей добродетели само́й ощущаемой потери. Вскорости же природа возьмет свое и вновь притащит за собою Долг Бодрости – как она сие делает с матерьми по всему миру.
Вокруг нас, казалось, собралось крайне высокое процентное соотношенье парней с зачесанными назад желтыми волосами. Собутыльники, решил я, и опасности не представляют.
Гас воодушевленно излагал:
– …и у меня возникла такая вот теорья: что начало рок-н-ролла как-то связано с Корейскою войной. Сие видно по лицам всех послевоенных актеров-ветеранов. Естьлиб рок-н-ролл был яйцо, – иронически заявил он, – его скорлупою были бы Джек Пэленс, Стерлинг Хейден, Дэн Дуриа, Невилл Брэнд, Роберт Райан либо, что было б точнее, Кёрк Даглас и Бёрт Лэнкастер. – Гас остановился и принял для пущего эффекта позу. – Мужики жесткие, боевые, очень хрупкие яйцевики. А изнутри яйца вылезли мягкотелые мальчики – Элвис, Джонни Бёрнетт, Бадди Холли и вся эта гипер-белая сволочь, южане с их крутыми музыкальными позами, но кожа у них – что масло, внутри все они ранимы, едва ль не чувствительны, ни Кёрку, ни Бёрту не ровня.
– По вдумчивом размышленьи и к своему удивленью, – отвечал ему Джек, – я пришел ко мненью, что самый убедительный рок-н-ролльный певец на всем белом свете – Лэрри Уильямз.
– Он хорош, – согласился Гас, – сие и я готов признать. Но заявленье твое довольно спорно.
Джек значительно повысил ставки – к чему и был всегда склонен.
Гас с миг глядел на меня, но я свое мненье оставил при себе.
– Подтвердишь его чем-нибудь? – спросил он у Джека.
– «Давай помедленней», «Гадкий мальчишка», «Тупица» и «Разительная мисс Лиззи», – улыбнулся Джек. – Тебе довольно?
– Маловато, – дружелюбно отвечал Гас.
Джек принял брошенный ему вызов – его квазинабожная физиономья обратилась в панораму святого намеренья, пока мы пробирались в толчее. – Выступлений Лэрри Уильямза нет на пленке, – начал он, – однако общее мненье таково, что он был к сему готов, хоть и не в классе Джерри Ли или Мелкого Ричарда. На самом деле, конечно, мы теперь можем его судить лишь по его звукозаписанному наследью – и то лишь на «Особице». На ней он победитель, слов нет. Единственным конкурентом его был Мелкий Ричард, собрат по ярлыку. Отнюдь не волею судеб оба они пользовалися теми ж музыкантами, обоих продюсировали Ухаб Блэкуэлл и Арт Руп, а музыка у обоих вращается на осях их собственных личностей. Все великие фонограммы Ричарда записаны за полтора года – и настолько великим он не звучал боле никогда. У Уильямза творческий гон длился два года. После он уже не нарезал ничего, как приличный рокер. Волшебство покинуло обоих почти что мгновенно.
Распространял ли тяжкий воздух «Vent Vert», от «Карвина»? Я затаил дыханье, оценивая, покуда Джек говорил. Не я ль Царь Всего Согбенного и Мрачного – царство мое бритва, выкидной нож и ебаная кость на бойне!
– По тем скудным данным, коими располагаем мы, Лэрри как Мистер Спортивная Жизнь вполне соответствовал етосу рок-н-ролла, – продолжал Джек. – Блядун, сбытчик дряни, тюремная крыса, по-уличному хитрый и в целом – БЛЕСК. С таким не станешь связываться. Коварно гуморной, раздражительный и красноречивый, мог завернуть что-нибудь поэтически. К примеру, вот – о рок-н-ролле: «Я – истина. У нее нет начала и нет конца, ибо она – пульс самой жизни».
Все сии черты его личности прямо представлены в его музыке. Нигде боле во всем роке так не сплетается невротическая атмосфера между голосом и инструментом. С самого начала карьеры его в «Особице» у него под рукою были отборнейшие сливки всех нью-орлинзских музыкантов, каковые и подкрепляли обаянье его личности. Люди, ответственные за то, чтобы насытить битом сам Большой Бит. Позднее в Лос-Энжелесе, как вам известно, он сызнова пользовался лучшими из лучших: Рене Холл, Плас Джонсон и тот сугубый рок-н-ролльный барабанщик Эрл Палмер.
Легкого кивка согласья с моей стороны хватило показать мое знакомство с гением Палмера; его ножная педаль на всех фонограммах Ричарда была образцом и основаньем рокового бита в том виде, как тот станет развиваться последующие полвека. Гуд подкреплял свою точку зренья.
– Вот какие люди подкладывали насущный фоновый бит на записи Лэрри. Он был рок-сутенером ЛА с Бульвара Кислой Яблони. Кто на всей божьей кислой земле мог одолеть такое сочетанье? Уж конечно не Элвис.
Тут я встрянул, влагая две свои лепты, ощерившись Гасу умником.
– Классические записи Лэрри Уильямза были прекрасными засланцами, намеренными уничтожить мир в эксгумации, восторге и насмерть-прыгучем роке in excelsis. Не удивительно, что Уильямза рассматривают как чистый голос Аушвица в отказе.
Меня наполнял пустой размах существованья.
Человеческую расу я определяю как мерзких паразитов; не заслуживает она сладости жизни. Мне потребно лишь одно поступательное движенье – к уничтоженью. Этническая чистка – вот моя вера, и кто тут скажет, что я неправ? Пока не представится мне более привлекательная возможность, на том я и буду стоять.
– Тут провал в логике ого-го, – рек Гас, с трудом пытаясь закамуфлировать изумленье.
Я оставался невозмутим.
Роем моим были фашизм, рок-н-ролл и неприкрытое убийство, а также все царственное и опижоненное: портновская и Сесило-Гиевая опасность ребяток-медвежаток, узкие ботинки и бордельные подкрадухи, востроновые шкары и нацистский сапог; Челсийский Сапожок и Концентрационный Лагерь. Эликсир Анархии и дробь Закона и Порядка.
Один лишь ебаный рев, рвущийся из раскрытой глотки, или же всхлип голодающего злодея, от коего подгибаются колени, – и жизнь моя вся расцветает; и я соразмерил наскок свой с волнующими словами Джека.
– Время покажет, – заверил нас Джек, уверенный в собственном своем мненьи: именно посему он всегда, все эти унылые года служил мне таким источником передового вдохновенья.
Джек добавил свои спокойным джентльменским голосом:
– Для меня записи Уильямза на «Особице» были эпитомою рок-н-ролла в самом его дичайшем изводе. Сравнится с ними токмо Ричард, но николи не превзойдет.
– В точку, похоже. – Что касалось меня, таково и было положенье Лэрри Уильямза, подтвержденное на «Липком» ложе Исторьи Рока. («Сей человек – сам по себе болезнь». – Вопящий Джей Хокинз). Хотя, что предсказуемо, в последовавшие за тем годы нам пришлось наблюдать, как его достиженья вопиюще игнорировались критиками – до того, что его вычеркнули из учебников по исторьи рока почти что совершенно. Но не так ли в жизни всегда? Все поистине новаторские фигуры засовываются в тихие заводи культа, и токмо упертые поклонники видят подлинную картину эпох и событий. Большинству же народа, вечно самодовольному в своем невежестве, выставляют под аплодисменты подержанных манекенов – на что оно реагирует с благодарностью, ибо не знает лутшего.
Не всегда ль так бывало?
– Теперь-то понимаешь, – прошептал Джек едва ль не уклончиво. Он повернулся ко мне. – Ну что, Хорэс, перекроешь эдакое по части рок-элитарности?
Мы носили свои убежденья, словно одежды от прекраснейших портных. Можете спросить, а имеет ли все сие смысл? На что я отвечу: токмо есть ли смысл имеет рок-н-ролл. Потому что там он зародился, там и были начерчены первые его планы. Никто – ни группа, ни певец – в грядущем не смогло существовать так, как оно существовало, без сих первопроходцев. Изобретая форму, они тут же утверждали все сущностное, что сей формы касалось; любой певец, следовавший за ними, был уже вторичен и все, почти без исключенья, были хуже. Возможно, в некоем ограниченном смысле, «Битлз» оказались более экспериментальны (хотя едва ль сравнятся с достиженьями «Матерей»), но Джон Леннон сам бы вам сказал, что они никогда не вставали вровень с Лэрри Уильямзом, или Джерри Ли, или Чаком Берри. Принц и Майкл Джексон были просто запоздавшими путешественниками по той тропе, кою первым расчистил Мелкий Ричард.
– Нет, Джек, – отвечал я. – Но мне есть что возразить. – Тон у меня был деловит и отрывист. – Назови мне лучшую рок-группу, какую миру дала Англья?
– Ето вопрос с подковыркою, – сказал Гас, – и я на него не поддамся. Ответ – нет такой! Когда речь заходит о настоящем роке, все английские группы безнадежны.
– Была одна небезнадежная, – предостерег его я.
– Не стану опускаться до упоминанья очевидных, – сие последовало от Джека, – ты слишком для сего тонок. Публику дурачили много лет, но сего никогда не делали… – Он горизонтально махнул властным указательным пальцем, включая всех нас.
– На сие можно поставить баблосы, – сказал я.
Сей краткий обмен мненьями, хотя для его описанья потребен лишь миг, произошел одновременно с тем, что мы покинули Слоун-стрит и вышли на благоухающий воздух Набережной.
Здесь мы наткнулися на компанию чужедомов, кои праздно транжирили свои жизни, ибо им недоставало изящества поведенья. Но, невзирая на всю их странность, их мы избегли – ибо не стоят они ни фартинга, – и пустилися вниз по каменным ступеням на небольшой галечный пляж Темзы, и там остановилися перевести дух.
– Мы всё еще ждем, – нетерпеливо промолвил Гас.
Я вполне долго оттягивал миг, ибо непредусмотрительность и притворство не были и никогда не будут по мне. Мне, к счастью, довелось видеть в «Звездном клубе» Королевского Размера Тейлора и «Домино», когда в зале находился Джон Леннон. Я сидел за столиком у Леннона за спиною и заметил, как внимательно он в них всматривался, не выказывая при сем никаких своих чувств, – и лишь когда выступленье их завершилось, поднялся он на ноги в трепливой толпе драчунов, пивоглотов и блудодеев и – зааплодировал.
– Королевский Размер Тейлор и «Домино». Николи о таких не слыхал, – небрежно проговорил Гас, когда я упомянул их названье, и на секунду приостановился завязать шнурок на бордельной своей подкрадухе, шаркавшей по камням.
– Не подкисляй себе нёбо таким горьким голосом против того, чего не знаешь. – Я был тем уколот и добавил сардонически: – И не играй со мною в сачка.
– Простите, милорд, не хотел обидеть.
Здравый смысл, как обычно, позволяет выйти наружу газу, отягощенному несвоевременным жаром.
– И не обидел, Гас. – Моя сварливость обратилася не по адресу против его юности, и я всеми силами постарался заверить его в своем добром расположенье. – Старые привычки отмирают не сразу, сам понимаешь.
– И не все бесы нежатся в сумерках, не так ли, мой Хоррор. – Гас вывел себе на лицо золотую улыбку, лишенную будничности и крепкую от чорного карбункула.
Я не замедлил отметить тот факт, что классическая инопланетная поза и харизматический рокот рок-н-ролла ожидали за кулисами довольно долго, а расцвели токмо в середине 1950-х. Отраженье его пагубной звезды можно ясно различить у Лэрри «Бастера» Крэбба и Джека «Хлыста» Ларю – а тако-же, очевидно, у Адольфа Хитлера.
В Мейфере я занимался летнею любовию с Диэнной Дёрбин – покуда Хлыст Ларю был ея возлюбленным и спутником, – незадолго до ея самоубийства. На самом деле, так-то я с Хлыстом и познакомился. Учитывая обстоятельства, нам следовало бы стать естественными врагами. Но у нас вместо сего немедленно завязалось взаимопониманье, и с приставшим к нам Фрэнком Рэндлом мы составили колоритную троицу – рассекали по питейным притонам и водопоям Бригхауса, Сеттла, Озуолдтуисла, Ньюксасла, Брэдфорда и всех точек северней и южнее Блэкпула.
– Верно ль я подозреваю, что здесь присутствует некая связь с Лэрри Уильямзом? – осведомился Джек.
– Ахх’ммм, сей милый Лэрри Уильямз, такой славный мальчонка, – произнес Гас, по-прежнему улыбаясь.
Я помедлил, прикрыв на несколько мгновений очеса, ибо стремился ухватить свои мысли. Я отнюдь не теоретик, однакоже остро осознаю человечью алчность. Ворчанье угрюмых старцев я оставляю на долю протчих. Аушвиц, Биркенау, Гроссрозен, Майданек, Треблинка, Штуттхоф и многия иныя. Имена возникают, яко счастливая оспа на карте Польши. Истории погребенных жизней. Переиначивая эпиграмму, я был бесстыжим временем, рождаясь.
– Лишь случайно… – глаза мои пылали, как наперстянки, – …в том, что нарезал он почти что лучшие версии «Разительной мисс Лиззи», «Давай помедленней» и «Гадкого мальчишки», что лишь и услышишь по сию сторону от Мимоходной Смерти. Даже Лэрри Уильямзу трудновато было выиграть у версий Королевского Размера Тейлора.
Меня несло моим потоком, и все ж я примолк, ощущая, что мне перепадет сейчас милое дельце. Через краткий миг в нашу сторону важно пошагал дородный рохля в «Дне-сияющих» носках, к груди он тесно прижимал четырехканальный «Магнекорд». Гул его уже играл у меня на нервах. Просто так вышло, что держал я в руке своей, у себя в кармане пиджака крысохвостую расческу со стальным шипом на конце, коею пользовался для взбития волн своего хохла. Приуготовив сталь ее, я намеревался сделать больно сему сучьесынскому слабаку до самых ногтей у него на ногах; сделать ему больно и засунуть ему в жопу до смерти.
Однакоже позволил ему пройти мимо, не вынимая руки. Каприз, скажете вы, ибо рассудок мой несоизмеримо превосходил милосердье.
Вместо сего я поднес к устам сигарету «Удачная подача», поджег ея и глубоко вдохнул. Прежние слова Джека меня по-прежнему ранили, и я весь был на взводе, горел от волдырей. Подобное проявленье чувств (Gefühlsausdruck) со стороны Джека было мясом и выпивкою для моей души. Естьлиб держал я бокал Солодового Сливочного Ликера «Королева Том-бигби» – провозгласил бы тост за его здравие, ибо с тем же неистовством долговечной злобы, кою испытывал я к ненавистному еврею, меня всего облекал жар.
– Заход «Домино» на «Деньги» отменяет все остальные версии сего неувядаемого рок-номера, – сказал я. Но, само собой, голоса не повышал, говорил рассудительно, дабы не насторожить Щекотуна, каковой мог задержаться где-то поблизости. – Превосходно одержимая запись Джерри Ли «Живьем в Звездном клубе», где представлена агрессивная «Деньги», и рядом не стоит. Как и оригинал Барретта Стронга. Правая рука Королевского Размера Бобби Томпсон в «Деньгах» взял на себя ведущий вокал и выступил с исполненьем всей своей жизни. Много лет спустя я спродюсировал с Бобби несколько записей – версии песен «Грустного понедельника» «Нового Порядка» и «Грубую мощь» Игги. Ты б когда-нибудь их послушал, Джек.
– Я б и послушал, естьли б когда-либо слыхал про человека сего, – заметил Джек. – Отчего ето мы никогда не слыхали про Тейлора? Должна же быть сему какая-то причина.
Мы свернули к Мосту Гарибальди, угнездившемуся в великой тени Моста Алберта, и стали неуверенно пробираться к его угрюмым корням, где его гранитные арки покоилися в бледной воде. Намеревалися мы провести счастливый час, болтаючи на его лавках для посетителей.
– Она есть. Хоть Королевский Размер и родился в Ливерпуле, все свои великие фонограммы он записал в Хамбурге, а стал настоящим рокером Мерси-бита, – рек я, не настолько доверчивый, как остальные, кто сие отрицает. – Молодые «Битлз», когда они еще бегали в коротеньких штанишках и не были так знамениты, ходили на его концерт – и позаимствовали у него звучание и стиль своего будущего репертуара. В частности, Джон Леннон воспринял саму позу Тейлора и выбор рок-песен. Но крут Тейлор стал (помимо собственного великолепного вокального диапазона в четыре с половиной октавы) из-за своей группы «Домино». В лучшем своем виде они были самой жесткой и сыгранной группой музыкантов в исторьи английского рока. У них было подлинное чувство рок-н-ролла. Ни одно роковое подразделенье никогда не бралось за трудное дело увлеченности. Была в них фашистская страсть. Ничто не выделяет людей больше той увлеченности, каковую они вкладывают в свою жизнь, – и чем именно бывают они увлечены. Они не ломались. Они просто дули, как демоны, – не полумерочный джаз или мощный попс, или джунглевый хип-хоп: они лабали истинный жесткий рок, никакой помадки и лимончиков на десерт. Они были единственной английской группой, сопоставимой с лучшими чорными американскими музыкантами рок-н-ролла.
Распад группы просигналил о смерти британского рок-н-ролла; о его конце. Королевский Размер сошел со сцены, вообще ушел из индустрьи и никогда боле уж не выступал. Огромная потеря для его почитателей, к коим я причисляю и себя. А усугубилась трагедья тем, что после его исчезновенья остался вакуум, незамедлительно заполнившийся пресными, неумелыми и никчемными.
Теплый воздух окутывал меня своим еротическим свеченьем, и тут мысли мне вдруг занял совершенно иной вопрос – мне в трубу словно бы вставили покражу любви.
По неделе пролежал я в компрометирующих позах и с Ёртой Китт («Уска дара»), и с Грейс Джоунз («Давай поближе к бамперу»), но дам рок-попа я и пальцем никогда не трогал – пасовал и с Тиной, и с Дженис, и (неизбежно) с Мадонной, и с мириадами других, их было чересчур много, всех и не упомнить. Не поймите меня неверно – все они привлекательны и необузданны, но им недостает изощренности и таинства, столь существенных для Любовного шторма.
Яко кошка у сливок, часами мисс Китт слизывала семя с моего гребня. При таком интенсивном любодействии сперма гноится с моего скальпа сибаритскою фугою. Свои вздутые власы украшаю я красными вишнями, ломтиками апельсина и персиков, а также кубиками сахара и клубникою, кои Ёрта процеживала жадным своим язычком себе в рот. Пока сперма моя стекала на ея блескучее тело, образуючи на чорной ея коже лужицы белого, она лениво помешивала ея удлиненными своими ногтями, а затем пила.
Откинувши волосы назад, на согбенные мои плечи, странно было видеть, как мои же соки жизни пенятся и каплют у меня на глазах, истекают из меня богатою добычей, ошеломительно и неизбегаемо.
Вот так-то я и являю вам себя – дабы развеять ваше недоверье к тому, что заношу я меж сих страниц. Я всего лишь Встань и Иди, у меня ни единой мысли о том, как избегнуть пенькового воротника лжи.
Говорят, тщеславен я, но гляньте мне в лицо – а не на несклепистого подростка с собою рядом. Не есть ли сие лик Восточного Бога, токмо слепленный из земной глины; из страстной, яростной глины? Из той глины, что не терпит ни отрицанья, ни защиты.
Ясно, что я не толстокожее, не бельекрад, не гарцун.
Аханье двадцатого столетья надуло населенье до того, что банальность оно стало принимать за норму. Общество, терпящее говноглотов и евреев, окажется в полном упадке. И вновь я возвысил голос свой – утешить ту тему, что ныне занимала моих спутников.
– Классический Рок – подлый десятник. Он сообщает предельный амфетаминовый нахлыв силы – и ничто иное на свете, кроме слов Хитлера и зафиксированных секунд пред самою смертью, не сравнится с ним по ужасу и экзальтации. Но мгновенье спустя он вновь забирает свой дар, извращенный и летучий, засеянный объективизмом скуки. У самых подлинных артистов творческая жизнь длится очень кратко. Быть может, повези им или будь они поистине творчески, пару лет они и протянут – а остальное время их тратится на очень приятный стыд от упадка в них творчества. Похоже, естьли творчество у вас достаточно посредственно – и не горите, – вы переживете годы посредственности, затерявшися в призрначном окне. Сим полуталантам я скажу прямо… издохните.
– А ты когда-либо в жисть такое вот видал? – прервал меня Гас, и щеки его щеголяли королевским румянцем, меж тем как сам он показывал на первую грязную младенчески-голубую сводчатую арку меньшего из двух мостов, представших нашему взору.
У основанья ее, полупогрузившися в кьяроскуро, омывавшее бурливую Темзу, полувыгрузившися из него, в качаемые волнами плоты сгустился крупный лоскут шоколада, покрывши собою область вод площадью по меньшей мере в сотню квадратных ярдов.
Здесь разбилась группа еврейских летунов – свою шоколадную суть они просеяли сквозь хмарь густым бурым желе. Еще виднелось несколько издохших еврейчиков – они встали на дыбы и изваялись, руки простерты фениксово в сладком сем мертвомуте.
Их кошмарным ударом шоколад и галлоны речной воды выплеснуло на галечный пляж. По мешанине забегало сколько-то береговых ракообразных, манящих крабиков и быстроногих шипастых морских пауков – в буром месиве оставалися серпантины их следов.
Джек постукал меня по плечу и кивнул. – Вон, у берега.
Я последовал его указанью.
Там трудились беспризорники – ловили угрей и лангустов в сточных канавах, что усеивали собою всю Набережную в сей части. Некоторые детишки, вооружившись тяпками на длинных рукоятях, соскребали начисто плоть с костей двух еврейских трупов. В нескольких ярдах поодаль лежали шоколадные кожухи – треснувшие, тлеющие и горящие в монохромном свете, подпаляя свою сусальную обшивку.
– Мир жесток, сие верно, – сказал я, думая лишь об haute couture.
Мимо нас пронеслося пылающее шоколадное дитя с нимбом газового света над головою – она таяла уплоченною ценой. В вышине, на Мосту Гарибальди, казалось, хлопают крылья – скругленные, дабы напоминать собою индийские пагоды, – и бьются в густых тучах дыма, кои производило ея горенье.
Краем глаза в шкуре шоко-детки узрел я юного щипача – он быстро перемещался к нам и выглядел решительно подо зрительно. Посему отнюдь не удивительно, что, когда он кинулся к золотым часа Джека, я был готов к нему со своею багателью. Дитя поднесло кресало к моей вспыльчивости, и приспособленье, кое избрал я для него, было горлорезною моряцкой бритвою 1870 года выпуска, с острейшим лезвьем во всей Англьи. Выдернув резак из его чехла в брюках моего чорного-с-золотом костюма, я чиркнул вьюношу прямо по лицу. Вложив некоторое усилье, резанул я влево от его щеки, вдоль шеи и вниз под его подбородок, действенно и симпатично вскрывши ему горло. Отступил, хохоча, на шаг, а он меж тем рухнул на колени. Его мужественный взгляд уперся в мои очеса – и посмотрел на мою мощь. Я завалил его сапогом.
Здоровый румянец не сошел еще с его щек – Гас открыл бутыль таблеток «Аласил» от головной боли и проглотил две.
– Он утратил законную силу, как ты считаешь?
Сколь уместно ученые мужи характеризуют мои действия.
– Позволь добавить, – я вернул лезвье в ножны, пока вокруг меня имелась легкая жизнь, – что любой истинный поклонник рока, не имеющий в своей коллекцьи компактной фонограммы Королевского Размера «Трясуны», не располагает и подлинным авторитетом.
Из сточных труб вдоль пляжей Набережной исторгались беспризорники. Тысячи их неслися наружу, покрытые яркими язвами от протекших химикатов. Поначалу спутники мои решили, что сей исход вызван моим актом дурачества. Но вот из труб пляж затопило млечным выделеньем, и оно влилось в воды Темзы. Дети стояли повсюду драными группками и смотрели, покуда химический исток не иссякнул, – а затем, медленно, принялись снова забираться в свои стоки.
– В понятьях избранного ими творческого предприятья я не вижу разницы в превосходстве между Артуром Шопенхауэром, Альфредом Жарри или Королевским Размером Тейлором. – У ангелов языки, коие не лгут. Слепить требуемую готовность духа для того, чтобы преодолеть скверно подкрепленные мненья протчих, – вот в чем весомость моей должности.
Вокруг личности моей витало буйство пивной. Никогда терпеть не мог ложного пафоса взрослых, не говоря уж о скорби детей.
Очевидно, что нам следует быть где-то не тут.
– Давайте откочуем к пажитям потучней. – В голосе моем скрежетал гравий, а решимость исполняла меня. Меня пытались взять на гоп-стоп поющие побирушки, но я целеустремленно вел спутников своих вверх по ступеням к лиственным теням Променада Чейна. На променаде здесь собрались какие-то платочконосые, создав собою декоративное жульничество, и вскоре уж группки музыкантов, играющих на карнавальных каллиопах и пружинных музыкальных шкатулках, затянули «Magnifcat» Баха. Но такова была изначальная какофонья, размеченная барабанными конгами, кренящимися в боп, что я поначалу принял мелодию за композицью Юн Исана.
Солнце косо падало золотом сквозь листву, и в сердце мое начал биться торнадо – я отомкнул от общества Джека и Гаса, но для начала договорился увидеться с ними ввечеру в ЧОРНОДОМЕ, на моей радьо-программе в девять.
– Гудливая бует, милорд, – проницательно заметил Гас с ленивою хмурцой и улыбкою на яркой его персоне, кидая мне «адьё» на прощанье.
– Спросите у Пончика Пилзбёри, не хлебный ль у него хуй! – ответствовал я, уже переходя дорогу к «Челсийскому Горшечнику». – Скажите ему, сегодня вечером я стану вызывать его по имени.
Мой напористый шаг гаммельнской крысы приводился в действие решимостию, ибо сим поздним утром в мои намеренья с самого начал входило навестить сэра Озуолда и леди Дайану, каковые на лето поселялись в «Бальной зале Уистлера» в самом конце Променада Чейна.
Над главою моей ныли роторы геликоптеров, прибавляя собою к дисгармоньи, коя ныне уже звучала пряно, аки «Просто-кваша». Мимо меня просунулись носами чорный седан и «кадиллак куп-де-вилль» с отражающими стеклами, и мне показалось, что за соответствующими рулями я краем глаза уловил Томми Морэна и Джона Бекетта. Но под нажимом я б и пенни не поставил на сие наблюденье – такова была мощь моего нынешнего сужденья, как в УУР.
Такова арена, мыслится мне ныне, на кою падаем мы когда время сочится выделеньями прочь дабы жить в нескончаемом каченье всех вещей коим не хочется видеть как я падаю и кубарем лечу с головы до пят и живу я хорошо вправленный в бок своей жизни до того что дышу я чтоб видеть пять шиллингов и качусь к Острову Сокровищ в краткое паденье в преисподню что была вечно миром морских коньков в ливрею карбункульно холодных лигатур в любовь и золото к Стивенсону и Мередиту и Сёра и цвету и жутьбургу. Приближаясь к концу жизни своей, я иногда себя спрашиваю, зачем все ето было? Как могло столько усилий, столько вовлеченности, преданности и веры – как могло оно все ни к чему не притти?
Кончина Озуолда Моузли в день 3-го декабря месяца года 1980-го создала пустоту в моей жизни, кою ничто не заменит. Я страдал от непреходящего опустошенья духа, кое попросту бежит описанья, и утишить его не способно ничто. Никакими словами не передать и не выразить мое ощущенье утраты. Моузли был уникален. Для меня и многих протчих он предъявлялся величайшим англичанином своей эпохи. Его мне не хватает больше, чем я могу здесь изложить.
И тогда я был – и остаюсь поныне – человеком Моузли.
Но должен сказать в свете того, что за тем последовало: ни единое заданье не было слишком трудным, ни единая цель не была превыше стремленья к ней, ни одна цена не чересчур высока – для того, чтобы вновь объединить Англью как нацью.
Да будет снова велика Британья; и в сей час величайшей угрозы для Запада да воздвигнется ж из праха штандарт Hakenkreux, увенчанный историческими словами «Ihr habt doch gesiegt». Я горд умереть за свои идеалы; и мне жаль тех сынов Британьи, кто умер, не зная, за что.
Дабы рассеять туманистую росу чуждой культуры дворняжек, что плодится у нас в городах и деревнях и пьявками сосет из них, создавая блеваторью неравных браков и уродливых форм, – какой истинный англичанин не встанет под знамя сей амбицьи? Кто придерется к тем действиям, кои предприняли Британское соцьялистическое движенье и я во имя улучшенья всех наших жизней?
На Променаде Чейна проживала сама исторья Англьи. Многие писатели, художники и политики, лепившие судьбу нашей нацьи, жили тут. Какой же еще адрес был бы уместней для сэра Озуолда Моузли?
Вокруг меня стоячим партером роилась орда дневных сорванцов, за ними летали ласточки и стрижи, птицы пировали их объедками; «Дяди Самбо», «Чорноджеки», «Грушеслезки» и вездесущие «Крути-Верти».
Одесную от меня стоял весь пламенеющий Крозби-Холл с его позлащенным куполом, причудливыми флюгарками, свинцовыми оконными переплетами и леденцово-скрученными печными трубами, каковой после капитального ремонта стал напоминать дворец Тюдоров. Подобные потаканья оскорбляли всю мою эстетику. Быть может, новым владельцем его стал какой-нибудь ближневосточный владыка или же разбогатевший на нефти плутократ. За сию мишуру винить нужно Генриха VIII и сэра Томаса Мо – ответственность за такое направленье несут сии люди.
Поселившись в нумере 16 по Променаду Чейна со Суинбёрном и Джорджем Мередитом, Россетти не тратил зря времени и разбил изложницу своим зверинцем павлинов, кенгуру и вомбатов. Затем его примеру последовала вся художественная богема. «Джордж Элиот» гнездовалась в нумере 4-м – и померла там же в 1880 году, Хилэр Беллэк – в нумере 103, Дж. М. У. Тёрнер – в нумере 1129, а Уистлер – в нумере 96. Сэр Марк Брюнель (и сын его Изэмбарт Кингдом Брюнель), разработчик Великой восточной железной дороги, проживал здесь в нумере 98. В невесть каком нумере – мистер Карнацки, Ловец Призраков, а временно – Джефф Кунс в нумере 69, и тому подобное.
Сия чарующая парочка – Джейн Эшер и Джералд Скарф – встали на постой в нумере 10. Лишь вчера я легонько с ними отзавтракал. Мистер Скарф ручкой-мышкой, подсоединенной к его компьютеру, нарисовал мой портрет, коий вылился в фотосплав некоторой мощи, хотя мне и не польстил, разумеется. Мой купол головы с ее буколическим гребнем оказался узнаваемо человечьим, а вот насекомое тело, ея поддерживающее, он представил в виде мерзкой твердыни для всего ползучего по сей смердящей земле.
Когда я миновал дом Брэма Стокера – разглядел супругу его Флоренс на обычной ея позицьи: она выглядывала из-за цветастых штор Лорны Эшли, и ограниченья природы ея ея выдавали; она пристально пялилась на меня, как проделывала сие всегда, стоило мне совершить свой набег на сие захолустье.
Позднее она передавала мистеру Стокеру все нюансы моего существа. Тот как раз трудился над продолженьем своего бульварного чтива «Дракулы», и ему требовалась вся мыслимая подмога. У меня не имелось иллюзий в том, что именно я предоставляю ему сушильные козлы для новейшей инкарнацьи его антигероя. Частенько я наблюдал его на своих публичных выступленьях – он ныкался на периферьи толпы в надеждах, что я не замечу, как муза его Фурья высасывает само вещество жизни моей.
Меж смехотворным созданьем Стокера и этим синематическим трактатом в жанре ползучего нуара, «Носферату», чуял я, заложен и мой собственный образ. Старомодное высокомерье, я знаю, но когда Эйнштейн объявил, будто пространство нескончаемо, и моя собственная ценность возросла тысячекратно. Да и остальные не замедлили узреть злато в натуре моей.
Я скрутил себе руки кренделями и подвел их под свой подбородок в манере увечного. Затем позволил голове своей выпирать и кивать – и агрессивно захромал вперед так, чтобы колени мои терлися друг об дружку, аки у птицы-падальщика. До чего ж сии елементарные феатральные мазки прибавляют лоска моей репутацьи.
Ветерок от моего прохода коснулся Флоренс, и она втайне отхлебнула абсенту. Зовите сие судьбою – либо же фатумом, – но я знал: мое эрзац-увечье ея возбудило. Я ощущал, как дыбятся ея подстегнутые бедра, отягощенные несвоевременным разгоряченьем.
Мои лжесвидетельские уста были удовлетворены.
Из меня предельным ржаньем исторгся скотский хрюк. Подобное вниманье к искусности детали является мне в гордыне моей.
– Жизнь такова, какой ты предпочтешь ее создать.
Я поделился сею информацьей с Флоренс в добром духе сотрудничества. Не то чтоб я рассчитывал на упоминанье моего авторства ее супругом; вкусом к эдакому он николи не располагал.
По другой стороне улицы гуськом шествовали еще сорванцы. Бабочки – крупные, яко Незримые Миры, казалось, отбра сывают на них тени. Да еще свастики, столь фейски высокие, ххммм, что со стоном выносились из белых кучевых облаков и вносились в них обратно, слаще медосахарного за́мка Гренделя, хладней сердца Снежной Королевы.
Мы все слыхали те чудесные сказки из Германьи. О лагерях среди лесов, вдохновленных Братьями Гримм, где нет ничего важней вниманья к коже. Естьли и существует половой акт, вызывающий бо́льшую течку, нежели свежеванье, мне неведом восторг такового. Исторженье плоти в ми-миноре для меня – звук столь же будоражащий, что и соната Моцарта.
Один слух интриговал меня более прочего, возбуждал крепость в моей amour – Дом Кожи. Как мне излагали сию исторью, Химмлер экспроприировал на юге Францьи земельный участок, окруженный глубоким рвом. Так воздвигнул он на манер круглого средневекового посада запутанную раму режущих костей, в кою вплел и прибил к коей человечью кожу, при отделеньи от тела сохраненную; розовейше розовые, белейше белые, сладчайше габардинные цыганно-чорные кожные костюмы, скроенные и сшитые, дабы покрыть всю зачарованную кривую твердыню зрелищною паутиной.
Вход в нее за темными водами рва сконструирован был из шкуры Квазимодо – продубленной погодою и утыканной колючками проволочных волосьев горбуна. Прекрасная шкурка Эсмеральды сметана была и растянута так, чтобы покрывать собою весь пролет крыши, а ея льняные чорные локоны заплели вкруг дымовой трубы из бедренных костей и грудной клетки. Там и сям добавили кожи придворных Jude-frauen – они сообщали лишний слой одежек, не дававших замерзнуть солдатам СС Имперского Райха, пока те занимались там своими неприглядными делишками.
Всего себя на заднюю дверную раму отдал ирландский великан Гранторо.
Подле меня крепко и прямо высился фонарный столб. Я несколько отпрянул, и человек, проходивший напротив, попросту тихо произнес:
– Он грядет.
Было б дон-кишотством применять к нему мою нераболепную склонность, посему я оставил его в покое – покамест.
Солнце уж поднялось выше, и я был уверен, что в неохватной вселенной за ним алчно прихорашивается мутовка звезд – как они делали и в тот вечер, когда в холодной грязи островной ея могилы погребли Дайану, Принцессу Уэльскую.
– Я жрать готов воздух и землю.
Словно б в присутствии воплощенного или развоплощенного существа, я туго обхватил руками свою грудь.
Обстоятельства принуждают даже человека молодого к изрядной доле неудобств.
– Ничего сего… – сказал я. Мимо изредка проползали редкие бархатцы такси. Повозок не было слыхать никаких. – … мне не предлагать.
Мартышкины деревья на Холме Варейка яростно отступали. Мост Бэттерси приобрел чудной оттенок, и единственной его обитательницею была женщина в вечернем платье из нетленной прюнели. Следит ли она за мною?
– Хоррор, вы та еще птица, тут и спорить неча. – За плечо меня цапнула рука размером с окорок. Равновесье и церемонность возвратилися ко мне быстро, и я резко развернулся на пятках своих с намереньем.
Предо мною стоял Томми Морэн и улыбался мне, уютно обернутый в алхимию своего ночного колпака.
Проследив за моим взглядом, он сместил сей нелепый предмет со своей массивной головы.
– Я знаю, тут должна быть шоферская фуражка. – Имитировал он восхитительно. – Дом сей известен своею респектабельностию. Оденьтесь подобающе своему положенью, глупый вы гусак.
Небрежно швырнул он колпак в придорожную канаву.
Томми идеально ухватил леди Дайану Моузли в духе Ноэла Кауарда. Меня изумило. Насколько мне было известно, бывший профессиональный боец никогда прежде не проявлял дара к сатире.
Он схватил меня за лацканы.
– Говорю же, странная вы птаха. Что сие на вас, где ваша Чорная Рубашка?
– Там же, где и ваша; в чулане, развешена в готовности к действьям.
Сегодня вечером, вещаючи из колыбели погребенного времени, я стану впервые говорить на Deutschlandsender. Нет у меня намерений обращаться к праздным мечтателям и прожектерам, да и нести всякий вздор, не стоящий вниманья человека солидного, тоже. Дабы не подпускать везенье чумного врача, я держусь языка своей музы sans peur et sans reproche.
– Воспрянь, слава моя, – побудил я.
Мясницкое лицо Томми живо просияло, и он хихикнул носом.
– Ладно уж, вам же не хочется на сие сборище банджоистов, верно?
– Токмо естьли вы станете оберегать мой королевский полупенс, – подтвердил я, и мой нахлест стал четою его нахлесту, ибо в кройке, так сказать, у меня опыт имеется.
Мы прибыли к «Бальной зале» – крупной куче Венецианской Готики – и остановились у врат.
Обхватив рукою его обширное плечо, я вместе с ним собользнул по поводу его нынешней должности в роли личного шофера Озуолда. Такова была его жертва; ему вовсе не обязательно было браться за сию низкую работу. Он владел приметными мясницкими заведеньями на центральных улицах Халла и Мэнчестера, управленье коими в свое отсутствье оставлял супруге своей Тони. Как и многие в те лихорадочные годы, он последовал за Моузли без вопросов, временно покинув детей и любимых своих ради высокой цели – Соцьялистической Англьи. Вытатуированная свастика на плече его выражала его преданность; багровые синяки на боецких его костяшках – наградные знаки его чести.
А бойцом и товарищем Томми был отменным – ОМ его очень любил, и, невзирая на обстоятельства его ухода, об сих его свойствах помнить будут всегда. Томми суждено было умереть несколько лет спустя в сравнительно раннем возрасте.
Для меня утрата его была особенно глубока. Именно он и та «ЧОРНАЯ РУБАШКА» за пенни привлекли меня тогда к Движенью.
В Движеньи Чорных Рубашек ощущалося огромное единство. Моузли всегда поминал нас как «моих Чорнорубашечничков» – даже естьли униформы у нас уже не было. Для его Чорнорубашечничков большая честь была принадлежать к той элите, что превосходила собою все классовые барьеры.
– Давайте же встанем на дружескую ногу с палачом, – рек я Томми. Вместе мы вскорости станем нежиться в безутешности сего опыта.
При «Битве при Стоктоне-на-Тизе» в 33-м – в одной из вели чайших уличных битв БСФ – Томми выиграл свои фашистские шпоры в жесточайшем бритвенном бою. Длился он считанные секунды – и у ног его мертвыми лежали трое коммунистов. Томми остался торжествовать победу на ногах, а в щеке его дерзко торчала розочка из полуразбитой молочной бутылки. Он был человеком именно того калибра, с каким и можно разделить пролитую кровь. Я не в силах точно занести сюда все достоинство Томми Морэна.
– Они тут вообще довольно забабонистая компашка. – Его объемистое присутствием пожало плечьми, и он поглядел на меня сощуренными очесами. – Похоже на сборище Бенгальских Уланов.
И как раз тут рьяно вышел меня встречать бывший парламентарий Джон Бекетт – из крупной «Лужайки Чокомо». Его теплое рукопожатье было одной из постоянных нашей с ним долгой дружбы. Эта жизненная фашистская страсть, столь ясно напечатленная на чертах его, общая и связующая привязанность меж нами.
– Джон! – Я туго сжал его руку в своих ладонях. – Вот нежданная встреча! Как оно?
– Токмо что запарковал «кадиллак» и ссадил Эттли и Бутби. Все уже внутри. Пора и вам уж явиться.
Какой еще политик мог быть столь эгалитарен? Вот на что всех нас вдохновил Моузли. Никакое предприятье не унижало в стремленье к нашей окончательной цели.
В сей яркий майский день я был здесь по просьбе Моузли – глотать старую политическую чешую. Меня проинструктировали переварить новые помои догмы, годные для современного британского потребленья. Аппетит средств массовой информацьи к отрывистым циническим кускам звука о состояньи нацьи был беспределен. Естьли и у политиков всех партий преобладала нехватка мужества, они любезно вызывали меня.
Променад Чейна для англичанина – одно из самых успокаивающих мест на земле. Традиционные старые ценности запаркованы тут в больших домах, из коих аристократья Имперьи надзирает за нашею землей упорными стратегьями и своею двойственностью. Уинстон Чёрчилл оснастился тут внутри нумера 395 – двор его выстроили для размещенья пере датчика, посредством коего, по слухам, Чёрчилл сам намеревался вещать на весь белый свет.
Вот так вот судьбы Чёрчилла и моя свяжутся, мыслил я, на плацу Челсийских казарм.
Что сие за трагедья – несравненный талант Моузли утрачен для нацьи, и нам обманом достался Чёрчилл. Последуй британский народ за Моузли, войны б можно было избегнуть. Какими лжецами оказались и по сию пору остаются противники Моузли – марксисты и «старая гвардия».
Наша программа БСФ представляла одно из яснейших заявлений фашистской политики, когда-либо выдвинутых британскому народу. В «Грядущем корпоративном государстве» (1935) Рейвена Томсона и несравненной книге самого Моузли «Завтра будем жить» (1938) ясно и храбро выражен фашизм с рацьональным – скорее конструктивным, нежели мифическим – популистским лицом.
Имперская фашистская лига была всего-навсего организацьей одного-человека-и-его-собаки, покуда Озуолд не обновил ее переменою имени и бранною кампаньей против международного еврейства. Поначалу в БСФ вступали большие количества евреев, потому и ходила в народе кличка «Британский союдоз фашистов». Но вскорости мы положили сим юдоглупостям конец. Здесь уж первыми движителями были я и Бекетт.
Но истинная моя идеологья, полагаю я, всегда расходилась с таковою Моузли, даже естьли мы с ним укрывалися под одним зонтиком.
Тот фашизм, в коий всем сердцем верю я, зиждется на романтической концепцьи насилья как формы трансценденцьи.
Бекетт, Морэн и я несколько времени поболтали о предметах безразличных. Я наблюдал за большими гарпиями на ивах, за тем, как в свете солнца лениво порхают веснянки, а также красно-крапчатую спинку божией коровки.
– После того, как занял кресло в Парламенте, я занимался тем и этим, – сказал Джон Бекетт, – но у меня нет чувства, что я чего-то добился. Как вы в себе храните ощущенье предназначенья?
– Во что бы Озуолд ни убедил вас верить, я отнюдь не пунский побрякун, – вспыльчиво ответствовал я. Пускай протчия мерзавцы оспаривают сие понятье. Приняв решенье, я совершил нежданное движенье в дом к Моузли, швырнув на мостовую свой цилиндр. – Следуйте за мною.
Я спор тут в своей гордыне, физиономья моя оставляет невысказанным немногое, а всплеск моего гребня соразмеряет время с биеньем моего сердца. Осапоженною ногою я пнул входную дверь нараспашку, спешно вошел внутрь и миновал просторный вестибюль, после чего быстро переместился в главную столовую.
С первого мига моего вступленья туда я сознавал ея надушенность и смаковал неистовый, сладкий аромат резеды. Ни на секунду не был я обманут; заслышав взбудораженный шорох юбок ея. В нравственном своем существе хотелось мне сочиться.
Ныне я знаю – к предчувствьям я способен.
Я сказал, обращаючись к крупному обществу, собравшемуся там:
– Скажитька. В зале присутствуют евреи Диаспоры?
Я побрякал лезвьями бритв, приклеенных к коже моей правой ноги. Канделябр на столе в центре залы был увит михайловоденными цветами. Над пламенами его кружила единственная муха-неясыть.
Невзирая на отвратительную солнечность залы, собранье личностей, стоявших мелкими группками и пялившихся на меня, перечеркивал жгучий поток еще более белого света.
Дабы проявить солидарность с моим вопросом, коий, сознавал я, мог бы восприняться как отталкивающий, я облизнул себе уста и размял десны. В мне начало пошатываться беспокойство. Можно было бы сказать, что воздух, сам Незримый воздух, полон непостижимых Сил, к чьему таинственному присутствью мы ослепли. Вот токмо в краю змей и крыс лишь я недреманно осознавал их присутствье, самое их явленье.
Люди, подобные мне, похоже, располагают предчувствьем явленья чего-то нового.
Закрывши книгу, можешь ты прервать наш вздох,
Но на странице смерти не останется следов.
Тем не менее, вступи туда я секундой позднее, я бы не застал Озуолда: обернувши руку свою вкруг талии леди Макмиллан, он охотничьи провожал ее в боковую дверь к частным ея апартаментам, и черты его обмахивал крылом головокружительный лестничный полз – улыбка, коя в книгах о «Братце Кролике» именуется «чутком сухих смехушечек». Блудодей нипочем не упустит разрекламированную жертву.
Я быстро обозрел собравшихся, возвратившихся к своему питию и общенью. Херолд Макмиллан был погружен в беседу с Клемом Эттли и, судя по всему, не заметил проступка собственной супруги. Но сие сделали прочие.
Лорд Бутби уж наверняка. Его лицо мне все и рассказало. С леди Макмиллан он блудил годами, как сие превосходно было известно любому светскому и газетно-сплетенному обозревателю в стране. Сей мудило Бутби был словно несходимый тик на леди Дороти Макмиллан. Торгаш и спереду и сзаду, отъявленней некуда – было в нем что-то от красноречивого зверя.
Нескончаемый либертинаж Моузли никогда не давал мне поводов в нем сомневаться. Власть предержащие обычно потворствуют себе любовницами или возлюбленными, сие естественный ход вещей.
Моральными мослами сыт не будешь.
Однажды за работой Моузли мешала собачка его детей – он высунулся в окно своего кабинета и пристрелил слишком уж жизнерадостного песика.
Так записал Просперо.
Я привел в исполненье свой трюк забвенья, коим посвященного можно отвлечь так же, как и обманутых. Артист всегда идет по грани Розыгрыша и Иллюзьи.
Безо всяких Мистификаций с моей стороны, дабы вместить собравшихся, слившихся в прокопченных тенях, верно предполагая, что в марше времени Моузли выкликнет мое имя.
Нэнси Спейн и ее компаньон Гилберт Хардинг парочку собою представляли маловероятную. Пристегните-ка-мне-хуй и слезливый кисель не могут вместе заниматься здоровым делом. В них я видел дурные предвестья нравственной низости Англьи и того упадка, что станет грозить всем нам лишь через несколько кратких лет.
Даже предназначайся он к замене Моузли на посту Канцлера герцогства Ланкастерского, Клем Эттли неимоверно раздражал меня своею тупою монотонностию, как и обычно. А в душе у меня, одновременно будоража и сбивая с панталыку, громоздилась фигура шмеля-Чёрчилла, и его голос британского бульдога декламировал нацьоналистические гласные и согласные, от коих гребень мой гарантированно возгорится диким пламенем. Уинни, как водится, выступал центром всеобщего вниманья, его окружали дамы света – Исобел Барнетт, леди Докер et cetera – а также собранье никчемных политиков: Мэнни Шинуэлл, Херолд Уилсон, Тед Хит, Энайрин Бивэн, Джавахарлал Неру (вынюхивавший повсюду леди Маунт бэттен, вне всяких сомнений), Стэнли Болдуин, Бесси Брэддок и Барбара Касл, и все они впивали каждое слово, произ несенное Чёрчиллом. Он, как ему отнюдь не свойственно, отхлебывал из стакана «Сонный» эль, глаза подернуты перламутром от росы, яко у рыб.
В такой вот жалкой манере тянулись секунды.
Лакированные рыбы под стеклом с телами, похожими на головы в капюшонах, напоминают мне, что я отнюдь не трупокрад.
Д-р Раппаччини, старый кудесник Катонго и какие-то дружочки с Сомм, Галлиполи – да и меспотский кошмар – держались поближе ко мне, потребляючи содержимое кружек «октябрьского» крепкого эля. Неудачный трюк кудесника – сбрить начисто все с верхней губы и оставить волосяной кант по щекам и под подбородком – представлялся беспутным настояньем на первоначальных дефектах его физиономьи.
Тами Ахми и Орио Рио, сии жестокие пигмеи-каннибалы с Темного Континента, стояли подле Раппаччини, повсеместные для его знаков вниманья. Они были одеты лучше протчих в сей зале – облачены в идентичные наряды, – и сие меня развлекало. Белые блузоны, бобровые шапки, бриджи с камвольными чулками и низкие башмаки на пряжках – все сидело хорошо на их коренастых туловах. Всего через несколько кратких часов в ночи оживятся телеги с мертвыми, нагруженные их жертвами. Все на сих телегах будут обезглавлены, расчленены «Петушиными Крюками» пигмеев, кои вырвутся по всей земле, аки неимоверная чума.
Вот и молодцы – они миновали мои колена в молчаньи.
Затем взоры мои вновь пали на прирожденного интригана.
Одновременно движенье Незримого шевельнулося сразу за краем моего зренья.
– Сэр Тряски, не заставляйте нас ждать. – Курносая харя лорда Бутби и нездоровое присутствье его отнюдь не обрадовали мои легкие. Он придвинулся ближе. – Моузли нам сообщает, будто вы родились в Кожаном проулке. – Он позволил жидкости из бутыли органического эля «Блеф Хибера» закапать мне весь перед. – Поетому что и говорить, сомкнутые массы ждут вас не дождутся, смотрят вам в рот – выдайте ж им свой великий зародыш идеи, вашу панацею. Токмо учтите – педель тоже вас ждет. – Он меня обнюхал. – Вдруг вы допустите непристойность. Быть может, вы и насчет своей поли тики Нулевого Года могли бы нас просветить?
– А сие может быть «Животное, Овощ или Минерал» – или же «Что мне говорить?» – саркастически осведомился я, ввернув броскую фразу из популярной телевизьонной программы тех дней, и прибавил названье той, в коей он временами выступал. – Ну, ничего, я уверен, что со временем вспомнится.
Меня охватил хирургический норов, и я пошарил по собственной персоне в поисках хоть сколь-нибудь существенного лезвья. Осведомленная хватка пальцев извлекла наружу бритву из-под рукава – ея металл стал с возрастом горохово-зелен, перламутровая рукоять украшена свернувшейся ар-нувошною розой. Цвет цветка, что уместно, был красен.
Я кратко подвернул персты под перламутровую рукоять, каковое действие беспричинно сообщило мне меланхолью.
– Вы, джентльмены, – слова его издались с напористым прикусом, удививши вокруг нас всех, – знакомы ль с репутацьей вот сего вот лорда Хоб’бидиданса?
Голос Бутби был густ и изыскан, в нем мализма мешалась с фокус-покусом в той манере, каковая делала его присутствье неподражаемым и знакомым всякому, всякой и всякенькому в Англьи.
Как же мерцал вокруг его на убой откормленной фигуры воздух, покамест исходило от него биенье могучих крыл; да и аромат меда. Все тело его, казалось, опрыскано сею дрянью.
Я слегка откинул голову назад, дабы в перспективе моей он держался прочно, однакоже тотальность его персоны временно меня бежала. Я переживал первую сталью мигрени – состоянье, известное по своему именованью «светобоязнь». На моих висках туго стягивалась лента, и мне стало тошно, слабо; из жара в холод. Свет и звук начинали преобразовывать все мое окруженье. И вот уж зренье мое обратилось в гигантский фрактал красок, а неземной голос космоса безапелляционно нашептывал мне. Как юный мальчик, сия немочь расцвела и возросла. Иногда, полагаю я, она есть связь с моим величьем, ибо позволяет мне превозмочь человечность мою.
Я заглотил две таблетки Лазаря, сделанные по моему собственному травяному рецепту, в надежде, что скоро отпустит.
– Говорит Шарманья, – бурлил Бутби, и галстук-бабочка его туго стягивал ему жирную шею. Он обошел меня фанфаронским кругом, бедра его вихлялися взад и вперед наподобье змеиных. Примерно так же, подозреваю я, они делали, когда под ним лежала утишенная леди Макмиллан. – Говорит Херманья.
И тут я осознал: она… Шестунья – здесь, в нем. Он служил ей добровольным носителем, делил с нею любовь превыше зова природы. Шестунья гнездилась в лорде Бутби идеальным пактом истинных возлюбленных, а все мясистые желанья животных гоном бороздились из нее прямо в его мерзоту. Именно ее присутствье ощутил я чуть раньше. Оно и впрямь выступило наружу.
Сколь долго отсиживалась она в эктоморфном парламентарии, я мог лишь гадать. Наблюденья мои за Бутби в общественной жизни и по телевиденью, особенно когда он возникал в программе «Мозговой трест», предполагали, что импрегнацья свершилась много лет тому.
И по-прежнему красочный воздух вкруг него мерцал, и наблюдал я за полным Бутби со всем своим вниманьем, игнорируя всеми своими силами свою классическую тейхопсью. Вкруг него определенно витала аура образованного хряка. И его пористое лицо тоже несло в себе сию свинскую текстуру.
Я никогда терпеть не мог сию свинью. До чего ж подобен человечьему ея гнусный безмысленный аппетит; и, зачастую, качественные женщины подо мною преобразовывались в тот же свинский темперамент.
Но вот ЕГО свинское присутствие подразумевало особую породу хряка. Лишь раз допрежь встречался мне столь мерзкий прямохожденец, да и то случилось в нижних отрогах гор Техэчепи, где, налетевши таким числом, они поселили в сердце моем боль. Я б их убил тысячьми, такое отвращенье они во мне возбудили, и запах от их яиц… боль их – прозорливость.
Словно бы подсказкою моего присутствья на полу меж расставленных ног Бутби возникло одно-единственное свинское яйцо – бледное и в красную крапину.
Едва ль не тут же Шестунья внутри начала выход свой из яйца. Первым делом возник ея мундштук, за ним ея глава, передние лапы и плечи. Она ерзала, ея насыщал восторг любви. Появились еще две ноги, и она миг полежала спокойно. Затем нежные усики, плоско сложенные поперек безвенных надкрылий, восстали. Она вытянула задние лапы и поднялась. Расколотая яичная скорлупа по-прежнему скрывала ея хвостовые щипцы, а по полу поблескивал след потрохов.
Она снова взъелознула.
– Говорит Германья, – произнес Бутби непосредственно мне. Его подражанье моей радьо-личности сопровождалось сценами веселости. И тут он меня удивил примечательным подвигом предсознанья.
– Говорит радьо ЧОРНОДОМ! Да будет снова велика Британья; и в сей час величайшей угрозы для Запада да воздвигнется ж из праха штандарт Hakenkreux, увенчанный историческими словами «Ihr habt doch gesiegt». – Лицо его было прочно от чорного воспоминанья.
Щипцы Шестуньи стали мне видны (и одному лишь мне, судя по виду). Были они двумя крохотными волосовидными отростками, соприкасавшимися от основанья до извертливого кончика, призрачными и хрупкими.
– Страх есть ключ к просветленью. – Слова Бутби легко ниспадали с его елейного языка – того же, что импровизировал на тему пагубности избранья Моузли на любую влиятельную должность. – Лишь дружеством с ним разум может стать тотально свободен. Ужас. Хоррор; таков магический инструментарий Адепта в процессе достиженья господства над Душою – Радьо ЧОРНОДОМ выбирает штандартом Чудовище, к коему должно стремиться все Человечество.
Медленно Шестунья, продолжавшая проявлять себя над нами, стала менять в себе цвет. На кончике ее хвоста возник крохотный булавочный укол свинцовой синевы – и, расширяяся, растекся кляксою пролитых чернил по семи зримым сегментам ея тела направленьем ко главе. Несколько мгновений спустя она уже перестала быть призрачною. Еще несколько позже – стала вся чорна и глянцева, как тёрн, и высилася, мерцая и подстрекая, за разглагольствующим Бутби.
Китайцы верят, будто кровь кузнечика обладает волшебным свойством проявлять любого Незримого посредством Заклинанья.
Но гонцы за радугами, вкруг нас теснившиеся, хлебая из своих бутылок «Скита», не ведали о трансформацьи, имевшей средь них место. Моя ж душа, однако, отрезана стала от антисемитской темнодряни. И посему в тот миг я сподвигся на кунштюк – вызвал кровяной покров на сего насекомого суккуба и ея опийного грезливца.
– Состоянье всякого Занемоглого Человека побуждает его с нетерпеньем Алкать Избавленья. Диавол не сообщит нам ничего – о том единственном, что потребно; однакоже крылатые малютки и жалкие Не-Нады сего мира, он отправится в путь с кровавейшими Красками Необходимости. Sub Amici fallere Nomen. Глаголет он сии Прекрасные Вещи, Устами наших мнимых Друзей нам, как глаголал Языком Крапчатого Змия, он понудит нас Яйцом своим ко многим Обетам.
Как изложил он самыи слова, что я должен был вещать на Deutschlandsender в тот вечер? Выщипнувши мысли у меня из головы – в сем я даже не усомнился, ибо не предавал их бумаге и не сообщал ни единой живой душе.
Вскорости потемню я свет его дневной.
Работать в таком месте, где пребывает Чародей, – судьба моя.
Всякой универмажной крысе ведомо, что николи не изъяснялся я на эстуарном английском, да и не растрачивал попусту бритву «Босс».
Из-за темных портьер «Танцовальный Оркестр Савойских Орфейцев» заиграл начальные такты «Гуморески» Дворжака.
– Вы чужак не токмо самому себе, вы еще и чужак всем в сем собраньи. – Помещик Хогзнортона прямо в лицо мне применил свою древовидную интерпретацью моего характера – и на нея же наложил неописуемый глянец утонченности. – За исключеньем, то бишь, одного, коий здесь отсутствует, практикуючись в Клохтуньем Танце. Не взирая на веселое ваше одеянье, вашу опаляющую прическу и пальцетряскую харизму, вы – все равно что чужак, коего можно повст речать в переполненном поезде подземки, коий возвращается домой в пригороды всякий вечер средь недели.
Сие оказалось лучше, нежели недолжно поведанная фантазья. Старый пудельный поддельщик прихромал по сему поводу к адским мукам пламенной серы. В вороньем гнезде сем он был не один с такими разнообразными мыслями, и слова его стекали с хряцкого вертела вечной его Души. Однакоже, учитывая хорошую породу и, опять же, мне в лицо – сии измаранные меморандумы остались невысказанны всеми остальными в нашем присутствьи.
Предо мною, околачиваясь, предстала широченная ухмылка Томми Морэна с арбузный ломоть, выражавшая йоменскую преданность и дисциплинированное уваженье. Я знал: одной вздетой длани довольно будет, дабы запустить его Бутби на шею, но я осек в себе любой подобный ход супротив приказчика, ибо в мои намеренья входило через краткое последствье времени сладостно ниспустить на него всё, от палэ-глайда до летки-енки.
В сей миг сколько-то белесых яйцевидных облаток, сходных собою с Весёлкою обыкновенной, Phallus impedicus, принялись подпрыгивать над ним в воздухе. Из них пистолировала причудливая желткоподобная смола. Облатки сии подымались и опускались, и я примечал, что ими кормятся тучи красных мушек.
Затем ко мне подалась глава Шестуньи – цвета бледно-сливочной буйволиной шкуры, окруженная темным кольцом зеленых спор. Кожа лика ея располагала мучнистою зернистою текстурою. Сопровождал ее крепкий дух анисового семени.
На малый промежуток помстилось мне, что я в Лесу Хейнолт со зверьми, и что пановы свирели вскорости визгливо исторгнут из себя живенькую мелодийку. Меня всего промочил трудноэкстрагируемый королевский мед, коий в сочлененьи с анисовым семенем заставил желчь мигрени моей медленно растечься от полостей в моих зубах.
Тяга в сигарах у Чёрчилла и Эттли была хороша. Глядя на них тесно занавешенными очами, я вдруг припомнил, что сие входит в буддистские верованья – что пятеро Бодхисаттв (Совершенных Людей) управляют судьбою сего мира. Подозревали ль они, что, таившееся в Бутби – еврей ли или гой, или Иной, Шестунья, – было одним из них?
Мне никогда не верилось в равенство ради равенства. Люди – те же животные, и дефективные бывают в любом помете. Я ж желаю лучшего, всемогущего.
В уверенности, что Бутби – тот человек, кто средь своих мерзких утех, говоря по-Шейкспиэрову, «как дельфин всплывал всегда наверх, играя той стихией, в которой жил», ребус разрешился.
– Где тот мертвец из мертвецов?.. – произнес Бутби ровным голосом и выжидал, испытывая мое терпенье, фиглярски пристукивая ногою.
Так-то я его и Ёб-порвал. Боже мой, да! Мясницкое лезвье в моем кулаке показало ему, почем свет дня – получаса не минуло!
Склоняюсь я пред страстью Аушвица, а его ужасающее гало обертывает коконом душу мою.
– Так-так, мартышка, пускай тебе повезет! – Образованье свое он мог получить и в Бесплатной Еврейской Школе Спиталфилдза, но я познакомил его с мясницким лезвьем, обес костленным на рынке жизни, отмоченным в божественной разлуке, необученным латыни. Подавшись к лику его, я вымолол его левое око из глазницы его и взлакал его своими устами, вместе с соленой сутью его, вкусом и протчим.
Он сложился вдвое, аки захлопнутый нож; и звук, издавшийся горлом его звучал величественнейшим дискантным до, что мне когда-либо доводилось слышать, пригодным для искреннейшей вечерни. Десницею своею я побуждал его петь, и голос его пищал в унисон с летучими разрезами моей бритвы по его груди. Вместе мы с ним звучали «Кляксами» в хороший вечер.
И вот, в настрое с красным моим лезвьем у нас заваривалась очень недурная спевка. Безо всякого смущенья я поправил ему пояс разрыва, позволив ему держать высокооктавные ноты, коих требовала бритва моя.
Дабы показать, как они ценят мои усилья, Томми Морэн и Джон Бекетт влились в наш хор, присовокупив к нему голоса неожиданной сласти. И вновь – конфронтацья на грани войны, и краткий опыт мой бытованья пробойником на ланкаширских мануфактурах принес свои дивиденды.
Я откинул назад голову – долгий бессодержательный хохот ржаньем вырвался из меня. Пародируя собою марионетку, я вздел длани, вялокистныя и дрожкия.
– Раскрою ебаные шеи Еврейских Лордов… в любое время. Поставлю капельницу с кровию торчков голодающим младенцам, введу менструальную кровь, чорную от СПИДа, Матери в пизду.
Не успело все оно завершиться, а я уж знал, что не токмо придется мне навещать, но и поселюсь я в жутком месте.
Я заставил громадные свои зубы сомкнуться у него в щеке.
Моя бритва грабила весь низ его тела. Из него выкачивались кровавые пузыри, проносились мимо моего лица в пьянящей смеси межреберной жидкости, разрозненной и драной, рваной и мрачной на вид. Довольно вскоре лезвье мое спело, вернувшися домой, и я принялся вырезать имя свое у него на грудине.
Он мне нанес единственный удар, и я открылся – на левом моем плече возникла небольшая ранка. Хлынула моя кровь – наружу и тут же обратно, ибо я очень быстро выдул ее и снова всосал, аки вдох.
Дабы сузить диапазон происходящего, Шестунья, похоже, зависла гроздию вымен и випер, вырастая из плеч сэра Лжеца и широкой его спины. Ея черты Тритона Ерунды были почти что человечьи, и меня так и тянуло расцеловать ея в эти чорные щеки, в эти прекрасные, печальные мартышачьи очи. Меня заполняли чары пассии, а слова ея опускались на меня отрватительным испареньем.
– Ты еси входъ и врата Діавола. За добродѣтель твою (сирѣчь твою кончину) Сыну Божьему подобало страдать смертію, и пребываетъ ли въ разумѣ твоемъ еще мысль объ украшеніи себя поверхъ одѣянья кожи твоей.
Сие я содеял с умелостию и положительною синкопацьей, и ноги мои крутили Дикери-Ду с редкою хитростию. Бутби, притиснутый ко мне, лежа прочно на пробойном молоте моего лезвья, выкрикивал огромные слоги сожаленья, взбивая пустой воздух супротив воска моего.
Язык поистине поэтичен, лишь когда используется музыкально, пластически либо естьли наполнен искрометными красками.
Шиллер, сочиняя самые знаменитые свои поэмы, обращал мало вниманья на действительное значенье слов; в «Das Lied von der Glocke», к примеру. Но в прозаическом смысле слов он, возможно, описывал музыкальный мотив, некую мелодию, и вот в нее-то и вплетал свои слова, будто жемчуг, нанизанный на нить.
Умирая в моих объятьях, лорд Бутби проявлял сходную с сим черту; пуристскую «зримую речь» Тональной Эвритмии. До чего обидно, что рядом не было звукоинженера, дабы записал сию мелодекламацью. Из него исходили последние душевные свойства Человечьего Существа, выражавшиеся как слышимо посредством речи, так и зримо посредством Эвритмии – музыка переводилась в движенье, ускользчиво и эфемерно. Бутби не танцовал ни в каком реальном смысле слова, а скорее отдавал дань уваженья движеньем, приуготовляясь к странствию прочь из сего мира.
Великая честь у мужчин – в мужестве, а у женщин – в непорочности.
Последним авиакрылом из теле-пандита вылетела мешанина сиплых визгов и язвительных стонов. «Савойские Орфейцы» поддержали его повторяющейся фигурой бум-ба-бум – называлась она байон, сие вариация нью-орлинзской румбы на фортепиано, как у Профессора Длинновласа. Поскольку меня играли в танцовальном оркестре, я сумел различить множество гуир и кабак, а также различные тембры африканских и карибских барабанов, звучавших в согласьи с напальчиковыми кимвалами и треугольниками, и все ето спаивалось в медленное и извилистое рок-н-ролльное танго.
Мой интерес к рок-н-роллу есть состоянье спонтанного воспламененья.
– Еврей есть сортировщик мусора, плещет своею мерзостью в лицо человечеству. И учтите – их числу предела несть; кроме того, не забывайте, что на одного Гёте Природа может запросто навязать миру десять тысяч сих писак, кои отравляют душу чело веческую, яко переносчики заразы худшего сорта.
Она была восхитительна, она была приуготовлена заране, у нее под рукою была вся сцеженная евгеника Mitteleurope.
Отошед на шаг от мульчи Бутби, чьи останки представляли собою кучку собачьего говна из отсеченных артерий, артериол, вен и венул, я избегнул декоративной верхушки из зеленых капилляров, разбросанных прочь от его тела в кровавом озерке. Моя ныне статуарная фигура стояла ожидаючи.
Ни единый Демонтажник, стоящий титула своего, не мог бы упрекнуть меня в действиях моих. Я сражался до победного скончанья. После небольшого невинного жонглированья с моей стороны все стояли и пялились на чудо под моим сапогом. В манере, свойственной Факиру из Улу, Бутби лежал навзничь, весь раскрытый и готовый к бальзамировке, он навсегда уж был потерян для погибельного пламени.
Я видел, как Чёрчилл после приступа печенки незаметно покидает залу. Ну и ладно. Дали бы трюк, я б обслужил его так же. Сегодня у него не будет хлопот с его «Чорным Псом» – да и страдать в осаде от l’ennui он тоже не станет. Во мне был «Хитрец», ясновиденье – восторг натуры моей. Стало быть, отрядившися к доброму мертвомальчику, я поискал вокруг секундантов. Окружала меня свирепая шайка оджибуэев – на вид скальпы сымать они горазды, как никто. Однакоже знаючи сих бесплодных всезнаек с их затейливыми слабостями, физиономью свою я держал в строгости и никак на них не наскакивал.
По кругу пошел Томми с экземплярами «ДЕЙСТВИЯ», засунутыми подмышку. Ничего удивительного, что у него никто не брал. Всегда рассчитывайте на то, что политик станет держать руки в карманах, естьли ему предлагают что-либо по делу – коль токмо сие не деньги.
– Такая ситуация зовет к парадоксу, – произнес Джон Бекетт.
Поворошив пакость Бутби ногою, я ответил:
– Что и говорить, сие был грезливый день. И он еще не кончился. – Я наблюдал, как Моузли возвращается в обеденную залу. Он был теперь один и стоял подле трехветочного канделябра – осанку его подсвечивало истинное британское хладнокровье. Определенно вот человек, пронесущий на себе весь сей год счастливых предвестий.
– Есть ли в зале евреи-ашкеназы? – выкликнул я, зная, что означенные личности контролируют банки всего мира (как и судьба мира в их руках). Мне не терпелось выхватить еще одну бритву с кожи тела моего.
Пока суд да дело, свободная бритва моя разглагольствовала и далее, почти что по собственной своей воле, описывая круги окрест моей фигуры, аки уличная прошмандовка из переулка Боу-Коммон. Шестуньи меж тем не было ни следа, хотя присутствие ея до сих пор во мне саднило. Она исчезла проворней «Узелка за фартинг» из благотворительной лавки на Еврей ской дороге; оставивши нас лишь с прильнувшими к нам ароматами анисового семени и «Жидкости Джейза».
Озуолд выступил вперед. Оленьи рога, скрещенные сабли и тусклые картины маслом в тяжелых рамах, украшавшие стены, казалось, отзывались на гром его прохода. Я тут же различил, что сердце его – нощь.
– Ни речей, ни рисунков, ни призов. Лишь день товарищества в честь наших военственных друзей. – Как обычно, тон его при обращеньи ко мне был вполне тепел. Естьли и звучал хоть какой-то намек на неодобренье моих действий, я его проигнорировал и встал, статный в своей фантастической сбруе, спокойный и хладнокровный, коли судить со всех сторон.
– Поменьше двубортных костюмов и побольше кастетов – вот что все и выправит, – прибавил Томми Морэн и резко подступил к моему присутствью. Проговорил он сие едва ль не сопрано, столь велико было его нетерпенье.
– Ето для начала, – рассмеялся я, отчасти – умиротворить Озуолда, а точнее – показать мою позицью, отметив в ней Томми покамест как надежного артиста разговорного жанра. Кроме того, я был всегда расположен к исламскому понятью Священной Войны (джихада).
Я был крюковат пальцем – человек несомненного достоинства, однако в натуре моей ничего от манер курослепа.
– Так и будет, – протянул Моузли. Его глаза с широкими их зраками казались вратами видений, и я расслышал череду хрустких «чпоков», сбирающихся у нас над головами. Непосредственно меня обсыпало пыльцою Шестуньи – последнее приношенье. Изумрудный налет изморози обсыпал весь мой чорный-с-золотом костюм.
Не колеблясь, я произнес:
– И ныне я – либо вскоре окажусь – в состоянье того приличья, дабы снова покрыть своим именем ваше, возникни в сем нужда. Вы не могли б сказать достойней.
– Никогда не носите зеленое. После зеленого настает чорное, – предупредил фашист, собранный и расслабленный, сим даже забаваляясь вопреки какой-никакой тревожности, что я мог бы явить. – Таково суеверье Майской поры.
Не родившись не с того конца пойломерки, я готов был к развертыванью.
– Март поищет, апрель постарается, май сообщит, жив ты или мертв. – Конечно же, он знал, что я знал, что первоначальное Майское древо было человеком. Не ханжеский маска рад городим мы ныне на сельских площадях Маленькой Англьи.
Рассматривал ли меня Моузли как «Джека на Площади» либо «Зеленого Джорджа» – Шута? Я быстро пробежался ладонью себе по груди, сместивши в воздух горсть чего-то похожего на крохотные зеленые споры. Лицо мое и облиственная глава также увешены были гирляндами зелени. Высокий и сухопарый Шут «умрет», дабы символизировать кончину зимы. Естьли и надо вообще «умирать», я стану первым рапсодом с Погремушкою, чистым и прихорошившимся к отходу.
Весьма умиротворяющая «Liebestraum» Листа медленно плыла по-над сборищем, расслабляючи наши нервы. Различные стороны пили в дыму яичный поссет, небрежно пожираючи нас глазами, притененные лигроином, словно осели в шумной пивной таверне.
Там я и оставил затрудненье в покое.
– Вы теперь выставите мне выпивку в «Радуге», – само собою разумеющимся тоном произнес я Томми Морэну, отметивши, что Моузли зацепился языками с несколькими идолопоклонниками Чёрчилла.
– Вы тут короновали речугу, спору нет, – рассмеялся Томми. – Но миновали дневной сбор, зуб даю.
Отпрокинувши в себя «кислого бренди» и прояснивши тем себе голову, я вознамерился перенести все восторги сего дня к себе на вечернюю программу Радьо ЧОРНОДОМ, еще раз доказывая своим слушателям, что искусству публичного вещанья учился отнюдь не по манерам уличных лоточников и шулеров из кегельбана.
Тем же вечером.
Некий весьма еще зеленый щеголеватый джентльмен, олицетворенье благоразумья, с сцыновиим почтеньем возложил беловенную длань на микрофон по адресу Кингз-роуд, нумер 165, а на сердце его была сплошь чорная желчь, а по костям скручивался кольцами дар достославного языка. Внутри у меня воля Магьи клокотала, аки Том-с-Колышка, вопло щенное зло, всеобъемлющий доспех Природы, обволокший меня коконом.
Я уховертил 666-й дьяпазон Химмлера (скорость бега Зверя равнялась 666 милям в час) ради Нужной Дряни, что взбивала кровь и разжигала честь. Молчащая нацья – нацья потерянная. Никакого смысла не будет в ипотеке умеренья слов моих сегодня вечером. Nostalgia dell’ Avvenire и похоть к сей земле станут мне библиею; позволивши сбивающей с толку пеньке фашизма излиться из меня бурным потоком.
– Добрый вечер, г-н и г-жа Дьяпазон, длинные, короткие и средние, Дома и в Контингентах, а также в кошкиных усах. Сие я, я здесь и я имею эфир.
Снаружи аппаратной будки моей болтовне улыбался Джек Гуд. Гас Гудвин показывал мне большие пальцы с обеих рук – но с безопасного расстоянья.
– Как кормить свиней вишнею, – сказал я им не в микрофон.
Контролировать кожу сего мира – предприятье не для слабых душ. Я выворачивался так и эдак, во мне взметалась невротическая сила.
Я склонил Предприятье к сей задаче. Объединенные транспаранты Радьо ЧОРНОДОМ и Радьо Райхс-рунд-функхаус смыкались ласточкиными хвостьми роем над моею главой. На гребне моем поблескивала чорная сперма. Вниз по моему лицу скользили кольца жженой красной вишни.
– Говорит Радьо ЧОРНОДОМ! Да будет снова велика Британья; и в сей час величайшей угрозы для Запада да воздвигнется ж из праха штандарт Hakenkreux, увенчанный историческими словами «Ihr habt doch gesiegt».
Дальнейшие три часа по радьоволнам Европы я крутил крепкие диски Любовного Бопа с губительною скоростию, вводя в мировой эфир звуковую ярость Ебаного Рагнарёка.
– Да, и впрямь! – выкликнул я в гордыне своей и здравом сужденье. – Меня зовут Хорэс Уильям Джойс, и я прожил такую жизнь, какой не жил ни один человек никогда…
Как Легкое Англьи бродил я по улицам Небес и прогуливался по рощам Преисподней…
Как Шут Биркенау стоял я, склонившися пред страстью Аушвица, и ужасное зарево его опечатывало мою душу Панчинеллы.
Мертвым героям Британьи в священном союзе скажем мы: «Как и вы, мы отдаем себя Англьи; чрез века, что разделяют нас; чрез славы Британьи, что нас объединяют. Глядя вам прямо в глаза, мы даем вам торжественную клятву: мы будем верны – сегодня, завтра и всегда! ДА ЗДРАВСТВУЕТ АНГЛЬЯ!»
Грезы, умирая, не шумят.
Я отхлебнул из бутылки «Имперского токая» и засим добавил еще одну строку, будто она запоздало пришла мне в голову:
– Друзья зовут меня Хорэсом, но самые близкие – те называют «Хоррор».
Токмо много поздней осознал я, насколько зловещ станет сей намек для всех, кто меня знает.