В 1941 году, когда Вирджиния Вулф свершила самоубийство, ей исполнилось пятьдесят девять лет, но ранее в ее жизни были по крайней мере еще две попытки. По словам племянника и биографа Вирджинии Квентина Белла, ужас перед сумасшествием не оставлял ее десятилетиями, возможно, с самого первого значительного срыва – в возрасте тринадцати лет, – вызванного смертью матери. «С этого момента и в дальнейшем, – пишет Белл, – она знала, что уже сходила с ума и может сойти с ума снова».
Через несколько лет специалист по нервным заболеваниям диагностировал у Вулф, пережившей несколько приступов, неврастению – обобщающее название, которое применяется для обозначения патологического истощения нервной системы. Писательница страдала от симптомов, характерных для тревожности и депрессии: беспокойство, бессонница, раздражительность, возбудимость, головные боли, головокружения, мучительные чувства вины, стыда, ощущения собственной несостоятельности и беспросветности будущего. Антипатия к собственному телу, отвращение к пище, паранойя и даже периодическая враждебность также были постоянно повторяющимися симптомами ее заболевания. Муж Вулф, Леонард, считал, что Вирджиния страдает от маниакальной депрессии, и Квентин соглашается с ним.
Несмотря на частые приступы, иногда продолжительные, Вулф не демонстрировала симптомов мании или депрессии большую часть времени. Ее письма и дневники, ее романы и очерки, ее непомерная страсть к чтению и рецензированию и, конечно же, воспоминания коллег, друзей и знакомых свидетельствовали об энергии и оптимизме, а также об исключительном трудолюбии. Все это было свойственно продолжительным здоровым периодам и говорило о блестящем (или, возможно, даже гениальном) уме, умении радоваться, коммуникабельности, чувстве юмора и обаянии. Друг Вулф, писатель Литтон Стрейчи, однажды заметил, что Вирджиния Вулф была человеком, которого любой был бы рад видеть у себя в гостях. Тем не менее даже в хорошие времена Вирджиния была чувствительна к определенным вещам, например к шуму, и ей часто досаждали мигрени, бессонница, возбудимость и невозможность сосредоточиться. Ее муж Леонард полагал, что эти симптомы однозначно указывали на грядущую опасность. Границы между ее выдумками и полетом фантазии, между ее общительностью и неконтролируемой болтливостью не всегда были различимы.
Вирджиния впадала то в состояние крайнего перевозбуждения, то чрезмерного переутомления, и это очень тревожило Леонарда, ведь он хорошо знал, какой коварной могла быть ее болезнь. Недуг часто давал о себе знать до того, как они поженились, и стал еще более разрушительным в последующие годы. Он знал, как быстро и до основания ее мышление может становится спутанным – иррациональным, опасным, болезненным. Чтобы избежать срывов, рассказывал Леонард, ей требовалось погрузиться в «кокон покоя», состояние, похожее на зимнюю спячку. И несмотря на то что Леонард встречал сопротивление, настаивая на регламентированной размеренной жизни, с ограничением некоторых развлечений и свобод, страх перед бессонницей беспокоил и саму писательницу. Она была в ужасе – вполне справедливо, – обнаружив неподконтрольность этого процесса: «Очень странно, почему бессонница, даже в самой мягкой форме, так пугает меня. Думаю, это связано с теми ужасными временами, когда я не контролировала себя», – пытается разобраться Вулф. Безвредная критика или смех над ее расходами могли вызвать странную реакцию, но Вирджиния понимала, что ее эмоциональный ответ был часто преувеличенным. «Я приходила домой с булавочным уколом, который в середине ночи превращался в зияющую рану», – писала она.
Тяга Вирджинии к самовыражению в сочинительстве – и ее глубокое удовольствие от этого процесса – ограничивалась только в тех случаях, когда она была полностью нетрудоспособна. Ее дневники освещают, помимо мириады метафизических, политических и личных проблем, ее собственное меняющееся настроение. Сначала депрессия: «Свалилась в кресло, едва могла подняться; все пресно, безвкусно, бесцветно. Огромное желание отдохнуть… хочу только, чтобы меня оставили одну на открытом воздухе… Думаю о моей собственной власти над словами с благоговением, как о чем-то невероятном, принадлежащем кому-то другому; никогда больше мне не радоваться этому. Разум пуст… Никакой радости в жизни; но чувствую, возможно, большую тягу к существованию. Характер и идиосинкразия Вирджинии Вульф полностью растворились… Трудно думать, что сказать. Читаю автоматически, словно корова жует жвачку. Заснула в кресле».
Со временем, медленно, ее настроение восстановилось: «Чувствую физическую усталость, но некоторое просветление в голове. Начинаю записывать… более четко и ясно. Хотя я могу писать – сопротивляюсь или нахожу это невозможным. Желание читать стихи в пятницу. С этим вернулось чувство собственной индивидуальности. Читаю немного из Данте и Бриджа, не утруждаясь пониманием, но получая удовольствие от чтения. Теперь мне захотелось писать, но еще не роман».
Затем Вулф пишет о заметном улучшении настроения и восприятия окружающего: «Заставляющая задуматься сила каждого взгляда и слова возросла многократно». Спустя несколько недель она рассказывает, что болезнь вернулась: «О, это снова возвращается: ужас – физически, как волна боли, которая окатывает сердце, – подбрасывает меня. Я несчастна, несчастна!.. Я больше не переживу этот ужас – (это волна, которая нарастает внутри меня). Это продолжается; несколько раз, различные виды ужаса… Почему я почти не могу контролировать это? Это неправдоподобно, отталкивающе. Из-за этого столько пустоты и боли в моей жизни».
Вирджиния сама подводит итог: «Жаль, что ты не можешь пожить у меня в мозгу неделю. Он омывается неистовыми волнами эмоций. О чем? Я не знаю. Это начинается с пробуждения; и я никогда не знаю, что будет – буду ли я счастлива? Буду ли несчастна?»
Дневники и, в некоторой степени, письма Вулф оставляют впечатление сложности ее чувств по отношению к собственному темпераменту и ранимости. Например, она понимает значение ее сумасшествия для литературы: «Как опыт, сумасшествие ужасно, могу вас заверить однозначно; но в этой лаве я все еще нахожу множество вещей, о которых пишу». Мои болезни отчасти мистические. Что-то происходит в моем разуме. Он отказывается регистрировать впечатления. Он закрывается. Становится куколкой».
Вулф с презрением относилась к длительному лечению отдыхом, которое было ей назначено. Она считала, что месяцы интенсивного питания, вынужденного бездействия тела и разума – отчасти потому, что она была лишена возможности читать и писать, когда чувствовала в себе способность к тому и другому, – были бесчеловечными. «Никогда не было более несчастного времени… Я не жду, чтобы какой-нибудь доктор прислушался к голосу разума», – записала она в один из таких периодов. Лечение сделало Вулф более скрытной, симптомы стали пугать ее больше. Курс лечения, назначенный ей, она считала даже хуже симптомов. «Я действительно не думаю, что могу терпеть это дальше, – написала она во время одного из таких курсов, восьмимесячного. – Я имею в виду, что скоро мне останется только выпрыгнуть из окна».
Я приходила домой с булавочным уколом, который в середине ночи превращался в зияющую рану.
Рассматривая многолетнюю историю периодических приступов и восстановления Вирджинии Вулф и последующие годы исключительной творческой активности, мы получаем все основания представить, что она могла точно так же восстановиться и после своей последней болезни. Почему последний приступ был иным? Определенно, это были трудные времена, черные и зловещие, и угроза надвигающегося рока, возможно, усилилась и отразилась на состоянии рассудка писательницы. В 1941 году дело было не только в ее боязни сумасшествия, но также ее – и всего мира – обоснованного страха перед немецкой оккупацией. Они с Леонардом, как и многие другие, обсуждали различные планы самоубийства в случае вторжения, предполагая, что умрут в любом случае. Вулф пишет подруге в начале марта 1941 года: «Ты чувствуешь то же, что и я… что это худшая стадия войны? Я чувствую. Я говорю Леонарду, что у нас нет будущего».
Но это было прежде всего действие хаоса в разуме Вулф, а не во внешнем мире, – хаоса, который отнял у нее последнюю надежду на возможность восстановления. Врач, который ее лечил, написал 12 марта, что Вулф призналась, что «чувствует себя отчаявшейся – очень глубоко подавленной, только что дописала историю. Всегда чувствовал себя так, но сейчас это особенно тяжелое чувство».
Двадцать первого марта Вирджиния рассказала своему врачу, что ее биографический труд «провалился». Она сказала: «Я потеряла мастерство», и призналась, что – вероятно, уже взволнованная до такой степени, что не могла ни спать, ни думать, – натирает полы, когда не может писать.
Вулф посещала доктора – по настоянию Леонарда – до последнего дня, 27 марта, и она, вероятно, осознала страхи, которые мешали ей писать. «Этот прием был трудным. Вирджиния наконец заявила, что ничто не имеет значения для нее. В консультации не было особой необходимости; она вообще не отвечала ни на какие вопросы». На следующий день она совершила самоубийство.
Вулф оставила три посмертные записки – две Леонарду и одну сестре, Ванессе Белл, которые позволяют нам лучше понять состояние писательницы: «Я определенно чувствую, что снова схожу с ума. Все точно так же, как в первый раз, – пишет она Ванессе. – Я постоянно слышу голоса и знаю, что уже не смогу с этим справиться… Я больше не могу ясно мыслить… Я боролась, но я больше не могу».