О депрессии сказано многое – и «кто», и «что», и «когда», и «где». Теперь стоит обратить внимание на «почему». Интерес к этому вопросу начинается с истории: эволюционная биология объясняет, каким образом все стало таким, каково оно есть. Почему такое неприятное и в высшей степени непродуктивное состояние настигает такое количество людей? Каким преимуществам это служит? Может быть, это просто дефект человеческой расы? Почему же он не ушел благодаря естественному отбору давным-давно? Почему определенные симптомы имеют тенденцию появляться вместе? Каково соотношение биологического и социального в развитии расстройства? На эти вопросы нельзя ответить, если не рассмотреть то, что предваряет тему собственно депрессии. Почему, если говорить в понятиях эволюции, у нас вообще есть настроения? Почему, собственно, у нас есть эмоции? Что именно заставляет нашу природу делать выбор в пользу отчаяния, разочарования, раздражения или, соответственно, небольшой радости? Взглянуть на депрессию с точки зрения эволюции означает понять, что же значит быть человеком.
Очевидно, что расстройства настроения вовсе не простые, единичные, отдельные состояния. Майкл Макгир и Альфонсо Труази в книге Darwinian Psychiatry отмечают, что депрессия «может случиться как при понятных предпосылках, так и без них; иногда поразить всю семью, иногда нет; по-разному проявляться у однояйцевых близнецов; иногда продолжаться всю жизнь, а иногда внезапно закончиться». Далее, депрессия, как известно, является общим следствием многих причин: «некоторые люди, страдающие депрессией, выросли и живут в неблагоприятной социальной среде, а другие – нет; некоторые происходят из семей, где многие страдают депрессией, а другие – нет; отмечены существенные индивидуальные различия в вызывающих депрессию физиологических системах (т. е. норэпинефриновой, серотониновой). Более того, некоторые поддаются лечению одним антидепрессантом и не реагируют на другой, некоторые невосприимчивы к медикаментозному лечению вообще, зато им помогает электросудорожная терапия, а некоторым не помогает вообще никакое лечение».
Можно предположить, что то, что мы называем депрессией, на деле есть причудливый набор состояний, не имеющих четких границ. Как если бы мы говорили о «кашле», включая и кашель, который лечат антибиотиками (туберкулезный), и кашель, реагирующий на изменение влажности (эмфизема), и такой, которому помогает психологическое лечение (кашель может быть проявлением невроза), а еще такой, при котором предписана химиотерапия (рак легких), а еще и вовсе неизлечимый кашель. Одни виды кашля смертельны, если их не лечить, другие – хронические, третьи – временные, а есть еще и сезонные. Некоторые проходят сами по себе. Так что же такое кашель? Нам пришлось описать кашель как симптом самых разных заболеваний, а не как заболевание, хотя существуют и симптомы, вызываемые кашлем: боль в горле, плохой сон, затруднение речи, раздражающее ощущение щекотки, затрудненное дыхание и так далее. Депрессия не обладает выраженными признаками болезни; как и кашель, она – симптом с симптомами. Если бы мы не знали о том, что кашель появляется при многих заболеваниях, мы не могли бы понять, что такое рефрактерный кашель и закончили бы тем, что привели массу объяснений, почему кашель не лечится. На сегодня у нас нет четко выстроенной системы различных типов депрессии и различных их предпосылок. Непохоже, что такое заболевание имеет единственное объяснение. Если она случается вследствие огромного количества причин, то и изучение ее должно быть многосистемным. Современным моделям присуща небрежность: они берут щепотку психологии, добавляют чуток биологии, немножко внешних обстоятельств, замешивая из этого какой-то безумный винегрет. Прежде чем мы приступим к осознанию того, что такое депрессивное состояние психики, надо распутать клубок из депрессии, печали, свойств личности и болезни.
Одна из базовых реакций у животных – ощущение. Ощущение голода неприятно, а сытость доставляет удовольствие всем живым существам – оттого мы прилагаем усилия, чтобы накормить себя. Если бы голод не приносил неприятных ощущений, мы голодали бы. К еде нас влекут инстинкты, и если эти инстинкты не находят удовлетворения – например при недоступности пищи – мы ощущаем чрезвычайно сильный голод, такой, что готовы буквально на все, чтобы от него избавиться. Ощущения запускают эмоции: я несчастлив, потому что голоден, и это эмоциональный отклик на ощущение. Выяснилось, что эмоции и отклик на эмоции свойственны насекомым и многим беспозвоночным, так что трудно сказать, на какой ступени иерархии животных появляются эмоции. Эмоции присущи далеко не только высшим млекопитающим, однако это не совсем точное слово для описания поведения амебы. Мы подвержены патетическим заблуждениям и грешим антропоморфной тенденциозностью, когда говорим, например, что водоросли плохо себя чувствуют, потому что они поникли – или даже что машина «ругается», когда глохнет. Трудно провести различие между такими проявлениями и подлинными эмоциями. Пчелы жужжат, потому что сердятся? Лосось идет вверх по течению по своей воле? Известный биолог Чарлз Шеррингтон (Charles Sherrington) в конце 1940-х годов написал, увидев под микроскопом, как кусает блоха, что этот «акт, рефлекторный он или нет, похоже, сопровождается неподдельной яростью. Если забыть про лилипутский масштаб, сцена напоминала рыщущего льва из “Саламбо”. Это зрелище позволяет предположить целый океан “аффектов” в мире насекомых». То, что описал Шеррингтон, это восприятие человеческим глазом действия как ответ на эмоцию.
Если эмоция – вещь более тонкая, чем ощущение, то настроение – еще более тонкая материя. Биолог-эволюционист К. Ю. М. Смит (C. U. M. Smith) сравнивает эмоцию с погодой (идет ли дождь в данный момент), а настроение – с климатом (сырой, дождливый в данной местности). Настроение – длительное эмоциональное состояние, окрашивающее реакцию на ощущения. Оно состоит из эмоции, которая обрела собственную жизнь, никак не связанную с сиюминутными причинами. Кто-то, чувствуя себя несчастным от голода, приходит в раздраженное состояние, которое совсем не обязательно прекратится, если он что-то съест. Настроение существует у разных видов животных, и, грубо говоря, чем более развит вид, тем менее настроение связано с сиюминутными внешними обстоятельствами. Особенно это верно для человека. Даже у тех, кто не страдает депрессией, бывает плохое настроение, когда пустяки кажутся тяжким моральным грузом, когда внезапно начинаешь тосковать по давно умершим, когда само существование в бренном мире представляется парализующе печальным. Иной раз человеку грустно без всяких видимых причин. А тех, кто часто впадает в депрессию, иной раз посещает отличное настроение, и тогда солнце светит особенно ярко, все кажется необычайно вкусным, мир полон великолепных возможностей, а прошлое представляется всего лишь увертюрой к сияющему настоящему и будущему. Почему это так – загадка как биохимическая, так и эволюционная. Селективные преимущества эмоции увидеть гораздо легче, чем потребность вида в настроении.
Является депрессия нарушением, как рак, или защитной реакцией, как тошнота? Эволюционисты приводят довод, что она случается слишком часто для обычной дисфункции. Похоже, что предрасположенность к депрессии определяют механизмы, которые на какой-то стадии являлись репродуктивным преимуществом. Из этого проистекают четыре возможности. Все они в какой-то степени правдоподобны. Первая – что в дочеловеческий период развития депрессия служила каким-то целям, которых больше не существует. Вторая – что стрессы современной жизни несовместимы с тем мозгом, который у нас развился, и депрессия стала следствием того, что мы делаем невозможное. Третья – что депрессия выполняет в человеческом обществе какую-то свою функцию и иногда депрессивность для человека – благо. Последняя – что гены и связанные с ними биологические структуры, участвующие в депрессии, участвуют также в других, более полезных моделях поведения и чувствах, что депрессия является вторичным результатом некого полезного варианта физиологической работы мозга.
Мысль о том, что депрессия когда-то служила каким-то, уже не существующим полезным функциям – то есть она на самом деле рудимент – вытекает из многих наших рудиментарных эмоциональных реакций. Как указал психолог Джек Кан, «люди не испытывают естественного страха перед реально опасными вещами, например автомобилями или электропроводкой, однако тратят время и энергию на испуг при виде безобидных пауков или змей», то есть животных, которых нам приходилось опасаться в другие времена и на другой стадии нашего развития как вида. В соответствии с этой моделью, депрессия часто возникает вокруг того, что кажется не стоящими внимания пустяками. Энтони Стивенс и Джон Прайс предположили, что какая-то форма депрессии была необходимой для зарождения примитивного иерархического общества. Хотя низшие организмы и некоторые высшие млекопитающие, например орангутаны, – одиночки, более продвинутые животные формируют социальные группы, дающие лучшую защиту от хищников, лучший доступ к ресурсам, большие и более доступные репродуктивные возможности и перспективу совместной охоты. Нет сомнений, что естественный отбор отдает предпочтение коллективности. Тяга к коллективности чрезвычайно сильна у людей. Мы привыкли жить в обществе, и для многих очень важно чувство принадлежности. Нравиться другим – одно из наших самых больших удовольствий, когда нас отторгают, игнорируют или как-то по-иному демонстрируют нашу непопулярность – одно из самых худших переживаний.
Всегда находится кто-то, кто возглавляет общество; общество без лидера хаотично и быстро распадается. Обычно положение индивида в группе с течением времени меняется, и лидер вынужден отстаивать свое положение, принимая любые вызовы, пока не окажется побежден. В таких обществах депрессия крайне важна для разрешения конфликта доминирования. Если нижестоящее животное бросает вызов лидеру и не получает отпора, оно так и будет бросать вызовы лидеру, в сообществе не будет мира, и оно не сможет функционировать как сообщество. Если, потерпев поражение, это животное лишается уверенности в себе и впадает в какое-то депрессивное состояние (которое скорее характеризуется пассивностью, чем экзистенциальным кризисом), оно тем самым принимает победу лидера и сохранение структуры доминирования. Подчинившись власти, это нижестоящее животное избавляет лидера от необходимости убить его или изгнать из сообщества. Следовательно, в иерархическом обществе мягкая или умеренная депрессия помогает сохранять согласие. Частые рецидивы депрессии, возможно, свидетельствуют о том, что боровшееся за власть и проигравшее животное таким образом минимизировало ущерб. Эволюционист Дж. Бертчнелл сказал, что центры мозга постоянно мониторят статус человека и его отношения с другими и что мы все действует в соответствии с нашими внутренними представлениями о ранге. То, к какому рангу относят себя животные, часто решается схваткой; депрессия помогает им не ввязываться в схватку, если у них нет настоящих шансов улучшить свое положение. Часто люди, даже не думая улучшать свое общественное положение, страдают от критики и нападок. Депрессия «оттаскивает» их от территории, на которой они могут стать жертвами таких нападок; они отступают, чтобы не оказаться побежденными (эта теория напоминает мне стрельбу из пушки по комарам). Тревожная составляющая депрессии, таким образом, связана со страхом стать объектом яростной атаки, которая приведет к исключению из сообщества, то есть такому развитию событий, которое для животных и для людей эпохи охоты и собирательства могло иметь фатальные последствия.
Такое сугубо эволюционное объяснение структуры депрессии не слишком хорошо согласуется с сегодняшней депрессией в обществе, где действует огромное множество структурных внешних принципов. В сообществах стадных животных структура группы определяется физической силой, проявляющейся в схватках, в которых одна группа одерживает верх над другой, уменьшая ее численность или побеждая ее. Рассел Гарднер, многолетний глава Общества сравнительной межвидовой психопатологии (Across-Species Comparisons and Psychopathology Society, ASCAP) рассмотрел, насколько депрессия у людей соответствует моделей, существующих у животных. Он предположил, что у людей успех в большей степени связан с собственными достижениями, чем с подавлением других. Люди не считают себя успешными только потому, что не дают добиться успеха другим; они преуспевают, самостоятельно чего-то достигая. Это не значит, что никому не свойствен дух соревнования и никто не пакостит другим, но в большинстве человеческих социумов конкуренция скорее конструктивна, чем деструктивна. В сообществах животных сущность успеха – «я сильнее тебя»; в человеческих в большой степени – «я фантастически хорош».
Гарднер считает, что если социальную организацию животных определяет подтвержденная доказательствами сила, а у слабых развиваются состояния, напоминающие депрессию, то у людей социальный порядок определяет общественное мнение. Поэтому точно так же, как бабуин ведет себя депрессивно, потому что другие бабуины могут побить его (и бьют), так и человек испытывает депрессию, потому что никто о нем не думает хорошо. Базовая иерархическая теория подтверждается и современным опытом: люди, потерявшие общественное признание, испытывают депрессию, и это иногда заставляет их принять понижение своего статуса. Впрочем, стоит отметить, что даже тех, кто отказывается принимать понижение статуса, современное общество обычно не отторгает – некоторые из них становятся уважаемыми революционерами.
Депрессия – беспокойная кузина зимней спячки. Сберегающие энергию молчание, уход в себя, замедление всех систем представляются доказательством того, что депрессия – рудимент. То, что люди в депрессии вытягиваются на своих кроватях и отказываются покидать дом, очень напоминает зимнюю спячку: животные пережидают холода не в чистом поле, а в уютном логове, обеспечивающем хотя бы относительную безопасность. Существует гипотеза, что депрессия – естественная форма ухода в себя, а это должно происходить в безопасности. «Возможно, депрессия ассоциируется со сном, – предполагает Томас Вер, главный по сну в NIMH, – потому что она на деле ассоциируется с местом, где спят, с нахождением дома». Депрессия может сопровождаться изменением содержания пролактина, гормона, заставляющего птиц неделями напролет высиживать яйца. И это также форма ухода в себя. О мягкой депрессии Вер говорит: «Представители видов, которых беспокоило нахождение в толпе, не забирались на высокие места, не заходили в подземные ходы, не бродили по одиночке, сторонились чужаков, шли домой, почуяв опасность – не исключено, что они жили дольше и имели больше детей».
Важно не упускать из виду, что единство целей эволюции мнимое. Естественный отбор не уничтожает болезней и не стремится к совершенству. Естественный отбор способствует выдавливанию одних генов другими. Наш мозг приспособлен к меньшей скорости, чем предполагает наш образ жизни. Макгир и Труази называют это «гипотезой отставания генома». Нет сомнений в том, что современная жизнь предполагает ношу, которая не по силам нашему мозгу. Таким образом, депрессия, возможно, является следствием того, что мы делаем то, что не предполагается нашим уровнем эволюции. «Я думаю, что представителям видов, приспособленных к жизни в сообществах из пятидесяти-семидесяти особей, – говорит Рэндолф Нессе, ведущий психолог-эволюционист, – тяжело жить в обществе, состоящем из нескольких миллиардов. Однако кто знает? Возможно, тут сыграли роль режим питания, количество физических нагрузок, изменение модели семьи или модели поиска партнера, доступность секса, возможно, сон, возможно, необходимость сталкиваться с самой идеей смерти, а возможно, ни один из этих факторов». Джеймс Боллинджер из Медицинского института Южной Каролины добавляет: «Стимулов к тревоге просто не было в прошлом. Человек находился на безопасном расстоянии от дома, большинство людей отлично ориентировались на ограниченном пространстве. А современное общество провоцирует тревожность». Эволюция сформировала парадигму, в которой на определенные обстоятельства существовала определенная полезная реакция; современная жизнь провоцирует такую реакцию, такое созвездие симптомов, которые при многих обстоятельствах отнюдь не полезны. Уровень депрессии у охотников и собирателей и даже в чисто земледельческих обществах был низок, он повышается в индустриальных обществах и становится самым высоким в переходных. Это подтверждает гипотезу Макгира и Труази. В современном обществе приходится сталкиваться с огромным количеством трудностей, которых в более традиционных обществах просто не существовало. Приспособиться к этому в отсутствие времени на обучение потребной для этого стратегии практически невозможно. Из всех этих трудностей худшая, по-видимому, – это хронический стресс. В дикой природе животное сталкивается с одномоментной ужасной ситуацией и выходит из нее, выживая или погибая. Там не существует хронического стресса, разве что постоянный голод. Дикие животные не берутся за работу, которая им не нравится, не заставляют себя годами спокойно общаться с теми, кто им неприятен, не спорят, с кем останутся дети при разводе.
И, возможно, главный источник высокого уровня стресса в нашем обществе – не перечисленные выше очевидные горести, а свобода, которая предоставлена нам в подавляющем нас разнообразии некомпетентного выбора. Голландский психолог Й. Х. ван ден Берг, опубликовавший в 1961 году книгу «Меняющаяся природа человека» (The Changing Nature of Man), доказывает, что в каждом обществе существует своя система мотивации и каждая новая эпоха нуждается в новом теоретическом обосновании. Поэтому то, что писал Фрейд, верно для жителей Вены и Лондона конца XIX – начала ХХ века, однако совсем необязательно верно для середины ХХ века, и, скорее всего, никогда не верно для жителей Пекина. Ван ден Берг считает, что в современной культуре такое понятие, как компетентный выбор образа жизни, вообще отсутствует. Он говорит о том, что невозможно разглядеть профессии, бесконечная диверсификация которых оборачивается неохватным разнообразием возможностей. В доиндустриальном обществе ребенок, пройдя по деревне, видел взрослых за работой. Он выбирал (там, где можно было выбирать) себе работу, руководствуясь ясным пониманием того, в чем состоит каждая из возможностей – кузнец, мельник, пекарь. Возможно, не всем были ясны детали жизни священника, однако образ жизни священника был на виду у всех. Ничего этого нет в постиндустриальном обществе. Очень немногие понимают с детства, что делает менеджер инвестиционной компании, или администратор службы здравоохранения, или доцент и как он должен это делать.
В личном пространстве все то же самое. Вплоть до XIX века социальные возможности человека были ограничены. За исключение отдельных авантюристов или еретиков люди росли и умирали в одном и том же месте. У фермера-арендатора из Шропшира выбор, на ком жениться, был невелик: он выбирал девушку подходящего возраста и своего класса в своей округе. Бывало, что та, кого он действительно любил, оказывалась недоступна и приходилось довольствоваться другой, но, по крайней мере, он оценивал возможности, знал, что он мог бы сделать, и знал, что он делает. Мир представителей высших классов был менее ограничен географически, однако он был совсем не многочислен. Они также в основном знали тех, с кем могут вступить в брак, представляя себе весь спектр возможностей. Это не значит, что браки между представителями разных классов были невозможны или что люди не переезжали из одного места в другое, но такие примеры были редки и означали сознательный отказ от условностей. Высокоструктурированное общество, не предоставляющее неограниченного числа возможностей, порождает принятие собственной участи, по крайней мере, достаточно большим количеством людей, хотя, разумеется, полное принятие своей ситуации посредством самоанализа встречается редко в любом обществом и в любые времена. С развитием транспорта, ростом городов и увеличением социальной мобильности количество возможных партнеров для вступления в брак неожиданно разрастается до невероятных величин. Люди, которые в середине XVIII века могли сказать, что рассмотрели всех доступных кандидатов противоположного пола и выбрали себе лучший вариант, с недавних пор вынуждены довольствоваться гораздо менее утешительным выводом, что выбрали лучшего партнера из тех, с кем довелось на данный момент встретиться. Большинство из нас за жизнь встречает тысячи людей. Таким образом, потеря основополагающей уверенности – в том, что ты выбрал правильную профессию, правильного спутника жизни – рождает в нас чувство утраты. Мы не можем смириться с тем, что не знаем, что нам делать; мы зациклены на мысли, что выбирать следует на основе знания.
В политическом плане свобода – это тяжкая ноша, поэтому освобождение от диктатуры часто вызывает депрессию. В личном плане тяжелы и рабство, и чрезмерная свобода; и в то время как часть мира парализована отчаянием неизбывной бедности, более развитые нации парализованы самой мобильностью своего населения, своеобразным кочевым образом жизни XXI века, когда люди беспрестанно обрывают свои корни и переезжают, меняя работу, отношения и даже просто по прихоти. Писатель, разрабатывающий эту тему, рассказал о мальчике, чья семья пять раз переехала за короткое время. Он повесился на дубе, росшем на заднем дворе, приколов к дереву записку: «Это единственное, что здесь имеет корни». Ощущение бесконечных разрывов преследует как руководящего работника крупной корпорации, посещающего до 30 стран в год, так и городского жителя среднего класса, чьи должностные инструкции меняются всякий раз, когда фирма переходит из рук в руки, и который не знает, кто станет его начальником и кто будет ему подчиняться, и даже просто одинокого человека, который всякий раз, пойдя в супермаркет, видит там новых кассиров. В 1957 году средний американский супермаркет предлагал в овощном отделе 65 товаров; все продавцы знали, что собой представляют все овощи и фрукты, торговали ими раньше. В 1997 году средний американский супермаркет предлагал в овощном отделе свыше 300 товаров, а многие до 1000. Ты находишься в царстве неуверенности, даже выбирая себе обед. Такое разрастание выбора не добавляет удобства, от него кружится голова. А когда такое количество вариантов разворачивается перед тобой во всех сферах жизни – где жить, что делать, что купить, на ком жениться – это оборачивается коллективной неуверенностью, которая, на мой взгляд, во многом объясняет распространение депрессии в индустриальном обществе.
Далее, мы живем в эпоху ослепительной, поразительной техники и не имеем точного представления о том, как работает большинство окружающих нас вещей. Как работает микроволновка? Что такое кремниевый чип? Как генная инженерия изменяет кукурузу? Как транслируется мой голос, когда вместо обычного телефона я говорю по сотовому? Настоящие ли деньги выдает банкомат в Кувейте с моего нью-йоркского счета? Каждый может отыскать ответы на эти конкретные вопросы, однако отыскать ответы на все мелкие научные головоломки нашей жизни не под силу никому. Даже для тех, кто понимает, как работает мотор автомобиля и откуда берется электричество, окружающие нас в повседневной жизни механизмы представляются темным лесом.
Существует множество специфических стрессов, к которым мы плохо подготовлены. Один из них – крушение семьи, другой – переход к одинокой жизни. Третий – потеря контакта, а иногда и близости между работающими матерями и детьми. Четвертый – работа, не требующая движений или иных физических нагрузок. Пятый – жизнь при искусственном освещении. Шестой – утрата утешения, предоставляемого религией. Еще один – необходимость справляться с информационным взрывом нашего времени. Этот список можно продолжать практически бесконечно. Каким образом наш мозг мог подготовиться все это терпеть и переваривать? Неужели его не перенапрягает все это?
Многие ученые готовы подписаться под тем, что депрессия выполняет полезную функцию в нашем современном обществе. Эволюционистам нравится мысль, что депрессия способствует воспроизводству определенных генов – однако если присмотреться к репродуктивной деятельности людей, страдающих депрессией, то обнаружится, что на деле депрессия снижает репродуктивные способности. Как и физическая боль, депрессия должна нас предупреждать об опасности какой-либо деятельности или поведения, делая их слишком неприятными, чтобы продолжать. Значит, склонность к депрессии объективно полезна. Психиатры-эволюционисты Пол Дж. Уотсон и Пол Эндрю предположили, что депрессия представляет собой способ коммуникации, и смоделировали эволюционный сценарий, согласно которому депрессия – общественная болезнь, служащая целям межличностного общения. Мягкая депрессия, по их мнению, приводит к углублению в себя, к самопознанию, на основе которого можно принимать обдуманные решения о том, как изменить свою жизнь, чтобы она лучше соответствовала особенностям характера человека. Такую депрессию можно держать в секрете, и часто так и происходит, она предназначена для личного пользования. Тревожность – способность беспокоиться раньше, чем появился повод, – часто бывает элементом депрессии и помогает предотвратить беду. Легкая депрессия – плохое настроение, существующее независимо от вызывающих его обстоятельств, – может стать мотивацией для возврата к тому, что было по глупости утрачено и ценность чего мы поняли слишком поздно. Она заставляет человека сожалеть о своих ошибках и помогает не совершить их снова. Жизненно важные решения нередко принимаются по старинному принципу вложения денег: высокий риск может принести лучшие результаты, однако цена для большинства людей слишком высока. Ситуация, когда человек не в состоянии отказаться от безнадежной цели, также может разрешиться с помощью депрессии, которая просто заставляет выйти из игры. Особенно склонны к депрессии люди, которые преследуют свои цели с излишней настойчивостью и не в состоянии отказаться от глупых привязанностей. «Они на межличностном уровне пытаются добиться недостижимого и не могут от этого отказаться, потому что слишком переполнены эмоциями», – говорит Рэндолф Нессе. Плохое настроение ограничивает необузданную настырность.
Депрессия, без сомнения, удерживает нас от такого поведения, негативные последствия которого мы были бы вынуждены испытывать. Например, чрезмерно стрессовые ситуации вызывают депрессию, а депрессия может удержать нас от попадания в такую ситуацию. Депрессию может вызвать недосып, а депрессия заставляет нас спать больше. Среди главных функций депрессии – изменение непродуктивного поведения. Депрессия может послужить признаком того, что наши ресурсы на исходе и нуждаются в возобновлении. В современной жизни множество примеров этому. Мне рассказывали о женщине, которая упорно пыталась стать профессиональной скрипачкой, невзирая на то, что ее отговаривали и преподаватели, и коллеги; она страдала острой депрессией и почти не реагировала ни на лекарства, ни на иное лечение. Однако когда она оставила музыку и перенаправила энергию в область, к которой была более способна, ее депрессия исчезла. Депрессия нередко парализует, однако она может быть и мотиватором.
Более серьезная депрессия способствует притоку внимания и поддержки со стороны окружающих. Уотсон и Эндрюс предполагают, что если потребность в помощи притворная, помощь вряд ли окажут: люди слишком сообразительны, чтобы попасться на эту удочку. Депрессия – надежный механизм, потому что создает убедительную реальность: в депрессии вы на самом деле беспомощны, а раз вы на самом деле беспомощны, вам удастся вытянуть помощь из других. Депрессия – недешевый способ коммуникации, но и наиболее действенный, именно потому, что стоит недешево. Искренний ужас перед депрессией служит для окружающих мотиватором, так утверждают Уотсон и Эндрюс; неспособность функционировать, вызванная наступлением депрессии, служит полезному делу как «устройство для выявления альтруизма». Она также может заставить тех, кто стал причиной ваших трудностей, оставить вас в покое.
Моя депрессия вызвала самую разную помощь со стороны родственников и друзей. Я получал гораздо больше внимания, чем мог бы рассчитывать, окружающие принимали меры для облегчения моих тягот – финансовых, эмоциональных, поведенческих. Меня освободили от всех обязательств перед друзьями, потому что я был слишком болен, чтобы выполнять их. Я перестал работать: тут выбора не было. Я даже использовал болезнь, чтобы получить отсрочку платежа по счетам, всякому надоедливому народу растолковали, что беспокоить меня не стоит. В самом деле, во время моего третьего эпизода я добился отсрочки сдачи этой самой книги, причем с абсолютной уверенностью; как бы хрупок я ни был, а со всей категоричностью заявил: нет, я не могу продолжать работу, это следует принять как данность.
Эволюционный психолог Эдвард Хейген рассматривает депрессию как политическую игру: уход в себя прекращает служение человека другим, пока не удовлетворены его потребности. Я не согласен. Депрессивный человек действительно предъявляет к окружающим массу требований, однако не будь он в депрессии, он бы этого не делал. Шанс, что эти требования будут удовлетворены полностью, сравнительно невелик. Депрессию можно было бы назвать удачным шантажом, но уж слишком она неприятна шантажисту и слишком уж непредсказуемы результаты, чтобы выбрать такой способ достижения специфических целей. И хотя чья-то поддержка, когда чувствуешь себя ужасно, вызывает глубокую благодарность и даже способна породить такую любовь, о которой и помыслить было невозможно, все же лучше не чувствовать себя столь ужасно и не нуждаться в поддержке. Нет, я не спорю, что депрессия играет роль физической боли, предупреждая нас, что то или иное поведение опасно, но то, что она является средством достижения каких-то социальных целей, – по-моему, бессмыслица. Если большое депрессивное расстройство – природная стратегия, имеющая целью заставить чересчур независимых нуждаться в помощи, то это стратегия по меньшей мере рискованная. Дело в том, что большинство людей депрессия шокирует. И хотя некоторые реагируют на проявления депрессии с сочувствием и даже с альтруизмом, у большинства она вызывает отвращение и отторжение. Во время депрессии то и дело обнаруживаешь, что на людей, которых считал вполне надежными, нельзя положиться – этой ценной информацией я предпочел бы не располагать. Моя депрессия помогла мне отделить зерна от плевел среди друзей, но какова же цена? И стоит ли отказываться от знакомых, с которыми приятно общаться, только потому что в тяжелые времена они оказались ненадежными? Каков я сам как друг для таких людей? И вообще, разве дружат по принципу надежности? Как надежность в трудное время помогает быть добрым и благородным, великодушным?
Идея, что депрессия – это осечка механизмов, выполняющих другие полезные функции, представляется наиболее убедительной среди других эволюционных теорий. Депрессия часто начинается с грусти и проявляется как ее крайняя форма. Нельзя понять меланхолию вне скорби: базовая модель депрессии – это печаль. Возможно, депрессия – это полезный механизм, который заклинило. Наше сердце по-разному бьется в разных обстоятельствах и при разном климате. Настоящая депрессия напоминает сердце, которое не доносит кровь к пальцам на руках и ногах, и это экстремальная ситуация, в которой, безусловно, нет никаких преимуществ.
Горе имеет важнейшее значение для состояния человека. Уверен, что самая важная его функция состоит в формировании привязанности. Мы не могли бы сильно любить, если бы не боялись потерять. Сама интенсивность любви включает в себя печаль. Само желание не ранить тех, кого любишь, – на деле помогать им – также играет важную роль в сохранении вида. Когда мы постигаем трудности мира, любовь помогает нам жить. Если бы у нас имелось самосознание, но не было бы любви, мы не сумели бы долго противостоять «пращам и стрелам» жизни. Не знаю, проводилось ли такое исследование, но уверен, что люди, обладающие способностью любить, более приспособлены к жизни и живут дольше, чем те, кто такой способностью не обладает; они также обладают способностью быть любимыми, что тоже продлевает жизнь. «Многим рай кажется местом безудержной деятельности и разнообразия, – написала как-то Кей Джеймисон, – а не местом, где нет неприятностей. Нам хочется избежать крайностей, но не уполовинить спектр эмоций. Однако между тем, чтобы желать людям страданий, и нежеланием лишить их разнообразия эмоций очень тонкая грань». Любить – это быть уязвимым. Снизить уязвимость или совсем отказаться от нее – значит оказаться от любви.
Критически важно, что любовь не позволяет нам легко отказываться от наших привязанностей. Расставаясь с теми, кого действительно любим, мы тяжко страдаем. Возможно, предчувствие горя критически важно для формирования эмоциональных привязанностей. Осознание возможности утраты заставляет нас крепко держаться за то, что у нас есть. Если бы не отчаяние от потери любимого, мы тратили бы время и энергию на него, только пока это доставляет нам удовольствие и ни минутой дольше. «Эволюционная теория, – говорит Нессе, – достаточно циничная штука. Эволюционные биологи трактуют весь комплекс нравственного поведения как систему извлечения преимуществ из собственных генов. И конечно, по большей части наше поведение строится именно на этом. Но часто действия человека выходят за эти рамки». Область исследования Нессе – обязательства. «Животные не в состоянии обещать что-то друг другу на будущее. Они не могут ударить себя в грудь и сказать: “Если ты сделаешь для меня в будущем это, я сделаю для тебя то”. Обязательство – это обещание сделать в будущем что-то, что, возможно, будет противоречить твоим собственным интересам. Большинство людей живут благодаря таким обязательствам. Это увидел Гоббс. Он понял, что способность принимать на себя обязательства делает нас людьми».
Способность принимать обязательства служит эволюционному преимуществу рода; это основа стабильной семьи, дающей идеальную среду для подрастающего поколения. Однако, обладая такой способностью, предоставляющей эволюционные преимущества, мы можем использовать ее по собственному выбору; и именно в этом выборе и заключается нравственный ориентир человека как животного. «Свойственное людям упрощенное понимание науки заставляет рассматривать отношения как взаимное манипулирование и взаимную эксплуатацию, – говорит Нессе, – однако на деле чувство любви или чувство ненависти выходят за рамки практического смысла. Они никак не вписываются в рациональную систему. Способность любить, возможно, предоставляет эволюционные преимущества, однако то, как мы действуем в любви, целиком зависит от нас. Сверх-Я заставляет нас делать то, что приносит благо другим за счет нашего удовольствия». Все это приглашает нас в царство моральных альтернатив, царство, лишающееся смысла, если мы убираем из него горе и его младшую понурую сестру – огорчение.
Некоторые насекомые появляются на свет из яиц, за которыми никто не присматривает и в которых содержится необходимый для полного развития запас продовольствия; у них есть половое влечение, но нет любви. Однако зачатки привязанности существуют у пресмыкающихся и птиц. Инстинкт сидеть на яйцах и сохранять их теплыми, а не отложить яйца и уйти, оставив их остывать, а то и быть раздавленными или съеденными проходящими мимо животными, безусловно, повышает репродуктивную способность. У многих более продвинутых, чем пресмыкающиеся, видов, матери кормят своих малышей, как например многие птицы, и тогда большая часть потомства выживает, чтобы также высидеть птенцов, которые потом вырастут и в свою очередь принесут потомство. Самая первая эмоция, которая, вне сомнения, появилась в процессе отбора, – этот какая-то версия того, что мы называем любовью матери к потомству. Похоже, что любовь зародилась у первых млекопитающих, и именно она заставляла их заботиться об их сравнительно беспомощных детенышах, выходивших в полный угроз мир даже без спасительной скорлупы. Мать, тесно связанная со своим потомством, защищающая его от хищников, нянчащая и кормящая его, имела гораздо более высокие шансы передать дальше свой генетический материал, чем та, что бросала своих детей беззащитными перед хищниками. Потомство заботливых матерей имело гораздо более высокие шансы достигнуть зрелости, чем потомство матерей равнодушных. Отбор поощрял любящих матерей.
Другие эмоции служат другим преимуществам. Самец, затаивший гнев и ненависть, более эффективно конкурирует с другими самцами; он старается уничтожить их и тем самым добиться репродуктивного преимущества. Самец, защищающий свою пару, также имеет преимущества; самец, заставляющий других самцов держаться подальше от своей пары, повышает шанс воспроизводства своих генов всякий раз, когда самка приносит потомство. Наилучший шанс сохранить свой генетический материал для животных, производящих относительно немногочисленное потомство, – это сочетание внимательных любящих матерей с ревнивыми отцами-защитниками (или наоборот). Животные, обладающие страстями, производят потомство чаще. Животные, становящиеся более энергичными от ярости, чаще выигрывают в конкурентной борьбе. Любовь – будь то эрос, любовь к ближнему, любовь к детям или родителям, дружба или любая иная форма любви – действует как модель поощрения и наказания. Мы объясняемся в любви, потому что нас переполняет ее радость, мы продолжаем выражать свою любовь и заботиться о любимом, потому что боимся его потерять. Если бы мы не испытывали боли от исчезновения любимого существа, получали бы удовольствие от любви, но ничего не чувствовали бы при разрушении ее объекта, мы гораздо меньше заботились бы о любимых. Горе – это самозащита любви: мы заботимся о любимых, чтобы избежать собственной непереносимой боли.
Этот аргумент кажется мне самым убедительным: депрессия сама по себе не выполняет никакой полезной функции, но спектр эмоций важен настолько, чтобы оправдать самые экстремальные состояния.
Эволюция социальных взглядов и понимания биохимической природы депрессии связаны между собой, но это не одно и то же. Генетическая карта человека изучена недостаточно хорошо, чтобы выявить гены, отвечающие за появление депрессии, однако выяснилось, что это состояние связано с эмоциональной чувствительностью, а это полезное свойство. Возможно также, что само строение сознания открывает путь депрессии. Современные эволюционисты разрабатывают идею триединого (или трехуровневого) мозга. Нижний его уровень, рептильный, похож на мозг низших животных; это вместилище инстинктов. Средний уровень, лимбический, существует у более развитых животных, – это вместилище эмоций. Высший уровень, обнаруженный только у высших млекопитающих, то есть у приматов и человека, – когнитивный, он вовлечен в рассуждение, высшие формы мышления, такие как язык. В большинстве действий человека участвуют все три уровня мозга. Депрессия, по мнению известного эволюциониста Пола Маклина, состояние, встречающееся только у человека. Это результат рассогласования процессов на трех уровнях мозга, неизбежное следствие необходимости постоянно задействовать и инстинкты, и эмоции, и когнитивные способности. Триединому мозгу не всегда удается скоординировать свой отклик на социальные вызовы.
В идеале, когда инстинкт требует ухода в себя, должна возникнуть негативная эмоция и произойти коррекция когнитивных настроек. Если все эти три действия происходят синхронно, человек нормально, без депрессии, уходит от действий или обстоятельств, вызывающих дезактивацию инстинктивного мозга. Однако бывает, что высшие уровни мозга начинают бороться с низшим. И тогда человек может «уйти» на инстинктивном уровне, а на эмоциональном чувствовать повышенную активность и гнев. Это вызывает ажитированную депрессию. Но случается, что, инстинктивно «уйдя», человек на когнитивном уровне принимает решение продолжать борьбу за достижение желанной цели, подвергая себя ужасному стрессу. Такого рода конфликт хорошо всем знаком, и нередко его результатом становятся депрессия или другие расстройства. Теория Маклина прекрасно сочетается с идеей, что наш мозг делает больше, чем то, к чему приспособила его эволюция.
Оксфордский ученый Тимоти Кроу пошел дальше концепции триединого мозга. Его идеи весьма оригинальны и, прав он или нет, они освежают усталый мозг, измученный невероятными заявлениями эволюционистов мейнстрима. Он предлагает лингвистическо-эволюционную теорию, согласно которой речь является источником самосознания, а самосознание – источником психической болезни. Для начала Кроу отвергает существующую классификацию и располагает психические болезни как части спектра. Для него различие между простым ощущением несчастья, депрессией, биполярным расстройством и шизофренией состоит в степени, а не в типе – различия в размере, а не в качестве. По его мнению, все психические болезни возникают от одних и тех же причин.
Кроу уверен (хотя физиологи спорят об этом между собой), что мозг приматов симметричен, а человека сделал человеком асимметричный мозг, развившийся, по его мнению, в результате сложной реакции генов на мутацию Х-хромосомы у самцов. В процессе эволюции приматов, а затем человека, по мере того, как размер мозга увеличивался пропорционально размерам тела, эта мутация позволила двум полушариям мозга развить некоторую степень самостоятельности. В результате приматы не могут посмотреть одной частью мозга на другую, а человек может. Это дало возможность развиться самосознанию, осознанию человеком себя. Другие эволюционисты считают это простой мутацией: вследствие роста обоих полушарий мозга в процессе эволюции развилась их значительная асимметрия.
Асимметрия привела к развитию речи, с помощью которой левое полушарие выражает концепции и предположения, выработанные правым полушарием. Представление о том, что речь локализована в обоих полушариях, подтверждается наблюдениями за больными, пережившими инсульт. Пациенты, пережившие ограниченный инсульт левого полушария, способны воспринимать концепции и объекты, однако не могут их назвать, потому что не имеют доступа к речи и речевой памяти. Дело тут не просто в возможности издавать звуки. Глухие люди с инсультом левого полушария способны эмоционально жестикулировать (как все люди и приматы) но не способны пользоваться языком жестов и грамматической системой, которая служит для объединения слов во фразы, а фраз в высказывания. В то же время пациенты с инсультом правого полушария сохраняют речевую способность, но для них утеряны концепции и чувства, которые выражаются благодаря этой способности. Они не в состоянии мыслить абстрактно, у них серьезно снижена эмоциональная отзывчивость.
Какие же анатомические структуры делают нас подверженными расстройствам настроения? Кроу предположил, что шизофрения и аффективное расстройство являются ценой, которую мы платим за асимметрию мозга – то самое развитие неврологической системы, на счет которой он относит человеческую сообразительность, когнитивные способности и речь. Далее он предполагает, что все психические болезни являются результатом нарушения нормального взаимодействия двух полушарий мозга. «Между ними может быть слишком много коммуникации или слишком мало; если то, что делают полушария, не синхронизировано, возникает психическая болезнь», – объясняет он. Кроу предполагает, что асимметрия способствует «повышенной гибкости взаимодействия» и «усилению обучаемости», а также «повышает способность коммуникации с представителями своего вида». Эти способности, однако, замедляют созревание мозга, которое у людей происходит медленнее, чем у других видов животных. Люди, оказывается, сохраняют большую пластичность мозга во взрослом состоянии, чем другие животные – вам нелегко будет обучить новым трюкам старую собаку, но пожилые люди вполне способны усвоить новую систему двигательной активности, приспосабливаясь к возрастным недугам.
Эта пластичность позволяет нам осваивать новые глубины знания и понимания. Но это же означает, что мы можем погрузиться слишком глубоко. С точки зрения Кроу, из-за пластичности мы допускаем слишком много вариаций нормального состояния личности – вплоть до психоза. Такая перемена может быть запущена и сторонними обстоятельствами. Согласно этой концепции эволюция сделала выбор не в пользу возможностей, предоставляемых пластичностью, а в пользу пластичности как таковой.
Изучение асимметрии мозга находится на пике научных исследований. Наиболее значительная работа была проделана неврологом Ричардом Дж. Дэвидсоном из Университета штата Висконсин в Мэдисоне. Это исследование стало возможным вследствие значительного усовершенствования техники сканирования мозга. Сегодня ученые могут видеть такие подробности деятельности мозга, которые были недоступны еще пять лет назад, и кажется, что через пять лет возможностей у них станет еще больше. Комбинируя позитронно-эмиссионную томографию (англ. positron emission tomography, PET) и функциональную магнитно-резонансную томографию (англ. functional magnetic resonance imaging, fMRI), специалисты получают трехмерное изображение всего мозга примерно каждые две с половиной секунды с точностью до трех с половиной миллиметров. Функциональная магнитно-резонансная томография дает лучшее пространственно-временное разрешение, в то время как позитронно-эмиссионная томография позволяет составить карту нейрохимических реакций.
Дэвидсон начал с составления карты неврологической и химической деятельности мозга при реакциях на «нормальные» стимулы – чем занимается каждая его часть, когда человек видит эротическую фотографию или слышит раздражающий шум. «Мы хотели увидеть параметры эмоциональной реактивности», – объясняет он. Когда установлено, в какой части мозга происходит реакция на тот или иной образ, можно замерить, как долго она длится; при этом выяснилось, что у всех людей это происходит по-разному. Одни люди при виде скабрезной фотографии выдают нейрохимический всплеск, который быстро затухает; у других тот же всплеск сохраняется гораздо дольше. Это справедливо для всех: у кого-то из нас мозг быстрый, у кого-то – медленный. Дэвидсон считает, что те, кому требуется больше времени на затухание всплеска, больше подвержены психическим болезням, чем те, кто быстро возвращается к нормальному состоянию. Висконсинская группа Дэвидсона показала отчетливые изменения скорости восстановления мозга после полугодового лечения антидепрессантами.
Эти изменения происходят в префронтальной коре, и они не симметричны – когда человек поправляется после депрессии, скорость возбуждения и торможения повышается в префронтальной коре левого полушария. Известно, что антидепрессанты меняют уровень содержания нейромедиаторов. Возможно, нейромедиаторы контролируют кровоток в различных частях мозга. Но каков бы ни был механизм, объясняет Дэвидсон, «асимметрия возбуждения» – различие возбудимости левого и правого полушарий – «префронтальной коры связана с характером, настроением, симптомами тревожности и депрессии. Люди с повышенной правополушарной возбудимостью чаще подвержены депрессии и тревожности». Дэвидсон, как и Кроу, ставит под сомнение правомерность отнесения депрессии к состояниям. «Одно из главных отличий поведения человека от поведения животных заключается в способности регулировать эмоции. Это имеет оборотную сторону: наши эмоции легче разрегулируются. Я думаю, что и то, и другое тесно связано с работой префронтальной коры». Другими словами, наши слабости – оборотная сторона нашей силы.
Работы такого рода, помимо выявления генетической природы расстройств настроения, имеют огромное практическое значение. Если ученым удастся определить, в каком конкретно месте мозга происходят изменения при депрессии, можно будет разработать способ стимулировать это место или, наоборот, подавлять его. Недавние исследования показали, что нарушение нормального метаболизма серотонина у пациентов с депрессией происходит в префронтальной коре. Асимметричная стимуляция мозга может быть результатом этого, а может быть результатом врожденной асимметрии – расположения капилляров, плотности потока крови, например.
Одни модели деятельности мозга закладываются в раннем детстве, другие меняются. Мы теперь знаем, что клетки мозга во взрослом состоянии могут восстанавливаться и восстанавливаются. Во время депрессии мы, возможно, накапливаем клетки в каких-то областях мозга и их запас истощается в других. Новые технологии, вероятно, позволят нам стимулировать или, наоборот, поражать определенные области мозга. Некоторые первичные исследования показали, что множественная транскраниальная магнитная стимуляция (англ. repetitive transcranial magnetic stimulation, rTMS) – при которой жестко сфокусированное магнитное поле повышает активность в определенной области – направленная на префронтальную кору левого полушария, способствует исчезновению симптомов депрессии. По-видимому, станет возможным научиться с помощью внешнего вмешательства или работы над собой активизировать левое полушарие. Саму пластичность можно изучить, особенно у молодых людей. Можно будет сканированием выявлять поврежденные участки префронтальной коры левого полушария и принимать превентивные меры – «включающие, например, медитацию», по словам Дэвидсона – которые позволят людям не упасть в яму депрессии.
У одних людей более активна префронтальная кора левого полушария, у других – правого. (Это никак не связано с доминированием того или иного полушария, из-за чего одни люди – правши, а другие – левши; здесь задействованы другие отделы мозга.) У большинства более активно левое полушарие. Те, у кого более активно правое, чаще испытывают негативные эмоции. Активность правого полушария делает более уязвимой иммунную систему человека. Правополушарная активность связана с более высоким уровнем содержания гидрокортизона, гормона стресса. И хотя окончательно модель активности стабилизируется только во взрослом возрасте, маленькие дети с более активным правым полушарием впадают в истерику, когда мать выходит из комнаты, в то время как младенцы с левополушарной активностью в той же ситуации чаще всего спокойно осматривают помещение. У маленьких детей, однако, равновесие легко нарушается. «Велика вероятность, – говорит Дэвидсон, – что, чем пластичнее система в первые годы жизни, тем более вероятно, что обстоятельства вылепят свою схему».
Невероятно интересные соображения возникают, если добавить к этим рассуждениям идеи Кроу о речи. «Едва маленький ребенок начинает говорить, вы замечаете, что он показывает пальцем, – говорит Дэвидсон. – Высказывание – это обозначение предмета. И почти все без исключения показывают правой рукой. Ребенок переживает положительный опыт, он заинтересован предметом и движется к нему. Большинству детей доставляет огромное удовольствие, когда они начинают пользоваться речью. Интуиция подсказывает мне, хотя это и не проверено систематическим исследованием, что локализация речи в левом полушарии, возможно, является следствием локализации там положительных эмоций».
Это интуитивное предположение может стать, как представляется, основой для нейроанатомического изучения катарсиса. Дар речи позитивен и остается позитивным. Это одно из самых больших удовольствий в жизни; стремление общаться сильно во всех нас, включая тех, кто не в состоянии издавать членораздельные звуки и поэтому пользуется языком знаков, жестов или пишет. Люди в депрессии теряют интерес к разговору; люди в маниакальной стадии говорят не умолкая. Во всех культурах, несмотря на огромные различия, беседа – наиболее распространенный способ поднять настроение. Зацикливание на негативных событиях болезненно, а разговор о них облегчает боль. Когда меня спрашивают, а меня об этом спрашивают постоянно, как лучше всего лечить депрессию, я советую людям говорить о ней – не поддаваться внутренней истерике, а просто артикулировать свои чувства. Разговаривать о них с родственниками, если они пожелают слушать. Разговаривать с друзьями. Разговаривать с психотерапевтом. Вполне вероятно, что Дэвидсон и Кроу нащупали механизмы, из-за которых речь помогает: возможно, она активизирует те самые области в левом полушарии, недостаточное развитие которых отвечает за психические заболевания. Представление о том, что произнесение вслух приносит облегчение, в нашем обществе фундаментально. Гамлет рыдает о том, что вынужден, «как шлюха, отводить словами душу», – и все же наряду со способностью страдать психическими заболеваниями у нас развилась способность отводить душу (или, возможно, разряжать префронтальную кору) с помощью слов.
Несмотря на то, что эффективное лечение существует даже для тех болезней, которых мы не понимаем, знание взаимной связи различных компонентов заболевания помогает нам выявить его непосредственных возбудителей и воздействовать именно на них. Оно помогает увидеть весь букет симптомов и понять, как одни симптомы воздействуют на другие. Большинство систем объяснения болезни – биохимическая, психоаналитическая, поведенческая, социокультурная – фрагментарны, и многое оставляют без объяснения, поэтому даже модный в наши дни комплексный подход достаточно непоследователен и бессистемен. Почему при болезни определенные чувства вызывают определенные действия, а в здоровом состоянии нет? «Насущная потребность психиатрии, – пишут Макгир и Труази, – принять эволюционную теорию и с помощью ее важнейших положений выработать новаторский подход к объяснению расстройств. Попытки объяснить поведение, нормальное или ненормальное, без глубокого знания изучаемого вида ведет к неверной интерпретации».
Не убежден, что знание эволюции депрессии так уж полезно для ее лечения. И все же это критически важно для принятия решения о лечении. Мы знаем, что миндалины приносят ограниченную пользу; мы знаем, какова их функция в организме; мы знаем, что бороться с бесконечными инфекциями в миндалинах труднее, чем удалить их, и что удаление не приносит организму большого вреда. Мы знаем, что аппендикс не лечат, а удаляют. В то же время мы знаем, что инфекцию в печени нужно лечить, потому что если удалить печень, человек умрет. Мы знаем, что удалять рак кожи необходимо, а прыщи не вызывают резистентного воспаления. Мы понимаем механизмы различных физиологических проявлений и, в общем и целом, понимаем степень допустимого вмешательства.
Более чем ясно, что единого мнения о том, надо ли лечить депрессию, не существует. Надо ли удалить ее, как миндалины, лечить, как болезнь печени, или лучше не обращать на нее внимания, как на прыщи? Имеет ли при этом значение, легкой и тяжелой депрессией страдает больной? Чтобы правильно ответить на эти вопросы, нужно понимать, откуда взялась депрессия. Если она выполняла полезную функцию во времена охоты и собирательства, в которой теперь нет нужды, тогда, вероятно, от нее следует избавляться. Если депрессия – это неправильная работа мозга, если она встроена в схему жизненно важных функций мозга, тогда ее требуется лечить. Если какие-то мягкие формы депрессии представляют собой саморегулирующийся механизм, на них не следует обращать внимание. Изыскания в области эволюции могут предложить что-то вроде единой теории поля, выявив структурное родство между различными школами изучения депрессии; это поможет принять решение о том, лечить ли депрессию и, если лечить, то когда и как.