Книга: Полуденный бес. Анатомия депрессии
Назад: Глава одиннадцатая. Эволюция
Дальше: Глава тринадцатая. С тех пор

Глава двенадцатая

Надежда

Энджел Старки знавала трудные времена. Она была младшей из семерых детей в семье, где ей доставалось мало ласки; уже в школе ее домогался уборщик; наконец, в тринадцать лет ее изнасиловали. «Я находилась в депрессии, наверно, лет с трех», – говорит она. Ребенком она запиралась в чулане под лестницей и выковыривала камешки из стены. Когда Энджел было семь, отец умер от рака поджелудочной железы. Сейчас, в 38 лет: «Я по-прежнему иногда слышу, как он кричит. Как будто я лежу в кровати или просто вижу комнату и снова это слышу, и тогда я готова в штаны наложить от страха». Ее самая близкая подружка в детстве, соседская девочка, повесилась. Позже выяснилось, что в тот самый момент, когда Энджел стучала в дверь. С тех пор как Энджел окончила школу семнадцать лет назад, она практически все время находится на стационарном лечении, хотя на короткое время ее выписывают под наблюдение муниципальных служб здравоохранения. Ее диагноз – шизоаффективное расстройство, а это означает, что в дополнение к глубокой депрессии у нее бывают галлюцинации и она слышит голоса, которые инструктируют ее, как разрушить себя. Она панически боится взаимодействовать с внешним миром. Никто уже не в состоянии припомнить, сколько раз она пыталась покончить с собой, но, поскольку большую часть своей взрослой жизни она провела в психиатрической лечебнице, ее всякий раз спасали, даже когда она попыталась броситься под колеса автомобиля. Ее руки опоясаные шрамами от бесконечных надрезов; недавно врач сказал ей, что у нее не осталось уже не покореженной плоти, что если она будет продолжать резать себя, уже невозможно будет зашить. Кожа у нее на животе напоминает лоскутное одеяло – столько раз она себя жгла. Энджел пыталась и удавиться (пластиковыми пакетами, шнурками от ботинок, манжетой от тонометра): «Пока голова не становилась лиловой». На шее остались следы-доказательства. Ее веки сморщились, потому что она прижигала их сигаретами. Волосы совсем тонкие, потому что она вырывает их, а зубы наполовину сгнили – из-за хронической сухости во рту как побочного эффекта лекарств развилось воспаление десен. В настоящее время ей прописаны: клозарил (100 мг) пять раз в день; клозарил (25 мг) пять раз в день; прилозек (20 мг) один раз в день; сероквель (200 мг) два раза в день; дитропан (5 мг) четыре раза в день; лескол (20 мг) один раз в день; буспар (10 мг) шесть раз в день; прозак (20 мг) четыре раза в день; нейротонин (300 мг) три раза в день; топамакс (25 мг) один раз в день и когентин (2 мг) два раза в день.

Я познакомился с Энджел в Норристауне, в больнице штата Пенсильвания, где много раз бывал. Она там лежала. Меня потрясли ее шрамы, отечность из-за лекарств, сам факт ее физического существования. «Она совсем несчастная, – сказала мне одна из нянечек, – но она очень добрая. Энджел, она особенная». Нет сомнений в том, что все люди – особенные, но Энджел наделена необычным качеством для больного с ее биографией – она полна надежды. Под спудом ее страданий и их последствий таится теплая, впечатлительная, благородная личность, настолько привлекательная, что очень скоро перестаешь замечать отталкивающую поверхность. Личность Энджел затемнена, но не разрушена болезнью.

Мне пришлось близко познакомиться с Энджел и моделью ее членовредительства. Ее излюбленный инструмент полосования себя – крышка консервной банки. Как-то раз она так искромсала себе руки, что пришлось наложить четыреста швов. «Резать себя – мое единственное удовольствие», – сказала мне она. Когда банки под рукой не было, она ухитрилась свить конец тюбика зубной пасты и нарезала им из себя лент. Она занималась этим даже во время хирургического удаления омертвевшей от нанесенных ею самой себе ожогов ткани. В крошечном мирке Норристаунской государственной психической больницы, как поведала она сама: «Я то попадаю в 50-й корпус (отделение неотложной помощи), то выхожу из него. Мне приходится туда отправляться, когда я себя режу. Раньше они были в 16-м корпусе, а теперь переехали в 50-й. А я как постоянный больной живу в первом корпусе. Иногда, чтобы отдохнуть, хожу на караоке в 33-й корпус. В этот раз я легла в больницу, потому что у меня были постоянные приступы паники. У меня голова не очень-то варит, знаете? Казалось, что я все время что-то пропускаю, страшно было. И мне постоянно надо было в туалет – так мое тело реагирует на малейшую тревогу. Вчера мы ходили в торговый центр, так страшно было! Даже в маленьких магазинах. Пришлось проглотить пригоршню ативана, но и это не помогло. Я совсем спятила, боюсь сорваться. Вчера я входила в магазин и тут же выходила из него и раз десять бегала в уборную. Я глотать не могла. Когда уходили туда, я боялась идти, а когда пришло время возвращаться, я боялась вернуться назад, в больницу».

Энджел необходима физическая боль. «Я им говорю, чтобы не зашивали, так проще, – продолжает она. – Пусть станет хуже. Когда тяжко, я чувствую себя лучше. Я хочу чувствовать боль, лучше пусть будет физическая боль, чем эмоциональная. Когда я так измотана, что даже дышать не могу, это меня очищает. Скрепки лучше, чем швы, потому что от них больнее, но боль слишком недолго длится. Когда я режу себя, я хочу умереть – а кто будет со мной возиться, если я окажусь разрезана на куски и сожжена, и так далее? Видишь, я совсем не хорошая». Энждел находится под постоянным надзором – даже в туалет одна не ходит – острый период продолжается уже почти три года. Бывали времена, когда ее приходилось привязывать к кровати. Ее помещали в изоляторы, довелось попробовать и смирительную рубашку – большой кусок сетчатой ткани, в который пеленают буйного пациента, чтобы лишить его подвижности. Энджел описывает это как нечто чудовищно страшное. Она знает все о лекарствах, которые ей прописаны. Она – информированный больной. «Еще раз подумаю о клозариле, – говорит она, – и, знаете, начну его выбрасывать». Лечили ее и электрошоком.

В последнее свое пребывание в Норристауне, как рассказала мне Энджел, она каждый день звонила матери и пару раз в месяц ездила к ней на выходные. «Я люблю маму больше всех на свете. Гораздо больше, чем саму себя, понимаете? Ей все это тяжело. Иногда я думаю: у нее семеро детей, вполне хватит и шестерых. Ведь она же одна не останется. Я давно уже ее мучаю. А я как гвоздь в голове… ей это ни к чему. Я для нее обуза, обуза и головная боль. Моя депрессия, ее депрессия, у сестры депрессия, у брата, понимаете? И это никогда не кончится, я думаю, пока мы все не умрем. Мне хотелось бы найти работу и давать ей деньги. Они говорят, я слишком беспокоюсь о мамочке, но, знаете, ей ведь 73. Я еду туда и прибираюсь. Еду домой и убираюсь как полоумная. Мою, мою, мою до одури. Как фанатик. Мне нравится все мыть. А мама довольна этим».

В нашу первую встречу Энджел была очень напряжена, провалы в памяти, появившиеся как последствие долговременного лечения электрошоком (она прошла 30 курсов), а также большие дозы лекарств превратили ее в почти полного инвалида. Она начинала фразу и останавливалась на половине. Она рассказывала о маленьких утешениях своего крошечного мира. «Не понимаю, почему люди ко мне так хорошо относятся, – говорила она. – Я-то привыкла себя ненавидеть. Ненавидела все, что делала. Видно, Бог меня для чего-то приберегает, потому что я дважды попадала под машину, резала себя так, что вся кровь вытекала, а все равно жива. Я уродливая. Я такая тупая. Я не могу – мозги совсем перемешались, даже думать не могу иногда. Моя жизнь – это больница, понимаете? Симптомы, они до конца не пройдут. Депрессия и чувство одиночества».

Понимая, как сложно нам было общаться, она прислала мне письмо «с разъяснениями». «Я столько всего сделала, чтобы повредить себе или убить себя, – писала она. – Теперь меня все утомляет. По-моему, у меня не осталось мозгов. Иногда я начинаю плакать и боюсь, что не смогу остановиться. Я все время что-то теряю. Так много людей, которым я мечтала бы помочь, хотя бы просто обнять. И уже это делает меня счастливой. Иногда я сочиняю стихи. По ним и я сама, и другие понимают, как я больна. Но в них есть и надежда. С любовью, Энджел».

На следующий год Энджел выписалась из Норристауна, сначала под постоянный надзор, затем под менее интенсивный надзор в Поттстауне (Пенсильвания). Более четырнадцати месяцев она не резала себе руки. Внушительный список лекарств, кажется, изгнал ругающие голоса. Перед выпиской из Норристуана она сказала мне: «Что меня по-настоящему пугает, так это то, что я не сумею собрать это все вместе, например ходить по магазинам, подниматься по лестнице три пролета. А еще люди. Все это». Но переход дался ей на удивление изящно. «Сейчас, – сказала она мне примерно через месяц после выписки, – я чувствую себя лучше, чем когда-либо». Так и продолжалось: она понемногу, шаг за шагом чувствовала себя все лучше, появилась уверенность в себе, о которой она и мечтать не могла. Она по-прежнему слышит голоса, они зовут ее по имени, но это уже не прежние дьявольские, мучившие ее голоса. «В основном у меня теперь нет позывов ранить себя. Это было какое-то принуждение. Теперь я тоже думаю про это, но не так, как раньше. Совсем не так, как раньше, – я ведь резалась, как люди чихают. Теперь я хочу остаться здесь, я хочу жить. Надеюсь, что это навсегда», – сказала она мне.

Я был поражен тем, что у Энджел, в отличие от многих больных, страдающих тягой к саморазрушению, никогда и в мыслях не было ранить кого-то другого. За все время пребывания в больнице она ни разу никого не тронула. Она рассказала, как подожгла свою пижаму и оказалась в огне. Поняв, что горит, она страшно испугалась, что может поджечь здание. «Я подумала о людях, которые могли сгореть, и побыстрее выбралась наружу». В Норристауне она вступила во внутрибольничную организацию, отстаивающую права пациентов. Вместе с врачами, несмотря на весь свой страх, она ездила выступать в школы, рассказывая о больничной жизни. Когда я приехал навестить ее в поднадзорном центре, обнаружил, что она обучает других: показывает, как готовить (бутерброды с арахисовым маслом и бананом) с практически бесконечным терпением. «Я готова прожить жизнь, – сказала она мне. – Мне так хочется помогать людям. И может быть, со временем, я так чувствую, я сделаю что-нибудь и для себя. Женщина, с которой я живу в одной комнате, у нее такое доброе сердце. Вот вы звоните, разве вы не чувствуете, как по-доброму она отвечает? У нее масса проблем; она не может даже готовить и убираться. Она вообще почти ничего не делает. Но не сердиться же на нее, она такая милая. Я почти два месяца учила ее, как почистить паршивый огурец, но она так и не сумела».

Энджел сочиняет стихи, изо всех сил пытаясь выразить в словах то, что переживает:

 

Хотела бы я плакать

Легко, как небеса. Но слезы не идут

Теперь так просто. Они застыли

В моей душе.

 

 

Пусто, и я боюсь.

А ты чувствуешь пустоту. Думаю,

Это мой внутренний страх. Я должна

Быть храброй и страх побороть.

Но эта борьба тянется долго,

Так дьявольски долго. Устала.

 

 

Дети растут, а слезы мои

бегут. Пропустить их взросление – все равно как

не заметить времена года, не увидеть, как цветут розы

весной и как падают зимой снежинки. Сколько еще

лет придется мне пропустить? Годы не ждут

ни меня, ни их. Да и к чему им? Они

так и будут расцветать и цвести, а моя жизнь

так и останется неподвижной, как тихий пруд.

 

Я отправился повидать Энджел перед ее переездом из поднадзорного центра, где она жила, в другой, с менее строгим режимом. Она приготовила мне подарок – скворечник, выкрашенный в ярко-синий цвет, к задней стенке была приколота записка «Пора платить за квартиру». Мы пошли пообедать в китайский ресторан в торговом центре Поттстауна. Мы говорили о мюзикле «Пиппин», который она посмотрела в свою единственную поездку в Нью-Йорк. Мы говорили о ее устройстве на работу – на неполный день, в отдел сэндвичей в магазине деликатесов. Она была очень расстроена, выглядела совсем пришибленной; ей так хотелось работать, однако она боялась, что не справится с кассой и ошибется, когда придется давать сдачу. «Математика у меня на уровне третьего класса, – призналась она. – Это ужасно. И я очень невнимательна. Прямо как трехлетний ребенок. Это, наверное, от лекарств». Мы поговорили о ее любимой книге – «Над пропастью во ржи». Поговорили о ее снах. «Мне все время снится океан, – сказала она. – Как будто я в комнате, в ней стены. А в глубине стены, там океан. И я никак не могу попасть на пляж, к воде. Я борюсь, борюсь, чтобы добраться до воды, и не могу. А иногда мне снится жара. Я боюсь жара солнца. Знаете, даже в реальной жизни на закате, когда солнце становится красным, я стараюсь оказаться в помещении, где нет окон. Так мне страшно». Мы немного поговорили о провалах в ее памяти. «Я крестная моей племянницы, – сказала Энджел. – Но не могу вспомнить, какой из них, а спросить мне стыдно».

После этого я целых полгода то поддерживал наше общение, то пропадал, и когда мы снова встретились, Энджел спросила меня, что происходит. Я рассказал, что у меня случился небольшой рецидив. Это было вскоре после вывиха плеча и моего третьего срыва. Мы снова пошли в китайский ресторан. Энджел ковырнула вялую пак-чой на тарелке. «Знаете, – сказала она, помолчав минуту, – я действительно беспокоилась за вас. Я хочу сказать, я думала, вдруг вы покончили с собой или что-то в этом роде».

Я попытался успокоить ее. «Ну, я был совсем не так плох, Энджел. Было ужасно, но все-таки не до такой степени, чтобы возникла такая опасность. По крайней мере, теперь мне это ясно. Я начал принимать зипрексу и еще другие лекарства, и они меня привели в порядок, – я улыбнулся и распахнул объятия. – Видите, я в порядке».

Энджел подняла глаза и улыбнулась. «Здорово. Я очень беспокоилась». Мы принялись за еду. А потом она храбро сказала: «А я никогда не буду в порядке». Я заверил ее, что всему свое время, и что она на удивление отлично выглядит. Сказал, что она выглядит в тысячу раз лучше, чем когда я познакомился с ней два года назад. «Слушайте, – сказал я ей, – год назад вы и помыслить не могли, что будете ходить, где хочется, и жить там, где живете теперь». «Да, – согласилась она и целую минуту смотрела на меня с гордостью. – Иногда я так ненавижу лекарства, но они мне помогают».

Мы съели мороженое и отправились в магазинчик «Все за 1 доллар», что находился рядом с рестораном. Энджел купила кофе и еще что-то. Мы сели в машину, чтобы ехать туда, где она жила. «Я очень рада, что вы приехали, – сказала она. Я не надеялась, что вы сегодня появитесь. Надеюсь, вы не думаете, что я вас сюда тащу». Я сказал, что был счастлив увидеть, какой она теперь стала, что я тоже рад, что приехал. «Знаете, – сказала она, – если только я сумею достаточно поправиться, я бы хотела попасть на какое-то большое шоу, такое, наверно, как у Опры. Это моя мечта».

Я спросил, почему ей хочется попасть на ток-шоу.

«Я бы хотела донести до людей мое послание, – сказала она, когда мы ехали назад в машине. – Я хочу сказать всем: не режьте себя, не наносите себе ран, не ненавидьте себя. Понимаете? Это действительно очень важно. Хотелось бы мне понять это гораздо раньше. Я хочу всем рассказать». Некоторое время мы ехали в молчании. «Вы попробуете рассказать это людям в своей книге?» – спросила меня Энджел. И немного нервно рассмеялась.

«Я расскажу людям то, что вы мне сказали», – ответил я.

«Обещаете? Это очень важно».

«Обещаю».

Мы подъехали к жилью, куда ей предстояло переехать, – к центру с мягким надзором. Я обошел здание вокруг, заглянул в окна, поднялся на один пролет наружной лестницы и посмотрел, какой вид открывается с террасы. Это разительно отличалось от обшарпанного места, где она жила сейчас. Здание недавно отремонтировали, и оно скорее напоминало гостиницу: в каждой квартире на две спальни имелся огромный ковер от стены до стены, телевизор, кресло, диван и полностью оборудованная кухня. «Энджел, да ведь здесь очень уютно», – сказал я. А она ответила: «Да, правда. Здесь гораздо уютнее».

Мы поехали обратно, к дому, из которого она должна была уехать. Мы оба вышли из машины, я обнял Энджел и долго не отпускал. Я пожелал ей удачи, а она снова поблагодарила меня за то, что приехал повидаться, и сказала, как важен был для нее мой визит. Я поблагодарил ее за скворечник. «Господи, ну и холод!» – проговорила она. Я вернулся в машину и смотрел, как она медленно идет от парковки к парадной двери. Я был готов ехать. «До свидания, Энджел», – сказал я, она обернулась и помахала мне. «Помните, вы обещали!» – крикнула она, когда я тронулся с места.

Эта радостная картинка осталась в моей памяти. Однако через полгода Энджел изрезала себе запястья и живот, и ее вернули в больницу, в отделение интенсивной психиатрии. Я приехал навестить ее в Норристауне, руки ее были покрыты вулканического вида кровавыми волдырями: она облила свои порезы кипящим кофе, чтобы справиться с приступом тревожности. Мы разговаривали, и она раскачивалась взад и вперед на стуле. «Я просто не хочу жить», – снова и снова повторяла она. Я привел ей все обнадеживающие доводы, какие собрал для этой книги. «Так не будет всегда», – сказал я ей, хотя и подозревал, что для нее так будет большую часть времени. Геройского характера и света в глазах недостаточно для борьбы с депрессией.

Какая-то шизофреничка все лезла в наш разговор, твердя, что убила божью коровку, а не настоящую корову, а семья подумала, что корову, и ее за это изнасиловали. Она требовала, чтобы мы все записали правильно. Мужчина с невероятно огромными ступнями топтался рядом и шептал мне в ухо теории заговора. «Подите прочь!» – крикнула им в конце концов Энджел. Она сплела свои бесформенные руки. «Я этого не вынесу», – сказала она сердито, горько и потерянно. – Я никогда не освобожусь отсюда. Мне хочется биться головой об стену, пока она не расколется, понимаете?»

Прежде чем я ушел, кто-то из персонала спросил меня: «Вы сохраняете оптимизм?» Я покачал головой. «И я тоже нет, – согласился со мной он. – Некоторое время я был оптимистом, потому что она не похожа на других сумасшедших. Я ошибся. Она осознает реальность, однако очень больна».

А Энджел мне сказала: «Они как-то раз вытащили меня из самого худшего, думаю, вытащат и на этот раз».

Через полгода буря миновала, она снова оказалась на свободе и вернулась в свою хорошенькую квартирку. Она была в прекрасном настроении. Она наконец устроилась на работу – упаковщицей в магазин – и страшно этим гордилась. В китайском ресторане нам обрадовались. Болтая, мы избегали слов «всегда» и «никогда».



Почему, спрашивают меня, почему вы пишете книгу о депрессии? Им кажется непостижимым, что меня увлекает эта неприятная тема, и, должен признаться, когда я начал это исследование, мне часто казалось, что я сделал глупый выбор. Я придумал целый набор подходящих ответов на этот вопрос. Я говорил, что был уверен: я могу рассказать о том, о чем еще никто не рассказывал. Я говорил, что моя работа – признак моей социальной ответственности, того, что я хочу помочь людям принять депрессию и научить их обращаться с теми, кто страдает ею. Я признавался, что получил щедрый аванс, что был уверен, что тема привлечет публику, что я хотел прославиться и стать всеобщим любимцем. Но только когда две трети работы остались позади, я полностью сформулировал для себя мою цель.

Я и не представлял себе, как страшно уязвимы люди в депрессии. Не отдавал я себе отчета и в том, как губительно эта уязвимость воздействует на личность Пока я работал над книгой, моя близкая подруга обручилась с человеком, который пользовался своей депрессией как индульгенцией для чудовищной эмоциональной распущенности. Он был холоден как сексуальный партнер; он требовал, чтобы она снабжала его едой и карманными деньгами и вообще организовывала его жизнь, потому что всякая ответственность для него мучительна; он часами дулся, а она нежно утешала его; он не помнил ни одной подробности ее жизни и не желал говорить о ней. Я долго уговаривал ее потерпеть, думая, что все это пройдет вместе с болезнью, и не понимая, что никакое лечение не сможет сделать из него человека с характером. Позднее другая приятельница рассказала, что муж избил ее – колотил головой об пол. До этого несколько недель он вел себя необычно – злобно отвечал на телефонные звонки, кричал на собак. Когда он напал на нее, она в ужасе вызвала полицию и его увезли в психиатрическую больницу. Правда, у него нашли шизоаффективное расстройство, но это не значит, что он не виноват. Психические заболевания часто обнажают страшную сторону личности. Однако они не формируют целиком новую личность. Иногда эта страшная сторона голодна и убога и стонет от боли – эти качества вызывают жалость; иногда страшная сторона груба и жестока. Болезнь вытаскивает на свет болезненную реальность, которую большинство людей держат в глубокой тайне. Депрессия гипертрофирует характер. В долгосрочной перспективе, думаю, она делает хороших людей еще лучше, а плохих – хуже. Она нарушает чувство соразмерности, привносит параноидальные фантазии и неоправданное чувство безнадежности; но при этом приоткрывает истину.

Жениху моей первой подруги и мужу второй не нашлось места в этой книге. Во время моего исследования я встречал множество больных депрессией, вызывавших у меня негативные чувства или вовсе не вызывавших никаких чувств, и я в общем и целом решил о таких не писать. Я писал о тех, кто вызвал мое восхищение. В этой книге рассказано о людях сильных, талантливых, упорных – выдающихся в том или ином смысле. Я не верю ни в то, что существует так называемый средний человек, ни в то, что, повествуя о «типическом», можно выпукло показать истину. Именно разговор о безличном, не индивидуальном человеческом существе – главный недостаток популярных книг по психологии. Зато видя, сколько упорства, силы и воображения можно найти у несчастных людей, читатель не только осознает ужас депрессии, но и постигнет человеческую живучесть во всей ее сложности. Как-то я разговаривал со стариком, находившимся в глубокой депрессии, и он сказал: «У депрессивных нет историй, нам нечего сказать». Неправда, истории есть у нас всех, а у тех, кто выжил, они захватывающие. В реальной жизни настроению приходится существовать в мешанине из тостеров, атомных бомб и колосящихся полей. Эта книга существует как своего рода защитная среда для историй замечательных людей и их успеха – историй, которые, надеюсь, помогут другим, как они помогли мне.

Одни страдают легкой депрессией, и она превращает их в полных инвалидов; другие, несмотря на тяжелую депрессию, все-таки ухитряются что-то сделать. «Некоторые могут функционировать несмотря ни на что, – говорит Дэвид Макдауэлл, сотрудник наркологического центра Колумбийского университета, – но это не значит, что они меньше страдают». Абсолютные измерения невозможны. «К сожалению, – сетует Дебора Кристи, детский психолог из колледжа при Лондонском университете, – не существует такой вещи, как “суицидометр”, “болиметр” или “тоскаметр”. Мы не можем объективно определить, каково приходится больным с теми или иными симптомами. Можно только слушать, что эти люди рассказывают, и принимать на веру, что они чувствуют себя именно так». Существует взаимосвязь между болезнью и личностью; одни способны терпеть то, что разрушает других, а некоторые могут вытерпеть практически что угодно. Одни сдаются на милость своей депрессии, другие с ней борются. Поскольку эта болезнь убивает все желания, человеку нужен импульс, чтобы бороться или чтобы уйти под воду. Чувство юмора – лучшее свидетельство того, что вы выкарабкаетесь, часто это лучшее свидетельство того, что люди полюбят вас. Держитесь, и надежда вас не оставит.

Разумеется, трудно сохранять чувство юмора, получая опыт, в котором мало веселого. Но это жизненно необходимо. Самая важная вещь, о которой необходимо помнить во время депрессии: потерянного времени не вернешь. Его никто не припрятал, чтобы вытащить в трудные времена. Сколько бы времени ни забрала депрессия, оно безвозвратно потеряно. Минуты, протекавшие, пока вы переживали депрессию, никогда не вернутся. Неважно, насколько плохо вы себя чувствуете, – нужно делать все, что вы можете, чтобы продолжать жить, даже если единственное, что вы можете в данный момент, – это дышать. Пережидайте и употребите время ожидания как можно продуктивнее. Вот что я хочу прежде всего посоветовать людям в депрессии: берегите время, не дайте улететь вашей жизни. Даже та минута, когда вам кажется, что вы вот-вот взорветесь, это минута вашей жизни, и никто ее вам не вернет.

Мы с удивительным фанатизмом верим в химическую природу депрессии. В попытках «выманить» депрессию из человека мы бросаемся в надоевшие споры о границах между свойственным ему и благоприобретенным. В попытках отделить то депрессию от человека, то лечение от него же мы разрушаем человека без остатка. «Человеческая жизнь, – пишет Томас Найджел в «Возможности альтруизма» (The Possibility of Altruism), – состоит прежде всего не в пассивном принятии стимулов, приятных или неприятных, удовлетворяющих или неудовлетворительных; в большой степени она состоит в активной деятельности и преследовании цели. Человек должен жить своей жизнью; другие за него жизнь не проживут, а он не проживет чужой жизни». Что же естественно, что подлинно? Уж лучше искать философский камень или эликсир молодости, нежели пытаться выявить химический состав эмоций, нравственности, страданий, веры или добродетели.

Проблема эта не нова. В поздней пьесе Шекспира «Зимняя сказка» Утрата и Поликсен спорят о подлинном и искусственном – природном и созданном – в цветах. Утрата сомневается в том, что нужно выводить новые сорта растений, потому что «их наряд махровый / Дала им не природа, но искусство». На это Поликсен отвечает:

 

И что же? Ведь природу улучшают

Тем, что самой природою дано.

Искусство также детище природы.

Когда мы к ветви дикой прививаем

Початок нежный, чтобы род улучшить,

Над естеством наш разум торжествует,

Но с помощью того же естества.

 

Я очень рад, что мы придумали множество способов накладывать искусство на природу: научились готовить пищу, соединяя в одном блюде ингредиенты с пяти континентов; вывели современные породы собак и лошадей; научились выплавлять металл из руды; что скрещивали дикие плоды, чтобы получить знакомые нам сегодня персики и яблоки. Не менее я рад, что мы пользуется центральным отоплением и водопроводом в домах, что мы строим огромные здания, корабли, самолеты. Меня буквально захватывают современные способы связи; я до смущения зависим от телефона, факса и электронной почты. Я рад, что мы изобрели технологии, предохраняющие от разрушения наши зубы, что умеем оберегать наш организм от многих болезней, в результате чего старики составляют немалую часть населения. Я не отрицаю, что все эти рукотворные достижения имеют негативные последствия: загрязнение окружающей среды и глобальное потепления; перенаселенность, войны и оружие массового уничтожения. И все-таки наше искусство ведет нас вперед, мы легко приспосабливаемся к новшествам, и они становятся для нас привычными. Мы забыли о том, что любимая всеми махровая роза когда-то стала дерзким вызовом природе, которая такого цветка в своих лесах не выращивала, пока не вмешались ученые садоводы. Когда бобер построил первую плотину или обезьяна, сведя вместе два пальца, очистила банан – это была Природа или искусство? Разве тот факт, что Бог создал виноград, из которого получается вино, делает пьянство естественным? Когда мы пьяны, остаемся ли мы самими собой? А когда голодны или переели? Кто мы в таком случае?

Если прививание растений в XVII веке казалось издевательством над природой, неудивительно, что в XXI веке издевательством над природой кажутся антидепрессанты или генные манипуляции. К новейшим технологиям, которые меняют наши представления о естественном порядке вещей, применяются принципы, выработанные 400 лет назад. Но если человечество относится к природе, то наши изобретения тоже естественны. Одна и та же изначальная жизненная сила сотворила первую амебу и человеческий мозг, на который воздействуют химические вещества, а также самих людей, которые, безусловно, в состоянии разобраться, какие химические вещества надо синтезировать и в каких целях. Когда мы вмешиваемся в природу и изменяем ее, мы делаем это с помощью техники, ставшей доступной нам, потому что мы сумели воспользоваться идеями, подсказанными нам природой. Кто же такой настоящий я? Настоящий я – это человек, который живет в мире, где возможны любые манипуляции, и который принимает некоторые из этих манипуляций. Вот кто я такой. Когда я заболеваю, я не становлюсь более или менее аутентичным; когда я лечусь, моя личность также не становится более или менее естественной.

Чтобы быть хорошим, нужно все время прикладывать усилия. Возможно, жених моей приятельницы не может вести себя по-другому; возможно, нравственная распущенность встроена в его мозг. Возможно, муж другой моей приятельницы жесток от рождения. Но я не думаю, что все так просто. Я думаю, что каждый от рождения наделен тем, что называют волей; я отвергаю «химическое» предопределение и ту моральную лазейку, которую оно предоставляет. Существует единство, включающее то, чем мы являемся, то, как мы разваливаемся на куски, и то, как мы вновь собираем себя. Оно включает и прием лекарств, и лечение электрошоком, и влюбленность, и поклонение богам или науке. Энджел Старки с ее железным оптимизмом выступила с публичным рассказом о жизни в психиатрической больнице Норристауна. С бесконечной соболезнующей нежностью она провела бессчетные часы, пытаясь научить свою соседку по комнате чистить огурец. Она находила время писать мне письма с размышлениями, потому что это помогало мне в работе над книгой. Она выскребала дом своей матери от пола до потолка. Депрессия повлияла на ее возможности, а не на ее характер.

Человек желает ясно очертить границы своей сущности. На деле же никакая сущность не сияет в золотом нимбе сквозь хаос житейского опыта и «химии». Человеческий организм – это последовательность сущностей, то подавляющих друг друга, то чередующихся. Мы представляем собой сумму наших выборов и внешних обстоятельств; наша сущность умещается в небольшом промежутке, когда мир и наш выбор совпадают. Я думаю об отце и друзьях, что сидели со мной во время моей третьей депрессии. Можно ли пойти к врачу, полечиться и обрести способности к такому великодушию и такой любви? Великодушие и любовь требуют бо`льших усилий и воли. Можно ли себе представить, что когда-нибудь такими качествами будут наделены все, что детям будут делать прививку благородства и безо всяких усилий появится множество Ганди и матерей Терез? Имеют ли право выдающиеся люди на свое величие или это величие – всего-навсего редкое сочетание химических элементов?

Я с надеждой читаю научные разделы газет. Антидепрессанты проторят дорогу другим волшебным снадобьям. Уже не кажется невероятным, что мы будем составлять карты мозга и научимся проводить курсы лечения, с тем чтобы человек страстно полюбил конкретного человека и при конкретных обстоятельствах. Уже недалеко то время, когда неудачный брак можно будет вылечить несколькими сеансами разговорной терапии или обновить взаимное влечение визитом к фармакологу. Как будет, когда мы откроем секреты старения, секреты неудач и вырастим расу богов – существ, живущих вечно и свободных от гнева и зависти, чьи поступки поверяются нравственностью и чьи свершения нацелены и идеал всеобщего мира и любви? Возможно, все это и воплотится в жизнь, однако мой опыт подсказывает, что все лекарства в мире не приносят ничего, кроме возможности заново «изобрести» себя. Лекарства вас не изобретут. Нам не избежать выбора. Наша сущность заключается в выборе, в каждом выборе и каждый день. Я, например, выбираю дважды в день принимать лекарства. Я выбираю разговаривать с отцом. Я выбираю звонить брату, завести собаку, вылезать (или не вылезать) из кровати, когда звонит будильник, при этом иногда я жесток, иногда эгоистичен и часто забывчив. За писанием этой книги стоит какая-то «химия», и, если бы я ею овладел, то, возможно, выбрал бы другую книгу, но это тоже был бы мой выбор. Мыслить кажется мне менее убедительным свидетельством, того, что я существую, чем выбирать. Наша человеческая сущность кроется не в химии и не в обстоятельствах, но в нашем желании работать, используя технологии, доступные нам по причине той эпохи, в которую мы живем, нашего характера, обстоятельств и возраста.

Иной раз мне хотелось бы увидеть собственный мозг. Мне хотелось бы знать, что за знаки на нем вырезаны. Мне он представляется серым, влажным, замысловато устроенным. Я воображаю себе, как он сидит в моей голове, и иногда я ощущаю, что вот он я – живу себе, а эта странная штука у меня в голове то работает, то нет. Это так странно. Вот я. А вот мой мозг. Вот страдание, которое раздирает эту штуку, вот места узловатые, запутанные, а вот ясные, сияющие.

Не исключено, что депрессивные люди видят окружающий мир более точно, чем недепрессивные. Те, кто убедил себя, что их никто не любит, возможно, ближе к истине, чем те, кто считает, что они пользуются всеобщей любовью. Иногда суждения депрессивных вернее, чем здоровых. Исследования показали, что люди с депрессией и без нее одинаково хорошо отвечают на отвлеченные вопросы. Зато если спросить, например, о контроле над ситуацией, то недепрессивные всегда верят, что контролируют ее лучше, чем есть на самом деле, а депрессивные дают более точную оценку. В одном исследовании депрессивные после получаса видеоигры всегда давали точный ответ, сколько монстриков им удалось убить, а недепрессивные завышали свой результат в четыре-шесть раз. По наблюдению Фрейда, у меланхолика «точнее взгляд на истину, чем у немеланхолика». Ясное понимание себя и мира не давало эволюционного преимущества; оно не служило цели сохранения вида. Безудержный оптимизм оборачивается глупым риском, но умеренный оптимизм – важное преимущество при отборе. «Нормальное человеческое мышление, нормальное восприятие, – писала Шелли Э. Тэйлор (Shelle E. Taylor) в своей недавно вышедшей поразительной книге «Позитивные иллюзии» (Positive Illusions), – отличаются не точностью, но позитивными, самоободряющими иллюзиями о самом себе, о мире и его будущем. Более того, эти иллюзии способствуют адаптационной функции, сберегают а не подрывают психическое здоровье… Страдающие не слишком тяжелой депрессией имеют более точные представления о самих себе и будущем, чем нормальные… [им] явно не хватает иллюзий, поддерживающих у нормальных людей психическое здоровье и ограждающих от неудач».

Суть сказанного в том, что для депрессивности верны посылки экзистенциализма. Жизнь тщетна. Мы не можем понять, зачем мы здесь. Любовь несовершенна. Одиночество телесно воплощенной личности невозможно разрушить. Неважно, что ты делаешь на этой земле, ты все равно умрешь. Преимущество при отборе составляет умение видеть реальность, терпеть ее и двигаться дальше – бороться, искать, находить и не стонать. Я видел следы бесчинств тутси в Руанде и толпы голодающих в Бангладеш: людей, многие из которых потеряли всех родных и знакомых, у которых нет и не будет средств к существованию, которые не могут раздобыть еду, которые страдают от множества невзгод. Для этих людей практически не существует надежды на улучшение. И все-таки они продолжают жить! Им свойственна или слепота, позволяющая продолжать борьбу за существование, или видение, которое мне недоступно. Депрессивность, заставляющая слишком ясно видеть мир, теряет преимущества слепоты.



Большая депрессия часто суровый учитель: чтобы не обморозиться, не нужно ехать в Сахару. Большая часть психических страданий совершенно необязательна; те, кто подвержен большой депрессии, испытывают страдания, которые лучше было бы держать под контролем. Тем не менее я убежден, что знаю ответ на вопрос, хотели бы мы получить полный контроль над нашим эмоциональным состоянием, получить какое-то совершенное обезболивающее, которое устранит печаль так же легко, как головную боль. Возможность положить конец печали стала бы лицензией на чудовищное поведение: если бы мы не сожалели о последствиях наших поступков, мы бы очень скоро уничтожили друг друга и весь мир. Депрессия – осечка мозга, и если ваш гидрокортизон вышел из-под контроля, нужно вернуть его в нормальное состояние. Но не позволяйте, чтобы вас занесло. Покончить с важнейшим противоречием между тем, что мы делаем, и тем, как мы это воспринимаем, покончить с плохим настроением, отражающим всю глубину этого противоречия, – значит покончить с тем, что делает нас людьми – хорошими людьми. Вероятно, существуют люди, обладающие столь малой тревожностью и способностью тосковать, что это не уберегает их от беды, и похоже, что эти люди не всегда поступают хорошо. Они слишком жизнерадостны, слишком бесстрашны, в них нет доброты. Да и зачем доброта таким душам?

Люди, пережившие депрессию и стабилизировавшиеся, нередко более остро ощущают радость повседневной жизни. У них вырабатывается способность легко приходить в восторг и вообще более интенсивно радоваться хорошему. Если они и раньше были достойными людьми, у них нередко развивается подлинное благородство. То же можно сказать и об излечившихся от других болезней, но даже тот, кто чудесным образом излечился от рака, не испытывает такой радости от самой возможности радоваться и дарить радость, как те, кто прошел через тяжелую депрессию. Эта мысль изложена в книге Эмми Гат (Emmy Gut) «Продуктивная и непродуктивная депрессия» (Productive and Unproductive Depression), где высказывается предположение, что длительная пауза, обусловленная депрессией, и размышления в течение этой паузы часто заставляют людей изменить свою жизнь к лучшему, особенно после утраты.

Не существует реальной «нормы» для человеческого существа. Что означает на самом деле изобретение лекарств, которые смягчают депрессию и способны воздействовать даже на простую грусть? «Сегодня мы чаще всего можем держать под контролем физическую боль, – отмечает психолог-эволюционист Рэндолф Нессе. – Но сколько физической боли нам действительно нужно по сравнению с тем, что мы испытываем? Может быть, 5 %? Боль нужна, чтобы не допустить серьезного ранения, но разве нам нужна неутихающая боль? Спросите тех, кто страдает ревматоидным артритом или колитом или мигренью! Возможно, это не более чем аналогия, но сколько душевной боли нам нужно? Больше, чем 5 %? Что будет, если на следующий день после завтрака примете таблеточку и освободитесь от ни к чему не приводящего горя?» Французский психиатр Юлия Кристева выявила глубинную психологическую функцию депрессии: «Печаль, подавляющая нас, торможение, парализующее нас, выступают также в роли щита – иной раз последнего – против сумасшествия». Наверное, проще будет сказать, что мы опираемся на свои печали больше, чем можем представить.

Потребление антидепрессантов растет, по мере того как люди стремятся вернуть к норме то, что, по словам Марты Мэннинг, написавшей замечательную книгу о своей собственной депрессии, «популяризируя и опошляя», называют отклонением. В 1980 году были выписаны 60 миллионов рецептов на препараты SSRI – не говоря о других антидепрессантах. SSRI прописывают теперь при ностальгии, нарушении аппетита и постменструальном синдроме, домашним питомцам, которые слишком много чешутся, при хронической боли в суставах, а чаще всего при легкой тоске и обыкновенном огорчении. Их прописывают не только психиатры, но также терапевты и гинекологи; я знаю человека, которому прописал прозак врач-ортопед. Когда упал «Боинг», совершавший рейс TWA-800, родственникам пассажиров, ожидавших известий, антидепрессанты предлагали так же обыденно, как предлагают дополнительные подушки или одеяла. Я не стану оспоривать такое широкое применение препаратов, но считаю, что делать это нужно умело, вдумчиво и избирательно.

Не раз сказано, что оборотной стороной наших недостатков являются достоинства. Но если избавиться от недостатков, достоинства тоже исчезнут? «Мы стоим на заре эры фармакологического процветания, – говорит Рэндолф Нессе. – Новые, еще только разрабатываемые лекарства, возможно, смогут быстро, эффективно, недорого и безопасно блокировать многие нежелательные эмоции. Эта эра наступит при следующем поколении. Я предсказываю, что мы вступим в нее, потому что если люди могут добиться того, чтобы чувствовать себя лучше, они сделают это. Я могу представить фармакологическую утопию, которая наступит через несколько десятилетий; я представляю себе людей, размякших настолько, что не принимают на себя ни коллективной, ни личной ответственности». Роберт Клитцман из Колумбийского университета говорит: «Никогда со времен Коперника мы не наблюдали таких стремительных изменений. В ближайшие века может появиться новое общество, которое станет оглядываться на нас как на существ, находившихся в рабстве мучивших их эмоций». Если так, многое окажется потерянным; многое, несомненно, будет приобретено.

Когда вас одолевает депрессия, уходят некоторые страхи перед кризисом. У меня масса недостатков, но я как человек стал лучше, чем был до того, как пережил это. Некоторые друзья предостерегали меня от сближения с людьми, о которых я писал. Хотелось бы мне сказать, что депрессия сделала меня менее эгоистичным и научила любить бедных и обездоленных, однако это не совсем так. Если вам довелось пережить такое, вы не сможете без ужаса наблюдать, как это разлагает жизнь другого человека. Во многом мне легче погрузиться в горести других, чем отстраненно наблюдать за ними. Я ненавижу чувствовать себя бессильным оказаться рядом с человеком. Добродетель не обязательно вознаграждается, однако, скорее, есть умиротворение в том, чтобы любить кого-то, чем в том, чтобы дистанцироваться от него. Когда я вижу страдающих от депрессии людей, у меня начинается зуд. Мне кажется, что я могу помочь. Не вмешиваться – это как если видишь, как кто-то проливает вино на стол. Гораздо легче подхватить и уравновесить бутылку и вытереть лужу, чем не обращать внимания на происходящее.

Депрессия в ее самых худших проявлениях – это самое страшное одиночество, и благодаря ей я выучился ценить близость. Борясь с раком, моя мать как-то сказала: «Все, что делают для меня люди, просто замечательно, но как жутко быть одной в этом теле, которое восстало против меня». Примерно так же жутко остаться один на один с восставшим мозгом. Что можно сделать, когда видишь человека, оказавшегося в плену у собственного мозга? Вытащить его из депрессии любовью не получится (хотя иногда удается его немного развлечь). Но можно ухитриться хотя бы иногда разделять с ним его узилище. Не слишком приятно сидеть в потемках чьего-то мозга, хотя, без сомнения, наблюдать распад мозга со стороны еще хуже. Можно беспокоиться издалека, а можно подобраться поближе, еще ближе, как можно ближе. Иногда стать ближе означает молчать или даже не подходить близко. Не вам, всем снаружи, это решать, но вы можете попытаться разобраться. Депрессия прежде всего одинока, но она может взрастить и противодействие одиночеству. Я стал больше любить и оказался больше любимым благодаря моей депрессии, и я могу сказать то же самое о многих людях, с которыми я познакомился ради этой книги. Очень многие спрашивают меня, что надо делать для их погрузившихся в депрессию друзей или родных. Мой ответ прост: разорвите их одиночество. Чашкой чая, длинными разговорами или просто тем, что сидите или стоите молча в комнате, или любым другим способом, смотря по обстоятельствам, но сделайте это. И сделайте это по доброй воле.

Мэгги Роббинс, боровшаяся с маниакально-депрессивным расстройством, сказала: «Обычно я становилась нервной и все время хотела разговаривать. И тогда я пошла волонтером в приют для больных СПИДом. Они там устраивают чаепития, и я должна была раздавать чай, пирожные и сок больным, а потом сидеть и болтать с ними, потому что ко многим никто не приходит и им одиноко. Помню, в один из первых дней я сидела с несколькими больными и попыталась завязать разговор, спросив, что они делали 4 июля. Они рассказали мне, но не подхватили разговор. Я подумала: не очень-то они дружелюбны. А потом меня как ударило: этим ребятам не нужны светские беседы. И правда, коротко ответив мне на вопрос, они вообще перестали разговаривать. Но они совсем не хотели, чтобы я ушла. И вот я решила: я здесь с ними, с ними и останусь. Сложилась такая ситуация: у меня нет СПИДа, я не выгляжу больной и уж тем более не умираю, но я могу вынести то, что они больны и умирают. И я просто просидела с ними весь вечер молча. Важно просто быть там, просто уделять внимание, безо всяких условий. Если человек в данный момент страдает, то ничего другого он делать не может. Ты там – и нечего стараться, словно псих, что-то с этим делать. Там я этому научилась».



Выжившие принимают таблетки и ждут. Некоторые проходят курсы психодинамической терапии. Другим назначают электросудорожную терапию или делают операции. Мы идем дальше. Ты не можешь выбирать – провалиться в депрессию или нет, не можешь выбирать, когда и насколько тебе станет лучше, однако можно выбрать, что делать с депрессией, особенно, когда ты из нее вышел. Одни выходят на короткое время и знают, что вскоре погрузятся опять. Но пока они не в депрессии, они стараются использовать опыт болезни, чтобы сделать свою жизнь лучше, насыщеннее. Для других депрессия – это полное несчастье; они ничего из нее не извлекают. Люди, страдающие депрессией, прекрасно могут искать дороги, по которым их опыт приведет к мудрости. Джордж Элиот в «Дэниэль Деронда» описывает момент, когда депрессия оборачивается чудесным ощущением. Мира была на грани самоубийства и позволила Дэниэлю спасти ее. Она говорит: «… в последнюю минуту, когда я хотела уже броситься в воду и считала для себя смерть самым большим счастьем, я вдруг увидала истинно доброго человека, и мне снова захотелось жить». «Истинно добрые люди» не показываются тем, чья жизнь протекает безмятежно.



Третий срыв, так сказать, мини-срыв случился у меня, когда я уже дописывал эту книгу. Поскольку в тот момент я ни с кем не мог общаться, я заготовил автоматический ответ для электронной почты, где говорилось, что я временно недоступен, и такой же текст я наговорил на автоответчик. Знакомые, пережившие депрессию, поняли, что делать с такими препонами. Они не стали терять время. Я получил десятки звонков от людей, предлагавших все, что они только могли предложить, и делавших это с огромной охотой. «Я приеду в любую минуту, – написала Лора Андерсон, приславшая к тому же огромную охапку орхидей, – и побуду, сколько понадобится, пока вам не станет лучше. Однако, если предпочитаете, приезжайте ко мне и живите хоть целый год – я к вашим услугам. Надеюсь, вы понимаете, что я вам всегда рада». Клодия Уивер задала вопрос: «Как вам лучше: получать весточки каждый день или переписка для вас слишком утомительна? Если так, не отвечайте на письмо. А если что-то понадобится – звоните в любое время, днем или ночью». Энджел Старки часто звонила из платного больничного автомата и спрашивала, как мои дела. «Не знаю, что вам может понадобиться, – сказала она. – Я за вас очень беспокоюсь. Пожалуйста, берегите себя. Если вам по-настоящему плохо, приезжайте ко мне в любое время. Я буду счастлива видеть вас. Если вам что-то нужно, я постараюсь раздобыть. Обещайте, что не причините себе вреда». Удивительное письмо прислал Фрэнк Русакофф, напомнив о том, как драгоценна надежда. «Я жду вестей о том, что вы здоровы и готовы к новым приключениям, – написал он. Он подписался: «Ваш друг Фрэнк». Я знал, что эти люди привязаны ко мне, но такой мощный поток сочувствия поразил меня. Тина Сонего написала, что готова, если понадобится, помочь в работе или, наоборот, купит какие-нибудь билеты и поведет меня развлечься. «А еще я хорошо готовлю», – добавила она. Дженет Бенсдорф возникла на пороге с букетом нарциссов – в обертке была карточка с оптимистическими строчками из любимых стихов, переписанными ее красивым почерком, – и дорожной сумкой, чтобы, если мне станет одиноко, ночевать на моем диване. Поразительная отзывчивость!

Даже в самом отчаянном вопросе, возникающем во время депрессии, – «Почему?» или «Почему я?» – таится зерно самопознания, а это всегда продуктивно. Эмили Дикинсон назвала отчаяние «белым хлебом», и действительно, депрессия способна мотивировать и поддержать в жизни. Депрессивным не дано не задумываться о жизни. Это стало моим важнейшим открытием: дело не в том, что депрессия привлекательна, а в том, что страдающие ею люди благодаря ей становятся привлекательными. Надеюсь, это основополагающее знание станет поддержкой, придаст терпения и внушит любовь тем, кто наблюдает эти страдания. Как Энджел, я считаю своим долгом вернуть целительное самоуважение тем, кто его потерял. Верю, что истории, рассказанные в этой книге, помогут им обрести не только надежду, но и толику любви к себе.

В некоторых несчастьях есть большая ценность. Никто из нас не хотел бы получать уроки таким образом: преодолевать трудности неприятно. Я мечтаю о легкой жизни и в этом желании готов идти и иду на множество компромиссов. Однако я понял, что в той жизни, что выпала мне, можно многое сделать, из нее можно извлечь немало ценностей, по крайней мере когда ее тиски не сжимаются слишком сильно.

В «Ареопагитике» Джон Мильтон говорит о невозможности познать добро, не зная зла: «…та добродетель, которая детски наивна в воззрении на зло и отвергает его, не зная всего самого крайнего, что порок сулит своим служителям, – бела, но не чиста. Это – чистота внешняя…» Таким образом, глубокое познание страдания становится основой для полного понимания счастья, делает счастье более интенсивным. Спустя 30 лет Мильтон в «Потерянном Рае» описал мудрость, пришедшую к Адаму и Еве после падения, когда они познали все грани человеческой судьбы:

 

Воистину глаза прозрели наши,

Добро и Зло познали мы; Добро

Утратили, а Зло приобрели.

Тлетворен плод познанья…

 

Существует такое знание, которое, несмотря на все его содержание, лучше не приобретать. Депрессия не только дает новое понимание счастья, но и уничтожает счастье. Это тлетворный плод познания, плод, который я предпочел бы никогда не вкушать. И все же, обретя знание, можно обрести и искупление. Адам и Ева его получили:

 

…оба снова силы обрели,

Ниспосланные свыше, – некий луч

Надежды, что в отчаянье самом

Блеснул утешно, радость пополам

Со страхом…

 

И вооружившись этой новой, уже человеческой радостью, они вошли в свою новую, короткую, но счастливую жизнь

 

Оборотясь, они в последний раз

На свой недавний, радостный приют,

На Рай взглянули…



…Они невольно

Всплакнули – не надолго. Целый мир

Лежал пред ними, где жилье избрать

Им предстояло. Промыслом Творца

Ведомые, шагая тяжело,

Как странники, они рука в руке,

Эдем пересекая, побрели

Пустынною дорогою своей.

 

Так открывается мир и перед нами, и точно так же мы следуем нашим одиноким путем, уцелевшие, потому что не могли не уцелеть, в пучине обедняющего, бесполезного знания. Мы храбро идем вперед, с нашей чрезмерной мудростью, нацеленные увидеть нечто прекрасное. «Красота спасет мир», – написал Достоевский. Этот момент возвращения из царства печальной веры – чудесен и бывает ошеломляюще прекрасен. Он почти искупает путешествие в отчаяние. Никто из нас не выбрал бы депрессию из всех предлагаемых небесами даров, но если уж нас наградили ею, те, кому удается уцелеть, кое-что в ней находят. Хайдеггер был убежден, что страдание породило мысль; Шеллинг думал, что оно – суть человеческой свободы. Перед страданием склоняется Юлия Кристева: «В своей депрессии я обрела высшую метафизическую ясность… Совершенствование печалью, горем – печать человечества, знаменующее не триумф, но утонченность, готовность к борьбе и творчеству».

Я часто измеряю свою психическую температуру. Я изменил режим сна. С готовностью от многого отказываюсь. Я стал терпимее к другим людям. Я настроен не терять даром счастливое время. Моя личность стала более чуткой и утонченной; она уже не сносит, как раньше, грубые удары; лишь малые окошки имеются в ней; однако в ней есть тонкие, деликатные и прозрачные, словно скорлупа, проходы. Сейчас для меня сожалеть о моей депрессии означает сожалеть об основополагающей части меня самого. Я слишком легко и слишком часто обижаюсь, слишком бездумно срываю на других мою ранимость, однако думаю, что в то же время стал более великодушен к людям, чем раньше.

«В доме кавардак, – рассказала мне одна женщина, всю жизнь сражавшаяся с депрессией, – я не могу читать. Когда она вернется? Когда она снова обрушится на меня? Только дети удерживают меня в жизни. Сейчас у меня стабильный период, но она не отпустит никогда. Невозможно забыть о ней, как бы счастлив ты ни был в данный момент».

«Я смирилась, что буду всю жизнь принимать лекарства, – вдруг горячо говорит Марта Мэннинг посреди обычного разговора. – И я благодарна. Благодарна за это. Иногда смотрю на таблетки и удивляюсь: неужели это все, что стоит между мною и пыткой? Помню, когда была маленькой, я не была несчастлива, но не могла не думать, что придется прожить всю эту жизнь, может быть лет 80 или около того. Это казалось так тяжко. Мне хотелось родить еще ребенка, но после двух выкидышей я поняла, что такого стресса мне не выдержать. Я стала меньше общаться с людьми. Депрессию победить нельзя. Ты учишься справляться с ней, идешь с ней на компромисс. Пытаешься задержаться в ремиссии. Чтобы не сдаваться, требуется много упорства, много времени. Знаете, когда стоишь на грани самоубийства и вдруг получаешь жизнь обратно, то ее стоит взять».

В попытках «взять ее обратно», мы хватаемся за мысль о продуктивности депрессии, о том, что есть в ней нечто жизнетворное. «Если бы мне пришлось начать по новой, я бы так не поступил», – сказал мне Фрэнк Русакофф через несколько месяцев после операции на мозге. Я провел полдня с ним, его родителями и его психиатром; они обсуждали мрачную реальность: сингулотомия пока не дала результатов, и, возможно, потребуется вторая операция. Сам Фрэнк со свойственными ему деликатностью и храбростью строил планы, как он за полгода встанет и начнет бегать. «Я думаю, что сильно вырос, многое приобрел благодаря ей. Я стал намного ближе с родителями, с братом, с друзьями. Я занимаюсь с доктором, и это очень помогает». Эта дорого доставшаяся невозмутимость трогала до глубины души: «В депрессии и правда есть благородные стороны, но их трудно увидеть, пока она владеет тобой». Позднее, когда проявились результату операции, он написал: «Я говорил, что, если бы было можно, все сделал бы по-другому. И думаю, так и было бы. Но теперь мне кажется, что худшее позади, и я благодарен за то, что у меня есть. Уверен, что побывав 30 раз в больнице и перенеся операцию на мозге, я стал лучше. На этом пути я встретил много хороших людей».

«Я потеряла наивность, когда поняла, что всю оставшуюся жизнь будет существовать разлад между мною и моим мозгом, – пожимая плечами, говорит Кей Джеймисон. – Не могу передать, как я устала упражнять свой характер. Но я ценю эту часть меня; те, кто любит меня, будут любить и с этим».

«Жена, с которой мы прожили несколько лет, никогда не видела меня в депрессии, – говорит Роберт Бурстин. – Не видела. Но я познакомил ее с этим и попросил людей рассказать ей об этом. Я сделал все, чтобы подготовить ее, потому что, без сомнения, у меня снова случится депрессия. В ближайшие сорок лет я обязательно снова буду ползать по комнате. И это меня ранит. Если бы кто-то мне сказал: “Я заберу твою депрессию, если ты отрежешь себе ногу”, – не знаю, что бы я предпочел. И все же до болезни я был невероятно нетерпим, невероятно высокомерен, не имел представления о слабости. Пройдя через все это, я как человек стал лучше».

«Главная тема моей работы – искупление, – говорит Билл Стейн. – Я до сих пор не понимаю своей роли в некоторых вещах. Читая жития святых и мучеников, я уверен, что не вынес бы того, что они вынесли. Я пока не готов основать хоспис в Индии, но депрессия наставила меня на верный путь. Встречая людей, я понимаю, что у меня другой уровень опыта. То, что я прошел через такую разрушительную болезнь, изменило мой внутренний мир. Я всегда был привержен вере и добру, но до срывов у меня не было драйва, не было нравственных целей».

«Мы прошли через ад, чтобы обрести рай, – говорит Тина Сонего. – Моя награда проста. Я теперь понимаю то, чего не понимала раньше, и я пойму то, чего не понимаю сегодня, если оно того стоит. То, чем я являюсь сейчас, сделала из меня депрессия. То, что мы получили, так тихо и одновременно так громко».

«Наша беспомощность – наше главное достояние, – говорит Мэгги Роббинс, – если через нее мы познали других, открылись другим, значит беспомощность приносит близость. Я научилась быть среди людей, потому что мне от них многое нужно. И мне кажется, что я научилась отдавать то, в чем я нуждаюсь».

«Настроение – это новый фронтир, как глубокий океан или открытый космос, – говорит Клодия Уивер. – Такое обилие плохого настроения воспитывает характер; думаю, я переносила тяжкие утраты легче, чем большинство людей, потому что имела опыт тех чувств, которые такие утраты вызывают. Депрессия не препятствие на моем пути; это часть меня, которую я по этому пути несу, и я верю, что во многом она мне помогает. Как? Этого я не знаю. Но я все равно верю в свою депрессию, в ее искупительную силу. Я очень сильная женщины, и отчасти благодаря депрессии».

Наконец, Лора Андерсон написала: «Депрессия давала мне доброту и способность прощать в случаях, когда другие не знают, как поступить – меня тянет к людям, способным оттолкнуть неверным движением, неуместной шуткой или бессмысленным суждением. Сегодня вечером я спорила с одним человеком о смертной казни: я пыталась объяснить, стараясь особо на себя не ссылаться, что человек в состоянии понять ужасные вещи – понять жуткие связи между настроением и работой, и отношениями, и всем остальным. Я не люблю, когда депрессию приводят как извинение, однако уверена, что если довелось через нее пройти, начинаешь яснее и быстрее понимать временное отсутствие здравости суждений, заставляющее людей поступать так дурно, – ты учишься, возможно, даже выносить мировое зло».

В тот счастливый день, когда мы избавимся от депрессии, мы вместе с нею потеряем очень многое. Если земля научится кормить себя и нас без дождей, если мы одолеем погоду и провозгласим вечное солнце, разве не будем мы скучать по пасмурным дням и летним грозам? Как солнце, редко выглядывающее английским летом после десяти месяцев хмурого неба, кажется чуть ли не ярче, чем в тропиках, так и редкое счастье кажется огромным, всеохватным и превосходящим все, что я могу вообразить. Как ни забавно, я люблю свою депрессию. Я не люблю находиться в депрессии, но саму депрессию я люблю. Я люблю себя таким, каким я бываю, пробуждаясь от нее. Шопенгауэр сказал: «Человек [доволен] в соответствии с тем, насколько он скучен и нечувствителен»; Теннесси Уильямс, когда его попросили дать определение счастью, ответил: «Бесчувственность». Я с ними не согласен. Если бы я побывал в ГУЛАГе и выжил, то знал бы, что, попади я туда снова, снова выживу. Странно, но я более уверен в себе, чем мог себе представить. Едва ли не за одно это (но не только) стоит пережить депрессию. Я не думаю, что когда-либо еще попробую покончить с собой; вряд ли я с готовностью расстанусь с жизнью на войне или если самолет, на котором я лечу, разобьется в пустыне. С зубами и ногтями буду бороться за жизнь. Это как если бы я и моя жизнь, посидев друг против друга в ненависти и желании расстаться, теперь вдруг слились в вечном неразрывном объятии.

Противоположность депрессии не счастье, а жизнелюбие. Моя жизнь сейчас, когда я пишу это, насыщена, даже когда мне грустно. Вполне возможно, что как-нибудь в будущем году я снова проснусь без разума; вряд ли это продлится вечно. Тем временем я открыл то, что приходится назвать душой, часть меня, о которой я и не подозревал до тех пор, пока семь лет назад ко мне с визитом не явился ад. Это очень ценное открытие. Почти ежедневно я ощущаю краткие всплески безнадежности и гадаю, поскользнусь я или нет. То здесь, то там на какой-то миг, подобный вспышке молнии, мне вдруг хочется попасть под машину, и приходится, сцепив зубы, стоять на тротуаре, ожидая, пока загорится зеленый; или вдруг представляется, как легко перерезать вены; или я ощущаю металлический вкус пистолетного дула во рту; а то представляю себе, как я засну и не проснусь. Я ненавижу такие чувства, но знаю, что они побуждают меня глубже взглянуть на жизнь, найти и осознать причины, по которым стоит жить. Я не нахожу в себе большого сожаления о том, что моя жизнь пошла таким курсом. Каждый день я выбираю, порой играя, порой наперекор всем резонам, выбираю жизнь. Разве это не редкое счастье?

Назад: Глава одиннадцатая. Эволюция
Дальше: Глава тринадцатая. С тех пор