Книга: Эта короткая жизнь. Николай Вавилов и его время
Назад: После приговора
Дальше: Холодный свет

Часть седьмая
Брат Сергей

Дневники

1.
Когда я писал свою первую книгу о Николае Вавилове, я знал, что его брат Сергей Иванович вел дневники. Мне хотелось заглянуть в них хоть одним глазом, но его сын Виктор Сергеевич никого к ним не подпускал на пушечный выстрел.
После кончины Виктора Сергеевича, в 1999 году, табу было снято. Но потребовался еще многолетний труд составителей, комментаторов, редакторов, чтобы привести дневники в порядок, расшифровать, перевести многочисленные записи на разных языках, прокомментировать… Вторая половина дневников увидела свет в 2012 году, первая в 2016-м – оба тома в серии «Научное наследство», основанной Сергеем Ивановичем Вавиловым.
Первые дневниковые записи были сделаны Сергеем в 1904–1905 годах, в 14 лет, но позднее он их уничтожил, посчитав глупыми и наивными. «Настоящий» дневник начал вести в 1909 году. Вел – с перерывами на годы и десятилетия – до последних дней жизни.
В раннем детстве Сергей был очень религиозен. Потом стал скептиком, материалистом, снова скептиком. Отношения с Богом до конца дней у него были сложными.
На улицах Пресни он рос и развивался под защитой кулаков и под сильным влиянием старшего брата Николая.
Учился в том же коммерческом училище – на три класса младше. В сарае они вместе ставили опыты, собирали гербарии, пытались выяснить, как зимуют лягушки…
22 сентября 1947 года Сергей Иванович вспоминал: «Сначала мир полон духовного. Бог, черти, лешие, всё живое, мир дышит, в нем опасно, но радостно жить. Потом “научное мировоззрение": Мечников, Геккель, Тимирязев, Бюхнер, еще позднее Мах. Вдохновение критики и разрушения, первые шаги Эпикура и Лукреция».
А вот его воспоминание о детских годах в записи от 8 мая 1942 года: «Природу, настоящую развертывающуюся весну я узнал очень поздно впервые, лет в 10, когда в первый раз поехал на дачу в Богдановку. Произвело это впечатление потрясающее, и во мне сразу проснулся естественник, homo sapiens, человек, стремящийся узнать. Один – философ и ученый – ходил я по лесам и рощам, смотрел за растениями и впитывал в себя “природу”. Первая “работа” – подбор желтых цветов, хлорофилл, ксантофилл. Тимирязевская “Жизнь растений” казалась лучше всех сказок в мире (подумать только, потом Аркаша Тимирязев и потом комбинация Тимирязева с Лысенко). Детские опусы по “мировоззрению”. От соприкосновения с природой возник “ученый”».
На книгу К.А.Тимирязева «Жизнь растений» Сергея, конечно же, навел старший брат. Другая книга, прочитанная под его влиянием, – «Этюды оптимизма» И.И.Мечникова. Она подвигла 15-летнего Сергея написать трактат – «О мировоззрении»; он, к сожалению, не сохранился.
В детстве и отрочестве влияние на Сергея старшего брата было очень большим, но к 18 годам оно сошло на нет. Слишком разными были братья по характеру и темпераменту, разным было у них восприятие окружающего мира, по-разному они ощущали свое место в мире.
Вот запись Сергея от 13 марта 1909 года: «Со вчерашнего дня мне пошел 20-й год. Sans doute [горе тебе, человек (лат.)] я пока еще иду в гору и даже очень круто поднимаюсь. До 10 лет, до поступления в школу, я был ребенком, ребенком трусливым, одиноким, мистиком, мечтавшим, мечтавшим, мечтавшим <…> об алхимии, чудесах, колдунах, любившим играть в магию, много и без толку читавшим и глубоко верующим. С 1905 года я стал себя понимать, сначала грубо и странно; я сделался поэтом, философом, миросозерцателем и… я стал выделяться. Я узнал, точнее перечувствовал и пессимизм, и оптимизм, и радость, и отчаяние, и научную религию, моим первым учителем была книга Мечникова. <…> Революция была только толчком, переломившим меня в отношении миросозерцательном».
Из других записей знаем, что переломила его не столько революция, когда «кругом всё кипело», сколько смерть младшего братика, семилетнего Илюши. Об этом он вспомнит 1 марта 1912 года, после похорон своего первого и, видимо, единственного учителя, Петра Николаевича Лебедева – великого ученого, взвесившего свет. У Лебедева было больное сердце. Смерть настигла его в расцвете сил и таланта, в 46 лет: «Ужас на сердце, тоска и тайна смерти перед глазами <…>. Смерть, ладан, свечи и физик среди этого. О, насмешка и ужас. Наука, где же ты, что ты. Не наука мир объемлет, а мир ее. Нет ужаса ужаснее смерти ученого и поэта». И дальше: «После смерти Илюши это вторая, производящая во мне ужас и бунт. После первой я очутился вне религии».
Раздумья о жизни и смерти, о тщете повседневного существования проходят красной нитью через все «годы и расстояния» Сергея Вавилова. Если у Николая сознание краткости человеческой жизни вызывало азарт, побуждало не терять ни минуты, то Сергей был погружен в раздумья о суете сует, о фатальности происходящего, о том, что мы бессильны что-либо изменить, – можем, в лучшем случае, лишь кое-что понять.
Николай Вавилов по натуре был деятель, Сергей – созерцатель.
Особой болью отозвалась в его душе смерть младшей сестры Лиды в 1914 году.
Он был на фронте, рядом рвались снаряды… Его часть перебрасывали с места на место, изнуряя долгими переходами по горам и долам, через какие-то деревушки. Вдруг он с радостью узнал, что для него есть письма. «Раскрыл письмо от брата и от первой же строки разрыдался. Всё стало чужим. И повозки, и солдаты, и корпуса, и пушки, и остались только два ужасных слова “Лида умерла”. Жизнь сразу потеряла и цену, и смысл, и совсем не страшны показались рвущиеся шрапнели. “Жизнь коротка и подобна летучему дыму”. Стоял, как столб, не знал, что делать. Слезы вырывались ежеминутно. А тут какая-то военная канитель. Ночью весь обоз поворотил обратно. Говорят, 25-й корпус отступает. А Бог с ним, пусть хоть в тартарары идет. Ночью по ухабам поплелись, меня трепала лихорадка, и плакал, и не мог идти, наконец, сел на лошадь, укутался башлыком».
В памяти всплывала вся недолгая жизнь сестры. Вспомнил, как тяжело она болела полгода назад, когда перенесла операцию аппендицита. А теперь – такая глупая нелепость!.. Он еще острее осознает тщету и бессмысленность существования перед лицом великой тайны под названием смерть.
«Письмо Николая о смерти Лиды – прекрасно. Ни воплей, ни стонов, точно, объективно и полно. Я так написать на 3-й день смерти не смог бы. Я по-прежнему в отупении, ем, пью, слушаю канонаду, но боюсь задуматься, остановиться».
В дневниках Сергея Ивановича нередки стихи. Цитаты из Пушкина, Тютчева, Лермонтова, Жуковского, Баратынского, Владимира Соловьева, Блока, Гейне, Гёте, других поэтов. Но чаще – его собственные. Смерть сестры породила такие строки:
Сил таинственных стеченье
Закрутило жизнь мою.
Веру в цель и назначенье
Безнадежно отдаю.
Жизни шум, природы трепет
Бег сияющих светил.
Всё случайный, странный лепет,
Миг игры безумных сил.
Тихо жди прикосновенья
Сокрушающей руки
И спускайся по теченью
В смерть впадающей реки.

Течение жизни — река, впадающая в море смерти. Этот образ будет окрашивать его мысли и чувства в минорные, сумрачные тона. Противовесом будут наука, искусство, красота. И – робкая надежда на то, что Бог все-таки существует и что душа человека способна пережить «футляр» бренного тела. «Господи, проясни, дай постигнуть душу живую и бессмертную».
2.
Как соотносятся наука и искусство, каково их место в духовном мире человека?
Восемнадцатилетний Сергей Вавилов неустанно размышлял над этими вопросами и… все сильнее в них запутывался. Научная истина объективна, она вне личных пристрастий. Наука освобождает «от всяких проклятых вопросов о цели жизни, Боге и пр[очей] ерунде». В этом для него неотразимая притягательность науки. Но делает-то науку конкретная личность, со своим неравнодушным «я». «В науке я иду от личности к миру, в искусстве, наоборот, от мира к личности. Я соединяю в себе два полюса – науку для теории и искусство для практики. Искусство и наука – мой символ веры – основные принципы моего миросозерцания».
Но два полюса не соединяются в душе 18-летнего мудреца, они тянут ее в разные стороны, испытывают на разрыв.
Между небом и землею
Я повис.
И не знаю вверх лететь мне
Или вниз.
Наверху теорий царство,
Знаний рай.
А внизу искусства с жизнью
Славный край.
Да уж снизу улетел я
Далеко
И упасть туда опять мне
Нелегко
И хоть вижу я науки
Блеск и свет
Но и с нею сильной связи
Также нет.
А меж тем своей усладой
Жизнь манит
Но сияние науки
Мой магнит.
Меж наукою и жизнью
Я повис
И не знаю вверх лететь мне
Или вниз.

Он сочинил эти стихи как бы в шутку, но затем признал, «что это не шутка: а истинное горе мое».
Подобные мысли не волнуют его одноклассников, он не может не чувствовать своего превосходства над ними и – своего одиночества. Методично, в алфавитном порядке, он выписывает их имена, давая каждому краткую характеристику. Большинство характеристик убийственны: дурак, подлиза, хулиган, развратник, идиот, урод… Ну а те немногие, к кому он снисходителен? Один из них «не глуп, но кажется дураком, потому что хочет казаться умным»; другой «статист, декорация, фон, полная безличность»; третий «умный, добрый, но все же не живой человек, и это очень печально». Наивысшей оценки удостаивается некто Рычков – «идеальный ученик», «хороший парень, умный, симпатичный», но и он «особенно не выделяется ничем». И скучно, и грустно, и некому руку подать
Сергей всегда опрятен, аккуратно одет, ногти безупречно вычищены, у него манеры воспитанного интеллигентного юноши. Он со всеми ровен, вежлив, предупредителен. И от всех бесконечно далек. Он тяготится, но и упивается своим одиночеством. Ни с кем из товарищей он не может сойтись, поговорить по душам, никто его не поймет. Хуже того, он сам себя порой не понимает.
Учеба в школе подходила к концу. Благодаря приватным урокам латыни – он брал их два года – ему открыт путь в университет. (Учтен опыт брата!)
«Быть может там, в Университете, найду я душу, приобщившись к которой, найду я пути к миру и восприму силы, нужные для науки».
Но и в университете Сергей Вавилов не мог найти друга, способного понять и разделить его сокровенные мысли и чувства. Сокурсники кажутся ему примитивными, стандартными, все на одно лицо – хуже, чем в коммерческом училище. Высокомерен? Но он не снисходителен и к себе.
Зная о том, насколько разными по характеру были его родители, Сергей размышлял о том, не этим ли определяются его «вечные внутренние противоречия», его «две души».
«В общем мой характер мне совсем не нравится. Я по характеру фаталист. Судьба и внешние обстоятельства играют в моей внутренней жизни огромную роль. Моя кончина может быть совершенно трагической. Я не могу следовать по жизни по общепринятым правилам. Кем я буду? Этого я не знаю, всё зависит от моей трагической судьбы. В лучшем случае я стану очень плохим профессором физики. В худшем же, если к внутренней катастрофе присоединится внешняя, я стану бродягой или монахом (последнее вероятнее всего, это лучший способ ухода из мира, и, кроме того, ведь я безусловно стану верующим. Это я точно знаю, и я в прямом смысле, а не просто эстетически “православный"). Наконец, третья возможность – что вся моя жизнь останется столь же неопределенной, как сейчас, буду смешением плохого физика и плохого эстета».
Ближе других Сергею его учитель рисования в коммерческом училище Иван Евсеевич Евсеев. Ему, больше чем кому-либо, Сергей был обязан приобщением к искусству. Вместе с «Евсеичем» он ездил в Звенигород, в Новгород, в Финляндию, Эстонию, потом, уже студентом университета, путешествовал по странам Европы. Но и с Евсеичем, почти ровесником отца, он близок внешне – не внутренне. Евсеич часто кажется ему бестактным, надоедливым, бесцеремонным.
В учебе у Сергея большие успехи. Со второго курса он работает в лаборатории профессора П.Н.Лебедева, которого высоко оценил с первой же лекции. Лебедев для него – эталон ученого. «От него-то узнал я и как трудна наука; сколько усилий нужно, чтобы быть ученым, нужно знать языки, математику, нужно работать; от него же получил стимул к работе. “Плох тот казак, который не надеется быть атаманом”. Ну а я надеюсь».
В 1911 году разразился скандал, спровоцированный решительным, но неумным министром просвещения Л.А.Кассо.
Министр «обязал» ректора Московского университета разгонять студенческие сходки с помощью полиции. Этим приказом грубо попирался закон об автономии университетов, принятый в 1905 году Ректор А.А.Мануйлов собрал Ученый совет и заявил, что скорее уйдет в отставку, нежели подчинится. О том же заявили проректор П.А.Минаков и помощник ректора М.А.Мензбир. Подать в отставку они не успели: министр издал приказ об их увольнении, хотя их избрал Ученый совет и только Ученый совет имел право их сместить. Ответом на новый произвол власти стал уход в отставку 130 ведущих профессоров и преподавателей. В их числе Вернадский, Тимирязев, Чаплыгин, Лебедев – весь цвет университета.
Профессор Лебедев был далек от политики, уходить не хотел, но должен был это сделать из солидарности с коллегами. Об отношении Сергея к кипению политических страстей можно судить по такой его записи: «Я никогда не хотел быть ни социалистом, ни кадетом, ничем другим, я всегда бежал [от] внешней жизни. Я всегда любил историю, вернее, историю культуры, внешности, любил искусство, любил науку, жизни я никогда не любил, я жил или прошлым, или красивым, или абстрактным. <…> Равнодушно спокойно и красиво прожить жизнью ученого – вот mon idee fixe теперь».
В сентябре 1911-го о том же, но более конкретно: «Тут убили Столыпина, но для меня это прошлогодний снег, гораздо важнее и досаднее для меня, что вот получил из-за пустейшего пустяка 4 по физике». И дальше: «Наука, кроме того, что она наука, т. е. знание, есть настроение, а это научное настроение (самое хорошее, что есть в науке) удивительно как портят все эти Столыпины, Кассо, Станкевичи… и четверки».
Профессор Борис Васильевич Станкевич был назначен вместо Лебедева – тоже вопреки университетскому уставу. Он, видимо, и снизил отметку Сергею Вавилову из-за какого-то пустяка. Сергей и думать не мог о том, чтобы работать на кафедре под руководством Станкевича.
К счастью, для П.Н.Лебедева была открыта лаборатория на средства мецената А.Л.Шанявского – при Народном университете его имени, так что Сергей Вавилов мог продолжить работу в лаборатории, остался в ней, когда, после смерти Лебедева, ее возглавил П.П.Лазарев.
В 1913 году появилась первая научная публикация Сергея Вавилова. Он еще студент, но уже ученый. Казалось бы, его путь определился.
Но внутри продолжалась борьба, скрытая от посторонних глаз. Он много читает об истории мировой культуры, каждое лето по три-четыре недели проводит в Западной Европе: в Германии, Франции, Италии, Голландии… (Отец, видимо, не стеснял его в средствах.) Его влекут соборы, памятники, библиотеки, музеи – всё, что приобщает к красоте, к истории культуры, к высшим достижениям творческого духа.
Быстро расширяется круг его чтения. Он читает свободно на основных европейских языках. Особый интерес вызывает образ Фауста – «более всяких Гамлетов, Дон-Жуанов, Дон-Кихотов». Прочитав старинную немецкую легенду о Фаусте (издание 1587 года), он был поражен тем, насколько герой народной легенды отличается от героя ее литературных переложений. Главное в Фаусте народной легенды – наука, познание истины. Ради познания он связывается с нечистой силой, а вовсе не ради земных удовольствий, как в драме Гёте и в других литературных произведениях.
«Истинный Фауст вот кто: “он взял себе орлиные крылья, желая до основания исследовать всё на небе и земле”, как пишет о нем первоисточник. Фауст проводит свое время с чертями и бросается в магию не потому, что он “проклял знанья ложный свет”, а как раз наоборот, потому, что в магии-то этого света он и ищет. Уж вовсе не из-за “жизни” он связался с Мефистофилесом, а если у него и есть приключения, пирушки и т. д., так ведь всё это дьяволовы “штуки”, “искушения”. Фауст расспрашивает своего черта об устройстве мира, ездит на нем удостовериться самолично, всё ли так обстоит на небе, как говорит теория (эта деталь интереснейшая), сочиняет календарь и т. д. Истинный Фауст – истинный ученый, и, увидав своего гётевского однофамильца, он, наверное, покачал бы только укоризненно головою».
Итак, Фауст вступил в сделку с самим чертом, чтобы познать истину, а не бежать от нее! Этот образ завораживает Сергея Вавилова. Ареальное, земное воплощение Фауста он видит – в личности Леонардо да Винчи.
Летом 1911 года Сергей едет на три недели в Западную Европу. Едет с Евсеичем, чье присутствие отравляет всё удовольствие от поездки. В дневнике ей посвящена одна короткая запись – от 15 июля. Поездка прошла мимолетно, впечатление осталось только от Парижа, точнее – от посещения Лувра, а в Лувре – от «Джиаконды» Леонардо да Винчи.
«Вот чудо из чудес, картина – книга, которую можно читать часами. Я стоял перед нею больше получаса, простоял бы и больше, если бы было можно. Лицо Джиаконды – лицо идеального ученого; это такое безбрежное спокойствие духа. Такой ум и бодрость, о которых можно только мечтать. Эта странная улыбка, вовсе она не “ядовитая”, как говорят, нет, это просто улыбка спокойствия, невозмутимости и ума. Как высоко стоит Джиаконда над миром, как она одинока, как она счастлива. Джиаконда – это дух истинной науки, и я стоял перед ней и думал о себе, мечтал, раскаивался, строил планы. <…> С ней надо быть глаз на глаз, иначе ее не поймешь. Я сбежал от моих компаньонов и долго стоял перед Джиакондой. После Джиаконды мне не хотелось ничего другого. Я нашел, дорога найдена, наука, наука, святая наука. Скорее домой, к книгам, бумаге и карандашу. Все эти Брюссели, Антверпены, Гааги, Амстердамы прошли незаметно, я на них и не смотрел. Теперь я дома и сел за книги».
Через пару недель после этой записи чудовищное событие молнией разнеслось по мировой прессе: Джиаконда исчезла из Лувра! Сергей Вавилов в отчаянии: а что если безумец-похититель сожжет картину! «Гибель Джиаконды была бы не гибелью картины, а просто гибелью гения, смертью Ньютона, Пушкина. Джиаконда вовсе не картина, это живое существо, к которому можно пойти, беседовать, коротать дни и ночи. Репродукции, копии с Джиаконды – это то же, что фотография с живого человека (не с картины)».
Картина нашлась через два года – во Флоренции, что, конечно, не могло не отразиться в дневнике Сергея Вавилова. Оказалось, что ее похитил полоумный итальянец В.Перуджо – из патриотических побуждений: шедевр великого итальянца должен быть в Италии! Он принес картину директору галереи Уффици. Ее вернули в Лувр.
Последняя встреча Сергея Вавилова с Джиакондой произойдет в 1935 году. Оказавшись в Париже в научной командировке, он, конечно, посетит Лувр. Но должен будет «выступать в роли гида для жены [советского дипломата]
Сучкова, дамочки, находящейся в состоянии культурного ликбеза. Пошли в Лувр, и мне пришлось быть tutor’ом, объясняющим Рафаэлей, Веронезов и т. д. Ну, вот расскажи ей, что такое Джоконда <…>. Для себя-то почти ничего не осталось. А между тем со стен опять заулыбались луинивские леонардески (здесь они, конечно, первого сорта). По-новому увидел Крестителя Леонардо, и Джоконда, когда увидел ее настоящую, ожила, руки, руки стали настоящими, и ее поразительный такт во всем – в позе, в улыбке, в пейзаже – стал понятным опять. Ясно, что колорит Дж[оконды] совсем испорчен, всё позеленело, не могло быть у Леонардо] этого зеленого неба. С нее бы снять лак. Но замечательно, [что] кроме Леонардо и леонардесок, никто не трогает».
Личность Леонардо да Винчи влекла своей масштабностью, универсальностью, гармоничным единением науки и искусства.
Тем сильнее молодой Сергей Вавилов ощущал собственную раздвоенность.
Плачь! Ори! Кричи! Визжи!
Череп об стол размозжи
Две души во мне живут
И на части меня рвут.

С годами он стал привыкать к внутренней раздвоенности, стал относиться к ней более спокойно, но преодолеть ее так и не смог. А «Фауст» Гёте – все-таки Гёте! – на всю жизнь стал его настольной книгой.
Я полюбил гармонию стихов
И мудрости алмазные кристаллы.
И «Фауста» вновь перечитывать готов
Всю жизнь мою, как Библию, сначала,
Как откровение, он вечно нов.

В душе и мыслях Сергея Вавилова легендарный Фауст и реальный Леонардо прочно переплетены. В 1939 году, прочитав биографию Марии Кюри, написанную ее дочерью, академик С.И.Вавилов записал: «Хочется вернуться к моей старой-престарой теме “Фауст и Леонардо”, собрав в ней то, что за жизнь узнал из истории науки, из жизнеописаний людей, наукой занимающихся. “Madame Curie” – необходимое звено для этой будущей статьи или книги, будет ли время?» Времени на это не было…
3.
Учеба в университете приближалась к концу, Сергею Вавилову предложено остаться на кафедре физики – для подготовки к профессорской деятельности. Профессор П.П.Лазарев советовал принять предложение. Протестуя против произвола министра Кассо, Лазарев, вместе Лебедевым, ушел из Московского университета, но с тех пор прошло три года, раны зарубцевались…
Для Сергея разговор с Лазаревым – соблазн Мефистофеля. 8 января 1914 года он записывает (почему-то по-итальянски): «В глубине души у меня абсолютно ничего не было против того, чтобы остаться при университете. Это означало бы очень много; тогда бы я стал физиком-профессиона-лом, а так я всего лишь дилетант». И дальше по-русски: «Но было стыдно, и я отказался».
Почему стыдно? За что стыдно? Перед кем стыдно? Позднее в автобиографии С.И.Вавилов написал: «В виде протеста я отказался после окончания университета остаться при кафедре для подготовки к профессорской деятельности». В дневнике проступают другие причины, возможно, не менее веские.
Он недоволен темой и методами научной работы, которые ему навязал П.П.Лазарев, хотя вынужден почитать его как учителя, заступившего место покойного П.Н.Лебедева: «Работа мне не нравится, в ней что-то от Гей-Люссака, как почти всё у П.П. По крайней мере, в течение 3–4 лет необходимо будет освободиться от П.П. и начать работать либо за границей, либо в другом городе».
Почему надо освобождаться 3–4 года, а не порвать сразу? Резкий разрыв – не в характере Сергея Вавилова. К его внутренней раздвоенности добавляется внешняя. Вот еще одна из записей: «Наконец, все раскусили, что такое П.П.
1) Это, безусловно, не физик, а так, какой-то ходячий “Gay-Lussac”. 2) Это отвратительный бесхарактерно-самодержавный человек. Быть настоящим физиком очень трудно, тут нужен специальный стиль – “’стальной”, холодный и закаленный. <…> П.П. же – это что-то неврастеническое, несчастное, а иногда и противное».
Но и стремление незаметно, без скандала, уйти из-под опеки П.П.Лазарева, не главный мотив отказа остаться в университете.
«На свете лучшее – физика. Физика – это наука, и наука – это физика. Всё остальное – с математики, астрономии до зоологии и ботаники – только ее прислужники. В физике нет ни капли служебное™. Сама в себе. Быть физиком и даже таким плохим, как я, – уже счастье. Быть физиком – это значит хоть час в день чувствовать себя хорошо. С какой гордостью говорю я, что я физик. Это уже патент на благородство – я в физике, вероятно, ничего не сделаю. Мало знаний и метода, но люблю ее я превыше всего».
Итак, он благоговеет перед физикой, физика – его судьба. Но… достоин ли он такой судьбы? Есть ли у него те качества, какими должен обладать настоящий физик? Он угрюмо подтрунивает над собой:
Физик я в литературе,
А в науке я пиит.
Искони видно лежит
Эта блажь в моей натуре.

До выпускных экзаменов остается всего ничего, а он приватно изучает итальянский язык, которым и без того уже хорошо владеет, читает в оригинале «Божественную комедию» Данте. Сочувственно цитирует ее знаменитое начало: «Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу, / Утратив правый путь во тьме долины». Спорит с автором о том, что «слаще» – заблудиться в лесу или умереть: «Есть много случаев, когда я, к сожалению, убежден в обратном – что смерть менее горька. Думаю даже всерьез о смерти как об истинном выходе из положения». Он не чувствовал, что готов стать физиком.
4.
Уход из университета означал немедленный призыв в армию.
Рядовым необученным.
Правда, не простым солдатом, а вольноопределяющимся. Право на это давало высшее (и даже среднее) образование.
Срок службы – полтора года. Жить можно на частных квартирах, а не в казарме. После года можно сдавать экзамен на первый офицерский чин. Представлялась и некоторая свобода в выборе рода службы, но для этого надо было подсуетиться. Негодуя на свою «глупую фаталистику», Сергей записал, что «было 100 выходов хорошо устроиться, а в результате я, кажется, сижу на бобах».
Пришлось искать протекцию у Прохоровых – владельцев Трехгорной мануфактуры. Визит к ним оставил в дневнике саркастичную запись: «Вместе с папенькой ездил с визитом к Прохоровым, лобызал десницы, говорил о Париже, завтракал и был в сюртуке. Дом и уклад жизни палаццообразный, стиль, “haute bourgeosiie” [крупной буржуазии], т. е. диваны, потолки, лакеи, портреты [Г.М.]Бобровского, а книги в золоченых переплетах в каком-то буфетике. Впрочем, не знаю, может быть, есть и библиотека. Всякая картина аристократизма, даже буржуазного, на меня действует угнетающе. Падаю в своих глазах, кажусь себе каким-то дьячком в длинном сюртуке и завидую E perche non io, ma gli altri! [И почему не я, а другие (ит.)] Вот где зарыты социализмы и прочие прелести».
В июле 1914 года он стал вольноопределяющимся 25-го саперного батальона Московского военного округа. Полагал, что будет свободен 4–5 часов в день, и радовался, что сможет тратить их на любимые книги и на любимую физику. Полтора года службы позволяли оттянуть окончательный выбор жизненного пути, разобраться в себе, может быть, получить закалку, которой ему недоставало для того, чтобы стать «настоящим» физиком.
О том, что к концу месяца грянет война, никто не подозревал…
5.
К саперным войскам принадлежали и подразделения телефонной и радиосвязи. Он мог использовать знания физики и даже – урывками – заниматься наукой. Сидеть под огнем в окопах, ходить в штыковые атаки ему не приходилось.
Но на войне – как на войне. Снаряды разрывались рядом, разбрасывая смертоносные осколки, над головой кружили самолеты противника, падали бомбы. Приходилось шарахаться от кустов, в которых притаился или казалось, что притаился неприятель… Изнуряли многоверстные переходы, часто бессмысленные, туда и обратно, – в жару и холод, под дождем и снегом. Спали под открытым небом или в деревенских халупах – в тесноте, в грязи, с клопами и блохами…
Военная романтика, мысли о героизме в его записях быстро сходят на нет. Война – это мясорубка и бестолковщина.
В декабре 1916-го Сергей Иванович, уже прапорщик, приехал в Москву в кратковременный отпуск. Оставил дома дневники, благодаря чему они сохранились. Он вел записи и после возвращения в часть, но в феврале 1918-го, как упоминалось, он попал в плен, через два дня бежал, записные тетради пропали. О том, как велика эта потеря, можно судить по тем дневникам, что сохранились. Приведу только запись от 8 декабря 1914 года, сделанную в польской деревушке Воля Моравицка. Ее можно было бы озаглавить по-ремарковски: «На Западном фронте без перемен»:
«Итак, “фронт передвинулся”. Чудища корпусов со всякими обозами, транспортами, лазаретами, почтой, телеграфными ротами, артиллерией перешли на другое место. Что это – отступление, “маневр”, “занятие удобных позиций” или so etwas [что-то в этом роде], боюсь сказать. Немцев ждут на укрепленных позициях за р[екой] Нидой, а им предоставлены болота и скверные дороги. 25-й корпус стал здесь, все деревни кругом заняты бесчисленными щупальцами неповоротливого спрута. И наша щупальца – телегр[афная] рота – тоже знает свое место. Как ненужная соринка, пятно на этой щупальце, сижу и я, и двигаюсь вместе со спрутом, спрут меня волокет, ему до меня нет дела и мне до него. Таких спрутов, кажется, до пятидесяти, и все они – органы одного колоссального ихтиозавра армии. Земля вертится, летит солнечная система, вселенная “катится”. А мне, пылинке и соринке, дело только до самого себя, до семьи и до книг. Какой-то таинственный, неведомый, нелепый contract sociale [социальный контракт] посадил меня на спрута, и до сих пор нет никакого спасения. Вот сейчас пригвожден к этой грязной деревеньке. Дни идут за днями, пустые, как выеденные яйца. Вчера зачем-то, “водили” на опрос, “претензий” к батальонному] ком[андиру] верст за 6. Водили всю роту из-за выеденного яйца. Гора пришла к Магомету. Итак, в результате 12 в[ерст] прогулки, несмотря на раны на моих ногах, раны ужасные. Увеселительная прогулка. А остальное всё так. Громыхают пушки не особенно далеко. Мучают вши, сожители с разговорами о конце войны, халупа с несчастным паном. Курю, воруют у меня папиросы, едим картошку, ну das ist alles [это всё]. Опять ни писем, ни газет, ни посылок. <…> А война как на грех безрезультатна. Одинаковое упорство с той и другой стороны. Статика!»
Сергей Вавилов сознает себя ничтожной песчинкой, беспомощной и никому не нужной, безжалостно растираемой жерновами войны вместе с тысячами таких же песчинок. Лишь одним отличается от других песчинок: способен мыслить. Мыслящая песчинка…
Но что значит – мыслить? Что такое – мышление, сознание? Только ли человеку оно дано? Может быть, всему живому или даже и неживому? Может быть, и камень, лежащий на дороге, способен себя сознавать, мыслить?.. К загадкам сознания он будет возвращаться на протяжении всей жизни…
А пока больше чем война его страшит будущая мирная жизнь: «Я начинаю сам себе завидовать, я – будущий, мирный, себе настоящему. Сейчас у меня на плечах погоны, а потому жизнь проста, свободна и есть постоянное оправдание. А тогда, после мира, кем я стану, и кем могу стать? Такая муть, такой омут впереди, что смерть кажется блаженным избавлением».
Назад: После приговора
Дальше: Холодный свет