Книга: Эта короткая жизнь. Николай Вавилов и его время
Назад: Дневники
Дальше: В павлиньих перьях

Холодный свет

1.
Демобилизовавшись, Сергей Вавилов засел за физику. В 1919 году успешно сдал экзамены на степень магистра при Московском университете.
Он преподаватель-доцент-профессор. МВТУ, МГУ, Зоотехнический институт. Институт физики и биофизики Наркомздрава РСФСР, созданный П.П.Лазаревым на базе лаборатории П.Н.Лебедева. Сергей Вавилов заведует в нем отделением физической оптики. Директор института в его дела не вмешивается, отношения деловые, корректные, прохладные.
Узкая специальность С.И.Вавилова – люминесценция, холодный свет. Его работы привлекают внимание, создают ему прочную репутацию. В 1926 году он полгода работал в Берлинском университете, в прекрасно оборудованной лаборатории Петера Прингсгейма. Участвовал в коллоквиумах и семинарах, общался с Эйнштейном, Максом Борном, Гейзенбергом, другими светилами мировой физики. Он и сам становится светилом: он один из ведущих ученых-оптиков. Основанная им «нелинейная оптика» приведет к созданию лазеров и мазеров.
В марте 1931 года над Лазаревым разразилась гроза: он арестован, обвинен в антисоветчине, сослан в Свердловск. Институт расформирован. Его жена Ольга Александровна безуспешно хлопотала о муже, не вынесла испытаний, покончила с собой.
Лазарев через год был помилован, вернулся в Москву, но от его института уже ничего не осталось. Его поставили заведовать маленькой биофизической лабораторией, в 1938 году она влилась в ВИЭМ (Всесоюзный институт экспериментальной медицины). В войну лабораторию эвакуировали в Алма-Ату, где он умер в 1942 году.
Сергей Иванович отозвался биографическим очерком. В дневнике записал: «Вышло фальшиво. Человек он был мелкий, зачем-то и почему-то поднятый на башню, с которой его сбросили. В сущности его деятельность – тяжелая и даже жуткая страница из истории нашей науки».
Однако Сергей Иванович организовал заседание, посвященное памяти Лазарева, выступил не нем.
А когда его сотрудник Я.И.Френкель спросил: «Зачем устроили эту скукотищу?» – ответил: «Когда вы умрете, Яков Ильич, то и по вас, вероятно, устроят такую же скукотищу. Это – только об академиках, о членах-корреспондентах не будут».
Ответ был не без яда: Френкель был только членкором.

 

Когда был разогнан лазаревский институт биофизики, С.И.Вавилов уже был членкором, через год стал академиком. Стареющему основателю и директору Государственного оптического института (ГОИ), располагавшегося в Ленинграде, академику Д.С.Рождественскому стало трудно совмещать научную работу с постом директора. Он подал в отставку и рекомендовал на свое место С.И.Вавилова. Его утвердили замом директора по научной части. Это было даже лучше, так как избавляло от административных, финансовых и иных забот. Он с удовольствием переехал в Ленинград: любил его гораздо больше, чем Москву.
Параллельно ему предложили возглавить маленький отдел физики в Физико-математическом институте им. В.А.Стеклова. В короткий срок Сергей Иванович превратил его в Физический институт Академии наук (ФИАН). Сумел создать в нем творческую атмосферу и стянуть лучшие научные силы в основных направлениях физики. В числе ведущих сотрудников Л.И.Мандельштам, Н.Д.Папалекси, Г.С.Ландсберг, И.Е.Тамм, Д.В.Скобельцын, В.АФок, М.АЛеонтович. ФИАН стал головным физическим институтом Академии наук – остается таковым до сих пор.
В 1934 году аспирант С.И.Вавилова П.А.Черенков обнаружил непонятное голубое свечение. Оно было принято за обычную люминесценцию, но затем Сергей Иванович установил, что оно имеет совсем иную физическую природу. Теоретически это обосновали И.Е.Тамм и И.М.Франк. Эффект Вавилова – Черенкова стал первым открытием советских ученых, удостоенным Нобелевской премии.
Сергей Вавилов возглавлял Комиссию по изучению стратосферы, другие научные и государственные комиссии.
Его научно-популярные книги, рассчитанные на широкую аудиторию, написаны просто, занимательно, они многократно переиздавались. Название первой из них, «Глаз и солнце», ему приснилось.
С.И.Вавилов переводит с латыни труды Ньютона, пишет его биографию. Впоследствии, уже в качестве президента Академии наук, он создаст «Общество по распространению политических и научных знаний» (общество «Знание»), под его патронажем будет создан Институт истории естествознания и техники.
По воскресеньям он обходил букинистические магазины. Его личная библиотека пополнялась редчайшими изданиями на разных языках. «Фауст» Гёте у него был в пятнадцати разных изданиях.
Он сам – Фауст. Его цель – познание истины, он стремится проникнуть в сокровенные тайны атомов, электронов, испускаемых и поглощаемых световых квантов… Что из того, что ради этого надо вступить в союз с нечистой силой! Такова участь деятелей науки в стране победившего социализма. Надо следовать условиям игры – иначе останешься вне науки.
Дневниковых записей Сергей Иванович не вел 20 лет. Почти не вел. Словно дал обет дневникового молчания, правда, не очень строгий.
Первый раз он нарушил его весной 1920 года: с 14 апреля по 8 июня сделал шесть коротких записей. Все они о том, что он собирается (кажется, собирается!) выйти из состояния созерцательности — в обычную человеческую жизнь. «Для меня совершенно неиспытанные ощущения, четвертое измерение – хотя для других и всех заштампованные и старые, как люди, слова».
Заштампованные слова, вернее, слово, ради которого он снова стал вести дневник, но так и не решился его написать, было и в правду старо как мир. Это слово – любовь.
Избранницей его сердца стала Ольга Багриновская. Они познакомились в квартире В.А.Веснина, одного из трех братьев-архитекторов, лидеров конструктивизма в советской архитектуре 1920-х годов, первого президента Академии архитектуры. У Веснина Сергей Иванович снимал комнату. Ольга – сестра квартирной хозяйки – была там частой гостьей.
Сергей колебался: бороться ли с нахлынувшим чувством или согласиться без боя с фатальной неизбежностью.
«Не знаешь, верный шаг ли делаешь, или споткнешься». Сомнения потянули руку к перу, перо к бумаге. Когда убедился, что от судьбы не уйти, дневниковые записи прекратились.
До конца дней Сергея Ивановича они прожили душа в душу, в полном взаимном понимании, деля радости и горести. Как удавалось Ольге Михайловне понимать такого многослойного человека, осталось тайной ее женского сердца… 25 июля 1950 года он запишет: «Сегодня 30 лет нашей свадьбы с Олюшкой. Целая жизнь прожита. В среднем, в основном, в главном прожили хорошо, помогали друг другу. Вместе жить было менее страшно. Помогли друг другу раскрыть себя самих. Вернее, стали другими под взаимным влиянием, лучше стали. Есть [сын] Виктор, есть [внук] Сережа. Что с ними будет, не знаю, но помогали им расти куда надо».
2.
К дневнику Сергей Иванович вернулся через 15 лет после женитьбы, в зарубежной командировке «для ознакомления с состоянием научного исследования и производства в области оптики».
1935 год. Это уже после убийства Кирова и круто пошедшей вверх волны репрессий. Николай Вавилов, объездивший полсвета, давно уже невыездной. А тут стал невозвращенцем сотрудник ФИАНа, молодой гений российской физики Георгий Гамов, на что пролетарская власть ответила по-пролетарски: Петр Капица стал невозвращенцем наоборот. Капица с 1921 года работал в Кембридже в лаборатории Эрнста Резерфорда, отпускное время проводил на родине. Приехал и в 1934 году, а вот выехать ему не позволили. Логика была железная: у буржуев остался Гамов, так мы не отпустим к ним Капицу.
Но С.И.Вавилова выпустили без осложнений: в том, что он станет еще одним «Гамовым», опасений не было.

 

«Дневник путешествия за границу» 1935 года похож и не похож на дневники его молодости. Это не исповедь, не поиски самого себя, не размышления о том, что «лучше» – заблудиться в дремучем лесу жизни или просто умереть…
Преобладают протокольные записи справочного характера: понадобятся для отчета о поездке.
Лишь изредка проскальзывают строчки о раздумьях и переживаниях. В основном в итальянской части дневника. Когда-то он объездил Италию вдоль и поперек, останавливался в больших городах и маленьких городках, каждый рождал в душе неповторимые образы и ассоциации. Вот, к примеру, его запись от 18 июля 1913 года перед отъездом из Флоренции:
«Прими привет, привет прощальный,
Улыбку и слезу души,
О город красоты печальной.
Я для тоски отчизны дальной
Уеду из твоей тиши.

Печально, грустно покидать Флоренцию, только при прощании понимаешь ее всю и любишь».
А вот другая, годом раньше:
«Italia… волшебный край, страна священных вдохновений… Это не “страна”, не “часть света”, это великое художественное произведение, это целая философия. Философия эстетизма, отображенности».
За два миновавших десятилетия в Италии «всё полиняло, побледнело». Сергей Иванович относил это на счет экономического кризиса, но, возможно, причина была в другом: покорный общему закону, переменился он сам.
В любимой Флоренции он пошел, конечно, в музей Уффици, но – «среди этого насыщенного раствора красоты блуждал как слепой. Всё чуждо, даже Леонардо, даже Giorgione [Джорджоне]. Окаменел и душевно умер».
Во Флоренции его принимал профессор Васко Ронки – директор Национального института оптики. Расспрашивая о России, Ронки сказал, что не видит большой разницы между фашистским режимом Муссолини и советским режимом, на что «пришлось указать, что differenza в том классе, на котором стоит режим».
Ответ Сергея Ивановича был советским, политкорректным. Не мог же он объяснить итальянскому коллеге, что если бы кто-то в России, даже в узком кругу, посмел заикнуться о сходстве большевистского режима с фашистским, то и тот, кто говорил, и те, кто слушал, рисковали получит срок, а то и пулю в затылок.
Говорили и о коллизии Гамов – Капица, но что именно, – неизвестно: в дневнике об этом только упомянуто.
Курьезен отзыв Ронки об Энрико Ферми – основателе нейтронной физики, будущем создателе первого атомного реактора, нобелевском лауреате: «Говорит, что Ферми – отвратительный] экспериментатор, который тотчас же под самый невероятный опытный результат подводит теорию».
Институт Ферми находился в Риме, и Ронки сетовал на то, что власти щедро финансируют научные учреждения столицы, а провинцию держат на голодном пайке.
Встретиться с Ферми Сергею Ивановичу не довелось: тот уехал в США для участия в Летней школе в Энн-Арборе. (Окончательно переедет в Штаты в 1938 году.)
12 июня, проведя полдня в Институте Ронки, Сергей Иванович пошел в парк Кашине – посидеть у речки Арно, насладиться открывающимися видами.
«Конечно, сам пейзаж не лучше, чем на берегу Москвы-реки или Охты. Но там вдалеке фиолетово-красный купол [кафедрального собора] S. Maria del Fiore, который вот-вот раскроется, как бутон, в красную лилию; но знаю, что в Arno купались и Леонардо, и Данте, и Галилей, и так как человек – вся история вместе взятая, то пейзаж звучал так, что еще раз запомню его до конца жизни».
Дабы продлить удовольствие, он вечером отправился в парк Боболи, где на открытой сцене давали оперу Глюка «Альцеста».
«Вот после таких вещей можно захотеть жить. На естественном фоне зеленой высокой стены, с лиственницами, каштанами, кипарисами, статуями цезарей и Апполонов, под покровом звездной лунной ночи развертывается чудесная музыка Глюка. Как обернешься – купол Duomo и башня Palazzo Vecchio [старого дворца]. Идти через Ponto Vecchio [старый мост]. Благодарю небеса за этот чудесный вечер».
Так просыпалась в нем прежняя Италия – его первая любовь. Покидая ее, записал: «Увижу ли еще Италию? Грустно, если нет. Эта страна талантливой наивности и красоты. Недаром в ней столько памятников сохранилось. Любили красоту, вот и сохранили. Большие дети, но не кретины и недоросли, а талантливые дети. Живым себя в Италии чувствуешь. Увожу из нее еще более глубокое чувство, чем раньше. Несмотря на комедиантство Муссолини и эту глупую фашистскую комедию, совсем не подходящую к Италии, она себя сохранила».

 

В следующие четыре года он делал короткие записи во время летних отпусков, а по-настоящему вернулся к дневнику в марте 1940 года, в Кремлевской больнице, куда его, почти насильно, отвезла старшая сестра Александра Ивановна Ипатьева: «поганой неотвязной легочной болезнью» он болел уже много месяцев.
Ему, как и брату, приходилось постоянно мотаться между Ленинградом, где находился ГОИ, и Москвой, куда была переведена Академия наук, а с ней и ФИАН. Николай, полжизни проводивший на колесах, легко переносил такие поездки, но Сергея они выматывали.
Его главным детищем был ФИАН, он отказался бы от работы в ГОИ, но он душой прирос к граду Петрову. «Едва ли кто-нибудь поверит, что одна из главных причин, задерживающая в Ленинграде, несмотря на сутолоку и нелепость жизни между двумя городами, общий облик Питера, главное – его архитектура, эти упорядоченные просторы, благородная старина. Подумают, что это манерничание и жеманство, а на самом деле это так. Расстаться с этим питерским обликом – до слез жалко. Этого никак не скажешь о Москве».
Когда началась зимняя война с Финляндией, военные грузы стали первоочередными, пассажирские поезда выбивались из графика, застревали на полустанках, их подолгу приходилось дожидаться, часто на ветру и морозе. В результате – «маленькое воспаление легких, бронхит, плеврит, потеря аппетита, похудание, слабость. И так “по синусоиде” уже полгода». Потому и уступил напору сестры: согласился лечь в Кремлевку.
А так как беда не приходит одна, то сестра Александра, каждый день навещавшая его в больнице (Олюшка оставалась в Ленинграде), тоже простудилась и попала в больницу. И вдруг – страшное известие…
«Дорогой папа! Сегодня с мамой узнали, что скончалась тетя Саша. Я страшно огорчен. Очень тебе сочувствую.
Прошу не унывать и беречь свое здоровье – сейчас особенно. Сам я пролежал 5 дней [с ангиной], сейчас совсем почти поправился. Скоро, наверное, уеду к себе. Пока до свидания. Твой Виктор».
Записка приложена к письму Олюшки: «Последние вести твои и от Николая обнадежили было меня, а вышло так печально. Прошу тебя, если разволнуешься очень, позови меня – приеду. <…> Что это у нас за год этот вышел отчаянный. Прямо со всех сторон навалились беды».
На похоронах Александры братья мрачно перемолвились о том, кто из них следующий: кому кого придется хоронить…
3.
В июле – августе 1940 года Сергей Иванович долечивался в подмосковном санатории «Узкое». 6 августа, в то самое время, когда где-то в Карпатах за его братом пробиралась по ухабистым горным дорогам черная эмка, он, с густо намыленным лицом, сидел в кресле парикмахера. Вдруг ему стало дурно, глаза закатились, он потерял сознание… Когда очнулся, его стошнило, скрутило живот… Он с трудом доплелся до своей комнаты, принял касторку, потом почти не вылазил из туалета. Следующим утром записал в дневнике: «Поразил обморок. Как отрезало. И как это просто».
Часто думая о смерти, Сергей Иванович порой видел в ней желанный конец, разом решавший все проблемы. О том, какие проблемы ему уготовила жизнь, он в то утро еще не подозревал.
Следующая запись датирована 13 августа; она сделана уже в другом санатории, в поселке Железо под Ленинградом: «За эти дни столько перемен и самое жестокое несчастье. У брата Николая 7-го на квартире был обыск. Сам он сейчас во Львове [Об аресте Сергей Иванович еще не знает]. Значит, грозит арест, значит, рушится большая нужная жизнь, его и близких! За что? Всю жизнь неустанная бешеная работа для родной страны, для народа. Пламень работы, вся жизнь в работе, никаких других увлечений. Неужели это было не видно и не ясно всем! Да что же еще нужно и можно требовать от людей! Это жестокая ошибка и несправедливость. Тем более жестокая, что она хуже смерти. Конец научной работы, ошельмование, разрушение жизни близких. Всё это грозит». И дальше: «Эта записная книга выходит книгой горя: смерть матери, сестры, теперь ужас, нависший над братом. Думать о чем-нибудь не могу. Так страшно, так обидно, и так всё делается бессмысленно. Хорошо, что мать умерла до этого, и как жаль, что сам я не успел умереть. Мучительно всё это до невыносимого».
Записи становятся короткими, почти ежедневными.
14 августа 1940 г.: «Последние жуткие дни. 12-го ехали через Детское Село. Машина потонула в грязи. Эта черная грязь напомнила мокрую черную грязь ленинградских кладбищ. <…> Ото всех печалей и безысходностей хочется бежать в эти непроходимые болота к мхам и мухоморам, или утопиться в Луге с ее темной зеркальной гладью».
15 августа: «Хожу с Олюшкой по лесам. Леса из мелких сосен, елей, берез, на болоте, покрытом седым мхом с кочками, с полками мухоморов. Всё наивно и мило, как давняя сказка про лешего и бабу-ягу. Эти прогулки, сон – вот и спасение от ужаса. Все остальные интересы замерли, замерзли».
18 августа: «О Николае вестей никаких нет, и на сердце так тяжело и так обидно».
20 августа: «Никогда еще не было так грустно и так мучительно. А перед другими, здесь отдыхающими, приходится скрывать эту муку и грусть. Дождь, тоскливый мелкий дождь. Вспоминаются все жизненные несчастья. Случай с Николаем хуже всего, он хуже смерти. Энергия, намерения, планы, желание работать – ничего нет. <…> Хочется вскочить, протереть глаза и закричать страшным голосом, что я жив еще и могу многое нужное для людей сделать. Но, как во сне, крикнуть не могу».
Записаны свидетельства двух референтов президента Академии наук В.Л.Комарова о том, что вскоре после ареста Николая Ивановича (то есть в августе-сентябре) Сергей Иванович пришел к Комарову и уговорил действовать.
Согласно одному из них, приписываемому А.Е.Гайсиновичу, Комаров ходил к Молотову, но тот рассердился и стукнул кулаком по столу: «“Вы, президент, просите за шпиона английского, немецкого и т. д., и т. п.”. Когда пришел Сергей Иванович, Комаров ему всё рассказал».
Другой помощник президента Академии наук, А.Г.Чернов, вспоминал, что Сергей Иванович уговорил Комарова послать письмо Сталину, помог его написать, «но было ли отправлено это письмо, неизвестно».
Однако из дневниковых записей С.И.Вавилова видно, что он впервые говорил с В.Л.Комаровым об участи брата только в конце декабря, у Комарова дома, в присутствии его жены. Никого из референтов при этом не было. Вот его запись от 30 декабря 1940 года: «В Москве разговор с Комаровым. Надежда Викторовна говорит: “Одного нет, не будет и тебя”. Какое позорище!»
О Комарове на страницах дневника говорится многократно. Отношение к президенту Академии у Сергея Ивановича презрительное, даже брезгливое. Справедливо или нет, но он считал Комарова запуганным лицемерным клоуном, судорожно цеплявшимся за призрачную власть. Вступиться за арестованного академика Н.И.Вавилова Комаров боялся. Однажды посетовал на то, как трудно ему без Николая Ивановича: «Без него ничего не сделаешь с агрономической наукой». Продолжение разговора – в записи от 8 мая 1942 г.:
«– А что же делать?
– Писать.
– Боюсь, посадят, я страшно испугался при выборах Лысенко».
Только что состоялись перевыборы Президиума Академии наук. По указанию свыше в него включили Лысенко. Всё, конечно, решалось в ЦК партии, но полагалось соблюдать декорум, потому – «выборы». И вдруг, при тайном голосовании, Трофима чуть-чуть не провалили. С.И.Вавилов был в счетной комиссии и знал, что за него было подано 32 голоса против 28. Для Сергея Ивановича это было «светлое пятно, признак того, что “категорический императив” нравственный в академическом сборище не совсем умер. <…> Правда, эта пощечина дана по полену, но, может быть, кто-нибудь об этом узнает. Тень Николая для меня всё заслонила».
Комаров не переносил Лысенко, но от «пощечины по полену» у него потемнело в глазах: если бы не обеспечил избрание Лысенко, ему бы несдобровать. 8 мая 1942 года С.И.Вавилов записал: «Господи, какое убожество, низость, трусость. Для чего такие люди живут?»
На президента Академии надежд у Сергея Ивановича не было, он пытался действовать по другим каналам.
«Брат в биологическом мире был настоящим крупным человеком и у нас, и за границей, [так] что, конечно, арестовывать его следовало подумавши. Именно по этой причине особенно приходится беспокоиться. Такого человека либо должны скоро выпустить с извинениями, либо обвинить бог знает в чем. То, что брат настоящий советский человек, – очень многим известно. С первых же дней революции он работал, как лошадь, создав, в сущности, всю советскую агрономическую и научно-агрономическую сеть. За все годы ни разу не пользовался отпуском, а об материальных его успехах можно судить по тому хотя бы, что, как выяснилось при обыске, на сберкнижке у него ничего не было».
Это из письма Викуше, шурину, видному архитектору, человеку влиятельному. «Мне кажется, что твое письмо к т. Сталину или т. Молотову по поводу брата могло бы иметь некоторое значение. Но, конечно, решай, как находишь более правильным».
Что более, что менее правильно?
Давить на компетентные органы через высшие инстанции рискованно: можно вызвать огонь на себя, а положение арестанта только усугубить.
«Событие крайне тяжелое, и я и Олюшка совсем выбиты из колеи».
Письмо Викуши датировано 20 октября. Адресовано не Сталину и не Молотову, а А.А.Андрееву – секретарю ЦК, курировавшему сельское хозяйство.
«Глубокоуважаемый Андрей Андреевич,
препровождаю Вам письмо, полученное мною от жены академика Николая Ивановича Вавилова – Елены Ивановны Барулиной-Вавиловой.
Арест Н.И.Вавилова явился для меня полной неожиданностью.
Я близко знаю Н.И.Вавилова более 20 лет. На моих глазах он вырос в крупнейшего советского ученого с мировым именем. Знаю его как честнейшего советского гражданина, с громадным энтузиазмом и полной преданностью отдававшего свои силы на служение советской науке и Родине.
Поэтому поддерживаю просьбу жены Н.И.Вавилова о Вашем содействии в скорейшем выяснении дела Н.И.Вавилова.
Депутат Верховного Совета Союза ССР В.А.Веснин».
Письмо обнаружил в следственном деле Н.И.Вавилова В.А.Гончаров. Значит, от Андреева его по каким-то ступеням спустили к Хвату. Влияния на «скорейшее выяснение дела» оно оказать не могло. Холостой выстрел.
4.
Величественная архитектура града Петрова для Сергея Ивановича всегда была источником эстетического наслаждения и успокоения. Она чем-то напоминала Италию, вызывала особое горделивое чувство. Теперь «город с его домами, памятниками, петербургскою красою кажется гробом повапленным, а люди мертвецами, еще не успевшими залезть в гроба».
Гроб повапленный — это то, что снаружи покрашено, блестит, а внутри мертво и гнило.
Запись сделана 1 сентября 1940 года.
Ровно год назад, через неделю после заключения пакта Молотова – Риббентропа, германские войска вторглись в Польшу с запада, через две недели Красная армия вошла с востока. Разгромленная Польша уже поделена между Германией и СССР. «Присоединены» три страны Прибалтики, Бессарабия. Прошла зимняя война с Финляндией. На Западе войска Вермахта захватили Бельгию, Голландию, капитулировала Франция, бомбы падают на Лондон… «Сегодня год войны, – записал Сергей Иванович. – Она кажется такой же неизбежной, как осенний дождь и сентябрь. Как трудно, как тяжело жить и как хотелось бы незаметно и сразу умереть».
13 сентября, Ленинград: «Смотрю в стекло на письменном столе, в своем отражении узнаю Николая. Словно привидение. Так это страшно».
18 сентября, Москва: «В эти жуткие дни я отчетливо ощутил, что старею. До сих пор почти всегда казался себе самому почти мальчишкой. Старею, чувствую почти полное оскудение творческих стимулов, беспомощность, бездарность и слабость. Люди кажутся манекенами, мало отличными от кузнечиков и автомобилей, война не ужасней обвала и грозы. Одервенение, окаменение. Сам для себя превращаюсь в предмет неодушевленный. При таких условиях жить – трудная задача».
Летом 1940 года покончил с собой академик С.Д.Рождественский, один из крупнейших физиков-оптиков, близкий Сергею Ивановичу человек. Годом раньше умерла его жена, и он решил, что дальше жить не стоит. Сказано – сделано. Привел в порядок свои бумаги и – застрелился. В архиве Академии наук Сергей Иванович просмотрел его «рукописные остатки».
22 сентября, Ленинград: «Вот это попадание в архив и есть псевдобессмертие. Может быть, десятки и сотни лет будут лежать эти записные книжки, письма, пока какому-нибудь архивному юноше не понадобиться сделать диссертацию “по неизданным материалам”. Кости на кладбище, нечитаемые статьи в библиотеках, да вот эта архивная коллекция – всё, чем можно заманивать. Да и это в немногих случаях. Для уничтожения последних следов есть бомбы с аэропланов, как в Лондоне, или обыск, как у брата». (Словно заранее знал, что изъятые при обысках материалы Н.И.Вавилова будут уничтожены.) «В осеннем городе сквозь клодтовских коней, колонны адмиралтейства и петропавловский шпиль узнаю первородное лесное болото <…> “дух” города сливается с сладковатым гнилым запахом ленинградских кладбищ, люди кажутся временными актерами, шагающими как куклы между небытием до рождения и небытием после гроба».
Таков теперь для него град Петров, который так завораживал его еще недавно!
Мысли о судьбе Д.С.Рождественского и брата Николая тесно переплетаются. 15 апреля следующего, 1941 года находим такую запись: «Перелистывал биографию Д.С. Когда всё кончено, с горы вниз видно, что вся такая жизнь была направлена на подъем рода человеческого. Это было идеальное звено общественной машины. А это так плохо понимали. <…> Ужас судьбы Николая висит как зловещее страшное облако надо всем».
17 октября, Москва: «Бегут, бегут дни. Третий месяц со дня ареста Николая».
14 ноября, Москва: «Как однозначная длинная, длинная нота, ужасная, безысходная, тянется все то же. Жить, “изображать” жизнь трудно и мучительно. Исчез и пафос, и самолюбие. <…> Спасти может только увлекающая работа, творчество. Его нет; отупение, мучительное раздирающее созерцание».
21 ноября в Москве, в Доме ученых, конференция по атомному ядру. В ФИАНе сильный отдел ядерной физики. Хотя директор – не ядерщик, он хорошо сознает важность этого направления, много делает для его развития. С каким всепоглощающим интересом он еще полгода назад слушал бы доклады, рассматривал экспонаты, обсуждал научные проблемы. Теперь мысли его далеко. Он видит только тоскливую «борьбу самолюбий», «змеиные улыбки», слышит «завистливый хохот». «Такого состояния никогда еще не испытывал, но в таком состоянии очень легко умереть».
Легко умереть…
Но – не умирается!
Здоровье за последнее время поправилось. С весны, когда лег в больницу, он бросил курить, санаторное лечение тоже пошло на пользу, физически он окреп.
Насмешка судьбы?
Или шутки Мефистофеля?
Черт дьявольски хитер, жесток, саркастичен. Убил сестру, надругался над братом, самого Фауста лишил творческих потенций, которые еще недавно были так высоки. Жизнь лишил смысла, загнал в пятый угол, а выходы перекрыл, даже – в смерть. Смерть – это выход: она решает все проблемы. Но Мефистофель только язвительно ухмыляется…
31 декабря Сергей Иванович подводит годовой баланс: «Кончается год, который был для меня самым тяжелым до сих пор в жизни. Тяжелым по безысходности, по нелепой безнадежности и по отсутствию сопротивляемости у меня. Развивающийся с каждым месяцем все сильнее “материалистический объективизм” спасает от последнего отчаяния и самоубийства. На будущее начинаю смотреть так же просто, спокойно и хладнокровно, как “смотрит” камень на пыльной дороге, или Луна. Окаменение, окостенение – это результат года и самозащиты».
Чтобы продолжать жить, надо окостенеть.
5.
В тот день, 31 декабря 1940 года, в ведущих кинотеатрах Москвы состоялась премьера художественного фильма «Макар Нечай». Фильмы выпускались нечасто, зато каждый становился событием в тусклом однообразии жизни. «Важнейшим из искусств для нас является кино». То был не только завет Ильича, но важнейшее направление государственной политики.
В фильме «Макар Нечай» озвучен острейший современный конфликт: столкновение мичуринской биологии с менделизмом – морганизмом.
Макар Нечай – передовой советский ученый, новатор, стахановец колхозных полей, выходец из народа, о чем говорит и само его имя. Макар молод, энергичен, устремлен в светлое будущее. Он не блещет ученостью, зато смел и отважен. Новые сорта выводит спартанским воспитанием растений, передающих потомкам приобретенные признаки. Вопреки предостережениям академика Адамова и других рафинированных маловеров, Макар создал морозоустойчивый сорт хлопчатника.
Адамов изысканно-интеллигентен. Он много знает, но знания его книжные, заемные, буржуазные. Для Адамова всё «сложно», он погружен во всё древнее, отжившее, замшелое, идущее от Адама.
Прототипы главных героев легко узнаются: Трофим Лысенко и Николай Вавилов. Актер, играющий академика Адамова, даже внешне похож на Вавилова.
Кульминационная сцена весьма символична. Академик Адамов с группой коллег приезжает к Макару Нечаю, чтобы на месте познакомиться с его новаторскими опытами, и отец Макара – хлебосольный старикан, сама простота и доброта, помесь Дениса Никаноровича Лысенко с Платошей Каратаевым – радушно принимает столичных гостей, щедро угощает их галушками. Тут выясняется, что академик Адамов, объездивший мир и едавший изысканные заморские кушанья в самых фешенебельных ресторанах, никогда не пробовал галушек! Даже слова такого никогда не слыхал, произносит его неуверенно, с акцентом, как иностранец. Он поражен и сражен вкуснотой народного деликатеса. Передовая колхозная наука мичуринца Макара Нечая берет верх над низкопоклонством менделизма-морганизма, за который цепляются отжившие свой век Адамы и Адамовы.
При всей прямолинейной ясности фильма в нем есть загадка. Он вышел на экраны почти через пять месяцев после ареста Н.И.Вавилова, однако академик Адамов – не враг народа. Слабохарактерный, колеблющийся, заблудший интеллигент небезнадежен. Под воздействием успехов Нечая и вкуснейших галушек его отца Адамов начинает прозревать. Он способен «исправиться». Таков финал фильма, попахивающий мягкотелым либерализмом.
Создатель фильма Владимир Георгиевич Шмидтгоф – один из ведущих кинорежиссеров страны. В его активе полтора десятка фильмов: он выпускал их почти каждый год с середины 1920-х и был отмечен международным дипломом. К одному из фильмов написал слова радостной пионерской песни на музыку И.Дунаевского. Ее звонко распевали по всей стране:
Эх, хорошо в стране советской жить!
Эх, хорошо страной любимым быть!

1 апреля 1938 года Шмидтгоф был арестован как германский шпион, но подпал под малый бериевский реабилитанс. Возможно, помогла внезапно возникшая дружба Кремля и Берлина, из-за чего нужда в германских шпионах временно отпала. Создатель фильма на себе испытал, как хорошо страной любимым быть и как легко попасть в нелюбимые. «Макар Нечай» – первый фильм Шмидтгофа после возвращения из кощеева Зазеркалья – не этим ли продиктовано неожиданное милосердие к посрамленному академику Адамову.
О фильме С.И.Вавилов узнал из газет и даже не запомнил его названия: «В “Правде” сегодня странный фельетон “Марко [так!] Нечай”, явная история Николая и Лысенко. К чему?»
Вопрос, конечно, риторический. Слишком понятно было, почему конфликт Вавилова и Лысенко потребовалось перевести на язык важнейшего из искусств.
6.
31 января 1941 г., Ленинград: «Трагедия Николая как непрерывный похоронный марш».
5 февраля, Ленинград: «Завтра – полгода несчастья Николая. Какая бессмыслица и безжалостность. Жизнь [Николая] – сплошная сутолока около науки, о науке, только о ней одной, и вот тюрьма! <…> Жить заставляют какие-то тонкие, как паутинки, надежды».
27 февраля, Москва: «Смерть сестры и катастрофа брата. За это время стал совсем другим человеком. <…> Никогда не было такого отчаянного холодного пессимизма».
27 марта, Москва: «За эти дни было жалкое подобие “юбилея”. [Поздравительное] письмо Президиума [Академии наук] на квартиру – украдкой. Поздравления в Институте за закрытыми дверями и пр. Во всяком случае, несомненно, что полвека я на Земле прожил. В сущности всё ясно. Во-первых, выше себя не прыгнешь. Во-вторых, мир людей отвратителен».
1 апреля, Москва: «Справочник Академии наук на 1941 без Николая. Завтра именины мамы, сестры, мои, смерть сестры. Чувство собственного бессилия, как перед нависшей громадной скалой. Хотя бы всё это поскорее рухнуло и придавило».
5 мая, Ленинград: «Безнадежная тоска, опускающиеся руки, трагическая судьба Николая, ни минуты не выходящая из головы и парализующая всё».
«Гитлериада где-то на заднем плане и кажущаяся иной раз пустяком».
28 мая, Москва: «Сижу, завернувшись в драповое пальто Николая, сиротливо его здесь дожидающееся».
12 июня, Ленинград: «Со времени смерти мамы, сестры, ареста Николая и стукнувших 50 лет вполне ясно почувствовал старость, понял, что осталось немного. И вот, несмотря на весь ужас, чувство, что “многое осталось сделать”».
22 июня 1941 года Сергей Иванович был в Ленинграде. Встал рано утром: надо было дописывать доклад по люминесценции. Прежде чем сесть к письменному столу, по многолетней привычке, включил радиоприемник, настроенной на волну британского радио. Первая новость ошеломила: «Гитлер начал войну с нами». Схватился за телефон, но оказалось, что директор ГОИ Д.П.Чехматаев с утра уехал на прогулку. В Институте ни один телефон не отвечал: воскресенье. По советскому радио играла гармошка. Потом была лекция о посадке картошки глазками — по методу академика Лысенко. Потом – народные песни и пляски…
6 июля, Ленинград: «Сегодня две недели начала войны и 11 месяцев Николаевой драмы. Опять воскресенье, опять ходил по пустым книжным лавкам. Город застыл, ископанный блиндажами, со снятыми лесами Зимнего, Штаба, Биржи, где производился ремонт. Идут без шапок добровольцы. Жители медленно движутся».
7 июля, Ленинград: «Распалась связь времен. Распадаются самые прочные связи. Эвакуируют детей. Дети уходят добровольцами. Был в Эрмитаже у Орбели. Рассказ о том, как заколачивали ночью со слезами мадонну Литту и проч. Удары молотков словно на похоронах».

 

Государственный оптический институт из Ленинграда был эвакуирован в Йошкар-Олу (бывший Царевококшайск), столицу Марийской автономной республики, а вскоре ФИАН из Москвы переместили в Казань. Поездки между Москвой и Ленинградом сменились курсированием между Йошкар-Олой и Казанью. «Мучительное путешествие, как в 1918 г., но еще страшнее, с толпой, боящейся проронить слово».
7 декабря, Йошкар-Ола: «Вчера вечером вернулся из Казани. В вагонах (и туда и обратно) концентрат здешней “матушки-России”. Полу-рабочие, полу-солдаты, распивание “пол-литров”, лейтенант на верхней полке, всю дорогу тянувший эти “пол-литра”, сначала мертвецки пьяный; из-под него с третьей полки “текло” <…>. И никаких разговоров о войне – как будто бы нет ее. В вагонах четвертной комплект и двинуться нельзя».
Как раньше Сергею Ивановичу лучше жилось и работалось в Ленинграде, чем в Москве, так теперь он предпочитал Йошкар-Олу В Казани удручало «академическое холуйство, придворный тон, лауреатские дипломы в качестве основного имущества, чиновничество от науки». «Знакомые люди кругом, как каменные столбы и статуи, с их трафаретными мыслями, фразами, остротами. В Казани [О.Ю.] Шмидт со своей бородой и обтекаемыми фразами».
Требовалось срочно налаживать работу. Стремясь поднять дух сотрудников, Сергей Иванович писал в стенгазете ГОИ: «Нам дана полная возможность в новых условиях продолжать работу, и не требуется доказательств и разъяснений, что эта работа должна быть полностью направлена на помощь Красной армии и оборонной промышленности. Мы пересмотрели план работ и будем его и в дальнейшем пересматривать в зависимости от обстановки, стремясь возможно ближе и непосредственнее привести его к решению неотложных требований фронта. Но пересмотра плана недостаточно. На всех нас лежит обязанность возможно скорее начать работу в новых условиях, увеличив ее объем, напряженность и качество. Обстоятельства заставляют нас становиться в новых условиях по временам грузчиками, плотниками, монтерами, и всем должно быть понятно, что эта работа почетная, что она ускорит срок пуска в ход всего института, а следовательно, должна помочь фронту. В нашей среде имеются многие десятки людей высокой научной и технической квалификации. Их обязанность сейчас – максимально напрячь свои знания, свой талант и изобретательность на решение военных задач. Об этом нужно помнить всегда, каждый день, независимо от установленных планов».
Пока писал эту «мобилизующую» статью, дневник полнился горькими строками о беспросветном пессимизме, снижении творческой активности, трагической судьбе брата, своем бессилии ему помочь, о готовности «рухнуть в любую бездну».
29 августа, Йошкар-Ола: «Тяжело невыносимо. Во сне видел Николая, исхудавшего, с рубцами запекшейся крови. Голова бездейственна. Чувствую страшный отрыв. Случайность, вздорность, ненужность, ошибочность бытия».
29 сентября, Йошкар-Ола: «В своей походке, жестах, движении, голосе, интонациях узнаю Николая».
13 октября, Йошкар-Ола: «Страшно и грустно безгранично. С какой бы радостью завтра не проснуться и умереть хотя бы от фугасной бомбы».
9 декабря, Йошкар-Ола: «Опять письмо от Елены Ивановны со страшными подробностями о Николае. Выход один вижу, от жизни уйти. Сделать ничего нельзя, и так бессмысленно дико и обидно до последнего атома».
7.
Годом раньше, в октябре 1940-го, Елена Ивановна добилась приема у прокурора СССР В.М.Бочкова. Того самого, который многократно «утверждал» ходатайства Хвата-Шварцмана-Кобулова о продлении следствия. Ю.Н.Вавилову удалось разыскать в архиве прокуратуры письмо матери на имя Бочкова. В сжатом виде, с большим знанием дела, она суммировала практические достижения Н.И.Вавилова: под его руководством в СССР было создано пятьсот сортов сельскохозяйственных культур; двести из них были переданы в производство и триста проходили сортоиспытание. То был, конечно, ответ на обвинения в бесполезности для практики ВИРа и вообще менделизма.
Что сказал ей прокурор, мы не знаем. В марте 1941 года она, по свидетельству Ю.Н.Вавилова, снова приезжала в Москву хлопотать о муже и, вероятно, смогла что-то узнать. Но ее письма Сергею Ивановичу «со страшными подробностями» были написаны в октябре и декабре, когда она жила в Саратове, не представляя о том, что Николай Иванович рядом, в нескольких кварталах, в саратовской тюрьме № 1.
После его ареста вчерашние друзья и сотрудники стали избегать жену «врага народа». Она никому не хотела навязываться. Из тех, кто не избегал, а всячески поддерживал, ближе всех была семья Карпеченко.
Георгия Дмитриевича арестовали через полгода после Николая Ивановича. Общая беда еще больше сблизила их жен. Галина Сергеевна Карпеченко была моложе Елены Ивановны на 16 лет. Она окончила институт иностранных языков, была первоклассным переводчиком, но ее уволили. Она уехала с маленькой дочкой к родителям в Москву, вернее, в подмосковный дачный поселок Ильинское. На лето пригласила Елену Ивановну с 13-летним Юрой.
Ю.Н.Вавилов: «В Ильинском мы с мамой жили около двух месяцев. Там нас и застала война. Помню первый налет немецкой авиации на Москву 22 июля 1941 г. и несколько последующих налетов. Над Москвой стояло огненное зарево, вызванное пожарами от зажигательных немецких бомб и стрельбой наших зенитных батарей. Это зарево было хорошо мне видно, когда я залезал на большую ель, росшую на дачном участке».
Фронт стремительно приближался к Ленинграду, возвращаться в него было нельзя. С огромным трудом Елене Ивановне удалось уехать в свой родной Саратов. Ю.Н.Вавилов считает, что Галине Сергеевне Карпеченко и ее отцу они были обязаны жизнью: в Ленинграде не смогли бы пережить блокаду.
8.
21 декабря 1941 г., Йошкар-Ола: «Самый темный день в году, день тьмы. Вчера вечером вернулся из Казани, где пробыл 5 дней. На душе тяжесть по-прежнему необычайная. О Николае вестей нет. “Арап Федорович” милостиво обещал поговорить по этому вопросу в Куйбышеве. <…> Чувствую страшное понижение творческих способностей. Исчезает память, вспышки мысли все реже и реже. Думаешь только о том, как бы спрятаться поскорее от этой человеческой мерзости, физического холода и собственного бессилия под одеяло и заснуть, заснуть».
31 декабря, Йошкар-Ола: «Перевернул прошлогоднюю запись за это же число, и приходится снова повторить, что кончился год, самый тяжелый в жизни. И этот страшный ледяной, как мороз градусов в 30 с ветром, “объективный материализм” – как настроение и отношение. И даже огромный том Леонардо опять со мною здесь, в бывшем Царевококшайске. А между тем война переменила знак, Гитлер на глазах трещит и, вероятно, скоро кончится как “умирающий черт”. А между тем – чистый снег глубокой провинции. А между тем Олюшка, только и удерживающая на свете. Но страшная, безжалостная и обидная до последнего атома судьба Николая».
9.
После нападения гитлеровской Германии на Советский Союз Москва стала естественным союзником Лондона. Страны стремились к сближению, в том числе в сфере культуры, науки. Весной 1942 года Академия наук СССР избрала почетными академиками двух британских ученых: сэра Генри Дейла (физиология) и Джона Холдейна (генетика и эволюция). Аналогичный жест был сделан Лондонским королевским обществом: его почетными членами были избраны академик И.М.Виноградов (математика) и академик Н.И.Вавилов (генетика, растениеводство). Можно не сомневаться, что обмен любезностями был предварительно согласован по дипломатическим каналам. Но почему выбор пал на этих лиц?
Для избрания иностранных ученых почетными членами Академии наук СССР их высокая научная репутация была не единственным критерием. Имена британских кандидатов наверняка прошли апробацию в НКВД и были утверждены высшей властью. Нобелевский лауреат Генри Дейл не был замечен в антисоветских настроениях и избирался, так сказать, по должности, как президент Лондонского королевского общества. В его лице советская академия протягивала руку всей британской науке. Научная репутация Джона Холдейна тоже была высока, но не менее важно было то, что он коммунист, член руководства компартии Великобритании, большой друг СССР.
Вероятно, и Лондонскому королевскому обществу рекомендовали избрать двух представителей советской науки.
Но на ком остановить выбор – это Генри Дейл и его коллеги решали сами.
Многие авторы полагают, что избрание Н.И.Вавилова было продиктовано не только признанием его научных заслуг, но и стремлением облегчить его участь. Об этом как будто бы свидетельствовала и дневниковая запись Вернадского в декабре 1944 года: «Его арест произвел большое впечатление. Были попытки иностранных учен[ых] его спасти. Он был выбран членом Кор. Общ. в Лондоне как крупный ученый. О выборе его в члены Корол. Общ. я узнал из газет. Он был в это время в тюрьме в Саратове (кажется, из верных источников). Он умер от голодной смерти, была ли это пытка или недоедание. Он был в полном разгаре творческих сил».
По воспоминаниям британского генетика Сирила Дарлингтона, записанным Ж.А.Медведевым, Н.И.Вавилова рекомендовал в Королевское общество Джон Холдейн, которому, в свою очередь, его рекомендовал Герман Мёллер.
Есть письмо Мёллера Николаю Ивановичу от 24 мая
1941 года: просьба помочь с получением транзитной визы немецкому еврею А.Канторовичу для проезда через СССР в Японию. Прошло 10 месяцев после ареста Вавилова, но Мёллер об этом не знал. Война затруднила связи, так что на Западе об этом не знали еще очень долго.
Правда, в дневнике С.И.Вавилова, в записи от 9 августа 1942 года, в Свердловске, куда он приехал на общее собрание Академии наук, кратко записано: «6 августа – 2 года ареста Николая. Целый день ходил сам не свой. Приехавшие из Москвы рассказывают, что будто бы американский посол, приехав в Москву, первым делом обращался с просьбой о его освобождении. Тоже жуткая страница из истории науки, да и просто людей».
Но Сергей Иванович не случайно сопроводил услышанное словечком «будто бы». То была очередная легенда.
Избирая Н.И.Вавилова почетным членом Королевского общества, британские коллеги, по-видимому, не подозревали, что он в опале, в тюрьме, что он – «враг народа».
Это особенно вероятно, если его кандидатуру рекомендовал друг СССР Холдейн. Да и Генри Дейл позднее указывал: в Британии узнали, «что Н.И.Вавилов каким-то образом впал в немилость», уже после его избрания в Королевское общество. А о том, что он «смещен со своего поста, исчез вместе с некоторыми своими сотрудникам по генетике и умер неизвестно где и когда между 1941 и 1943 годами», Генри Дейлу стало известно только в 1945 году.
Вокруг избрания Н.И.Вавилова в Королевское общество намотан клубок былей и небылиц, его нелегко распутать. М.А.Поповский повествовал:
«Глубокой осенью 1942 года в Алма-Ату, где находился академик В.Л.Комаров, приехал пресс-атташе британского посольства в Москве. Миссия его состояла в том, чтобы вручить президенту дипломы двух новых членов Королевского общества. Церемония состоялась в зале заседаний Верховного Совета Казахской ССР. Комаров по-английски почти не говорил (к тому же он страдал хронической кожной болезнью, которая заставляла его почесываться в самые неподходящие моменты), поэтому встреча с дипломатом была поручена академику-лингвисту Мещанинову и помощнику президента А.Г.Чернову. Пресс-атташе вручил представителям Президиума официальное письмо Королевского общества и два красиво оформленных диплома в виде свитков и бланки, на которых вновь избранные члены должны были расписаться в получении дипломов. Подписанные бланки надлежало через министерство иностранных дел СССР вернуть в посольство Великобритании.
"После приема, когда англичанин уехал, – вспоминает А.Г. Чернов, – академик Мещанинов и я отправились к Владимиру Леонтьевичу, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию. Что делать с дипломом Вавилова, а главное, с бланком, который он должен подписать? Мы не имели ни малейшего представления о том, где находится Николай Иванович, не знали даже, жив ли он. Но сообщить англичанам правду было также невозможно. В конце концов мы приняли прямо-таки соломоново решение: отправить Диплом вместе со злополучным бланком в город Йошкар-Олу, где в военные годы со своим Оптическим институтом находился в эвакуации Сергей Иванович. В сопроводительном письме Комаров просит Сергея Ивановича заполнить форму расписки без инициалов, что тот и сделал”. Чем кончилась эта афера,
A. Г.Чернов за давностью времени вспомнить не мог, но он хорошо запомнил другое: вскоре после отправки в Москву бланка с фиктивной подписью, из Посольства Великобритании последовало весьма ядовитое письмецо, где Президенту Академии наук СССР разъяснили – “мы ожидали подпись не Сергея Вавилова, а Николая…”».
Всё это – еще одна яркая заплата на ветхом рубище певца.
О том, чьим помощником был секретарь президента Академии наук А.Г.Чернов, говорят штрихи его биографии. После Гражданской войны 20-летний Чернов работал в Крымском обкоме ВКП(б), когда в Крыму, оптом и в розницу, чинили расправу над не успевшими бежать врангелевцами. В 1927–1931 годах Чернов – штатный сотрудник ОГПУ. В конце 1930-х он «помощник» директора МХАТ, замначальника Дома культуры железнодорожников. С начала войны приставлен к президенту Академии наук. Вот короткая запись в дневнике С.И.Вавилова – от 3 декабря 1944 г.: «Вчера с визитом у президента В.Л. Комарова в его купеческом особняке на Пятницкой. Удушливая сцена. В присутствии двух [пар] недреманных очей, секретарей Чернова и Шпаро».
Допустим, что вручение дипломов происходило в Алма-Ате, а задержка в несколько месяцев (поздней осенью, тогда как избрание состоялось в апреле) была вызвана обстоятельствами войны. Допустим также, что президент Академии наук
B. Л.Комаров не принял британского дипломата из-за «кожной болезни» и плохого знания английского языка (будто при нем не было переводчиков, и он никогда раньше не принимал иностранцев).
Но вот запись в дневнике С.И.Вавилова от 25 декабря 1942 года: «Николая, кажется, выбрали в Королевское общество».
Кажется! Мог ли он так написать, если бы сам расписался в получении «красиво оформленного диплома в виде свитка»?
В начале 1970-х, в читальном зале архива Академии наук (на улице Вавилова в Москве), мне довелось познакомиться с Александром Григорьевичем Черновым. Он был уже в возрасте, но держался молодцом и выглядел много моложе своих лет: худощавый, стройная спортивная фигура. Он охотно рассказывал о былом. Знал, конечно, что мне, как биографу Н.И.Вавилова, особо интересны любые подробности о нем и его брате. Но он говорил не о них, а в основном о С.А.Лозовском, председателе Совинформбюро, позднее расстрелянном по делу Еврейского антифашистского комитета. В годы войны, по поручению Лозовского, Чернов готовил статьи и речи В.Л.Комарова для советского иновещания… Причастен ли он к параше, изложенной в книге Поповского от его имени, судить не берусь.
В.Д.Есаков, Я.Г.Рокитянский, другие биографы Н.И.Вавилова считали, что есть связь между его избранием в Королевское общество и отменой высшей меры. В пользу этого говорит близость дат: избрание Николая Ивановича – 23 апреля 1942 г., а его второе письмо наркому Берии – 25 апреля. Николай Иванович наверняка и раньше добивался возможности напомнить наркому об обещанном пересмотре ВМН, но ему этого не позволяли, а тут вдруг позволили!..
Но близость двух дат могла быть случайным совпадением. В противном случае вопрос решался бы без бюрократической волокиты, заявление не обрастало бы резолюциями долгих два месяца. К тому же, как мы знаем, формальная замена высшей меры 20-летним заключением судьбу Вавилова не изменила…
10.
Читая дневники С.И.Вавилова, трудно отделаться от впечатления, что Мефистофель учинил Фаусту изощренную многолетнюю пытку. Земное существование сделалось ненавистным. Избавление виделось в том, чтобы уйти из жизни, сгинуть, распасться на атомы и молекулы, раствориться… А смерть не приходила…
Один из учеников Николая Ивановича рассказывал мне, как в 1944 году, приехав в Москву из эвакуации и стремясь что-либо узнать об участи своего учителя, он пришел в ФИАН к С.И.Вавилову. Институт только что вернулся из Казани, в здание вносили ящики с оборудованием.
Сергей Иванович оживился, узнав, что к нему пришел ученик брата. Он сказал, что Николай Иванович умер, но что невиновность его теперь доказана [?]. И добавил:
– Вы можете мне не поверить, но я сделал всё, что мог, даже больше, чем мог.
Всё ли? На этот роковой вопрос у меня нет ответа.
Мы помним его письмо к Викуше и письмо самого Веснина секретарю ЦК А.А.Андрееву. Мы знаем, что Сергей Иванович пытался воздействовать на президента Академии наук Комарова, чья уклончивость вызывала у него негодование и презрение. Похоже, что с аналогичными просьбами он обращался к «бороде», то есть Отто Юльевича Шмидту, знаменитому челюскинцу, вице-президенту Академии, партийцу с обширными связями в высших сферах власти. Поговорить о Николае Ивановиче «в Куйбышеве» ему обещал А.Ф. Иоффе.
А он сам?
Он ведь тоже человек влиятельный: академик, директор головного физического института, замдиректора другого крупного института, автор научных трудов, принесших ему мировую известность. Он ответственный редактор ведущих научных изданий. Он депутат Верховного Совета, член Комитета по Сталинским премиям, других важных комитетов. Еще в 1939 году он был награжден орденом Трудового Красного Знамени «за выполнение правительственных заданий и освоение новых образцов вооружения и укрепление боевой мощи Красной армии и Военно-морского флота». С началом войны он еще активнее работал на «оборонку», был награжден орденом Ленина, Сталинской премией, стал уполномоченным ГКО (Государственного комитета обороны). Написал ли он от себя письмо Сталину, Молотову, Берии в защиту брата или хотя бы с просьбой сообщить, где он и что с ним?
Юрий Николаевич Вавилов свидетельствует: «Весной 1943 года Сергей Иванович сам написал письмо Сталину, не ведая, что в январе брата уже не стало».
Однако в архивах такого письма не найдено, в дневниках Сергея Ивановича нет о нем ни прямых, ни косвенных упоминаний. Но если он написал такое письмо, то ведь это почти через три года после ареста Николая.
Обращался ли он напрямую раньше?..
Его дневники – не летопись текущих событий, а зеркало души или осколки такого зеркала. О брате в них упоминается постоянно, трагедия Николая заслоняет всё остальное. Сергей Иванович пишет о своем бессилии что-либо сделать, но не о попытках преодолеть это бессилие. О своей готовности исчезнуть, умереть — почти на каждой странице, но не о том, чтобы побороться за жизнь. Похоже, что возможность напрямую воздействовать на ситуацию, как пытался Прянишников, была заблокирована в его сознании. Если так, то подсознательно в нем жило чувство, что для спасения брата от участи, что хуже смерти, он делал не всё, что должен был делать. Этим усугублялся миллион терзаний, превративших его жизнь в постоянный кошмар.
Еще одна сардоническая насмешка Мефистофеля?..
11.
5 июля 1943 г., Йошкар-Ола: «Страшная телеграмма от Олега о смерти Николая. Не верю. Из всех родных смертей самая жестокая. Обрываются последние жизненные нити. Невменяемость. Все равно, что стегать море или землю. Проклятое сознание. Реакция правильная одна, самому поскорее умереть любым способом. Не за что удержаться. Бог рассеялся, только свои, родные, но они готовы к тому же. А Николаю так хотелось жить, и умел он это делать. Господи, а может, все же это ошибка?»
6 июля, Йошкар-Ола: «Не забуду никогда вчерашнего Олюшкина крика, плача, когда сказал ей о Николае. Это было то, что нужно. А у меня замерзшая, окаменевшая душа, почти переставшая жить. Реакция одна – хочется самому умереть, и если бы под рукой был револьвер или яд, может быть, вчера бы меня и не было».
8 июля, Йошкар-Ола: «Цепляюсь за надежду, что телеграмма ошибочная. А мысль и жизнь отравлена. В это же время надо работать, надо лететь в Москву. Всё это такое растаптывание единственного, что осталось, что о чем же думать кроме смерти. Но, конечно, опять пройдет время, опять забудется. Противно на себя самого, на всех».
На следующий день, в пятницу 9 июля, «обкомовец Маракулин» сказал Сергею Ивановичу, что на него «нажимают»: требуют, чтобы академик Вавилов в субботу был в Москве и выступил на антифашистском митинге.
Прямого сообщения между Йошкар-Олой и Москвой не было: сперва надо было добраться до Казани. «Целый день несчастный Маракулин метался в поисках средств сообщения: поезда нет, бензина нет, да и на машине вообще в Казань не проедешь». Наконец, оказалось, что в 5 часов вечера, с военного аэродрома, летит в Казань пикирующий бомбардировщик Пе-2. «По отвратительной деревянной дороге добрались до аэродрома. Олюшка провожала. Опоздали, а потом майор и подполковник отказались везти, опасаясь за “драгоценную жизнь академика”. По телефону сговорились с гражданским аэродромом, наблюдающим за лесными пожарами. Съездили туда и договорились лететь рано утром в субботу».
Описав, как долетел до Казани и оттуда, на огромном «Дугласе», в Москву; упомянув о своей митинговой речи, «из которой выскоблили всё, что в ней было своего», Сергей Иванович добавил:
«Николай – пытаюсь говорить, что не верю, а между тем это несомненно… Трагедия Николая забыться не может. Это страшнее и несправедливее Галилея и Лавуазье. Был Олег, ему сказали, что Николай будто бы умер 11 июня, месяц назад».
Эта запись сделана 11 июля. А через два дня Сергей Иванович на другом торжественном митинге: вручение Сталинских премий (присуждены еще в марте), он один из лауреатов. Все роли расписаны, академику С.И.Вавилову надлежит выступить первым. Сердечно благодарить партию и правительство, обещать приложить все силы…
Когда вернулся в Йошкар-Олу, Олюшка молча протянула телеграмму от Елены Ивановны: Николай умер в саратовской тюрьме 24 декабря 1942-го.
«У меня отрезана добровольно-сознательная часть жизни. Существую автоматом. Потух всякий творческий и наблюдательский порыв. Кричать и бить кулаком тоже не могу, слишком много видел, знаю и понимаю, и нет энергии. Как умирал Николай? Из семьи остался я один. Остальные – младшее поколение, на нас непохожее».
Так он и жил – в двух-трех-четырех разных, отделенных, отрезанных друг от друга мирах. Мефистофель со злорадной ухмылкой выглядывал из-за угла.
12.
Его терзает мысль: когда все-таки умер Николай?.. 11 июня этого года, как сказали Олегу в Москве, или 24 декабря предыдущего, как сообщили в Саратове Елене Ивановне? Что если то и другое – вранье?.. Что если он – ЖИВ?..
Вопрос настолько будоражил, перепахивал душу, перехватывал дыхание, что он решился-таки послать запрос – от себя.
Ответа долго не было.
И вдруг, 26 октября, его вызвали в Марийское отделение НКВД. Показали «бумагу относительно Николая о его смерти 26 января в Саратове». Шестым чувством он понял: ЭТО правда. На этот раз – ДАТА ВЕРНАЯ.
«Прочел и расписался. Последняя тонкая ниточка надежды оборвалась. Надо понять полностью, Николай умер».
Значит, до этого еще полностью не понимал…
Через много лет, когда и Сергея Ивановича давно не будет в живых, в официальном уведомлении о реабилитации академика Николая Ивановича Вавилова, появится еще одна дата: 2 августа 1942-го.
Реабилитация позволит, наконец, говорить о нем вслух, вспоминать, писать. Эта дата перейдет в биографические справки, статьи, очерки о Н.И.Вавилове, включая вступительный очерк к первому тому пятитомника его «Избранных трудов» (1959).
Но дата не внушала доверия.
После новых запросов Юрию Николаевичу Вавилову сообщили: Н.И.Вавилов скончался в саратовской тюрьме 26 января 1943-го. Дата совпала с той, что была сообщена Сергею Ивановичу в Йошкар-Оле. В печати она впервые появилась в 1962 году, в предисловии к первому изданию книги Н.И.Вавилова «Пять континентов».
13.
Когда ФИАН вернулся в Москву, а ГОИ в Ленинград, курсирование С.И.Вавилова между Йошкар-Олой и Казанью вновь сменилось поездками между Питером и Москвой. В Москве он совсем не мог заниматься наукой, даже физически бывать в Институте мог очень редко: слишком много заседаний и всякой иной суеты. Он старался поскорее укатить в Ленинград.
Там был дом, семья. Несмотря на раны, нанесенные войной, град Петров снова стал пленять своей геометрически правильной красотой. Там тоже многое отвлекало от главного, но удавалось выкроить время и для научной работы, и на то, чтобы побыть наедине со своими мыслями, книгами, отогреться душой.
25 июня 1945 г., Москва: «Парад на Красной площади по случаю победы. Все время проливной дождь. Серые “торговые ряды” перед глазами. Страшный вихрь, пролетевший над землей, кончается таким парадом. Жуков, Рокоссовский. Немецкие знамена, склоненные перед трибуной.
Сегодня еду в Ленинград. У меня не осталось души. Не вижу себя и начинаю ненавидеть. Нужна тишина, спокойствие, мысли, книги, вдохновение и творчество.
Эта юбилейная жратва в Доме ученых, вчера в польской Амбасаде [посольстве], плоские площадные слова. Боже мой, так не хочется жить и хочется смысла».
Назад: Дневники
Дальше: В павлиньих перьях