Петроград
1.
Несмотря на все усилия Роберта Эдуардовича Регеля, жизнь в Отделе прикладной ботаники замирала. Молодых сотрудников призвали в Красную армию. Старые разъезжались по деревням – бежали из голодного Петрограда. Регель отправил семью в деревню Глухово Вятской губернии. В январе 1920 года поехал по делам в Москву и оттуда решил заглянуть к родным. Поездка оказалась роковой. В поезде он заразился тифом, добрался до своих в полубредовом состоянии. В несколько дней сыпняк свел его в могилу…
Для Николая Вавилова Роберт Эдуардович Регель был старшим товарищем, наставником, примером самоотверженного служения науке. Главным делом жизни Регеля было его детище: Отдел прикладной ботаники и селекции. Он превратил маленькое, почти незаметное Бюро в крупное научное учреждение по изучению культурной флоры России и мира. Регель говорил и подчеркивал, что прикладной науки не бывает, наука всегда фундаментальна, прикладная ботаника – это раздел ботаники, изучающий возделываемые растения. Николаю Ивановичу была близка такая «философия бытия».
Смерть Регеля с особенной силой резанула Вавилова по сердцу. Тут сошлось всё: и личная близость к покойному, и внезапность утраты, и суровость тех лет, уносивших множество жизней, и сознание огромной ответственности, которая перекладывалась на его собственные, еще не вполне окрепшие плечи. И вырвались слова печали и боли: «Вся жизнь Регеля была посвящена науке. Наука была главным стимулом его жизни и ей была отдана жизнь. События последнего 7-летия отразились на Регеле, сделали его крайним пессимистом, готовым к смерти в любой час. В своем завещании он пишет, что умирает, исполнив свой долг до конца. Все, кто знали его, могут засвидетельствовать, что вся жизнь его была полна сознанием своего долга, им он заражал и других. Ряды русских ученых редеют день за днем, и жутко становится за судьбу отечественной науки, ибо много званых, но мало избранных».
Так написал Вавилов в некрологе. Он стал предисловием к посмертному изданию труда Регеля «Хлеба в России», вышедшему под редакцией Николая Ивановича.
Через 20 лет ему припомнят эти слова, уличая в «подрывной деятельности». Следователь со зловещей фамилией Хват усмотрит в них «резкое проявление антисоветских настроений».
2.
Трудно сказать, как встретил Николай Иванович предложение возглавить Отдел прикладной ботаники.
Может быть, в первый момент испугался его неожиданности и воскликнул, как восемь лет назад: «Очень уж всё это быстро, похоже на карьеризм, от коего боже упаси».
Или принял как должное? Ведь он уже три года был помощником заведующего, то есть вторым лицом в Отделе, а после смерти Регеля автоматически становился первым.
Заботы об утверждении Вавилова в должности взял на себя Ячевский. Вопрос обсуждался в ряде заседаний Сельскохозяйственного ученого комитета. Вавилов был избран единогласно.
Значит, перебираться в Петроград?
Но там разруха и запустение – куда более сильные, чем в Саратове. В Питере едва осталась треть жителей. Мостовые поросли бурьяном. Заржавели трамвайные пути. Предприятия не работают. Электричество включают на два-три часа в сутки. Топлива нет. Учебные заведения опустели. Немногие студенты, продолжающие посещать занятия, сидят в полупустых аудиториях в шубах и валенках. Шатающиеся от голода профессора читают лекции тоже в шубах и шапках-ушанках, коченеющие пальцы едва удерживают указку…
А как расстаться с саратовскими сотрудниками, учениками и ученицами, которые, вопреки всем невзгодам, столь преданно и восторженно трудились под его руководством последние три года?..
Какова же была его радость, когда оказалось, что почти все они готовы ехать с ним в Петроград!
Однако он еще колебался, для этого были веские основания. «В принципе этот вопрос мною решен положительно; но все трудности и колебания состоят не в личном переезде, а в перенесении из Саратова большей части лаборатории и нашей работы экспериментального характера, включая и научно-технический персонал. Со стороны наиболее ценных сотрудников мною получено принципиальное согласие на переход в Петроград. Но для их существования и, главное, для продуктивной работы необходимы минимальные условия. Не менее существенным является наличие небольшого опытного участка (5—10 десятин) вблизи Петрограда с достаточными постройками и возможность пользоваться при работе большим вегетационным домиком или светлыми оранжереями для изучения южных культур и специальных заданий. Необходимо также для перенесения нашей лаборатории получение одного-двух вагонов для перевезения из Саратова больших коллекций возделываемых растений и значительной (до 5000 томов) библиотеки. Все эти пожелания, вероятно, осуществимы даже в условиях действительности, и потому к началу 1921 года предполагал бы окончательно переехать в Петроград».
Сначала, еще полный сомнений, он поехал один. По пути, как всегда, остановился в Москве. Тут ему вдруг предложили кафедру генетики в Московском университете.
Еще вчера он не мог об этом даже мечтать!
Но теперь, взвесив все за и против, он решил ехать дальше, в Питер, хотя знал, что там будет много труднее. Видимо, чувствовал в глубине души, что именно та палица ему по плечу
«Картина почти полного, словно после нашествия неприятеля, разрушения встретила нового заведующего в помещениях Бюро, – писал К.И.Пангало, – в помещениях – мороз, трубы отопления и водопровода полопались, масса материала съедена голодными людьми, всюду пыль, грязь, и только кое-где теплится жизнь, видны одинокие унылые фигуры технического персонала, лишившегося руководителя. И в этом царстве начавшегося тления, грозившего уничтожить долголетнюю творческую работу многих предшествующих лет, вдруг всколыхнулась жизненная волна».
Сам Вавилов писал об этом не столь поэтично, но более конкретно: «Сижу в кабинете за столом покойного Роберта Эдуардовича Регеля, и грустные мысли несутся одна за другой. Жизнь здесь трудна, люди голодают, нужно вложить заново в дело душу живую, ибо жизни здесь почти нет, если не труп, то сильно больной, в параличе. Надо заново строить всё. Бессмертными остались лишь книги да хорошие традиции.
В комнате холодно и неуютно. За несколько часов выслушал рапорт о тягостях жизни. Холод, голод, жестокая жизнь и лишения. Здесь до 40 человек штата. Из них много хороших, прекрасных работников. По нужде некоторые собираются уходить. Они ждут, что с моим переездом всё изменится к лучшему. Милый друг, мне страшно, что я не справлюсь со всем. Ведь всё это зависит не от меня одного. Пайки, дрова, жалованье, одежда. Я не боюсь ничего, и трудное давно уже сделалось даже привлекательным. Но боязнь не за себя самого, а за учреждение, за сотрудников. Дело не только в том, чтобы направить продуктивно работу, что я смогу, а в том, чтобы устроить личную жизнь многих. Всё труднее, чем казалось издали. Практически всё надо учесть».
Он еще не уверен в правильности своего решения. Подумывает о том, не отступиться ли, пока не все мосты сожжены. Оптимизм внушает то, что власти дали согласие на перевод Отдела прикладной ботаники в более просторное помещение. Под него отвели целый дворец: пустовавшее здание бывшего министерства сельского хозяйства – в самом центре города, на Морской, 44. Фасадом оно смотрит на Исаакиевскую площадь.
«Там светло, просторно, а главное – всё можно строить заново, как хочется», – писал довольный Вавилов.
Окончательное решение он принял после того, как съездил в Детское (бывшее Царское) Село, где ему выделили обустроенный земельный участок для полевых исследований и большую виллу, целый дворец, со служебными постройками.
Прежде дворец принадлежал великому князю Борису Владимировичу: подарок его крестной матери – британской королевы. Строили его британские инженеры – в «аглицком» стиле. Роскошная резиденция превосходила самые смелые ожидания!
«В Царском Селе нашлось всё, о чем только мог мечтать, – писал Вавилов в Саратов своей Леночке. – Чудесный дом для генетического института, оранжереи, кругом лес, дворцы, самое здоровое место по климату, удобство сообщения с Петроградом, всё полно Пушкиным, и – подумай только! – в одном из домиков нашей селекционной станции жил Пушкин. Памятник Пушкину против Лицея – живой Пушкин, от него не оторвешься».
Планируя пробыть в Петрограде не больше десяти дней, он приехал налегке, но застрял на полтора месяца – до зимних холодов. Перевозить имущество Отдела с Васильевского острова в новое помещение оказалось очень непростым делом. То не было лошадей, то подвод, то куда-то исчезали нанятые грузчики.
Сотрудники Отдела встретили весть о переезде со сдержанной настороженностью. Не слишком ли круто молодой заведующий взялся за дело? Новая метла по-новому метет.
Помогали, но нехотя, показывая всем видом, что затея с переездом им не по душе. Уговаривать, а тем более приказывать новый заведующий считал неудобным. Проще было самому паковать двух-трехпудовые мешки, взваливать их на плечи и нестись с ними вниз по лестнице с пятого этажа, своим примером и веселыми прибаутками подбадривая грузчиков. Разгоряченный, он выходил с мешком на мороз, сваливал груз в телегу, потом быстро поднимался наверх, и так множество раз в день. В результате подорвал силы и простудился.
Оказывается, такое уже с ним бывало.
«Случилась история, которая была со мной 7 лет назад в Англии и 4 года назад после путешествия на Памир. Что-то похожее на переутомление и простуду. Я не могу ходить и двигаться, должен сидеть дома неподвижно и в кровати. Надеюсь, всё пройдет очень скоро. У меня нет времени болеть. К счастью, два дня я могу посидеть дома, сегодня и завтра. Послезавтра я должен ехать в Царское Село».
Но дело двигалось!
20 октября он торжествующе сообщал «милому дорогому другу» о «большом событии»: «Первые 9 подвод перевезли часть Отдела в новое помещение. <…> Пока только 9 подвод, всего, по моему подсчету, их надо 120. Но и то много, сдвиг, и я очень рад. Если бы ты вообразила, как это нелегко. Если бы ты видела этих ужасных грузчиков. Как было трудно достать людей, лошадей».
Через неделю он подводит первый итог этой эпопеи: «Уже 28 октября. Уже пролетело 9 дней в поисках людей, денег, спирта [!]. Уже 90 подвод послано в новый дом. Скоро придет конец. Мой самый лучший друг, я очень спокоен, более, чем думал. И сейчас я уверен, что через 3–4 дня мы будем в новом здании. Это был экзамен, первый в новых условиях.
Конечно, нужно еще много сделать. Вся мебель, книги в беспорядке. Много недель пройдет, пока всё это будет закончено. Я недоволен многими здесь. Без меня они бы не сделали ничего. Я так рад, что Фляксбергер здесь. Он хороший работник. Иногда он выглядит таким жалким, слабым, он не очень здоров, но все еще хороший ученый и понимает, что есть истинная наука, и любит науку. Это самое важное. Всем вместе, дорогая Лена, здесь так много надо сделать. Но надеюсь, что не напрасно. До сих пор всё идет так, как бы мне хотелось.
Чем больше я вижу Петроград, тем больше я люблю его. Он действительно прекрасен – город Петра и Пушкина. Для меня большое удовольствие проходить мимо памятника Петру, видеть сфинксы с Нила. Они прямо на другой стороне Невы».
По вечерам он сидел в своем новом кабинете и писал письма в Саратов.
За окном лежал свежевыпавший снег. Морозило. Но робкий еще мороз не мог вытравить сырость из тяжелого питерского воздуха, не мог сковать черную полосу Мойки, слабо дымившуюся внизу под окном. На голых стенах поблескивали в неровном свете камина росинки влаги. Но весело плясало и потрескивало пламя в камине, рассыпая искры. Вавилов кутался в легкое, не по сезону, пальто, натужно кашлял в кулак.
Подвод потребовалось не 120, как он прикидывал, а 180. Но вот – всё перевезено! «Кое-какие отделы на будущей неделе могут уже заниматься научной работой. <…> За всей этой черновой административной работой я отошел от настоящей работы, но только ради нее самой. Раздумывая, мне кажется, что я остался верующим человеком, каким был в детстве, только вместо одного бога служу другому. И, право, хочется создать храм науки. Для этого нужны кирпичи, балки, вот их-то и возим теперь. М. б., это всё утопия, но мы утописты, не правда ли».
«Вчера у нас было новоселье. Было достаточно тепло и единодушно. Хотя наши хоромы не в порядке и вряд ли к маю мы приведем их в надлежащий вид, но уже пшеница, ячменя, да и все остальные расставлены. И, пожалуй, уже теперь много лучше, чем было на [Васильевском] Острове, и даже уютней. На торжестве был Ячевский, [В.А.] Траншель, председатель] Уч[еного] комитета милый старичок [В.И.] Ковалевский, были речи, пожелания, etc.».
3.
Остановившись на обратном пути в Москве, утопист окунулся во множество дел, снова прозаических и отнюдь не научных. Главная задача – добыть вагоны для перевозки в Питер саратовской команды.
Пока утрясался вопрос о вагонах, он накинулся на зарубежную научную литературу – на те небольшие фрагменты ее, что прорывались спорадически через фронты мировой и гражданской войн.
А потом начался аврал в Саратове. Здесь тоже надо было упаковывать оборудование, библиотеку, коллекции растений в снопах, в колосьях и семенах, доставить всё на вокзал, погрузить…
«Вполне понятно, с какой грустью расставался Саратовский университет с Вавиловым, но никто не пытался его задерживать. На прощальном банкете очень хорошо выразил общие мысли В.Р.Заленский, закончив свою речь словами: “Большому кораблю – большое плавание”», – вспоминала А.И.Мордвинкина, одна из учениц, последовавших с ним в Петроград.
Ехали в двух теплушках, прицепленных к товарному поезду. Поезд больше стоял, чем двигался. Это было хорошо. Можно было набрать хвороста для буржуек, отапливавших теплушки.
В марте 1921 года два десятка вавиловцев со всем личным и научным скарбом прибыли в Петроград и сразу «попали действительно на Петроградский фронт, да еще в Кронштадтскую историю», как написал Вавилов Подъяпольскому.
Более неудачного времени для такой дислокации нельзя было придумать! В ноябре 1920 года гражданская война вроде бы закончилась. Большевики одержали победу. Остатки белых армий штурмовали корабли на причалах Севастополя. Те, что не успели убраться, сложили оружие, сдались в плен. Их ждала горькая участь. Но для большевиков то была пиррова победа. Страна, и в особенности «колыбель революции» Петроград, были на грани вымирания.
В первой половине 1920 года власти, стремясь ослабить ширившееся недовольство «пролетарской диктатурой», мобилизовали жалкие резервы и несколько увеличили нормы выдачи хлеба. К концу зимы резервы иссякли. Вождь революции, с присущей ему решительностью и прямотой, признавал: «Мы не рассчитали того, что сразу истратили свои ресурсы, мы не рассчитали тех ресурсов, которые у нас имелись в запасе, и мы не оставили ничего на черный день».
Такая вот ошибочка вышла у народной власти! Хотели, как лучше, но – не рассчитали! «Мы не сумели правильно оценить всей опасности надвигавшегося к весне кризиса и поддались естественному стремлению увеличить выдачу голодающим рабочим».
Надо же! Такое доброе, такое естественное стремление, и так подвело! Как подводило с того самого дня, когда вчера было рано, а завтра будет поздно\ Всё с того дня делалось как можно лучше для рабочего класса и всего трудового народа, а получалось – из рук вон плохо! Даже самые сознательные рабочие от голода стали терять сознание. Как мы помним, «красная столица» уже в мае 1918 года была «на краю гибели от голода». С тех пор голод и полугол од царили по всей стране, но лютее всего в Петрограде. Пока шла гражданская война, сознательным рабочим можно было внушать, что временные трудности возникают из-за происков беляков и мировой контрреволюции. С окончанием войны терпение трудового народа лопнуло. Как на грех, большевики – из самых лучших, разумеется, побуждений – допустили еще один перерасход. К катастрофической недостаче продовольствия прибавилась столь же катастрофическая нехватка топлива на железных дорогах. Бесконечно длинные составы товарняка ржавели на запасных путях, мертвые паровозы стояли с затушенными котлами. Сколь ни снижали в Питере нормы выдачи хлеба, а подвоз его снижался еще быстрее!
24 февраля (1921 года) питерские рабочие, перекормленные обещаниями, вышли на улицы. Требования были просты: хлеба и свободных выборов в Советы. Рабочие оставались сторонниками советской власти. Но – без коммунистов!
Петроградский комитет большевиков отреагировал с молниеносной быстротой. Введено военное положение; наряды ЧК, усиленные красноармейцами, ринулись арестовывать рабочих-активистов. Возмущение от этого только росло.
1 марта в Кронштадте, на Якорной площади, состоялся многотысячный митинг солдат и матросов – в поддержку питерских рабочих. Основной лозунг митинга: «Вся власть Советам, а не партиям!»
В Кронштадт прибыл председатель ВЦИК М.И.Калинин, будущий всесоюзный староста. Он пытался «всё объяснить», но его освистали, стащили с трибуны, изрядно помяли. Хорошо хоть выпустили из Кронштадта.
Собрание потребовало освободить арестованных активистов рабочего движения, а также эсеров, меньшевиков, анархистов, представителей других социалистических партий и групп. Потребовало свободы слова, собраний, союзов, свободных выборов в Советы, свободы кустарного промысла и торговли, права крестьян распоряжаться своим земельным наделом и своим урожаем.
В Кронштадте был образован Временный революционный комитет во главе с матросом С.М.Петриченко, активным революционером, коммунистом по убеждениям, но не членом партии большевиков. Принято «Обращение населения крепости и Кронштадта»:
«Товарищи и граждане! Наша страна переживает тяжелый момент. Голод, холод, хозяйственная разруха держат нас в железных тисках вот уже три года. Коммунистическая партия, правящая страной, оторвалась от масс и оказалась не в силах вывести ее из состояния общей разрухи. С теми волнениями, которые в последнее время происходили в Петрограде и Москве и которые достаточно ярко указали на то, что партия потеряла доверие рабочих масс, она не считалась. Не считалась и с теми требованиями, которые предъявлялись рабочими. Она считает их происками контрреволюции. Она глубоко ошибается.
Эти волнения, эти требования – голос всего народа, всех трудящихся. Все рабочие, моряки и красноармейцы ясно в настоящий момент видят, что только общими усилиями, общей волей трудящихся можно дать стране хлеб, дрова, уголь, одеть разутых и раздетых и вывести республику из тупика. <…>
Товарищи и граждане! Временный Комитет озабочен, чтобы не было пролито ни единой капли крови. Им приняты чрезвычайные меры по организации в городе, крепости и на фортах революционного порядка. <…>
Задача Временного Революционного Комитета дружными и общими усилиями организовать в городе и крепости условия для правильных и справедливых выборов в новый Совет.
Итак, товарищи, к порядку, к спокойствию, к выдержке, к новому, честному социалистическому строительству на благо всех трудящихся.
Кронштадт, 2 марта 1921 г. Линкор, “Петропавловск”.
Председатель Вр. Рев. Комитета Петриченко
Секретарь Лукин».
Военные корабли Кронштадта обладали мощными радиопередатчиками. Воззвание широко передавалось по всему Петрограду и находило сочувствие в несознательных массах. Кронштадтский революционный комитет послал в Петроград делегацию для переговоров.
Большевистское руководство, боясь показать слабость, отвергло переговоры; делегатов мятежного острова арестовали. Похватали родственников руководителей восстания, превратив их в заложников. В Петрограде и Петроградской губернии было объявлено осадное положение.
4 марта Кронштадту был предъявлен ультиматум: сложить оружие и подчиниться большевистскому контролю. 202 делегата от предприятий и воинских частей города-крепости собрались для обсуждения ультиматума. Единодушно он был отвергнут.
На подавление кронштадтского мятежа бросили недавно распущенную, но теперь спешно воссозданную 7-ю армию Тухачевского. Крепость решено брать штурмом, не считаясь с потерями, наступая по льду Финского залива. О том, чтобы не было крови, большевики не беспокоились.
Вечером 7 марта начался артиллерийский обстрел крепости, утром по льду двинулись цепи красноармейцев. Поспешность операции объясняли приближением весны: лед утончается, после его вскрытия штурмовать Кронштадт сухопутным войскам будет нельзя.
Это был лживый предлог, ибо до вскрытия Финского залива было еще далеко. Медлить не стали по другой причине. В Москве открывался X съезд партии, ему надо было отрапортовать о подавлении кронштадтского мятежа.
Настроение красноармейцев, посланных штурмовать крепость, было далеко не боевым. Им было привычно убивать и погибать за «пролетарское дело», но тут предстояло драться не с помещиками и капиталистами, не с белоказаками или белополяками, не с иностранными интервентами, а с братьями по классу: рабочими, солдатами, матросами. Два стрелковых полка отказались идти в бой и были разоружены. Остальные подчинились приказу – нехотя, без воодушевления. Двигались цепями по ровному белому полю, без единого бугорка или углубления или другого укрытия. Из крепости строчили пулеметы. Сотни бойцов полегли на льду, обагренном кровью.
Натиск был отбит. Войскам пришлось с позором ретироваться, не подобрав убитых и раненых. Беспорядочно разбросанные по белоснежной равнине, они производили жуткое впечатление.
Партийному съезду пришлось рапортовать не о победе, а о поражении. Известие взбаламутило съезд: что, если кронштадтская зараза пожаром распространится по стране?..
Три сотни делегатов съезда, с места в карьер, были брошены «добровольцами» в Питер, в помощь армии Тухачевского. Из курсантов военных училищ сформировали три дополнительных полка.
Новый штурм назначили на 16 марта. Многократный численный перевес наступающих не оставлял мятежникам шансов. Сеча длилась три дня: 16, 17 и 18 марта. С обеих сторон погибло более полутора тысяч бойцов, более пяти с половиной тысяч было ранено, две тысячи мятежников сдались в плен, восемь тысяч, под покровом ночи, ушли по льду в Финляндию.
Тем временем X съезд партии большевиков одобрил новую экономическую политику (НЭП). Был положен конец военному коммунизму. Продразверстка заменялась продналогом, ограбление крестьянства прекращалось. Разрешалась частная торговля, узаконивалось частное предпринимательство. Иначе говоря, принималась вся экономическая часть программы кронштадтских мятежников! Лишь в одном большевики остались непреклонными: никаких альтернатив на выборах в Советы! Вся полнота власти должна оставаться в руках партии нового типа.
В Кронштадте разгромом восстания бойня не завершилась, а началась. Победители упивались победой. Более двух тысяч жителей острова было приговорено к смертной казни, около шести с половиной тысяч – к разным срокам заключения. С весны 1922 года началось выселение из Кронштадта оставшегося населения. Выселенных участников и просто свидетелей кровавого марта 1921 года потом не оставляли в покое до конца жизни: снова и снова подвергали репрессиям.
В Питере выискивали сочувствовавших мятежу, да и всех подозрительных: им мог оказаться каждый житель неправильного происхождения.
И в это время две теплушки с вавиловцами прибыли в северную столицу.
4.
Попав на Петроградский фронт и в кронштадтскую историю, Николай Иванович должен был быстро сориентироваться в обстановке. Он делал всё возможное, чтобы в политику не встревать. 18 марта он писал Подъяпольскому: «Хлопот миллионы. Воюем с холодом в помещении, за мебель, за квартиры, за продовольствие <…>. Должен сознаться, что малость трудновато налаживать новую лабораторию, опытную станцию и устраивать 60 человек персонала (вместе с питерскими).
Набираюсь терпения и настойчивости.
Недели три пройдут в устроении, а там посев. Надо достать лошадей, орудия, рабочих. Словом, иногда, дорогой Петр Павлович, страшно, что не справишься.
Что сможем, сделаем».
Одновременно или сразу после избрания заведующим Отделом прикладной ботаники Вавилов был избран профессором селекции Петроградского сельскохозяйственного института. Институт располагался в Детском Селе, там же, где экспериментальная база Отдела, – это было удобно. «Север все-таки очень завлекателен, – писал он в том же письме. – Первую лекцию собираюсь читать на тему “Пределы земледелия и пределы селекции” (имеются в виду северные пределы. – С.Р.). Сделано мало, и можно сделать много. Внешне наша лаборатория прекрасна. И вообще в Царском хорошо. В городе (я раздваиваюсь между селом и городом, 3 дня в городе, 4 – в селе) хуже. Холодно и люди пообессилили…»
С введением нэпа появляются надежды на оживление хоть какой-то экономической жизни. На глазах возникают мелкие предприятия, артели, открываются магазинчики и лавчонки. Им, как ни странно, есть чем торговать. Но – не хлебом единым жив человек! Как по волшебству, оживают типографии, возникают частные журналы, книгоиздательства. Появляется надежда, что независимое слово, вопреки всем препонам, снова станет пробиваться к читателю.
Неожиданно приходит письмо из Америки: российских ученых приглашают на международный съезд по болезням хлебов. Приглашения именные. Одно Николаю Ивановичу Вавилову, другое Артуру Артуровичу Ячевскому.
Поездка за океан – это возможность ознакомиться с работой американских, а на обратном пути и европейских исследователей культурных растений, закупить литературу, лабораторное оборудование, семена. Другой такой случай представится нескоро!
5.
Руководство Сельскохозяйственного ученого комитета одобрительно относится к поездке, но не властно само решить этот вопрос. Вавилов и Ячевский едут в Москву, где как раз открывается 7-й Всероссийский съезд по сельскохозяйственному опытному делу.
Программа съезда большая, рассчитана на 10 дней, с 15 по 25 июня. Вавилов на заседаниях появляется нечасто – ему надо пробить поездку в Америку. Он «с утра до ночи» обходит разные учреждения, пишет бумаги, уговаривает, убеждает, доказывает необходимость поездки. Нужно согласие Наркомзема и Наркомфина, Наркомата иностранных дел и Рабкрина, Чека и Совнаркома, Совета труда и обороны и Совнархоза.
Проще всего найти понимание в Наркомземе: там есть люди, которые его знают и поддерживают. Ведущий экономист-аграрник Александр Васильевич Чаянов, член коллегии Наркомзема, знает Вавилова со студенческих лет. Пользуются влиянием и другие экономисты-аграрники: Сократ Константинович Чаянов (двоюродный брат Александра Васильевича)
и Николай Дмитриевич Кондратьев. Они тоже давно и хорошо знают Вавилова.
Одобрение Наркомзема расчищает дорогу в Наркомфин. Здесь им ассигнуют немалые средства – не в советских бумажках, которые обесцениваются с каждым днем и даже часом, – золотом. Но тем труднее добиться согласия ЧК, ВСНХ, других инстанций. Между тем поездка нужна еще по одной причине, для власти куда более насущной.
22 июня на Съезде по опытному делу выступил только что прибывший из Саратова профессор-экономист А.А.Рыбников. Он говорил о страшном неурожае, поразившем Поволжье и прилегающие регионы страны.
О том, что в Поволжье сильная засуха, Николай Иванович уже знал, но масштабов бедствия не представлял. С присущим ему оптимизмом слухи о надвигающемся голоде считал преувеличенными.
И вот на трибуне хорошо знакомый по Саратову профессор Рыбников, серьезный ученый, не паникер. Он взволнован, но держится строго, деловито, речь его подчеркнуто суха, конкретна, наполнена цифрами, обоснованными, хотя и предварительными прогнозами. Вслед за ним выступает саратовский агроном М.И.Куховаренко – тоже хороший знакомый Николая Ивановича. Он дополняет данные Рыбникова. Озимые посевы выжжены дотла. Яровые, которые двинулись в рост позднее, повреждены частично, но если засуха продлится еще две-три недели, они тоже превратятся в пепел. Запасы продовольствия, которых должно было хватить до нового урожая, изъяты повторными реквизициями, аварийных запасов нет.
Фактически голод уже начался, хотя пока еще не повсеместно. По предварительным данным, бедствием охвачено 25 губерний. Те, кто могут, разбегаются из сел, но большинству податься некуда. Родители привозят детей в Саратов, Царицын, Казань, Самару и, под покровом ночи, оставляют у дверей детских приютов, а сами исчезают. В приютах детей тоже нечем кормить, в наибольшей опасности – дети. Надвигается голод куда более масштабный, чем в памятных старикам 1891 и 1892 годах, – тот знаменитый голод, на котором «работали» и о котором писали Лев Толстой, Владимир Короленко, Глеб Успенский, Антон Чехов, Иван Бунин, другие, не столь знаменитые писатели. «Не было другого события, столь оживленно обсуждаемого русской печатью, публицистами, писателями и журналистами различных направлений, как [эта] “летопись народного разорения” (Г.И.Успенский)».
Николай Вавилов в ту пору был малым ребенком, но позднее много читал о том бедствии, оставившем глубокую борозду в народной памяти и общественном сознании. Да и слышал от очевидцев.
Вавилов знал, что тогда засуха охватила 17 губерний, теперь Рыбников и Куховаренко говорят о 25 губерниях (на самом деле их окажется около сорока – с общим населением в 90 миллионов человек). Тогда у государства и земства имелись хлебные резервы. Недостаточные, медленно и неумело распределяемые бездушными бюрократами, но – были резервы! Теперь о резервах говорить не приходилось. На помощь голодающим тогда пришли общественные силы, интеллигенция, поступали пожертвования от частных лиц, и не только российских: продовольствие шло эшелонами из Европы, пароходами из-за океана. Прибытие кораблей с мукой из Соединенных Штатов и распределение ее среди благодарного населения запечатлено на двух картинах Ивана Айвазовского. Железные дороги работали бесперебойно, были введены льготные тарифы на поставки продовольствия в районы голода. На местах создавались бесплатные столовые. Только Лев Николаевич Толстой со своими помощниками обслуживал около семидесяти бесплатных столовых в двух уездах Тульской и одном уезде Рязанской губернии. В Саратове много делал для спасения голодающих генерал-губернатор Косич – об этом Вавилов знал от Подъяпольского.
А что ждет население теперь?!.
В переполненном зале Общества сельского хозяйства на Смоленском бульваре – мертвая тишина. Сидят все не шелохнувшись, с бледными перекошенными лицами, избегают смотреть друг другу в глаза.
«Неурожай хуже 1891 г., и откуда придет помощь, неизвестно. Граница, по существу, закрыта», – напишет Вавилов вечером в Питер Елене Ивановне.
Президент МОСХа А.И.Угримов вносит предложение – создать Общественный комитет помощи голодающим и сразу же приступить к делу Все, конечно, согласны. Но встает С.Н.Прокопович, видный экономист, бывший министр Временного правительства, один из тех, кто был арестован большевиками при взятии Зимнего дворца. За три советских года он не раз еще был арестован и отпущен, успел побывать деканом юридического факультета МГУ, состоял в разных общественных организациях. Он говорит, что, прежде чем создавать Комитет, надо заручиться согласием власти, иначе работать ему не дадут. Надо забыть о политическом противостоянии, направить делегацию к Ленину, разъяснить ему положение дел и убедить в том, что цель создаваемого Комитета – спасать голодающих, а не подрывать устои большевистского режима.
В делегацию вошли два саратовских профессора Н.М.Тулайков и А.А.Рыбников, известный общественный деятель и животновод М.М.Щепкин, президент МОСХ А.И.Угримов. Их задача – «сделать представление председателю Совнаркома о размерах грядущего голода и о необходимости принятия срочных и планомерных мер борьбы с последствиями неурожаев».
К общественной инициативе Ильич отнесся с большим подозрением. Он уже знал о надвигающемся бедствии, но беспокоил его только один аспект: как оно повлияет на удержание власти в руках «пролетариата». Он твердо знал, что кто не с нами, тот против нас. Помощь голодающим – это ширма, за которой будет вестись подкоп под устои большевизма.
Однако запретить создание Общественного комитета помощи голодающим, не предложив ничего взамен, он счел политически вредным. Пришлось разрешить, но при строго определенных условиях. На согласование деталей ушло около месяца, хотя каждый день промедления означал сотни, если не тысячи жизней, отданных на съедение царь-голоду.
Во главе Общественного комитета Ильич поставил одного из своих ближайших сподвижников Л.Б.Каменева, его заместителем – другого сподвижника А.И.Рыкова. В комитет был введен нарком просвещения Луначарский, замнаркома иностранных дел Литвинов, нарком внешней торговли Красин, нарком здравоохранения Семашко – двенадцать высокопоставленных коммунистов. И ряд других лиц, близких к власти, таких как Максим Горький. При таком многослойном контроле Комитет ничем крамольным заниматься не мог.
Но всего в Комитете было более семидесяти человек, в их числе известные всей стране деятели отнюдь не большевистской ориентации: бывшие члены Государственной думы, разогнанного Учредительного собрания, экономисты-аграрники, писатели, деятели культуры, такие как Станиславский, деятели «буржуазных» и «мелкобуржуазных» партий – кадеты, эсеры, меньшевики. Почетным председателем Комитета избран В.Г.Короленко. Это имело большой общественный резонанс. Старый большевик И.А.Теодорович, в то время член коллегии Наркомзема, признавал: «Многие украинские крестьяне только ради имени Короленко жертвуют хлеб голодающим».
Сам Владимир Галактионович откликнулся телеграммой: «Я болен и слаб, силы мои уже не те, какие нужны в настоящее время, тем не менее я глубоко благодарен товарищам, вспомнившим обо мне в годину небывалого еще бедствия, и постараюсь сделать всё, что буду в силах».
Вопрос об организации Комитета еще не был решен, а начальник Секретно-оперативного управления ВЧК В.Р.Менжинский уже порывался всех его деятелей арестовать. Но санкцию ему не давали.
«Правительство, вышедшее из Октябрьской революции, сильное в терроре, было бессильно спасти от смерти миллионы приволжских крестьян; и оно пошло на риск, допустив в Москве образование общественного комитета с участием и представителей правительства. Если кто-нибудь успел записать краткую историю этого комитета, то он рассказал, как нескольких дней оказалось достаточно, чтобы в голодные губернии отправились поезда картофеля, тонны ржи, возы овощей из Центра и Сибири, как в кассу общественного комитета потекли отовсюду деньги, которых не хотели давать комитету официальному. Огромная работа была произведена разбитыми, но еще не вполне уничтоженными кооперативами, и общественный комитет, никакой властью не обличенный, опиравшийся лишь на нравственный авторитет образовавших его лиц, посылал всюду распоряжения, которые исполнялись с готовностью и радостно всеми силами страны», – вспоминал один из активных членов Комитета, известный писатель М.А.Осоргин.
Авторитет Комитета рос с каждым днем, еще быстрее росли возлагавшиеся на него надежды. Комитет стоял вне партий, избегал вмешательства в политику. Этот оппортунизм больше всего бесил Ильича, вынужденного пойти на соглашение с соглашателями. В конфиденциальных записках соратникам он называет Комитет Прокукишем, потом просто Кукишем. Так он «остроумно» сократил-соединил фамилии трех его ведущих деятелей: ПРОкопович, КУскова, КИШкин. Издевательская кличка перекочевала в большевистскую печать. Газеты всячески пытались опорочить Комитет. Его вина перед диктатурой пролетариата состояла в том, что он спасал людей от голодной смерти. В случае успеха его деятельности в народе мог проснуться павловский «рефлекс свободы».
Ильич выдвинул свою программу борьбы с голодом, разумеется, сверхреволюционную:
«Если район, охваченный неурожаем и голодом, обнимает территорию с 25 миллионами населения, то не следует ли рядом мер самых революционных взять с этого именно района молодежь в армию в количестве около 500 тысяч штыков? (И даже может быть до 1 миллиона?)
Цель: помочь населению до известной степени, ибо прокормим часть голодных, и, может быть, посылками домой хлеба поможем до известной степени голодным. Это первое. А второе: поместить эти ½ миллиона на Украине, чтобы они помогли усилению продработы, будучи сугубо заинтересованы в ней, особенно ясно сознавая и чувствуя несправедливость обжорства богатых крестьян на Украине.
Урожай на Украине приблизительно определяют (Раковский) 550–650 миллионов пудов. Вычитая 150 миллионов пудов на обсеменение и 300 (15 х 20 = 300) на прокорм семьи и скота, получим остаток (550–450 = 100; 650–450 = 200) в среднем около 150 миллионов пудов. Если поставить на Украине армию из голодных губерний, этот остаток можно бы собрать (налогом + товарообмен + особыми реквизициями с богатых на помощь голодным) полностью».
Этот маловразумительный бред, сдобренный фантастической цифирью, заставляет вспомнить о прогрессивном параличе мозга, который через несколько месяцев лишит вождя революции речи и подвижности. Не забудем: это был 1921 год, Союза ССР еще не было, советская Украина считалась независимым государством. Но послать в нее на кормление миллионное войско проблемы для Ильича не составляло. Заминка была в другом: крестьяне Украины обжирались только в его воображении, юг ее был охвачен голодом, как и Поволжье.
Между тем на Олимпе власти царил раздрай. Дзержинский рвал и метал, требуя санкцию на арест всех этих интеллигентиков, подрывающих устои пролетарской диктатуры. Нарком земледелия Середа, которому предстояло поднимать сельское хозяйство, этому противился; Красин, отвечавший за внешнюю торговлю, предлагал использовать престиж Общественного комитета на Западе для прорыва торговой блокады Советской республики. Каждый тянул одеяло на себя. Это перетягивание происходило в обстановке глубокой секретности, но находило отражение в большевистской печати. То она требовала расправы над Прокукишем, то становилась снисходительно-покровительственной.
На одно из заседаний Комитета председатель Каменев запаздывал. Это было странно, ибо раньше он всегда являлся с пунктуальной точностью. Осоргин вспоминал, как собравшиеся в недоумении ждали председателя, а сам он, сидя рядом с престарелой Верой Фигнер, знаменитой революционеркой, отсидевшей двадцать лет в Шлиссельбургской крепости, развлекал ее невеселыми шутками:
– Сейчас явятся чекисты, и мне придется провожать вас под ручку в тюрьму.
И вот: «Гудят у подъезда моторы, и впереди черных фигур влетает в залу женщина в кожаной куртке, с револьвером у пояса. Старушку Фигнер пощадили, нас повезли на прекрасных машинах».
То, что деятельность Комитета кончится тюрьмой, не было неожиданностью. Лидер партии эсеров А.Гоц, томившийся в лубянском застенке, увидев в газете состав Комитета, сказал товарищам по заключению: «Надо готовить камеры для инициаторов этого дела».
В машине один из спутников спросил Осоргина: «“Как вы думаете, это – расстрел?” Я кивнул головой уверенно. Иначе – какой же смысл в аресте? Чем его оправдать? Нас нужно объявить врагами революции и уничтожить!»
Камеры на Лубянке готовы не были. Всех арестантов – мужчин и женщин – заперли в одной большой комнате. Ведут себя все по-разному. Некоторые сильно возбуждены, кипятятся выше всякой меры, демонстрируя бесстрашие и возмущение. Другие подавлены, с трудом скрывают растерянность. Если верить Осоргину, то сам он нашел уголок почище, лег на пол и заснул. «Утро вечера мудренее, если, конечно, утро придет».
Утром арестованных стали разводить по камерам. Через неделю Осоргин решил, что уже не расстреляют.
Условия в тюрьме были тяжелыми. Не допускалось никакого общения между камерами, тем более – с внешним миром. Не было книг, не выводили на прогулку, кормили «супом из воблы и воблой из супа»; вобла была протухшей и червивой. «Но допускалась передача пищи с воли, и родные и друзья выстаивали часами в очереди у конторы тюрьмы; иногда передача не принималась, и это обычно означало, что арестованный расстрелян, но прямо об этом не сообщалось».
Некоторых арестантов вскоре выпустили – тех, кто в Комитете помощи голодающим не был особенно активен и не был отягощен прошлыми грехами перед советской властью. Остальных изредка вызывали на допросы, хотя «допрашивать было, в сущности, не о чем, отвечать на допрос нечего». Просидев два с половиной месяца, Осоргин был обвинен в контрреволюции и сослан в Царевококшайск (Йошкар-Ола). В дороге он заболел и был снят с поезда в Казани. Это было огромным везением.
Хотя Казань была одним из эпицентров голода, кое-какая пища туда все же поступала. За пределы Казани доставлять ее было не на чем. Вымирали целые селения. В них не оставалось ни собак, ни кошек, ни ворон, ни мышей. Все меньше оставалось людей. Широко было распространено людоедство, еще шире – трупоедство: останки умерших ели те, кто еще оставался жив. На кладбищах выставляли стражу; там, где ее не было или она была недостаточной, могилы разрывали и трупы похищали. На улицах Казани, повествовал Осоргин, можно было встретить «чудом выживших деревенских людей. Появлялась на улице человеческая тень в отрепьях, становилась у стены с протянутой рукой. Давали мало, хоть деньги ничего не стоили, да и не были настоящей помощью тысячные, стотысячные, миллионные бумажки. Постояв на морозе сколько-то времени, тень опускалась на снежную панель и замерзала, и тогда в упавшую шапку прохожие бросали, не жалея, мелкие бумажки. Это я видел. И еще видел детей, черемисов и татарчат, подобранных по дорогам и доставленных на розвальнях в город распорядительностью Американского комитета (АРА). Привезенных сортировали на “мягких” и “твердых”. Мягких уводили или уносили в барак, твердых укладывали ряд на ряд, как дрова в поленнице, чтобы после предать земле. И еще раньше, до казанской ссылки, я видел в Москве коллекцию сортов “голодного хлеба”, собранную на местах одним из членов общественного “Комитета помощи голодающим”, – замечательную коллекцию суррогатов, которыми пытались питаться миллионы умиравших от голода крестьян; ни в одном музее мира не найти такой коллекции разноцветных камней и неведомых пород, и то московское собрание погибло при аресте членов комитета».
«Я мало видел, но много слышал в Казани от очевидцев, – продолжал Осоргин. – Из всех рассказчиков самым остроумным был следователь, которому вначале были поручены дела о людоедстве; после, когда эти дела умножились, их предали забвению, тем более что большинство “преступников” явиться на человеческий суд уже не могло. Следователь, человек новой формации, без всякого образования, но уже успевший усвоить казенный “юридический” язык, возмущенно повествовал, как в большой крестьянской семье ели умершего собственной смертью деда, которого перестали кормить. В протокол по этому делу следователь записал: “Означенные граждане варили из головы суп, который и хлебали, даже не заправив его крупой или кореньями”. Я запомнил эту фразу – она гениальна!»
В Саратове, таком же эпицентре голода, оставался П.П.Подъяпольский. В его бумагах сохранилась записная книжка, куда он заносил свои наблюдения как врач. М.Е.Раменская, читавшая эти записи, свидетельствует: «…Он выделяет последовательные ступени голода по способу добывания пищи.
1. Сельские жители находят новую пищу в местной флоре.
2. Изобретают суррогаты хлеба. В такой-то деревне в муку добавляют сосновые и липовые опилки. Липовые считаются вкуснее.
3. В хлеб добавляют и ядовитые примеси.
4. Едят кошек и собак. Режут не только скот, но и лошадей. (Называет село в Екатеринославской губернии (ныне Донецкая обл.), где из 600 лошадей осталось 17.) В селе Пристанном близ Саратова осталось 6 лошадей. (На лошадях пахали и исполняли все тяжелые работы и берегли их “пуще глаза”. Конокрадство считалось самым подлым преступлением; поймав конокрада, его всей деревней избивали до смерти. – М.Р.)
5. Когда кошки и собаки съедены, едят умерших от голода. В деревне в 50 верстах от с. Квасники (Заволжье) все мертвые поедаются. В некоторых местах начинают убивать людей, чтобы есть. Последнее, по-видимому, является психической эпидемией, т. к. во многих местах (в качестве примера называется г. Петровск) умирает много жителей, но до агрессивности и убийств не дошло. А в Новой Узени (низовье Волги) эпидемия людоедства; единственный убийца в Сокуре (почти окраина Саратова) оказался из Новой Узени».
В сентябре 1922 года Осоргин, как и большинство членов разогнанного Комитета (включая С.Н.Прокоповича и его жену Е.Д.Кускову), будет выслан из Советской России – в числе двух сотен интеллектуалов, которых власть не могла расстрелять, но и терпеть их присутствие тоже не могла.