Книга: Представьте 6 девочек
Назад: Часть III
Дальше: Послесловие

Как Юнити, он пал жертвой мистического родства. “Завидую Тому, – сказала Юнити в один из моментов странных своих озарений, – он сейчас ведет захватывающий спор с доктором Джонсоном”.

Пытаясь утешить Джессику, Нэнси писала ей: “Муля и Пуля просто замечательные, намного лучше, чем мы поначалу опасались”. Это была неправда. Той же дочери Сидни писала, что ее муж “сильно сдал”, но и это было недоговоркой. В смерти сына она не могла найти утешения у своего мужа. Он окончательно забился в свое логово, перебрался в Ридсдейл-коттедж в Нортумберленде вместе с той злосчастной Маргарет, оставив Сидни в одиночку ухаживать за Юнити. Странный конец для пары, в чьей совместной жизни было столько чарующей красоты, особенно в мире Астхола – мире английский сказки, населенном веселым и задорным выводком детей. С 1932-го, когда Диана разрушила свой брак ради Мосли, жизнь ее родителей шла под гору, и вот падение завершилось. Но даже сейчас, когда он, вероятно, в этом нуждался, Дэвид не сумел полностью примириться с Дианой. Он настаивал на том, чтобы проводить ее до машины – манеры все еще оставались при нем, – и она мягко напомнила: “Пуля, «этот Мосли» ждет меня в автомобиле”. И с тем Дэвид ее отпустил. Разрывы между Митфордами, которые Тому удалось бы, возможно, преодолеть, останься он в живых, теперь сделались вечными и неотменными, словно Берлинская стена, которую еще предстояло возвести, – а иные из разделений окажутся более долговечными, чем стена.

И Джессика тоже отвергла протянутую отцом руку. При жизни Тома Дэвид передал ему Инч-Кеннет, но Том не составил завещания – возможно, давал судьбе знак, что намерен пройти войну и вернуться живым, – так что по шотландскому закону остров перешел его сестрам. Они все решили передать его матери до конца ее жизни. Все – за исключением Джессики, сообщившей в письме, что желает пожертвовать свою долю компартии Англии “во искупление хотя бы части того зла, что причинили члены нашей семьи, в особенности супруги Мосли и Пуля, пока заседал в палате лордов”. Очередной приступ черствости, а учитывая обстоятельства, при которых Джессике досталась ее доля Инч-Кеннета, еще и жестокий поступок – мало кто на такое решился бы. Да и глупость невероятная. Дэвид постарался объяснить поверенному Джессики, что на таком маленьком острове “будет при таких обстоятельствах неуютно” и членам семьи, и коммунистам. Да и коммунисты не желали связываться и явно считали всю эту затею безумием. Но Джессика по самой своей природе не могла дать задний ход. Ее участок земли стоил 500 фунтов, и она требовала от матери эту сумму – а лучше больше, – потому что “деньги – важное политическое оружие… и я не знаю, убедили ли тебя события последних десяти лет, как преступно было поддерживать Гитлера и политику умиротворения”. Джессика, получившая новую должность в Объединенном антифашистском комитете помощи беженцам, стояла – чистая и неистовая – на стороне праведных сил. Поведение Красной армии в Берлине служило доказательством – для того времени, – что зло таится не только внутри нацизма, но в самой человеческой природе. Однако никто не пытался доказывать это Джессике, поскольку в ту пору никто не хотел с ней разговоривать. Лишь мать продолжала писать ей письма, будто ничего не замечая, поддерживая отношения со своей “маленькой Ди”. В конце концов было решено, что жить на острове будет одна только Сидни, однако Джессика из политического принципа сохранит за собой свою долю.

На одной шестой Инч-Кеннета, как где-то на дальней от него стороне Европы, развевался теперь красный флаг.

Часть IV

И вот они, застывшие

словно мухи в янтаре:

щелкает камера,

и продолжается жизнь.

Нэнси Митфорд В поисках любви (1945)


1

Настал черед Нэнси заново создавать семью, которая уже перестала существовать. И превращать ее в долговечный английский миф.

Сама она тоже обитала теперь в ином мире, так далеко от прежнего, что даже смерть Тома не разрушила ее новое счастье. Наконец-то Нэнси встретила мужчину, который изменил ее жизнь, помог уйти от Митфордов к пейзажам своей мечты – не только книжным, но и вполне реальным французским пейзажам. И хотя любовь к Гастону Палевски тоже стала для Нэнси своего рода вассальной зависимостью, он, как это ни парадоксально, распахнул перед ней дверь к славной свободе.

Это случилось в сентябре 1942-го в саду клуба союзников на Парк-лейн: Нэнси представили Палевски, в ту пору сорока одного года, полковника (она всегда будет звать его Полковником) “Свободной Франции”, главу кабинета при Шарле де Голле. Они познакомились примерно в тех же обстоятельствах, в каких Грейс, героиня “Благословения” (1951), встретила своего француза: Палевски побывал в Эфиопии одновременно с Питером Роддом и доставил известия о нем. В “Благословении” Шарль-Эдуард де Валюбер, принесший известия о женихе Грейс, – высокий, темноволосый, невероятно элегантный виконт, разумеется, владелец особняков и усадьб, – вскоре заявляет: “Пожалуй, я на вас женюсь”. Реальность во многом была противоположностью вымыслу: Палевски был низкорослым, с жидкими усиками, плохой кожей, лысеющий, происходил от польских эмигрантов. У него имелась квартира на рю Бонапарт – и все. И он не мог жениться на Нэнси, даже если бы захотел: она была hors de combat. Но ее чувства к нему в точности совпадают с теми, которыми писательница наделила Грейс: “Влюблена как никогда в жизни”.

Палевски был дамским угодником, славился искусством соблазнения и все не насыщался. (В одном анекдоте рассказывается, как он пригласил к себе домой замужнюю светскую даму, предложив ей пообедать вместе, и вышел ее встречать полностью обнаженным.) Ни перед одним смазливым личиком он не мог устоять, а Нэнси благодаря усилиям Андре Руа сделалась очень яркой и привлекательной. Его манера с ней разговаривать, ухаживать представляла собой квинтэссенцию – удесятеренную – всего того, что Нэнси насмотрелась среди “вольных лягушатников”. В атмосфере смешливой и формальной лести офицерского клуба она расцвела, но Палевски обладал редкой способностью сосредотачиваться. Стоило ему бросить взгляд на вновь прибывшую, еще стоящую в дверях – и женщина уже чувствовала себя избранной, единственной. “Фабрис разговаривал с ней, о ней, только ради нее…” – так Нэнси описывает первого появившегося в ее романах француза, того самого француза, Фабриса де Советер из “В поисках любви”. Мужчину, который ворвался в жизнь Линды Рэдлет с такой же стремительной силой, как Палевски – в жизнь самой Нэнси.

“Линда чувствовала то, чего никогда раньше не испытывала ни к одному из мужчин, – сокрушительное физическое влечение. От этого кружилась голова, становилось страшно”. Фабрис, как и Палевски, изображен невысоким, коренастым, внешне он вроде бы ничего особенного из себя не представляет. Он к тому же оказался (воспоминание о Пемберли) богатым герцогом. Но задолго до того, как Линда это узнала, она уже пала его добычей, решительно и безвозвратно – в точности как создавшая ее писательница. После Питера Родда, красивого и капризного, словно маленький мальчик, с его оскорбительными, напоказ, интрижками – наконец-то мужчина, и даже его поразительно самоуверенное обращение с женщинами было для Нэнси чем-то новым. Никогда раньше она и думать не думала, что любовь – такое веселье. Палевски умел развлекать и сам развлекался; церемонная французская манера обращения на “вы”, утонченное знание Пруста и фарфоровый сервиз прекрасно сочетались с анархическим духом, который требовал от Нэнси такой же легкости и преображал ее – почти пугающе – в небывало живую женщину.

И для него она была чем-то новым, несхожим с крошками “Верониками, Шейлами и Брендами” (по выражению Фабриса), которые и страшились его репутации, и были им околдованы, и жадно о нем шептались над бокалом джина с лаймом. Нэнси была умной, нервной, столь же отрадно и очаровательно английской, как веджвудский чайный сервиз, но при этом держалась в стороне от светского общества, которое слишком хорошо знала, – и она уже услышала сирен, певших “Марсельезу”. Под ее глянцем скрывался живой энтузиазм. Она оставалась до странности невинной, несмотря на роман с Андре Руа. Впрочем, этот роман уже растворился в дымном военном воздухе, да и был он тонкий, изысканный. Обе стороны были очень добры друг к другу, и мысль о погубленных фаллопиевых трубах Нэнси не испортила их отношения – взрослые, а не безумноромантические. Но Палевски сбил ее с ног, и Нэнси словно вернулась в юность: при всей своей осторожности, она принялась похваляться, сообщала гостям за ужином, что провела с ним “всю ночь”, и получала наслаждение от их ужаса и восторга. Она позволяла ему заглядывать в свое сердце, словно в открытые карты, и играть по собственным правилам. Это были очень взрослые отношения, и она была к ним готова, но вихрь эмоций, который подхватил Нэнси и бросил в постель Палевски, где она переживала неведомые прежде наслаждения, оказался слишком велик и великолепен, чтобы его скрывать.

Она все еще не стала Софией из “Пирога с голубями”, способной хладнокровно сохранять контроль, но стремиться к полному удовлетворению со своим ловким и лукавым возлюбленным. Скорее она – Линда, которой необходимо “все сказать”. Не сестрам, они лишь отчасти были в курсе, хотя Питер Родд явно что-то почуял: вернувшись в Англию в 1944-м, ворвался к Хейвуду Хиллу, кипя праведным гневом. Как многие серийные прелюбодеи, он весьма расстроился, когда былая жертва вдруг обошла его в той же игре. “Он доводит Нэнси до крайности, – писал Джеймс Лиз-Милн, пообедав с этой парой в «Кларидже», – и вынуждает до нелепости тревожиться о том, как бы ему угодить. С какой стати муж налагает такие обязательства на жену?” Нэнси от природы не была склонна изменять: при всем ее митфордианском легкомыслии Нэнси имела сильное чувство вины и даже правильности. Кроме того, она боялась, что внезапно вспыхнувшее в Питере собственническое чувство уничтожит ее роман. Да и в целом непонятно было, как могут продолжаться эти отношения: Палевски вернулся во Францию, ненадолго наведался в Лондон в июне 1944-го и снова отправился освобождать родину бок о бок со своим победоносным генералом. “Да, без Полковника я грущу, – писала Нэнси Вайолетт Хаммерсли (которая сначала жалобно спрашивала: «А как же Руа?» – а затем призывала к осмотрительности), – но не думаю, что мне придется целый год дожидаться новой встречи…” Ему она написала столько писем, что он именовал их charmante avalanche grise (Нэнси покупала серые конверты в “Харродс”). Шуточка ее обидела, и Полковник постарался загладить свою грубость. Однако Нэнси понимала, что она-то буквально в поисках любви. В погоне за любовью она l’une qui aime, в то время как он l’un qui se laisse aimer. Он был человеком, которому она все “сказала”.

В самом начале игры она допустила неверный ход. Когда в биографии мадам де Помпадур Нэнси пишет, что для успеха романа в нем должен доминировать мужчина, по-видимому, она пытается себя уверить, что правильно поступила, наделив такой властью Палевски. Их любовь не была взаимной и равной: Нэнси вкладывала в эти отношения гораздо больше, чем Полковник, и он это, разумеется, знал. Однако благодаря светской смеси gentillesse, уклончивости и опыта он отыскал тот баланс, который поддерживал их колеблющиеся качели в движении. “Я люблю тебя, Полковник”, – говорила она, и он отвечал: “Я знаю”. Да, это была игра, хотя Нэнси и приходилось платить партнеру и противнику больше, чем он стоил.

И все было не так уж просто. После знакомства с Палевски Нэнси ни разу не посмотрела на другого мужчину: можно сказать, в каком-то смысле он стал ее жизнью. В сентябре 1944-го, когда Полковник был уже во Франции, она писала матери: “Я бы все отдала ради того, чтобы жить в Париже”. Почти через год она это осуществила – как и Джессика, вырвалась из объятий прошлого и ринулась в неизвестное будущее, где, чистой силой воли, добыла себе счастье. Нашелся и предлог: обеспечить Хейвуду Хиллу связи в Париже (“продать «Сельские прогулки» Коббета французам”, по выражению Ивлина Во). То была ее собственная инициатива – ради Палевски.

“Я не могу жить без моего офицера, – писала она Диане, признаваясь и в другой причине переезда: – Жизнь здесь приятнее”.

Возможно, она бы все равно уехала. Что у нее оставалось в Англии? Убитые горем родители, безнадежный инвалид сестра, неверный муж, серые развалины разбомбленного Лондона и повседневная работа в книжном магазине – ее позвали в партнеры, но как же ей надоело отсиживать с девяти до пяти. Что ж удивительного, если она влюбилась не только в мужчину, но и в мечту, мираж Парижа. И если она писала об Эдуарде де Валюбере, что он “вмещал в себя сорок французских королей”, то таким же королем над королями она видела и Палевски. Будь он англичанином, едва ли ее любовь разгорелась бы с такой силой. Он воплощал мир Фрагонара, изящества, красоты и любезности, мир, ушедший в прошлое, – однако Нэнси стремилась вернуться в него, ибо теперь понимала, что он создан для таких, как она. Франция, описанная ею в “Благословении”, – это Франция роскошных приемов, красивых, не затронутых войной людей, одержимых placement, с домами, полными имущества, чудесным образом уцелевшего при немцах, – и она всей душой верила в такую Францию. И даже нашла для себя такую личную Францию – в золоченом посольстве, где царила ее подруга леди Диана Купер (ее муж Дафф после войны был назначен послом), в модных домах Диора и Ланвина, в текстах Вольтера и Сен-Симона. И неважно, что это не слишком соответствовало реалиям Парижа. Как и Диана, Нэнси умела зажмуриться и не видеть то, чего не хотела видеть: последствий оккупации, расправу над коллаборационистами, женщин с выбритыми головами. Самый мощный дар Нэнси – воображение, а потому для нее блистательная Франция, где она обитала, была не иллюзией, но абсолютной истиной. “Они были все в точности как ОДИН, это безусловная истина”, – писала она о дворе Людовика XV. Теперь она укрывалась в XVIII веке – рациональном, цивилизованном, умеющем развлекаться. Правда, этот век оставлял невостребованной ту часть ее натуры, что сформировалась в детстве – романтическую, эмоциональную, до мозга костей английскую.

Ею двигала вера во Францию – столь же сильная, как вера ее сестер в идеологию, – и это была вера писателя. Лишившись надежды иметь детей, Нэнси все больше вкладывалась в творчество, к которому, вероятно, изначально была предназначена, и внутри этого творчества расцветало ее чувство к Палевски – сколь бы подлинным оно ни было, на самом деле Нэнси дорожила литературными вариациями на тему этого чувства, тем ароматом роз под небом Парижа, что окутывает роман и саму жизнь Линды Рэдлет. Любовь всегда в какой-то мере – иллюзия. Взять хотя бы Диану и ее Мосли. Ни разу Нэнси не выбрала мужчину, с которым могла бы рассчитывать на спокойную, “нормальную” жизнь. У нее был шанс выйти замуж за сэра Хью Смайли, здравомыслящего, последовательного, богатого, но нет, тогда она раздувала в себе страсть к открытому гомосексуалу Хэмишу Сент-Клер-Эскину, а затем приняла небрежно брошенное предложение совсем уж негодного в мужья Питера Родда. Теперь же – Палевски, такой же принципиальный противник верности, к тому же откровенно предупредивший Нэнси: если она и получит развод, они не смогут пожениться, поскольку генерал де Голль против.

Так что же, Нэнси просто не умела выбирать мужчин? Такое предположение часто высказывалось. Или же не бывает “не умеющих выбирать”, каждый связывается с тем, с кем хочет, и если упорно отыскивает “неправильного” партнера, значит – по неведомой нам причине – в том-то и состоял умысел? Опять-таки посмотрите на Диану: без Мосли ее жизнь была бы совсем другой и, с точки зрения постороннего, стократ лучше. Но уж если кто имел свободу выбора, так это она, – и она предпочла именно Мосли. Нэнси, с ее чрезвычайно привлекательной внешностью, тоже могла сделать “лучший” выбор – например, полюбить кого-то вроде Андре Руа, человека, способного справиться с ее “неженственными” мозгами и при этом безупречно с ней обращавшегося. Еще один офицер “Свободной Франции”, князь де Бово-Краон, не на шутку ею увлекся (“думаете ли вы обо мне хоть немножко?”), но не вызвал ответного интереса. Как будто еще не раскрывшиеся таланты Нэнси подталкивали ее – хотя она сама не осознавала – к мужчинам, которые предоставят ей свободу. “Если бы мне такое писали, меня бы стошнило, – откровенно заметила она после публикации неистовой и обильной словами любовной переписки лорда Керзона1. – Господи, насколько же лучше уважительность Полковника”. И хотя она так долго билась за свой брак, амбивалентное отношение к беременности в 1938 году – “2 Питера Родда в 1 доме немыслимо” – свидетельствует, что в тайных глубинах души она отвращалась от “нормальной” женской судьбы.

“Faute de mieux”2, суховато заметила Дебора по поводу той жизни, которую Нэнси в итоге себе построила, то есть жизни чрезвычайно успешного писателя. Сама Дебора – “полностью женщина”, как она о себе говорила, – выбрала мужа, который мог дать ей правильную, безопасную, семейную обстановку, где несчастья были бы случайностью, а не естественной необходимостью. Нэнси выбирала именно тех мужчин, страдания от которых были гарантированы. Никакой нужды в этом не было. Но страдания были реальными.

Она чуть не покончила с собой из-за Хэмиша, терзалась обидой на Питера, ради Палевски впоследствии прошла через огонь – зато полностью было удовлетворено романтическое воображение, та часть ее натуры, которой питался писательский талант.

– О, Фабрис, я чувствую – ну, я думаю, такое иногда переживают верующие.

Она уронила голову ему на плечо, и они долго сидели в молчании.

Еще в 1942-м, под бомбежками, Нэнси принялась писать то, что именовала “автобиографией”. Роман “В поисках любви” посвящен Палевски, вдохновившему пронзительные поздние отрывки, но написан для него, а не из-за него. В октябре 1944-го ей предложили партнерство у Хейвуда Хилла, чем она затем воспользуется для поездки в Париж, но тогда Нэнси отмахнулась от предложения и предпочла подождать до конца войны. В тот момент ей важнее была собственная книга: “Пальцы так и тянутся к перу”. Она взяла отпуск на три месяца – и роман целиком излился на бумагу. Тут, пожалуй, все-таки сказалось влияние Палевски. Он подсказал ей, как писать “В поисках любви”, подсказал эту великолепную прямоту изложения. “Racontez – racontez”, – говорит Фабрис Линде, побуждая ее передавать семейные истории “напевной интонацией Рэдлетов”. “Lafamille Mitfordfait majoie” , – говорил Палевски Нэнси, когда она, подобно Шахерезаде, чаровала его на первых стадиях сближения, в те вечера, что они проводили вдвоем в ее квартире в Майда-вейл, куда француз проникал через окно, насвистывая мелодии Курта Вайля. С необычайной и как бы детской ясностью, сорочьим инстинктом подбирать блестящие детали она создавала для снисходительного, ироничного, утомленного войной возлюбленного волшебную английскую сказку своего безвозвратного детства. И этот “сказ”, прямое повествование от первого лица, стал тем ключом, что отомкнул двери ее таланта. Впервые Нэнси обошлась без особых приемов, за исключением писательского фокуса – подкорректировать факты, создав свою истину. Она рассказала собственную историю на свой особый лад, и силой искусства семья Митфорд сделалась бессмертной.

2

“Опять это семейство”, – ворчала Сидни в письме к Джессике, ознакомившись с первыми главами “В поисках любви”. Оптимизм Нэнси, рассчитывавшей на тысячу фунтов гонорара, она не разделяла. (На самом деле за первые же шесть месяцев книга принесла 7000 фунтов: “На меня пролился золотой дождь”.)

Отец “плакал над концовкой”, сообщала Нэнси Джону Бетжемену: “Когда-то он прочел грустную книгу под названием «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей» и надеялся, что никогда больше не придется читать подобного”. Вероятно, тронул его сердце и прекрасный двойник, дядя Мэтью, человек, каким он отчасти был. И то чудо преображения, силой которого к Митфордам вернулась радость жизни, и они помчались, резвые, как зайцы, по землям, которыми Дэвид прежде владел.

Чего Сидни не видела – и не пыталась увидеть, – это что книга лучше всяких публичных выступлений смывала пятна с репутации семьи. По мере того как “В поисках любви” читали сотни тысяч читателей, где голос автора звучал столь же приятно-знакомо, как голос Ноэля Кауарда, имя “Митфорды” превращалось в символ “Мира, описанного Нэнси”. Шарм, “сливочный английский шарм” (бессмертная фраза Во), восторжествует над политикой. Медленно, шаг за шагом, свастика Юнити низводилась до аристократической причуды, Диана изображалась загадочно-невозмутимой и образцово-стильной блондинкой, а Джессика, Роза Люксембург с хорошеньким девичьим личиком, проповедовала товарищам тоном капитана команды по лакроссу в Бенендене. Но “В поисках любви” – более глубокая книга, чем может показаться на первый взгляд. Рассказывая историю семьи, Нэнси также выстраивает и собственную жизненную философию. Среди фурора, последовавшего за публикацией в декабре 1945-го (говоря современным языком, книга сразу стала хитом), требовалась проницательность Джона Бетжемена, чтобы это увидеть: “Ого, а ты умна, старушенция!” Как полагается истинному искусству, эта книга содержит в своем средоточии парадокс, и рядом с преизобильной верой в радость тихо тлеет элегическая меланхолия. В этом и состояла религия Нэнси, отважное кредо: счастье мы выбираем сами. Это убеждение высказывалось почти легкомысленно, однако принималось всерьез.

В этом заключался ее великий дар семье: книга причащала Митфордов этой вере. Конечно, пришлось многое выпустить, например, роман “В поисках любви” обошелся без Юнити и без Дианы; война здесь присутствует, но шар-баба, раздробившая семью Нэнси в тридцатые, на Рэдлетов обрушивается не столь губительно. Мятеж против родителей изображается коллективным актом юной глупости. “В тот год родители наших сверстников утешались словами: «Это еще ничего. Вы посмотрите на бедняжек из Алконли»”.

Один годик в аду? Если бы этим дело и ограничивалось. Последствия митфордианских мятежей все еще чувствовались, когда продолжалось послевоенное рационирование продуктов. Даже в 1947-м на двери лондонской квартиры Дианы на Долфин-сквер появлялись злобные надписи. Мосли предоставили горячую линию полиции на случай нападения. Оба они оставались париями. Ивлин Во, некогда благоговейно склонявшийся перед беременным животом Дианы Гиннесс, на тактичную попытку возобновить отношения ответил со всей вежливостью (“как приятно получить от вас письмо, я часто о вас думаю”), но предпочел ограничить свой дружеский круг одной Нэнси. “Ты не должна говорить, что у тебя дурная слава и ты вышла из моды, мне тяжело это слышать, – писала Нэнси сестре. – Нет никого столь красивого и любимого”.

Диана и правда сохраняла невозмутимость богини – только дорогой ценой. После гибели Тома она снова заболела. Сказывались последствия тюремного заключения, снились кошмары: будто ее вновь разлучали с сыновьями и бросали в Холлоуэй. Винить Мосли, как поступила бы почти всякая, было немыслимо. Вскоре начались мучительные мигрени, которые преследовали ее до конца жизни; каждая из них, конечно, была выражением подавленных и глубоко затаенных чувств. Мосли тем временем продал Сейвхей и прикупил дом в Уилтшире – Кровуд – с немалым количеством земли. Ради этой покупки он попросил Диану вернуть подаренные ей семейные драгоценности и выставил их на аукцион. Диана подчинилась даже без вздоха.

Но более всего Мосли жаждал вернуться в политику, и, что ни говори, остается лишь восхищаться его жизнестойкостью и энергией. Возможно, главный талант Мосли заключался в способности неизменно верить в собственную правоту относительно всего на свете. Его сын Макс позднее скажет, что Мосли после войны отрекся от фашизма3, и у нас нет оснований сомневаться в искренности его слов:

Макс, как и его мать, от природы правдив. Кроме того, Макс Мосли – демократ, хотя в молодости и поддерживал отца в политике. Но у Мосли-старшего всегда была одна беда: хотя его голова была логичной – как видно из текстов и даже некоторых речей, – поступки оставались демонстративными, театрализованными и до крайности нетонкими. В ноябре 1947-го Мосли заявил о намерении основать новую партию, Юнионистское движение. Примерно за десять лет до Римского договора оно выступало за союз европейских народов. Но на этом Мосли не остановился и предложил выселить евреев, которые не успели пустить в Англии корни “скажем, в трех поколениях”. Куда? Видимо, в только что созданное новое государство – Израиль.

В мае 1948-го Диана писала Нэнси, что побывала на собрании в тех местах, где Мосли устраивал заварушки до войны, – в лондонском Ист-Энде (ох, как же власти пожалели, что сняли с Мосли запрет удаляться от дома более чем на семь миль). Мероприятие охраняла полиция, но “мы то и дело чуть не попадали в пугающую процессию молодых и сильных на вид евреев, распевавших «Мосли долой»”. В этом мероприятии вряд ли были какие-то отличия от прежних. Раньше сторонники из БС скакали вокруг мерцающего огня, хотя более всего звуками голоса Мосли упивался, конечно, он сам. Диана же вполне понимала, что время ее мужа в политике миновало безвозвратно. Тем не менее она крепко держалась за своего могучего Озиманда и в этих блистательных руинах почти полной изоляции.

В ту пору наиболее интенсивную переписку Диана вела с Нэнси. Их частые письма были полны доброжелательства и взаимной лести. Возможно, причина в том, что в кои-то веки преимущество было на стороне старшей сестры. После пары кочевых лет, когда она металась между Лондоном и съемными квартирами в Париже, она теперь – деньги существенно облегчили жизнь – поселилась в прелестной квартирке в Седьмом округе (рю Месье, 25 фунтов в неделю), красовалась в изысканных и новомодных нарядах, общалась с gratin и с теми, кто стимулировал ее фантастическое остроумие (Куперы, Кокто, Кауард). “Она и впрямь краса Парижа”, – великодушно передавала Диана сестре чей-то отзыв. У Дианы же Нэнси искала убежища на несколько месяцев в 1947-м, когда посвящение “В поисках любви” Палевски – а он сам недвусмысленно ее об этом просил – вдруг оказалось угрозой для его политической карьеры. Нэнси очень из-за этого переживала, тем более что не знала за собой никакой вины, однако не могла говорить об этом вслух.

Пусть несколько иначе, но и Диана занимала такое же зависимое положение в паре с Мосли: чего Мосли хотел, то и делалось. Она это так не воспринимала, поскольку сама выбрала эту роль. Готовность закрывать на все глаза и улыбаться – сквозь все капризы, и требования, и неверности мужа – было ее сознательным решением. За все приходится платить, но, по крайней мере, Диана всегда чувствовала себя любимой и необходимой, и это была правда. Вот почему отношения сестры с Палевски ей казались гораздо более трагическими, чем собственный брак. “Мне кажется, – говорила она потом, – он всегда чуть-чуть надеялся, что она вернется” (в Лондон)4. Что касается скандала с посвящением, из-за которого покорная Нэнси покинула Париж и удалилась в недолгую ссылку, Диана была уверена, что Палевски наполовину выдумал эту проблему. Левая газета, собиравшаяся публиковать опасную статью под заголовком “Сестра любовницы Гитлера посвящает книгу Палевски”, бастовала (о чем Палевски должен был знать), и статья так и не появилась. “Я ее не читала, – признавалась Нэнси Диане, – Полковник не позволил. Видимо, она слишком ужасна…” В данном случае она верила ему безоглядно. Другая женщина, более искушенная в любовных делах, могла бы что-то и заподозрить, когда Палевски выпроводил ее из страны, уверяя, что де Голль (выполнявший роль символического меча между ними) очень расстроен. Нэнси, похоже, полностью обманулась.

Но она сама выбирала себе роль, и можно утверждать, что при всех “ужасах любви” эти отношения причиняли ей меньше боли, чем Диане – зависимость от Мосли. Жизнь Нэнси волшебно преобразилась. “Встречает она тебя в платье от Диора, талия тонкая, того гляди, переломится” – так Ивлин Во описывал свою подругу и постоянную корреспондентку в декорациях рю Месье. “Осиная у нее только талия, в прочем – сплошной мед, счастье, легкость невыразимая”5. Ее писательский статус укрепился в 1949-м с публикацией второго шедевра, “Любви в холодном климате”, и достиг высот, о которых многие писатели могут только мечтать, когда любое произведение принимается с восторгом и провал уже немыслим. Ее светская жизнь – вихрь и блеск. Даже энергичные ежедневные прогулки по серым седым бульварам, когда Нэнси рассыпала всем встречным улыбки и бонжуры, доставляли ей искреннее удовольствие. “Я чувствую себя уж слишком победительницей”, – писала она Диане в 1949-м. Неужто эту прекрасную жизнь мог испортить спотыкливый роман с Палевски?

Усложнило жизнь Нэнси угрюмое явление – вот уж кого не ждали – Питера Родда, который вздумал в 1948-м угнездиться в ее квартире – возможно, с расчетом, что жена откупится от него. Как-то вечером она ужинала с Роддом и его унылыми племянниками в ресторане и увидела за соседним столиком Палевски с какой-то дамой. Нэнси поддалась нетипичной для нее истерике: ей вздумалось, будто Палевски сделал спутнице предложение. Вернувшись домой, она кинулась ему звонить и на следующее утро усугубила ошибку, позвонив с извинениями. “Права страсти провозглашены Французской революцией”, – ответил ее возлюбленный – добрый, взрослый ответ, разрядивший неловкую ситуацию, но в то же время спокойно и отстраненно подтвердивший, что на ее любовь он никогда не отвечал полной взаимностью. И Нэнси не была бы Нэнси, если бы не использовала эту фразу в “Благословении”, где ее героиня Грэйс предъявляет примерно такой же счет неверному мужу, – хотя разница очевидна (муж есть муж). “Я бы не вынесла, если бы он женился на другой, – писала Нэнси Диане. – Он говорит, я отношусь к браку, словно романистка [так и было], что если он и женится, то лишь ради того, чтобы обзавестись детьми, а для нас это ничего не изменит”.

Но здесь-то и коренилась еще одна проблема: Нэнси была бесплодна. Теоретически можно предположить, что будь она моложе и способна иметь детей – как королевская невеста, – Палевски мог бы подумать о браке с ней. (Он к тому же твердил, что де Голль против разводов, хотя и это, скорее всего, отговорка.) По правде говоря, маловероятно, чтобы Палевски сделал ее своей женой даже в этом случае, однако Нэнси много лет терзалась такими сожалениями.

Диана, однако, считала бесплодие сестры трагедией независимо от планов Палевски. Неожиданно традиционный взгляд для столь яростной радикалки, но такова была ее вера. Диана полагала, что воля Нэнси к счастью отважна, но не более чем витрина (не подлинная философия жизни). Неумолимый, едкий юмор сестры, требование шутить даже по пути на эшафот Диана считала “беспомощным”6. Это яркий и тщательно отполированный панцирь, под которым, утверждала Диана, таились тьма, отчаяние и злоба – подлинная Нэнси. Так она воспринимала свою сестру вопреки семейным узам и даже прежде, чем ей стало известно, что во время войны та донесла на нее, – подозрительность Дианы пробудили уже “Чепчики”. Эту книгу, с подачи Мосли, она рассматривала как предательство. Узнав о более серьезном предательстве, Диана, естественно, почувствовала себя вправе мстить. “Диана возненавидела Нэнси”7, – отмечал один из близких ей людей под конец жизни Дианы. И это опять-таки правда, но не вся.

Нэнси в самом деле порой шипела и плевалась ядом, словно внутри нее свернулась клубком змея. “Моя мать говорила, что Нэнси втыкает в людей ножи”8, – вспоминала Диана (выражение в духе Сидни; хотя если желчь Нэнси вызвана недостатком любви, то отчасти ответственность за это несет ее мать). Джеймс Лиз-Милн писал, что ее реплики содержали “маленькие и острые, почти нескрываемые шипы”. Подчас можно было только диву даваться. Когда в 1946-м у Деборы после перелета случился выкидыш, Нэнси писала Диане: “Перелеты почти всегда этим заканчиваются, пора бы это знать, но, может, она того и добивалась”. Даже в Диану, свою на тот момент самую любимую сестру, Нэнси вонзала ядовитые иглы. В 1947-м она осведомлялась, пройдет ли свадебная процессия будущей королевы Елизаветы, в ту пору еще принцессы, мимо ее дома или “там будет остановка 18В”. Действительно, забавная шутка. Вот только недобрая.

И все же Нэнси бывала и доброй, и великодушной, и прощающей. Из всех сестер в ней “больше всего тепла”, говорил Бетжемен, а с его суждением надо считаться. Она была очень добра к детям Дианы и Деборы. Сын Дианы, умный и проницательный Александр, запомнил ее как “замечательную тетю… замечательного в общении человека”9. И к Палевски: “Я знаю, говорить это запрещено, и все же я тебя люблю”. Она являла такую способность любить, на какую мало кто из мужчин мог бы ответить равным чувством. Дебора говорила о “величайшей отваге”10 сестры: она сумела сублимировать чувства, позволить романтическим грезам расцвести в воображении и в то же время вполне рационально искать самый прямой путь к счастью. Ее внезапные выплески желчи были побочным продуктом, а не главным свойством. Хотя Диана полагала, что это самое глубинное качество Нэнси, прикрытое слоями millefeuilles изысканности. “Разумеется, – писала она Деборе, – мы понимаем, что это последствия ее несчастливой жизни, и я вовсе не виню…”11 Дебору эта тема не так сильно волновала, но в целом и она признавала внутреннюю пустоту старшей сестры. После смерти Нэнси она с горечью и гневом писала: “Думаю, у нее была СКВЕРНАЯ жизнь… Конечно, она добилась успеха в литературе, но что это по сравнению с такими вещами, как настоящий муж, возлюбленный и дети”12.

Трудно сказать, сильно ли страдала сама Нэнси от того, что лишилась “женской” судьбы. Она была очень закрытой. И даже слова Полковнику о своей страсти отчасти были отвлекающим маневром. Поскольку в то время сестрам доверялось далеко не все – они знали о существовании Палевски, но не о подлинной, сложной сути их отношений, – они не могли и судить о чувствах Нэнси. Разумеется, со стороны это выглядело печально, но любовные романы других людей часто именно так и выглядят со стороны. Женщина сорока с лишним лет бессмысленно страдает по мужчине, который отводит ей небольшую щелочку между генералом де Голлем и всякой сочной грушей, разрешавшей себя пощупать? Как грустно, как глупо и как жалко! Но ведь это не вся правда. Нэнси в самом деле прошла через мучения недооцененной любви, но считала себя в выигрыше: Палевски доставлял ей несравненную радость и на свой лад любил. Он наслаждался общением с ней – нелегко было отыскать равную ей в этом смысле. Что же касается бездетности, мысли Нэнси на сей счет не были последовательными. Тут были и невыразимая боль, и огромное облегчение. Но очевидно, что привыкнуть и смириться она так и не смогла, и грубая шутка насчет очередного выкидыша Деборы свидетельствует о ее собственной незажившей ране. Ивлину Во она писала: “Не стоит колоть мне глаза бездетностью, это идея Бога, а не моя”13. Однако из этого не следует, что жизнь, которую она себе построила, была всего лишь компенсацией; женщины с детьми порой склонны так думать, но они не всегда правы.

Возможно, сестры не осознавали принципиального отличия Нэнси: она была творческим человеком, писателем, то есть наиболее интенсивно жила в своей голове. “Н. целиком прожила свою жизнь в мире грез”, – напишет потом Дебора Диане так, словно это довольно-таки печально. Однако плоды воображения Нэнси были для нее реальны – вот чего сестры не могли постичь. История любви Фабриса де Советер и Линды Рэдлет трогательна и сама по себе, и тем, как радикально отличается от своего прототипа. Нэнси, быть может, и печалилась об этом, и все же писательнице Фабрис и Линда доставили то удовлетворение, на которое невозможно рассчитывать в реальной жизни. Вероятно, она говорила правду, когда утверждала, что вполне счастлива, пусть со стороны это и казалось невозможным, но такова была сила иллюзии, которой Нэнси владела. Такова была воля к радости, и напрасно Диана не верила. Послевоенная переписка с Ивлином Во весьма показательна: трудно сказать, кто из них остроумнее, и все же Ивлин достигает сюрреалистических высот суховатого, депрессивного, насмешливого юмора, в то время как Нэнси мечет стрелы с такой воздушной легкостью и веселостью, которую невозможно подделать.

И с ее двумя изысканными романами дело обстоит точно так же. Хотя они с полной ясностью отражают мир, это уже не сатира, как первые четыре книги (в меньшей степени “Пирог с голубями”). По своему складу Нэнси не социальный критик, она ближе к Бенсону, чем к Ивлину Во, и в этих двух шедеврах оценка отсутствует полностью. Она не судит ни Боя Дагдейла, который относится к сексу примерно как к оригами, ни гомосексуала Седрика Хемптона, который не упустит свой шанс. Эти книги пронизаны радостным принятием, прямо-таки искрящимся восторгом от жизни. Это позитивные книги, несмотря на отдельные трагические повороты сюжета. Некоторые вещи писатель не в силах утаить: “Чепчики в воздух” выдают разочарование супружеством, – и мы видим, что в пору зрелости Нэнси обычно не чувствовала себя несчастной. “София находила жизнь довольно увлекательной”, вот именно. Да, Нэнси мечтала о совместном блаженстве с Гастоном Палевски, но не в той форме, какую могли бы вообразить себе ее сестры. А вот Фанни, глядящая на жизнь глазами своей создательницы, в романе “В поисках любви” сравнивает счастливую семейную жизнь с “бесконечными булавочными уколами”: няни, дети, шум, скука, быт, капризы мужа. “Это непременные элементы брака, хлеб жизни из муки грубого помола – обыденный, простой, но питательный. Линда питалась манной небесной, но на такой диете долго не проживешь”.

И не странно ли слышать от Дианы, что Нэнси была обделена? Разве – как и в случае Дианы и Джессики – сестры так уж сильно друг от друга отличались? “Я жертвую всем – семьей, друзьями, родиной”, – крикнула Нэнси Палевски, на что он ответил взрывом смеха. И это чистая правда. Это следует сказать о Диане, и тут уж особо не посмеешься. Брак с Мосли навлек на нее осуждение общества, тюрьму, мучительную необходимость терпеть его интрижки, которые возобновились в 1950-е годы, – и вот это уже омерзительно. (С другой стороны, доказывает, что даже тогда Мосли покорял женщин.) Сыновья Дианы – бесценное сокровище, но за младших, особенно за Александра, пришлось биться с мужем, и это единственное, в чем она отказывалась ему покориться. Так была ли достаточной наградой за все, что Диана отдавала мужу, его любовь – глубокая, но и глубоко эгоистичная? Не проходят ли ее мучительные мигрени по тому же разряду, что внезапные вспышки злобы у Нэнси – неизбежные разрывы в ткани иллюзий? Не то чтобы иллюзия – непременно зло, но ее не всегда удается удержать. И Диана и Нэнси предпочитали жить именно так: ум отдельно, а сердце отдельно. И как раз из-за этого фундаментального сходства так явно выпирают различия: Диана всегда была верной, редко поддавалась злобе и при любых обстоятельствах себя контролировала.

Особо следует отметить, что Диана охотно прощала Джессике поведение, за которое проклинала Нэнси, – и это при том, что Джессика упорствовала в своем противостоянии сестре-фашистке. “Публичная Декка – существо до крайности черствое и жесткое, – писала Диана Деборе. Но уточняла: – А в личном общении Декка есть Декка”. Поразительные слова, если учесть, как Джессика обходилась с Дианой. Полная противоположность суду над Нэнси, которую Диана считала приятной в общении – но с холодной, как у ящерицы, кровью. И пугающе схоже с тем, как Джессика прощала Юнити, но не могла то же самое простить Диане. Иными словами, две королевы среди сестер Митфорд подвергались суду сообразно своей доминации – с резкостью, которая не распространялась на прочих членов семьи.

В то же время – типично для сложной сестринской игры – Нэнси и Диана вступили в заговор против Джессики, дружно издеваясь над ее помпезной праведностью. А Джессика в 1947-м на полном серьезе писала Нэнси, как опасно прощать Диану. К тому времени она родила второго сына, Бенджамина, и жила под Сан-Франциско, с головой уйдя в работу недавно созданного Конгресса борьбы за гражданские права и в сбор денег для компартии США. Эдакая миссис Джеллиби, яростно сражавшаяся за Дело, а семья пусть выживает как сможет. Ее свекровь Аранка – нью-йоркская модистка, уроженка Венгрии – была недовольна таким отношением и не понимала, как можно выпускать детей играть на грязный задний двор. Однако Джессика прониклась к ней искренней любовью. Аранка была, как ей казалось, более сердечной, теплой, не то что Сидни. Однако Нэнси, познакомившись с Аранкой, злорадно сообщала Диане, что свекровь постоянно жалуется на невестку: “Мой Боб и не думал стать коммунистом, пока с ней не познакомился”. Диана в ответ процитировала Мосли: дескать, с учетом всех обстоятельств только одна из Митфордов навредила еврею – “Декка”. Сомнительная шуточка в духе скорее Нэнси.

В 1948-м Сидни, которой исполнилось уже 68 лет, вылетела в Калифорнию, чтобы повидать Джессику (один бог ведает, что Джессика наговорила детям – они боялись, что их заставят кланяться бабушке). Это был впечатляющий шаг навстречу дочери: желание залечить разрыв, причиной которого якобы стали профашистские симпатии Сидни, хотя на самом деле корни вражды уходили глубже, в сферу эмоций. Последнее проявилось, когда Джессика внезапно обрушилась на свою гостью – принялась орать на Сидни прямо в кухне. Вспомнилась одержимость желанием учиться в школе – почему, почему, вопила она, Сидни ее не отпустила? Эта скорбь сама по себе была символом – трудно сказать, символом чего именно, разве что общего ощущения, что Сидни оказалась плохой матерью и не сумела создать Джессике правильное детство. Не слишком-то симпатичны подобные истерики в исполнении взрослой женщины, тоже успевшей причинить немало горя своей семье. Вероятно, Сидни также увидела в этом нечто американское. Ведь Нэнси так себя не вела (опять-таки напрашивается вопрос, отреагировала бы Сидни столь смиренно на ее истерики). Джессику она всячески пыталась ублажить, даже познакомилась с ее друзьями-коммунистами (знали ли друзья, что эта рука пожимала руку Гитлеру?). Зять ей понравился – и оказался достаточно умен, чтобы самому определять собственные отношения с компартией. В этом смысле визит был успешным, что, однако, не помешало Джессике вернуться к вопросу о своем ужасном воспитании в “Достопочтенных и мятежниках”, а в более поздние годы блокироваться с Нэнси против матери.

Разумеется, Диану это возмущало. Она любила Сидни, которая во время войны проявила столь доблестную верность, и считала своим долгом ее защищать. Ей было омерзительно стремление Джессики демонизировать мать – эту же склонность она замечала у Нэнси и строго судила старшую сестру. Но Джессика не так ее беспокоила. Когда Нэнси не выразила особого желания пуститься в нелегкий путь на Инч-Кеннет, Диана писала Деборе: “Кажется, ей недостает сердечности”, но Джессика, никогда не навещавшая мать, таким нападкам не подвергалась. Нэнси укрылась во Франции, но не разорвала узы так решительно, как Джессика, вынудившая Сидни пересечь Атлантику с оливковой ветвью в стареющих руках.

Безоговорочная преданность Дианы Мосли означала, что она разделяла и его отношение к людям, а он недолюбливал Нэнси. Диана была бы рада повидаться с сестрой, но ей всегда приходилось помнить о злобной – до зубовного скрежета – неприязни мужа и вести себя соответственно. Но было, возможно, и нечто большее. Дело в сложных – у Митфордов особенно сложных – отношениях между сестрами. Нэнси, безусловно, испытывала ревность по отношению к Диане, однако не была ли ревность взаимной? Не завидовала ли Диана творческому дару, создавшему идеальный небольшой роман, в котором Нэнси использовала общее семейное прошлое – а слава досталась только ей? Не завидовала ли Диана и свободе богемной парижской жизни, тогда как сама была прикована к капризному супругу? Вполне вероятно. А дружба Нэнси с Ивлином Во, который некогда всецело принадлежал ей? Когда Диана писала рецензию на опубликованную переписку Нэнси и Ивлина, она поделилась с Деборой не слишком-то обоснованным впечатлением: Нэнси была задета тем, что на фурор по поводу “В” и “не-В” Ивлин Во откликнулся поддразнивающим “Открытым письмом”. Похоже, Диана хотела в это верить. Ей непременно требовалось доказать, что последние письма Ивлина были обращены к ней. Обе девочки Митфорд были страстными женщинами, пусть одна и прятала бурю чувств под слегка потрескавшимся лаком, а вторая – более удачно под обликом улыбающейся Мадонны. Какие бы чувства ни питала Нэнси к Диане, та отвечала ей не менее сильными чувствами.

Когда Нэнси сделалась автором бестселлеров, четыре сестры сочли, что могут достичь не меньшего успеха – о книге подумывала даже Памела (“там будет только Еда!”), – и каждая на свой лад присматривалась к возможности эксплуатировать ту славу, которую принес семье роман “В поисках любви”. Они тоже, как читатели, купились на созданный Нэнси миф, пусть и с оговорками, с оглядкой на собственные интерпретации. По поводу “Достопочтенных и мятежников” Нэнси писала: “В некоторых отношениях она увидела нашу семью… глазами моих книг”14, и в той или иной степени это касалось всех сестер. Как Диана повела войска во тьму битвы, перейдя в 1932-м на сторону фашистов, так Нэнси начала новый этап в истории семьи, выведя Митфордов на ясный солнечный свет публичного обожания. Диана превратила их в “безумных Митфордов”, Нэнси сделала их – даже если они изо всех сил этому противились – “девочками Митфорд”.

3

В начале мая 1948-го Сидни вернулась из Сан-Франциско. В Лондоне ее навестила Диана, которая затем писала Нэнси, что у матери опять трудности с Юнити: “Сначала она потратила гинею на увядшие розы для Мули, а потом вынула из нее душу, твердя как безумная, что у нее жар…”

Двойственное отношение Нэнси к матери – в глубине души она хотела любить Сидни – и прежде косвенно выражалось в искренней тревоге о том, как мать справляется с жизнью. Она предлагала Диане – и Деборе, согласившейся с этим планом, – сложиться и оплатить для Юнити специальное заведение, “с личной сиделкой и огромным запасом постельного белья”, но не понимала, как заговорить об этом с Сидни: “О, будь с нами Том!”

А Сидни преследовал страх умереть раньше Юнити. Что станется тогда с ее девочкой? “Похоже, ей видится, – писала Нэнси, – как Буд бродит по улицам, точно злосчастная дворняга”. Конечно, можно нанять сиделку и поселить Юнити поближе к одной из сестер (и ведь они тоже страшились этой перспективы), но где найти того, кто проявит немыслимое терпение Сидни? Физически Юнити оставалась сильной и к тому же была чрезвычайно раздражительна.

В 1947-м она устроилась на пол ставки в больницу Хай Уикома мыть посуду и подавать чай. Но пуля, засевшая в мозгу, была подобна одной из оставшихся после войны неразорвавшихся бомб: малейшее прикосновение могло ее активизировать. Возможно, жар, на который Юнити жаловалась, когда мать вернулась из Америки, не был вымыслом. Письмо Дианы датировано 2 мая, Юнити оставалось жить всего двадцать шесть дней.

Они с Сидни отправились в долгий путь в убежище на Инч-Кеннет, которое вот-вот вновь посетит беда (как со смертью Тома). Поначалу Юнити вроде бы чувствовала себя неплохо, но через две недели после прибытия на остров слегла с лихорадкой. С большой землей Сидни общалась не по телефону и не каким-то иным сколько-либо надежным способом, а вывешивая на дверь гаража большой черный диск – его можно было разглядеть в бинокль, и это служило сигналом, что требуется врач. Штормило, врач смог прибыть только через несколько дней. К тому времени висок у Юнити уже сильно выбухал, температура зашкаливала. “Я иду”, – сказала она вдруг, и мать поняла, что дочь умирает.

И все же Юнити попытались лечить, диагноз был установлен: менингит, вызванный инфекцией от пули. Обеих, Сидни и Юнити, переправили на большую землю, в больницу Обана, Юнити кололи пенициллин. Планировали везти ее дальше, в специализированное отделение нейрохирургии, примерно так же, как восемь лет назад доставили ее из Фолкстона, но тут случился эпилептический припадок, после которого Юнити потеряла сознание. Она скончалась в тот же день, немного не дожив до тридцати четырех лет.

Смерть, сидевшая в прихожей с первого дня войны, наконец забрала эту громогласную великаншу, их Буд, которая проносилась по жизни подобно невинному щенку, но содержала в себе столь много непроницаемой тьмы. На свой странный лад она оказалась счастливейшей из сестер, вот только не имела навыка жить. Она была беспомощна перед своей неистовой способностью чувствовать страсть и искала для нее сосуд равной вместительности – и ей выпало несчастье найти такой сосуд, заплатив за это великую цену. Для Сидни, столько лет страдавшей рядом со своей дочерью, ее уход стал все же облегчением, в особенности потому, что теперь не приходилось страшиться за дальнейшую участь Юнити. Но более всего она горевала и оплакивала ту Юнити, какой ее дочь была до покушения на самоубийство – “какая жестокость, силой вернуть ее к жизни!”, писала Диана15 – или даже до первой поездки в Мюнхен.

После смерти Юнити Диана писала Нэнси (та неожиданно для себя горько оплакивала сестру), что Сидни преследует оброненная Нэнси фраза: мол, не следовало увозить Юнити так далеко от больницы имени Рэдклиффа. Диана вовсе не упрекала сестру – тогда они были еще близки, – лишь хотела сказать, что вышло недоразумение, и пусть Нэнси что-то утешительное матери напишет. Нэнси возмутилась: ничего подобного она не говорила, разве что упомянула врачей. В данном случае есть основания верить Нэнси. Только против этой дочери Сидни могла выдвинуть подобное обвинение – а ведь Нэнси после смерти Юнити все же приехала к ней на Инч-Кеннет. Разумеется, Сидни была в страшном горе, и горе усугублялось мыслью, что и в самом деле не следовало везти дочь на остров. Если Нэнси хоть словом на этот счет обмолвилась, то затронула больное место, чувство вины. С другой стороны, сама Сидни отлично умела пробуждать такие же чувства в Нэнси. “Я не могу допустить, чтобы она приписывала мне мысль, будто можно было что-то изменить”. Она написала матери и попыталась это объяснить, но их отношения так и не вышли из тупика.

Неизменным оставалось и желание сестер защищать Юнити – с их точки зрения, уязвимую и после смерти. Когда в 1976-м вышла ее биография, все остававшиеся налицо Митфорды вернулись к войне в типичной для них семейной манере. Мосли, который тогда в теледебатах назвал Юнити “милой девочкой, честной девочкой”16, добивался конфискации тиража, как и Девонширы. Все они строго осуждали Джессику, согласившуюся на сотрудничество с Дэвидом Прайс-Джонсом, автором биографии. Дебора сокрушалась: ни один человек не мог бы создать портрет Юнити, если не знал ее близко, потому что ее характер был соткан из противоречий, а так “выходят сплошные нацисты”. (И она добавляла: “Как бы я хотела, чтобы люди перестали писать книги”.)

Диана получила эту книгу в верстке и отписала Деборе: “Она очень скверная”. Ее возмутили интервью с Мэри Ормсби-Гор и особенно с бывшей горничной Митфордов Мейбл, которой уже исполнилось девяносто лет, – на взгляд Дианы, ее нельзя было считать надежным свидетелем. Так, Мейбл утверждала, будто Дэвид Ридсдейл сказал ей: “Я никогда больше не смогу высоко держать голову”, но маловероятно, чтобы такие слова прозвучали из уст гордого и сдержанного мужчины. Также Диану огорчило обилие страниц, посвященных безумному антисемиту Юлиусу Штрейхеру. Кроме того, она усмотрела в книге и намеки на его особые отношения с Юнити. “Ростом чуть более двух футов и совершенно омерзительный внешне” (едва ли это главный его недостаток, если задуматься). Диана, по ее собственным словам, рвалась защитить Юнити, хотя и сознавала, что это почти невозможно. Как ни странно, больше всех рассердилась Памела – под ее пассивной внешней оболочкой скрывалась митфордианская сталь. Она обвинила Джессику в том, что та украла альбом с фотографиями и использовала их в книге. Джессика яростно отрицала обвинение в письме к Пэм, а также написала Деборе – это была странная смесь самообороны и попыток смягчить приговор. “Не могу же я с ней порвать”, – удрученно подводила итоги Дебора, взывая к Диане. Жизнь перевалила за середину, а эти сестры все еще ссорилась навеки и заключали новые союзы. Разумеется, нападки на эту биографию были не вполне искренними, хотя некоторые из общавшихся с автором потом уверяли – уж не из страха ли перед фуриями Митфордами? – что их слова исказили. На самом деле книга основана на тщательном исследовании и стремится не осудить, но понять. К тому же факт остается фактом: Юнити и впрямь сотрудничала с нацистами. Неужели Митфорды верили, что все это – их частное дело, что после всего сказанного и сделанного Юнити лояльностью друзей можно управлять и не будет публичных последствий? Если так, их незаурядная уверенность в себе перешла все границы. Кажется, так оно и было.

Юнити похоронили в Свинбруке, в месте, которое она любила. Под конец жизни она развлекалась, тщательно продумывая обряд своих похорон, хотя строчку из Клафа для надписи на могильном камне выбрала Сидни: “Не называй борьбу бесплодной”. На погребении присутствовали супруги Мосли, и хотя Дэвид не обменялся ни словом с мужем Дианы, затем он написал ей письмо с извинениями – так-де вышло неумышленно. При этом Дэвид вроде бы не собирался восстанавливать отношения с женой. Он приехал за ней в Обан, и они вместе везли оттуда в Свинбрук гроб с телом дочери. Но в июле, не прошло и шести недель после смерти Юнити, Нэнси случайно столкнулась с его экономкой Маргарет у Версальского дворца. В очередном письме Диане она описывала эту встречу По словам Маргарет, лорд Ридсдейл каждый день писал ей или звонил. В своей небрежной манере Нэнси обронила: рада за отца, что он нашел свою любовь. “Не скажешь же, чтобы он вдоволь получал ее от Мули, которая даже не слишком-то ему симпатизировала, – не стану осуждать ее за это”. Не странно ли слышать такие слова от женщины, создавшей вечный союз дяди Мэтью и тети Сэди, эту необычную и в высшей степени удовлетворяющую обоих супругов конфигурацию? В тот самый момент, когда Нэнси позволила себе такой отзыв, она в очередной раз воспроизводила этот союз в романе “Любовь в холодном климате”. Так верила ли она сама в то, что говорила? В каком-то смысле да, хотя желание отстраниться от семьи (и, наверное, вечное желание эпатировать) придало ее словам дополнительную резкость. Когда-то она любила отца и матерью восхищалась. Отец был, безусловно, более теплым человеком – но и гораздо более слабым. Мы видим намеки на это в романах Нэнси, где Сэди пребывает “на своем облаке”, в то время как муж – который всегда теряется, если рядом нет супруги (или, на худой конец, любимого егеря), – выполняет почти все ее желания. Несмотря на драматические демонстрации дурного настроения, дети дяди Мэтью его не боятся, но им чрезвычайно важно сохранить доброе мнение матери. И когда Линда в “В поисках любви” совершает побег с гламурным коммунистом Кристианом, ее волнует и пробуждает в ней угрызения совести предполагаемая реакция матери. Но при всем том Нэнси укутывает воображаемый брак своих родителей покровом благожелательства. Ни на миг не возникает сомнения, что это счастливый союз до гроба. Если к моменту публикации романов это могло казаться горькой иронией, все же таким выглядело издали прошлое Ридсдейлов – жизнью, которую разрушили дочери.

Однако, несмотря на смерть Юнити, неприятное вторжение Питера Родда и ужасный вечер с ним в ресторане, когда за соседним столиком Полковник весело флиртовал с “другой женщиной”, Нэнси писала Ивлину Во с характерным для нее задором: “Небесный 1948!” И тот отвечал в типичной для него манере: “Странное представление о небесах. В моей стране сейчас нет элегантной одежды, изысканной еды и маскарадов, которыми наполнены ваши дни”.

Это правда: во Франции Нэнси вела жизнь, немыслимую для Англии. Ее тетя Айрис, сестра отца, написала довольно злобное письмо, упрекая племянницу в нежелании разделить трудности с соотечественниками. Кому, недоумевала Нэнси, кому всерьез нужно, чтобы она разделяла эти самые трудности? Однако Ивлин Во лишь отчасти шутил, когда напоминал ей, что она голосовала за правительство, которое ввело рационирование, – и скрылась во Франции от последствий этих законов.

После войны, когда налоги достигали 19 шиллингов и 6 пенсов на фунт, Дерек Джексон и Памела попросту снялись с места и перебрались в Ирландию. Они поселились в замке Тулламейн, в прекрасных охотничьих угодьях графства Типперери. При всей своей любви к лошадям – в 1946-м он участвовал в Грэнд-Нэшнл – Дерек вскоре заскучал без интеллектуальных стимулов и устроился на работу в научную лабораторию при Дублинском университете. Там он познакомился с молодой женщиной по имени Джанетта Ки и сделал ее своей третьей женой (всего их будет шесть). Для Памелы (хотя она по-прежнему оставалась закрытой книгой) это было, скорее всего, облегчением. Дебора осторожно замечала, что Дерек был “не как все”. Возможно, Памела даже обрадовалась, особенно когда выяснилась сумма достававшейся ей при разводе компенсации. “Здорово, что Женщина теперь при деньгах”, – писала Нэнси Диане в 1950-м. Многие могли бы и возмутиться незаслуженным богатством Памелы, однако Нэнси далеко не всегда поддавалась мелочной зависти – так, она вроде бы ничего не имела против, когда Джессика сделалась ее соперницей на писательском поприще (несмотря даже на очевидную подражательность “Достопочтенных и мятежников”). Более того, она говорила Ивлину Во, что мемуары Дианы, к которым та приступила в 1962-м, “блистательны и смешны до колик”. Разумеется, под настроение она могла высказать и диаметрально противоположное суждение, ведь главное качество Нэнси – непредсказуемость. Например, что она думала, когда Дебора сделалась герцогиней Девонширской, хозяйкой замка, по сравнению с которым Бэтсфорд показался бы таким же новоделом, как “георгианские” особняки от компании “Баррат Хоумс”?

В 1946-м Эндрю и Дебора переехали в Эденсор, поближе к Чэтсуорту, откуда наконец выехали прожившие там войну триста учениц Пенрос-колледжа. В комнатах огромного дома гуляли сквозняки и эхо, вся мебель была убрана, картины старых мастеров лежали в ящиках, и только часы, заводившиеся раз в неделю, громко отсчитывали время в пустоте. Герцог Девонширский после гибели старшего сына почти утратил интерес к Чэтсуорту, хотя личный библиотекарь его убеждал, что замком следует управлять как настоящим бизнесом. Две сестры родом из Венгрии возглавляли небольшую команду беженок из Восточной Европы, которые вытирали пыль и поддерживали порядок в 178 комнатах. Герцог поселился в другом имении, в Комптон Плейс (Истборн), и там целыми днями пил и рубил дрова. Он передал большую часть достатка специально созданному фонду, и проживи он с момента подписания договора не менее пяти лет, потомкам не пришлось бы платить налог на наследство, – но в 1950-м, в пятьдесят пять лет, он умер от обширного инфаркта, не дотянув трех месяцев до необходимого срока. Свидетельство о смерти подписал доктор Джон Бодкин Адамс, прежде лечивший двух старших детей Деборы от коклюша. На следующий год этот врач был обвинен в убийстве пациента, а всего ему приписывали примерно 160 медицинских убийств.

Одиннадцатый герцог Девонширский и его герцогиня оказались в железных когтях послевоенной налоговой системы. Налоги на наследство достигали 80 % от стоимости бесспорно очень большого имущества: дом в лондонском Мэйфере (старый особняк на Пикадилли, где Сидни танцевала дебютанткой, давно продали), замок Лисмор в Ирландии, обширные земли в Дербишире и Шотландии, внушительный Чэтсуорт-хаус – со своим плоским, тусклого золота фасадом он словно парит в воздухе, похож на сказочное видение, – где галерея скульптур полна работ Кановы, сады спроектированы Пакстоном, а площадь одной только крыши составляет 1,3 акра. Но предстояло выплатить непосильные суммы, отдать четыре пятых имения, и это усилило – если еще что-то могло ее усилить – антипатию Деборы к социалистам. В 1945 году Эндрю выдвигался кандидатом от консерваторов по округу Честерфилд и проиграл сопернику более 12 000 голосов. Когда он выступал, его перебивали, даже плевали в него. Однажды машину, где вместе с мужем сидела Дебора, принялись раскачивать и чуть не перевернули. В отличие от некоторых своих сестер, Дебора не получала удовольствия от подобной политической активности: как и дядя Мэтью, она верила в общественный долг и святость прав на землю, а потому считала, что Эндрю является естественным хранителем своего наследия и лучше, чем государство, справится с такой ответственностью.

В этом смысле она была безусловным консерватором, и ее, наверное, удивило бы, что Нэнси одной рукой голосовала за Эттли, а другой в “В поисках любви” выражала ностальгическую тоску по таким же идеалам. (Да это и был парадокс, но для Митфордов уже привычный.)

Но Дебора не хуже Нэнси понимала, что время людей ее круга прошло. В первую очередь она была прагматиком. Эндрю поступал, как прежде ее отец: чтобы выжить, распродавал имущество, тысячи акров земли, великолепную мебель, частично картины, в том числе Рембрандта (потом это произведение признали “школы Рембрандта”, а не самого мастера). В 1954-м, когда новый герцог все еще расплачивался с казначейством, Нэнси ядовито писала Ивлину Во: она бы посочувствовала Девонширам, если бы им было дело до своих безделушек (и намекнула Деборе, что при виде ящиков со старыми мастерами у той “руки чесались взяться за ластик”). Конечно, Дебора не считала себя эстетом, а шутка есть шутка, но в этой шутке посверкивает змеиная кожа. И ведь Нэнси смаковала то обстоятельство, что ее сестра – герцогиня, из самых заправских, то есть Митфорды поднялись до высшей аристократии, вошли в тот непроницаемый мир, который привлекал Нэнси не меньше, чем ее читателей. Более того, при всех своих социалистических симпатиях (которых подчас и не углядеть) Нэнси тоже полагала, что лучше всех с наследством Девонширов справились бы сами Девонширы. Налог им пришлось выплачивать до 1974 года. Деньги, которые могли бы восстановить Чэтсуорт для страны, вернулись к народу. Но работы в доме начались, и Дебора, прежде ненавидевшая любой труд, нашла в нем свое призвание.

В том же 1950-м, когда Дебора стала герцогиней, Диана и ее муж решили покинуть Англию. Скорее всего, это было неизбежно: хотя Мосли уже не находились в глухой изоляции, они стали чужими в собственной стране. Новая вера в европейские идеалы привела их во Францию (и к зимам в Ирландии, где их сын Макс любил охотиться). С присущим обоим супругам талантом отыскивать красивые дома – этот талант не изменял им даже в худшие дни – они отыскали полуразрушенный белый дом с палладианским фасадом, “храм Славы” в Орсэ, миниатюрный дворец. “Выглядит очаровательно, однако где же вы тут живете?” – недоумевала подруга Дианы (и такая же полуизгнанница) герцогиня Виндзор. Как Дебора в Дербишире, так Диана во Франции усердно занималась восстановлением дома, который словно специально был задуман архитектором в качестве идеальной сцены для демонстрации ее “мраморной” красоты – в сорок лет она выглядела ничуть не хуже, чем в юности, ее можно было бы поместить на одной из коринфских колонн “храма”.

Сюда частенько наведывалась Нэнси из близлежащего Парижа. “Она то и дело появлялась у нас, – вспоминала потом Диана, и хотя Мосли «предпочел бы ее не видеть», – я всегда была ей рада. Ради меня они кое-как ладили, но им обоим это давалось нелегко. Надо полагать – манеры!”17 По утрам сестры обязательно болтали по телефону, и можно себе представить, как Мосли расхаживал из угла в угол, прищелкивая языком, пока достигшие средних лет девочки Митфорд, охая и ахая, сплетничали. Диане, как всегда, приходилось разрываться, испытывать дискомфорт, ведя себя сдержанно с сестрой, ибо ревность мужа простиралась и на эти отношения. Чудовищно! Сколько бы Диана ни отдавала мужу, он всегда требовал большего. Безусловно, он любил ее, но каждый любит по-своему. Любовь Мосли была эгоистической, если не сказать садистской: ему нравилось повергать богиню к своим стопам. Какое упоение властью – тем более над женщиной, подобной Диане!

А поскольку Диана всегда умела сохранить достоинство, поскольку ее невозможно было унизить, Мосли бесконечно ее уважал, и многолетняя игра, попытки добиться от нее покорности, превращалась в неиссякающую забаву.

И у него были основания относиться к Нэнси с подозрением. Что бы Диана про нее ни думала, они были очень близки – с чувством взаимоуважения и равенства, – но близость означала, что затаившаяся в Нэнси ревность давала о себе знать. Если Диана рассчитывала, что сестра поможет ей войти в парижское общество, она ошибалась. Нэнси не слишком желала знакомить своих блестящих друзей с супругами Мосли. Она даже Палевски пыталась какое-то время держать от них подальше. Быть может, руководствовалась желанием сохранить личное пространство. Хотя, конечно, не очень стремилась и услышать из уст Полковника восторженную хвалу неувядающей красе своей сестры.

Мосли не принимали в посольстве, которое ныне возглавлял сэр Оливер Харви, хороший знакомый Нэнси (в последнем своем романе, “Не говорите Альфреду”, она описала, как он сменил знаменитых Диану и Даффа Купер). Дипломатам запрещалось посещать “храм”. Ротшильды, понятное дело, и сами туда не рвались. Поэтому Нэнси могла решить, что ей невыгодно вводить дьявола Мосли в свой круг, лучше самой порхать вокруг них в Орсэ и создавать для них во Франции что-то вроде прежнего семимильного радиуса. Хотя более вероятно, что повлияли воспоминания о 1929-м, когда ее любимые друзья-эстеты, “свинбрукские сточные трубы”, переметнулись к Диане. Нэнси покорила Париж – неужто уступить кому-то свою победу?

4

Верность коммунистическим идеалам осложняла Джессике жизнь, хотя она, разумеется, радовалась таким трудностям – она всегда любила драку В 1950-м она с мужем хотела съездить в Англию, но не получила паспорт. Зато в 1952 году в Штаты приехала Дебора и потом рассказывала Диане, как перед ней “явилась некая фигура – Декка, но совсем другая… Ох, Хонкс!” Верная себе Джессика объявила, что прекратила переписку с Нэнси, потому что та “живет с [sic] голлистом”.

Политика давно уже стала для Джессики чем-то большим, чем подростковая поза, источник ссор с сестрами. Ее муж позднее рассказывал, что Конгресс борьбы за гражданские права захватил не только чернокожее население, но и…белых, придерживавшихся левых убеждений… моя жена заинтересовалась. Она заняла должность секретаря-казначея филиала в Восточном заливе [она жила там, под Сан-Франциско] и на десять лет с головой ушла в эту работу. Дело вполне серьезное для начинающей. Каждый искал себе точку приложения сил, “массовую организацию”, и это оказалось ее массовой организацией. Из всех адвокатов Восточного залива только я и мой партнер брались за такие дела18.

В 1951 году через мужа – и Конгресс борьбы за гражданские права, который взял на себя защиту, – Джессика включилась в дело Уилли Маги, чернокожего парня из штата Миссисипи, обвиненного в изнасиловании белой женщины. Вместе с тремя подругами Джессика отважно отправилась в марш до Джексона, где линчевать негров было обычным делом и многие жители состояли в Ку-клукс-клане, и организовала массовый протест. Она была не одинока в своем убеждении, что доказательств вины Маги нет и судят его по расовым мотивам. К международной кампании в защиту Маги присоединились Уильям Фолкнер, Альберт Эйнштейн и Пол Робсон. Но президент Трумен не пошел на уступки. Маги был казнен. В прощальном письме жене он просил: “Расскажи людям, что они отбирают у меня жизнь лишь затем, чтобы держать негров в унижении”. Джессика осталась в том же положении, что и Линда в “В поисках любви”, беспомощно оплакивавшая “парней из Скоттборо” (девятерых чернокожих, обвиненных в изнасиловании двух белых женщин): “Конечно же, их отправят на электрический стул…”

И все же поведение Джессики было благородно. Она проявила тот аристократический пыл, что присущ Юджинии Малмейнс в “Чепчиках” – она никого не боялась, – и в кои-то веки единственная из Митфордов взялась за безусловно правое дело. Хотя в прессе ее ругали. Америка тряслась от страха перед коммунизмом – как Англия в 1930-е, – и защитники Маги изображались бандой провокаторов. Страх перед коммунизмом (“красные под кроватью”) проявился еще во время войны, когда власти применили в Вашингтоне “программу лояльности” и был учрежден комитет Дайса, предтеча будущего Комитета по расследованию антиамериканской деятельности. А уж к 1950-м годам, в эпоху ядерной угрозы, началась настоящая истерия. У Трюхафтов прослушивался телефон. Оба супруга находились под наблюдением. В отчете от 3 октября 1950-го ФБР “рекомендовало включить в списки подозрительных лиц вышеупомянутую”, Джессику. Ее муж получил “письменную анкету”, которая, как он позднее пояснял, хотя и не предъявляла никаких обвинений, все же содержала явную угрозу:

“Мы располагаем информацией, согласно которой вы посещали мероприятия с участием коммунистов и других подрывных элементов. Верно ли, что вы подписаны на «Народный мир» (Daily People's World)?.. Верно ли, что вы жертвовали деньги и собирали пожертвования для Совместного антифашистского комитета помощи беженцам?” Вот такую анкету я получил и швырнул ее им в лицо… Я не удовольствовался отрицанием: я подверг сомнению их право задавать подобные вопросы.

В 1951-м Комиссия штата Калифорния по борьбе с антиамериканской деятельностью вызвала Джессику для дачи показаний, и допрос был до странности похож на тот, которому Диана подверглась в Совещательном комитете в 1940-м. Джессику спрашивали, состояла ли она когда-либо в компартии, держала ли счет для Конгресса борьбы за гражданские права. Насмехаясь над ее акцентом, Джессику спросили, не записана ли она в теннисный клуб Беркли (все равно что спросить Эсмонда Ромилли, бывал ли он в Аскоте). На все вопросы, кроме этой последней издевки, она отвечала ссылкой на Пятую поправку. Как только допрос закончился и ее отпустили, она укрылась в безопасном убежище до самого конца слушаний. Страх перед повторными вызовами на допрос преследовал ее несколько лет. Опасность была вполне реальной, и Трюхафты жили в постоянной боевой готовности. За их передвижениями следили, любая их деятельность вызывала подозрения. Даже в 1971 году палата представителей включила имя Джессики в список “радикальных и/или революционных ораторов”. Как в кривом зеркале, это отражало ситуацию Освальда Мосли, о котором Диана писала Деборе в 1966 году: “Он поставлен вне закона”.

Благородная попытка Джессики спасти Уилли Маги заслуживала лучшей награды, чем та, которую ей припасла судьба, игравшая на стороне Трумена и подручных Маккарти. В 1955-м, вскоре после того как семья переехала в новый дом в Окленде (штат Калифорния), десятилетний Николас, сын Джессики, решил, как многие мальчишки его возраста, подработать разносчиком газет. Однажды он возвращался на велосипеде домой и попал под автобус. Констанция, вышедшая навстречу брату, услышала звук удара. Потом она стояла на коленях рядом с умирающим мальчиком, дожидаясь приезда скорой, а соседка говорила: может, ничего и не случилось бы, если бы мать уделяла больше внимания детям.

Вновь повторилась та ужасная история с Джулией, когда вокруг слышались мерзкие шепотки: не следовало Ромилли обзаводиться ребенком, раз они не умеют за ним смотреть. Говорить об этом было невозможно – Джессика и не говорила. Она не смогла упомянуть Николаса в автобиографических книгах, не брала в руки его фотографию. Она вела себя, как Нэнси, которая, настигнутая известием о смерти брата в гостях у Джеральда Бернерса, как ни в чем не бывало села со всеми за стол, – и Джессика улыбалась, носила маску, пока скорбь раздирала ее изнутри.

Ей наконец-то выдали паспорт, и она решила съездить в Европу с мужем и двумя остававшимися у нее детьми. Как ни странно, теперь она искала утешения среди Митфордов. Трюхафты навестили Сидни на Инч-Кеннете, потом отправились к Деборе в Эденсор-хаус. Дебора устроила для Джессики экскурсию по Чэтсуорту, но признавалась Нэнси, что удовольствия не получила: все время ощущала праведное негодование Джессики, ее “ханжеский либерализм”, как она впоследствии это назвала, как будто сестра готова ухватить какой-нибудь бесценный экспонат и продать его в пользу коммунистов19. И в самом деле, много ли общего между прекрасной молодой герцогиней Девонширской, словно сошедшей с портрета Ромни, и этой женщиной, которая в строгом брючном костюме и с короткой стрижкой участвовала в марше через Миссисипи? Только узы родства – уже хрупкие, натянутые до предела, но нерасторжимые. От Деборы Трюхафты двинулись в Париж, к стороннице де Голля. Прибыли, по договоренности, на рю Месье и не застали там Нэнси. Напуганная отчетами Деборы и вообразив нашествие воинственных американцев, пьющих кока-колу из хрустальных бокалов, она решила сама отправиться в гости – в Чэтсуорт. Ох уж эти Митфорды!

Да, Нэнси обошлась с Джессикой некрасиво, но Джессика была не из тех, кто ищет жалости. И трудно далось бы сострадание Нэнси – как и Джессике, человеку закрытому. Они общались охотно, резковато, чаще всего соблюдая дистанцию. “Я не помираю по ней так, как прикидываюсь”, – признавалась потом Нэнси Ивлину Во, хотя в другой раз писала, что Джессика была “лапочкой”. У них были свои узы, в особенности бунт против матери. Диана утверждала, что обе они оболгали Сидни, обе лгуньи от природы, и по одной и той же причине: не умели жить счастливо. Действительно, Джессику и Нэнси роднила ожесточенность, другим сестрам несвойственная. Правда и то, что Джессика перенесла в жизни много тяжелых ударов – со стальной отважной улыбкой, по меньшей мере равной стойкости Нэнси. И вместе с тем обе они обрели чувство глубокой реализованности, важнее всего для них была работа, в то время как другие сестры иначе расставляли приоритеты. Правда, Диана тоже взялась за перо: в 1953-м Мосли создал газету под названием “Европеец” (European), главным редактором назначив жену. Ее рецензии и дневник – холодные, строгие, высокого качества – оказались еще одной вариацией митфордианского голоса. Но для нее это не было жизнью, она занималась газетой ради Мосли. А для Джессики и в особенности для Нэнси все было иначе. Нefaute de mieux, а естественный способ жить.

В конце концов Нэнси – она всегда поддавалась чувству вины, если речь шла не о Диане – вернулась в Париж и застала Трюхафтов, спокойно разместившихся в ее квартире. Они вели себя как нормальные люди, даже не искали в “Монд” репортажи с бейсбольных матчей. Нэнси подарила сестре 50 фунтов, якобы плату за оставшиеся у нее старые книги Джессики. Книги стоили несколько шиллингов от силы. Типичный для Нэнси поступок, щедрость под маской, умело уклоняющаяся от благодарности. Все сестры, в том числе Диана при участии Сидни, платили небольшое пособие Трюхафтам, чьи принципы хотя и довели супругов до бедности, однако не требовали отказа от родственной помощи (а когда Джессика разбогатеет благодаря своим книгам, она и перед декадентской приманкой Диора не устоит).

50 фунтов – немаленькие деньги по меркам 1955 года, но к тому времени Нэнси находилась на гребне успеха. “Без мисс Митфорд мир стал бы скучен”, – справедливо признавал “Обсервер”. В 1950-м Лирический театр поставил чрезвычайно изысканную “Маленькую хижину” Андре Руссена в ее переводе. После 1200 спектаклей эта постановка отправилась в Нью-Йорк. (Чтобы не ехать на премьеру – Нэнси не скрывала антипатии к США, – она по совету Питера Родда заявила, что до войны состояла в компартии.) Третий роман, “Благословение” (1951), великолепно разыгрывал сюжет о супружеском союзе наивной англичанки и привлекательного, забавного, органически неспособного хранить верность француза. Как и прежде, Нэнси написала нечто вроде пособия по житейской мудрости для самой себя: поменьше романтики, побольше парижского духа; но, как ни старалась, ей не удавалось следовать этим инструкциям. Роман приняли не так тепло, как два предыдущих, что стало некоторой неожиданностью, но Ивлин Во, которому Нэнси посвятила книгу, справедливо советовал наплевать на критиков. Роман вышел мудрым, сильным, реалистичным до крайнего цинизма и подсвеченным романтическими представлениями о Франции – снова чудо, которое было по силам одной только Нэнси. “Они злятся, когда видят, как автор растет, – писал ей Во с щедростью писателя, полностью уверенного в своем таланте. – Все, кого я знаю, наслаждаются «Благословением», и для меня посвящение к этой книге – источник неугасимой гордости”.

Нэнси также вела регулярную колонку в “Санди Таймс”, которую заказал ей “красавец Флеминг” – Ян Флеминг, – и в 1955-м опубликовала эссе “Английская аристократия”, знаменитое разделение на “В” и “не-В”. К сожалению, этот небольшой текст – как скучно, как несправедливо! – перевесил на все последующие годы другие ее достижения (и заслонил их даже в опубликованном “Таймс” некрологе). То была конструкция провокатора, решившего слегка подразнить читателей, – типичная Нэнси. Но ее восприняли как манифест сноба: вот женщина, воспевающая классовую структуру, на вершине которой находится по случайности рождения. Разумеется, Нэнси гораздо сложнее – во всех отношениях сложнее.

Гораздо лучше Нэнси раскрывается в своей блистательной книге “Мадам де Помпадур” (1954) – Каждое слово здесь сияет той ясностью понимания, что свойственна ее зрелой прозе. Она уверенно проникает в хитросплетения истории, инстинктивно угадывая человеческие мотивации. Некоторые историки (в особенности довольно грубый Алан Дж. Тэйлор)20 смотрели на эту книгу сквозь призму собственного снобизма – интеллектуальной его разновидности, – отказываясь признавать, что политика вертится вокруг личностей, но уж Митфорды-то это понимали. А главное, книга стала гимном всему, во что Нэнси верила, что для нее составляло счастливую жизнь, – культуре, красоте, этикету, юмору, любви с интенсивным ухаживанием, садам Версаля. И заканчивалась она тем, как на все это, волей исторических обстоятельств, надвинулась тень.

В 1957 году Гастон Палевски получил назначение в Рим главой посольства. Нэнси дала ему телеграмму из Венеции, где проводила уже не первое лето: ОТЧАЯНИЕ ГНЕВ ПОЗДРАВЛЕНИЯ НЭНСИ21. Наконец-то полученный развод – угрюмое присутствие Питера Родда в ее парижской жизни было несносно, однако, вероятно, укрывало от сознания, что Палевски никогда и не подумает на ней жениться, – превратился в ненужный пустяк. Облегчение, не более того, и вместе с тем – печаль, поражение и вина. С этой минуты ей как никогда прежде понадобится воля к счастью, и Нэнси достанет на то силы воли. Но, как сказано в концовке “Мадам Помпадур” (эта фраза словно клинком разрубает страницу): “С той поры великая тоска окутала замок Версаль”.

Великая тоска окутала почти двадцатью годами ранее жизнь Дэвида Ридсдейла, и теперь он, уже не сопротивляясь, ковылял навстречу смерти, поглотившей двух его детей. Под конец 1957-го Нэнси наведалась к нему в нортумберлендский коттедж, где он жил вместе с Маргарет Райт, в эдакую ледяную келью с горючими материалами внутри. “Ненавижу эти визиты, у меня от них нервы дергаются”, – писала она Теодору Бестерману, ученому, с которым консультировалась в работе над очередной биографией, “Влюбленным Вольтером”. И опять ее настигло чувство вины: “Надо же повидаться с родными, кто уже настолько стар, что не может сам приехать ко мне”.

Незадолго до того Дэвид, возможно терзаясь мыслями об утраченном, написал несколько писем Джессике, но так и не получил прощения за свои (неизвестные ему) грехи. Зато ему удалось полностью примириться со своей обожаемой Дианой; к ней он приезжал в “храм Славы”. Он послал ей чек на крупную сумму, чтобы Диана могла купить шторы на свои гигантские окна, – поступок в духе Нэнси, доброта без навязчивости. Он подружился наконец и с “этим Мосли”, который мог быть чрезвычайно очаровательным, замечательным собеседником – иначе как бы он соблазнял малых сих? Мосли, скрывавший под вежливостью глубокое разочарование – родная страна так и не призвала его, – в 1956-м вновь нашел себе Дело. Юнионистское движение должно было регенерировать, как доктор Кто. На этот раз Мосли сосредоточился на иммигрантах из Вест-Индии, хлынувших в Британию после войны: он считал их главным фактором риска для экономики страны. “Отдайте ямайцам их страну, и пусть они предоставят нам нашу”, – раздавался глас Мосли из-за новых занавесок “храма” в Орсэ.

Он принялся курсировать между соседними странами. Политика служила предлогом для интрижек на стороне – как это было еще в первом браке с Симми Керзон, – он ухаживал за женщинами и в Лондоне, и в Париже. “Никакая другая ревность не сравнится с сексуальной”, – писала Диана подруге (и вновь нам слышится голос Нэнси). Она все еще была красива и могла уйти от Мосли, а вместо этого ринулась ему на помощь, когда он в начале 1958-го официально объявил о создании нового Юнионистского движения и выступил с разумной внешне речью перед толпой агрессивных юнцов, которым были неинтересны его идеи – они жаждали драки.

Потрепанному старому воину был уже 61 год. Сменились сторонники, сменились и козлы отпущения, но все остальное было в точности как прежде, даже вспышки насилия после митингов. Эти вспышки, хотя он их вслух осуждал, давали выход накопившейся в Мосли ярости. Даже если расовые волнения в Ноттинг-хилле не были напрямую организованы Юнионистским движением, Мосли безусловно пытался обратить их к своей выгоде. Это побоище открывало перед ним еще один шанс прорваться к политической славе. Не подумав о том, сколько времени и сил Диана посвятила газете, Мосли внезапно закрыл “Европейца” и потратил все деньги на избирательную кампанию: решил выдвигаться на общих выборах 1959 года от Ноттинг-хилла. Он верно угадал, что расовые волнения еще долго не улягутся (ему могли бы немало рассказать на эту тему Трюхафты). Экономические аргументы Мосли тоже не утратили свое жало (да и поныне эффективны, судя по количеству сторонников Партии независимости Соединенного Королевства). Итак, с присущей ему верой в себя Мосли пустился рассыпать листовки “Оставьте Британию белой” на улицах, где полвека спустя поселятся банкиры и звезды кино, но тогда царила послевоенная бедность и люди кое-как выживали под властью хозяина трущоб Питера Ракмана. Тем не менее на призыв Мосли откликались только самые недовольные: он набрал менее 3000 голосов, примерно 10 %.

Он и тут был верен себе до конца, намеревался подать иск и расследовать нарушения на выборах. Он не отчаивался. Мосли сохранял связи с крайне правыми на континенте, в том числе обсуждал возможность объединения Европы, о чем тогда еще только заговаривали. Разумеется, прошлое цеплялось за него своими щупальцами. В 1962-м Нэнси писала Диане – желая то ли помочь, то ли подколоть, – что французское радио сообщало о намерении Мосли “выслать из Англии всех евреев и ниггеров – и ни слова о создании Европы. Имеет ли ему смысл опровергать это?”.

В том же году в Лондоне Мосли подвергся яростному нападению и его сын Макс был арестован при попытке защитить отца. Он оставался излюбленной мишенью, идеальным предметом ненависти, примерно как Маргарет Тэтчер двадцать лет спустя, только без власти. В 1966-м Мосли подал в суд на Би-би-си: мол, его все время ругают, а ответить не дают. В то же время на странный, очень английский манер он сделался и более приемлемой фигурой, эксцентричной деталью пейзажа, чем-то вроде Стоунхеджа. Однажды он встретился за ланчем с лордом Лонгфордом, который в 1936-м, еще когда учился в Оксфорде, пострадал, протестуя на митинге чернорубашечников22. К ним приблизился Майкл Фут, кренившийся в политике влево так, что чуть не падал, и любезно приветствовал: “Приятно снова встретить вас, сэр Освальд”. Интервью “Таймс”, в котором Мосли объявил, что закончил черновую версию автобиографии23 объемом в 225 000 слов, подтвердило этот его двойственный статус. Мосли отстаивал веру в европейский союз как единственную возможность избавить Великобританию от финансового дефицита (тут он далек от Партии независимости). Его представляли как фигуру из прошлого, чьи великие идеи некогда привлекали внимание, но оставили только слабое воспоминание о некоем смутном зле.

“Из любимца он превратился в чудовище, – подводил итоги интервьюер, подразумевая политический путь от кандидата в премьер-министры до фашистской угрозы, – а теперь сделал маленький шажок или даже два в обратном направлении?” В 1966 году он в последний раз принял участие в выборах, на сей раз в Шордиче (опять ноги несли его в Ист-Энд). Диана признавалась Деборе, что ожидает исхода со страхом. Оказалось, что жители Ист-Энда ничего не забыли: Мосли набрал всего 1600 голосов, его политическая карьера давно завершилась, еще тридцать лет назад. “Боюсь, мой дорогой Кролик не выиграет, как ни старайся, – писала Диана. – Хоть бы он наконец и сам это понял”. Вождь перестал быть вождем.

Но Мосли никогда бы не сказал, как Дэвид Ридсдейл перед смертью: “Из меня вышла вся ярость”. Дэвид сказал эти слова жене. Между ними произошло нечто вроде примирения – они даже переписывались под конец долгой разлуки, – когда она приехала к нему в Ридсдейл-коттедж на восьмидесятилетие в марте 1958-го. Маргарет стала частью его настоящего, то есть несущественного – а на первый план вышло прошлое, то есть Сидни, Дебора и Диана, которая потом писала: “Никогда не забуду то выражение на лице Пули, когда Муля появилась у его изголовья, улыбку чистейшего счастья. Все их размолвки забыты, они оба словно вернулись на двадцать лет в прошлое, в счастливую пору до наших трагедий”. Через три дня, когда жена и дочери отбыли, Дэвид умер. Его похоронили в Свинбруке, где уже был возведен памятник Тому и где покоилась в могиле Юнити. Нэнси писала Джессике о том, как их отец, некогда гигант, полный жизни, вернулся в эту церковь в маленькой коробчонке с прахом: “Такие свертки он привозил нам из Лондона, плотная коричневая бумага, немыслимой аккуратности узлы… увы, жизнь человеческая!”

Дэвид не оставил ничего Джессике, и об этом, как ни странно, писали газеты (“Красная овца вычеркнута из завещания”). Она глубоко обидела его дурацкой попыткой пожертвовать свою долю Инч-Кеннета коммунистам. А сама вместе с мужем в 1958-м вышла из партии.

Нэнси, великодушная на свой колючий лад, уступила свою долю острова Джессике. Позднее, унаследовав кое-какие деньги со стороны Ромилли, Джессика выкупила остров целиком и отдала матери в пожизненное владение – так маленькая семейная история, которая, как многие истории в этой семье, причинила столько ненужных обид и страданий, описала полный круг и наконец исчерпалась.

Истинные причины, по которым Джессика не общалась с отцом с 1937 года и до самой его смерти, были не так просты. Она договорилась с матерью, что повидается с Дэвидом во время визита в Европу в 1955 году, но при этом шутливо и опять же типично для нее писала: пусть Дэвид не “рычит” на ее семейство. “С ним такое еще бывает?” И вдруг Сидни, так старавшаяся подольститься к Джессике, окуталась ледяным холодом: “Поскольку ты поставила условия, лучше тебе не видеться с Пулей”. Потрясающий ответ женщине, которая только что потеряла сына, и кому, как не Сидни, это понимать. Быть может, она поддалась внезапному желанию отомстить за недостаток сочувствия, проявленный Джессикой в прошлом; быть может, хотела защитить мужа, к которому все еще питала добрые чувства, – тут, как всегда, все неоднозначно. Но этот ее поступок, возможно, помогает объяснить “Достопочтенных и мятежников”.

Независимо от ситуации с Джессикой, Дэвид под конец жизни, кажется, чувствовал себя счастливее, чем на протяжении двадцати предшествующих лет. Он даже продолжал на прежний лад веселить женщин своей семьи. “Передай от меня привет портье”, – крикнул он вслед Сидни, уезжавшей в отель “Обан”. Примерно так же уходит в последнем романе Нэнси “Не говорите Альфреду” (1960) дядя Мэтью, прощаясь с Фанни у английского посольства в Париже.

– Утром я не стану беспокоить тебя, Фанни. Знаю, до семи утра ты не очухаешься, а мне в полшестого выезжать. Большое спасибо за все.

– Приезжай снова! – сказала я.

Но он ушел навсегда.

5

Через пять лет дочери, похоронившие в Свинбруке останки отца, собрались в том же составе на острове Инч-Кеннет.

Сидни, которую так трудно было любить и которой поневоле приходилось восхищаться, прожила последние годы с типичным для нее царственным стоицизмом. Призрак Юнити витал возле часовни рядом с козами, которых Сидни по-прежнему разводила. Тоска по сыну так и не отпустила ее. “Очень мило и внимательно с твоей стороны черкнуть мне словцо к дню рождения Тома, – писала она Диане в январе 1957-го. – Боюсь, я никогда не перестану горевать о нем”. Она оплакивала и мужа – возможно, горестнее, чем он того заслуживал. Вовне Сидни чувства не проявляла, но они терзали ее изнутри, и в этом больше сходства с Нэнси, чем она готова была признать, – их общая беда.

Когда Джессика подписала договор на “Достопочтенных и мятежников” (1960), Сидни писала ей: “Замечательная новость… страницы, которые ты мне посылала, показались мне очень хорошими”. Как это отличается от кислого “снова эта семейка”, которым мать встретила издание “В поисках любви”. Позже Сидни попросит вычеркнуть несколько второстепенных абзацев, а потом будет ругать Джессику за часть написанного. Однако она быстро смягчалась по отношению к этой дочери и гораздо жестче обращалась с Нэнси: ее эссе о детстве, “Блор” (1962), намного менее критическое, побудило Сидни удалиться в свою собственную ледяную келью. Она чувствовала, что смешливая Джессика внутри гораздо жестче сестры и с ней можно поссориться навсегда, – Нэнси, состоявшая из слоев колкости и ранимости, никогда бы на такое не пошла.

Как ни удивительно, сестра Сидни Малютка, не выносившая девочек Митфорд с их “тиранией” и весь митфордианский миф считавшая вздором – дескать, глупо выпендриваются и набивают себе цену! – набросилась на Джессику с критикой, рискованно близкой к истине: “Я лично никогда не забуду, с какой варварской жестокостью ты обошлась с родителями. А теперь, негодяйка подлая, ты явилась снова, написала кучу отвратительных гадостей о матери и из нее же сосешь соки”. И это тоже отчасти правда – как желание правды есть в “Достопочтенных и мятежниках”.

Нэнси, со своей стороны, писала старому другу Хейвуду Хиллу: “Диана в ярости и оскорблена за мать”. Сидни, подчеркивала в письме Нэнси, “всегда и во всем” стояла за Джессику, но из книги это никак не следует. По правде говоря, “Достопочтенные и мятежники” не пришлись по вкусу всем сестрам, каждая в той или иной мере сочла это перелицовкой прошлого – и они были хотя бы отчасти правы. “Она бессознательно копировала мои книги, – поясняла Нэнси Хиллу, – а не реальную жизнь, и различные модификации правды, каких потребовала форма романа, теперь воспринимаются как истина”. “Достопочтенные и мятежники” – произведение искусства, как и “В поисках любви”. Джессика использовала книгу сестры как трамплин, с которого она смогла прыгнуть на сторону обиженных, и это стало возможным как раз потому, что Нэнси столь искусно пересоздала Митфордов и придала их юности новую цену То есть Джессика получила двойную выгоду – присвоила себе миф и им же возмутилась. Однако ее книга и сама по себе отлично написана и заслужила огромный успех. “Ох, милая, – писала Дебора Нэнси, – хорошо, что это скоро закончится”. Но “это” никак не заканчивалось.

Джессика была не слишком одарена чувством вины – или, точнее сказать, это чувство подчинялось ее убеждениям. У Нэнси оно было намного сильнее. Последние годы перед смертью матери она обдумывала автобиографию, в которой рассказала бы все об отношениях с Сидни. Однако на нее нахлынули старые гнев и мука – как в детстве, когда она закатывала посреди улицы истерику, – стоило матери отреагировать на эссе “Блор”: “Пока я читала, у меня сложилось впечатление: все, что бы я ни пыталась сделать для каждой из вас, вышло неправильно, плохо, – это ужасная мысль, а теперь уже ничего не поправишь”.

Трудно сказать, насколько искренней была в этот момент Сидни, однако ведь и правда многое из того, что она делала, вышло плохо, – а у кого бывает иначе? Такова природа семьи, но в семье Митфорд эта природа проявилась особенно драматично. В 1946-м Диана писала Нэнси, что видела “Дом Бернарды Альбы” Лорки, драму, где строгая мать управляет пятью дочерями, не отпуская их от себя: “В точности про Мулю и нас”. Она шутила, но эта шутка – еще одна грань истины. Сидни действительно доминировала в семье. Дочери вырвались из-под ее власти, но ускользнуть от матери не могли. Тот образ, который сложился у Нэнси и Джессики, был правдой, но была права и Диана; доля истины была и в том, что каждая из сестер думала о других. Истолкования семейной драмы множились, и ни одно из них нельзя считать истиной в последней инстанции, хотя, если учесть характер девочек Мит-форд, – их способность к самоубеждению, – каждая, конечно, только себя считала правой. Они спорили до тех пор, пока из шести не осталась только одна, Дебора. Ее инстинктивная честность, несклонность усложнять и готовность принять сложности сестер, не искажая собственного здравого смысла и характера, обеспечили ей право на последнее слово. Впрочем, сама ее прямолинейность означала, что и это лишь одна из версий.

В 1959-м, когда Джессика встретилась в Лондоне с книгоиздателями и завершила оформление в собственность Инч-Кеннета (который она продаст через восемь лет), Сидни, по-прежнему зимовавшая в старых перестроенных конюшнях на Ратленд-гейт, обнаружила у себя симптомы болезни Паркинсона. Тем не менее она отважно вернулась на свой остров, где ей помогала супружеская пара Магилливри, подставила лицо соленым брызгам, как в юности учил ее отец. Ей было под восемьдесят, а дух оставался таким же неукротимым, как любимый ею шотландский ландшафт. Но через четыре года состояние Сидни сделалось критическим. В мае 1963-го вызвали дочерей. Величественный и грозный остров сыграл свою роль в ее последней болезни, как прежде в последней болезни Юнити: две сиделки ухаживали за Сидни, а врачу помешал вовремя прибыть разыгравшийся шторм. Возможно, ее это устраивало. “Так трудно умирать, – писала Дебора Джессике, – все равно что заново рождаться”.

Умирание затянулось. Той же Джессике Нэнси писала: “Дважды казалось, что она отходит”, и дважды Сидни возвращалась к жизни – она была крепкой. В привычном для ее отношений с матерью тоне Нэнси жаловалась, что Сидни бранит дочерей, “оттащивших ее от края могилы – и зачем?”. “Но мы лишь дали ей попить, когда она просила, это же не значит вытащить из могилы!” И столь характерная для Нэнси смена интонации, внезапная нежность: “Как же она любит одежду, все красивое. Даже в этой ночи похвалила мой халат”.

Сидни умерла 25 мая 1963 года. Одиннадцатью днями ранее она попрощалась с сидевшими вокруг нее дочерями и добавила: “Быть может, Том и Бобо – кто знает?” В тусклом свете Инч-Кеннета лица над ее последним ложем были прекрасны и неотличимы одно от другого – ее девочки Митфорд.

Назад: Часть III
Дальше: Послесловие