Что за человек
Ваш капитан Джек?
Знаю одно:
Его сердце черно.
Из романа Нэнси Митфорд “Чепчики в воздух”
7 июля 1932 года Диана устроила в Лондоне бал в честь Юнити, которой вот-вот должно было исполниться 18 лет. Несколькими месяцами ранее Гиннессы переехали на Чейн-уок, в дом номер 96, где когда-то жил Уистлер. Великолепный особняк на берегу реки мог вместить 300 гостей в гигантском бальном зале. Среди гостей присутствовал и сэр Освальд Мосли – он же был тайной причиной, по которой Диана затеяла это празднество.
“Ты была прекрасна, будто верховная богиня, – писала Диане другая светская дама, Эмеральд Кунард. – Свежа и словно в каплях росы Олимпа”. Роберт Байрон вторил: “Лучший праздник, даже среди твоих. Меня словно воскресили из мертвых”. Много лет спустя художник Осберт Ланкастер1, тоже побывавший на этом вечере, высказал несколько иное мнение. Он приехал на бал вместе с Джеймсом Лиз-Милном. В то время в суде слушалось знаменитое дело об убийстве: Элвира Барни, молодая женщина из общества, обвинялась в том, что застрелила своего любовника в Кенсингтон-мьюз, но благодаря усилиям чрезвычайно дорогого адвоката была оправдана. “В экономике продолжался кризис, – вспоминал Ланкастер, – что тоже не улучшало отношения к высшим классам. Толпа, собравшаяся возле особняка, была настроена злобно. Они все поминали нам эту миссис Барни”.
Не только во время представления дебютанток ко двору народ выстраивался вдоль Молла – любые светские мероприятия привлекали зевак, желавших посмотреть, как будут съезжаться гости (или, как в этом случае, застать момент, когда Огастаса Джона, вусмерть напившегося, вынесут из особняка на Чейн-уок двое лакеев). Замечание Ланкастера о настрое толпы существенно: контраст между такими богачами, как Гиннессы, и обычными лондонцами в пору Великой депрессии достиг опасной крайности (примерно как сейчас). Диана, можно сказать, дала себе труд выйти замуж – и только. Богатство проявлялось более сдержанно: тогда не отапливали пустующие усадьбы и не арендовали под детский праздник остров Неккер, но все же бесконечное самоуслаждение граничило с вульгарностью. Обожавший Диану муж, боготворившие ее друзья, статьи в “Татлер” и “Байстендер”, умилявшиеся каждому ее чиху (новой прическе, манере надевать брюки для работы в саду), приглашение сыграть Пердиту в новой постановке “Зимней сказки” у Кокрена (решительный отказ: это было не в ее вкусе)… С какой легкостью она повергла мир к своим стопам – а ей едва исполнилось двадцать два года. Лето на Средиземноморье, прекрасная картина Стэнли Спенсера, подаренная Брайаном после рождения Джонатана, обюссонские ковры в детской (“малышам полезно смотреть на что-то красивое, пока они тут ползают”), отдельные ванные комнаты у супругов (ее свекор считал это неотъемлемой принадлежностью цивилизованной жизни в ту пору, когда подавляющее большинство англичан довольствовалось жестяным корытом и уборной во дворе), беседка в Биддсдене с мозаикой Бориса Анрепа, сама Диана среди прочих персонажей в роли Эрато… Единственный монстр в этом мире чудесных снов – огромный волкодав Пилигрим, которого она кормила с рук сырым мясом.
Но первые “голодные походы” пробудили в Диане интерес к политике, столь же глубокий, как у Джессики, хотя она меньше по этому поводу шумела. Спустя много лет в рецензии на историю рабочего движения Диана с живым состраданием вспомнит “ужасную дефляцию 1926 года, при Болдуине, шахтеров, которых голод принудил сдаться, когда Всеобщая стачка закончилась ничем… сокрушающую бедность, кошмар безработицы, чудовищные условия той эпохи”. И она точно знала, на кого возложить вину за послевоенные страдания: “Тори были у власти и ничего не предпринимали”. Деборе она потом писала, что с шестнадцати лет сделалась “решительным противником” тори. Но и лидер лейбористов Рэмси Макдональд ей не приглянулся: глава Национального правительства (1931–1935), призванного вывести страну из тупика, “фактически был тори”. С юности Диана определила свою партийную ориентацию (голосовала она единственный раз за всю жизнь) как “либерал в духе Ллойд-Джорджа”. Со временем Ллойд-Джордж выскажется в защиту Освальда Мосли и против войны с Германией, чем еще более заслужит расположение Дианы, – однако до того он постарается урезать власть палаты пэров, той самой, от которой зависел статус Митфордов. Это один из парадоксов ее жизни, как и пожизненная антипатия к партии богатых – пусть сама она едва поспевала переезжать из одного прекрасного особняка в другой, а через ее руки так легко скользили несметные богатства. Но Диана не была “социалисткой с шампанским” – эта порода тоже удостаивалась от нее лишь презрения. Скорее Диана родилась радикалкой, и родилась не вовремя.
“В 1932 году мы все, у кого была хоть капля мозгов, задумывались о политике, – писала она впоследствии. – Мы были уверены, что поколение родителей развязало войну и что с помощью ума и воли ужасные последствия войны удастся преодолеть и мир изменится”. Ах эта вера в перемены! Она столь соблазнительна, особенно для юных. И столь безответственна, ведь, как правило, происходят совсем не те перемены, о каких мечтали.
С Брайаном Гиннессом Диана заскучала – это стало очевидным к балу в честь Юнити, – и скука была отчасти сродни радикализму. Британская политическая система виделась ей такой же пуховой периной, как и ее брак. Все это было слишком идеально – “мертвый идеал, и ничего более”, как сказано в “Мод” Теннисона, и героиня этой поэмы похожа на Диану тех лет: “питалась розами и возлежала на лилиях”. Разумеется, Диана вовсе не мечтала быть выброшенной на улицу, причаститься горестям бедняков, как Гордон Комсток в романе “Да будет фикус”, но она жаждала большего. После рождения первенца в марте 1930-го она уже рвалась прочь – не от ребенка, материнство как раз делало ее счастливой, Дебора позднее охарактеризует сестру как “чрезвычайно детолюбивую”, – но ей хотелось поскорее вернуться в мир, насытиться новыми впечатлениями. Ивлина Во это расстроило настолько (“в чистом виде ревность”, позднее признавал он), что в их дружбе появилась трещина. “После рождения Джонатана вы начали расширять компанию. Я чувствовал, что мне уделяется меньше внимания, чем Гарольду Эктону и Роберту Байрону, я не мог состязаться с ними, не мог и довольствоваться меньшим”2. В то лето он отклонил приглашение в Нокмарун, семейный особняк под Дублином. Возможно, Брайан надеялся побыть там наедине с женой, однако она пригласила множество гостей, в том числе Нэнси и Литтона Стрейчи. “Заняться тут нечем, – писала она Литтону, – только ходить в театр на прескучные ирландские пьесы”. Пока Брайан ухаживал, Диана ценила манеру постоянно приглашать ее в театр как признак утонченности. Теперь она однажды поднялась и вышла во время представления, а спутники бежали за ней, как провинившиеся пажи.
В конце 1930 года Диана вновь забеременела, что вовсе не входило в ее планы. “Разумеется, мы бы родили тебя попозже, дорогой, – поясняла она потом своему сыну Десмонду, – только не прямо тогда”. Но так ли это? Их браку было всего два года, а Диана уже тяготилась постоянным присутствием мужа. Он вступил в коллегию адвокатов, но почти сразу же забросил юриспруденцию (“Мистеру Гиннессу не нужны три гинеи”, – приговаривал его секретарь, раздавая указания помощникам). Брайан безвылазно торчал дома, на Букингем-стрит. После детства в постоянном окружении родственников, когда высшей ценностью казалась возможность побыть одной, Диану пугало, что Брайан столь же назойлив, как ее болтливые и вечно требующие внимания сестры. Свобода, к которой она стремилась, вновь оказалась недостижима. На какое-то время муж все-таки расстался с ней, поехав в Австрию с Томом, – он, как и все, любил Тома, – но с дороги написал сорокастраничное письмо с рефреном: “Я лежу без сна и тревожусь о тебе”. Вот еще не хватало! (У Митфордов подобные сантименты не были в чести.) Его манера обращения с Дианой, неудачная смесь заискивания и настойчивости, была столь же неразумна, как обращение Нэнси с Хэмишем Сент-Клер-Эрскином. Брайан тоже передавал всю власть в отношениях другому человеку (l’un qui se laisse aimer) и ожидал, что партнерша будет бережна с его сердцем. Увы, подобное доверие редко оправдывается. У Дианы под улыбкой Мадонны вибрировала колоссальная невостребованная сила. Она могла чувствовать лишь презрение к чужой слабости – тем более что понимала, как мало Брайан заслуживает презрения. Он действовал ей на нервы, и тут не было иного выхода, кроме радикальной смены тактики. Обожание Диана получала в огромных количествах, ей требовалось нечто бодрящее. Такой умный человек, как Брайан, мог бы и догадаться.
На самом деле неудовлетворенность жизнью, полной денег и восхищения, служит к чести Дианы. Она вышла за Брайана не потому, что он был богат (и с долей торжества восклицала: “Я сделалась нищей, когда ушла от него”, хотя нищета Итон-сквер была относительной)3. Подобно Нэнси и остальным сестрам, Диана не была способна к холодному расчету. Она выбрала Брайана, потому что он сулил ей новую жизнь и отчасти потому, что этому браку противились родители. И ведь они были правы, предостерегая, что она еще слишком молода, но едва ли с возрастом что-то изменилось. Обычное благополучие никогда не сможет удовлетворить женщину, которой любые дары выдавались без малейшего обязательства платить по счетам.
В феврале 1932 года “Санди график” сообщала: “В скором времени ожидается возвращение в Лондон молодой писательницы мисс Нэнси Митфорд, которая в ближайшие две недели закончит свой новый роман [ «Рождественский пудинг»]. Она сообщила нашему корреспонденту, что в деревне писать легче. Вероятно, там имеются и свои развлечения: на прошлой неделе ее мать, леди Ридсдейл, устроила бал в честь ее младшей сестры с пышным именем Юнити Валькирия. Леди Ридсдейл, не обладая писательским талантом дочери, прославилась как великолепный кондитер…”
Первый бал Юнити состоялся в Свинбруке за пять месяцев до бала на Чейн-уок. Ее дебют пришелся на полный превратностей год, с которого для Митфордов началось все: катастрофы, трагедии, слава, миф. Но поначалу все казалось обычным и нормальным: очередная дочь вступала в свет. Если Юнити и была обделена привлекательностью Нэнси, спокойствием Пэм и красотой Дианы – ну что ж, так тому и быть. Матери дебютанток, вероятно, перешептывались за чаем о хлопотах Сидни Ридсдейл (уже четвертая дочь вышла в свет, а замужем только одна, старшей уже под тридцать, дорогая моя, а теперь еще эта великанша, словно из северных мифов…). Но ничего непоправимого пока не произошло.
Описания Юнити в детстве противоречивы. Джессика запомнила ее угрюмой и раздражительной, Джон Бетжемен – живой, с чувством юмора, а одноклассница писала: “Она сама была самоубийство – столь склонна к саморазрушению”. Горничная Митфордов Мейбл утверждала, что Юнити “ужасно обращалась с мисс Хасси”, одной из гувернанток, но мисс Хасси отзывалась о своей воспитаннице с сочувствием и любовью: “Никогда не забуду эту маленькую Жанну д’Арк”. Дебора, признавая собственную растерянность, много лет спустя писала: “Вероятно, сказать, что она была непостижима, – чересчур легкий выход, но это факт”. Однако воспоминания о Юнити подчас окрашены знанием о ее будущем: странности преувеличивают, придают им слишком большое значение. Так убийцу постфактум аттестуют как “одиночку, слегка одержимого”, но эти же черты законопослушного гражданина остаются незамеченными. Можно перебирать необычных любимцев Юнити, двукратное исключение из школы и видеть в этом семена будущего безумия (закрыв глаза на то обстоятельство, что Дебора держала ручную козу и не вписывалась в казенную систему образования, однако трудно себе представить более психически здорового человека).
Несомненно, присутствие Юнити в доме раздражало родителей, и не случайно они раз за разом пытались отослать ее в школу. Вряд ли она была особенно шумной, скорее предпочитала “тупое неповиновение”, особенно под пристальным и критическим взглядом отца. Склонность Дэвида взрываться по пустякам лишь обострялась благодаря привычкам Юнити, например, сползать за едой под стол. Даже в огромном доме от нее деться было некуда, словно от садовой скульптуры, загромоздившей холл. Ее угрюмость тоже не лишена была юмора. Так, однажды Сидни, взяв на себя обязанности учительницы, прочла ей какой-то отрывок и попросила пересказать, но Юнити отчего-то отказывалась это сделать. Неужели она ни словечка не запомнила? – уговаривала Сидни. Одно только словечко! Хорошо, ответила Юнити, я помню “и”. Ее письма отличаются чрезвычайной живостью, словно с трудом сдерживая присущий Митфордам избыток личности. Интересно косвенное свидетельство – сообщение мисс Хасси о художественном таланте Юнити: “Она рисовала карандашом и красками в манере Блейка. Столько воображения”. Все девочки Митфорд были одарены – в разной степени и на разный манер, – и Юнити позже посещала в Лондоне школу искусств (бывшую школу Сикерта). Но этот выход, отдушина для фрустраций, оказался недостаточен или же появился слишком поздно. В итоге она подарила один из своих искусных коллажей другому несостоявшемуся художнику – Адольфу Гитлеру.
Примерно с двенадцати лет “трудной” считалась и Джессика, хотя это не воспринималось так остро – может быть, потому, что ее приятная внешность, а главное, изящество (самая маленькая из сестер) делали ее присутствие не столь грозным. Юнити выросла огромной, почти метр восемьдесят, красивой, но с плохими зубами в результате пристрастия к картофельному пюре: на передних зубах две серые пломбы. Словно неуклюжий, слегка изувеченный близнец Дианы: “Застенчивая, нелюдимая, лицо крупнее, и все черты преувеличены, более выражен подбородок”4. Но газеты, раздававшие дебютанткам оценки (благопристойный вариант “колонки позора”, которой обзавелась “Дейли мейл”), были к Юнити благосклонны. “Самой прелестной девушкой в Эпсоне показалась дост. Юнити Митфорд”, – провозгласила “Дейли экспресс” после Дерби 1932 года.
Но это суждение едва ли соответствовало истине: вероятно, Юнити выделяли потому, что она была еще одной из девочек Митфорд.
В том же 1932 году Джон Бетжемен написал странный трогательный стишок: “Сестры Митфорд, сестры Митфорд, в них люблю я их грехи…” Так юный поэт из романа Мюриэл Спарк “Девушки со скромными средствами” влюбляется в “созвездие” девушек, поселившихся в пристойном лондонском пансионе, и особенно в ту, кто воплощает для него это целое. Для Бетжемена воплощением целого стала Памела (“что ближе всех к земле”). Она жила тогда в Биддсдене, где он часто бывал. После разрыва помолвки с Оливером Уотни Памела осталась у разбитого корыта, притихла и ездила с родителями в заграничные путешествия как безнадежно незамужняя дочь. Она отправилась с отцом в Канаду в очередной раз искать золото и со всей семьей в Сен-Мориц. Дома она разводила бордер-терьеров и продавала их через “Таймс”. В некоторых отношениях ее можно было считать самой благополучной из сестер, поскольку она не доставляла хлопот, но – как и с Нэнси – неотступно маячил страшный вопрос: что делать девушке, если она никак не выйдет замуж'? Ужасно, право, сколь мало изменилось положение женщины за сто с лишним лет с тех пор, как Шарлотта Лукас вынуждена была благодарить небеса, пославшие ей мистера Коллинза.
Но Пэм сама решила эту проблему, предложив Брайану Гиннессу стать управляющей его молочной фермой с 350 акрами земли. Он тут же согласился – он тепло относился к невесткам, а возможно, как и его приятель поэт Бетжемен, был восприимчив к их совокупной красоте5. Пэм получила ферму и коттедж. Мисс Пэм, как ее именовали доярки, чувствительному Бетжемену представлялась воплощением вечного сельского покоя. Она была привлекательна – еще одна версия Дианы, однако версия пассивная, почти “коровья”. Искра Митфордов не разгоралась в ней с такой яркостью, но таинственное очарование этого племени присутствовало, даже если она сама того не сознавала. “Женщина” – прозвали ее еще в детстве сестры, и неспроста. “Я все еще думаю о мисс Пэм, – признавался Бетжемен Диане в феврале 1932 года. – Я прислушивался, пытаясь понять, способствует ли недолгая разлука усилению привязанности, – боже мой, да! Все ли ее сердце склоняется к тому кошмарному чешскому графу?”
Чешский граф был на самом деле русским, Сергеем Орловым, и Пэм называла его просто другом, хотя Нэнси (типично для нее) утверждала, что Пэм “не слишком удачно разыграла свои карты”. Бетжемен, поворчав какое-то время насчет Орлова, сдался. До того он дважды делал Пэм предложение. Она потом объясняла, что очень хорошо к нему относилась, но не чувствовала любви, а потому “предпочла отказать”. В 1932 году отвергнутый жених писал Нэнси, которая ему очень нравилась: “Если Памела Митфорд окончательно мне откажет, ты могла бы выйти за меня – я богат, красив и аристократичен”. Сорок лет спустя, когда его посвятили в рыцари, Нэнси радостно его поздравила, приписав: “Поймай я тогда тебя на слове – «Раз мисс Пэм не желает выйти за меня, это стоит сделать тебе», – я бы сейчас стала леди. Увы, слишком поздно!”6 Она тоже прекрасно к нему относилась. Его пристрастие ко всему викторианскому, необычное для двадцатых годов, постоянно обыгрывается в “Шотландском танце”, а неуверенный в себе молодой писатель “Рождественского пудинга” списан с него. Это были легкие и неэгоистичные отношения, опровергающие известное мнение, будто Нэнси переполнена желчью. “Как мы умны и хороши”, – писала она ему в ответ на послание, восхваляющее “В поисках любви”. (“Я горжусь знакомством с тобой”, – говорил он ей еще раньше.)
Бетжемен описывает Биддсден как рай на земле: “Словно оксфордский сервиз – мир казался нам вечной вечеринкой”. Трехэтажное здание, столь же элегантное и официальное, как его хозяйка, как нельзя лучше подходило к ряду картин, будто из старинного домашнего кинофильма: вот Брайан Гиннесс показывает фокусы, Юнити на пару с Бетжеменом поет духовные гимны, Диана позирует Генри Лэму для портрета, проходит Памела в брюках для верховой езды и гонит стадо коров.
В этих декорациях обретался и Литтон Стрейчи. Несмотря на гомосексуальность, он тоже не устоял перед обаянием Дианы. Впервые они познакомились на ужине после оперы, который организовала Эмеральд Кунард. Она вздумала посадить гостя рядом с прославленной красавицей леди Дианой Купер. “Нет, я хочу сесть с другой Дианой”, – возразил он, возможно, из упрямства, но, как писала потом “другая Диана”, “мы тут же почувствовали сильнейшее притяжение, словно железные опилки и магнит”. Ее страсть к знаниям, которую в детстве удалось лишь пробудить, но не насытить, нашла в Стрейчи идеального сотоварища на том этапе жизни. “Отчасти благодаря ему я так быстро повзрослела”. Диане хватило великодушия изображать из себя поклонницу Стрейчи, а не наоборот. Способность привлекать людей никогда не делала ее спесивой.
Дом Стрейчи поблизости от Биддсдена, в Хэм-Спрее, вмещал типичную блумсберийскую компанию, в том числе Дору Кэррингтон с мужем и любовником мужа. В Диане, при всей широте взглядов, ничего блумсберийского не было. Она никогда не стала бы отождествлять, как это делали они, духовную свободу с отказом от бытовых удобств. “Беднейший крестьянин Центральной Европы не потерпел бы такого дискомфорта, какой терпели они”. Кэррингтон (так все ее называли) была безнадежно влюблена в Стрейчи, однако с Дианой соперничать не стала, предпочтя с ней подружиться. Она часто бывала в Биддсдене и в честь рождения Десмонда расписала там окно. После визита в 1931 году она отчитывалась Стрейчи: видела “трех сестер и маму Ридсдейл. Младшие [Джессика и Дебора] ошеломляюще красивы, а другая, шестнадцатилетняя [Юнити], восхитительна, в греческом стиле. Мать тоже показалась мне замечательной, очень разумной, без манер высшего класса”.
“Мне казалось, я хорошо ее знаю, – писала потом Диана о своих отношениях с Кэррингтон, – но это была иллюзия”. Она не осознавала силы чувств своей новой подруги к Стрейчи (“только Литтон что-то значил для нее”) и сожалела, что немалый талант художницы был истреблен этой странной, всепоглощающей страстью, которая вскоре перешла в последний акт драмы. В 1931 году Стрейчи был уже тяжело болен: неоперабельный рак осложнился тифом. Он умер в январе 1932 года. Кэррингтон пыталась отравиться газом, затем попросила Брайана одолжить ей ружье. Он выполнил просьбу с величайшей неохотой, но был обнадежен ее новым визитом: в марте она приехала на пикник, после чего прислала радостное письмо с благодарностями (“ты даже не знаешь, как я люблю бывать в Биддсдене”). А еще через несколько дней застрелилась. Брайан тяжело переживал свою (пусть невольную) вину, а пытавшаяся его утешить Диана сама была на грани отчаяния. Она-то находилась в Лондоне, когда это произошло. А незадолго до несчастья, 21 февраля, она побывала на обеде, где ее посадили между членом семьи Ротшильд и сэром Освальдом Мосли, которого она знала в лицо, но теперь впервые получила возможность с ним поговорить. Годы спустя, вспоминая обитателей Хэм-Спрея, Диана подтвердила, что там было ощутимо возраставшее напряжение, “и все же мне там чудилось нечто постоянное, хотя бы потому, что юные редко задумываются о том, как все преходяще”7. Со смертью Стрейчи и Кэррингтон преходящесть Биддсдена стала очевидной.
И Юнити тоже воспринимала это место как зачарованный замок, раскрывший в ней талант к счастью. Бетжемен, неизменно именовавший ее “Юнити Валькирией”, запомнил ее как похожую на Пэм (и с такими же митфордианскими словечками), но более жизнерадостную. Она любила компанейские игры вроде “Замри” (тогда это называлось “Бабушка идет”). Бетжемену запомнилось, как они изображали статуи на лужайке возле Хэм-Спрея. В ту пору Юнити была одержима кинозвездами и могла смотреть кинопрограмму в “Эмпайре” на Лестер-сквер по два-три раза подряд. “Юнити Валькирия была очень остроумной, – утверждает Бетжемен, не смущаясь своей симпатии к ней. – У нее было замечательное чувство юмора, которое почему-то пропадает в рассказах о ней”.
В мае 1932 года Юнити была представлена ко двору и бодро отчитывалась Диане: “Было очень весело дожидаться в очереди на Молле”. Диана снабдила сестру серобелым платьем от Нормана Хартнелла (это вам не рукоделие горничной Глэдис), а также шубой, перчатками и всем остальным. “Ты меня одела с головы до пят”. Юнити производит впечатление вполне счастливой дебютантки. Она догадывалась – девушки обычно догадываются, – что по физической своей стати едва ли имеет шанс сделаться общей любимицей среди нервных юнцов, которые неизбежно окажут предпочтение девицам более скромного роста и привычного поведения, но сколько-то поклонников у нее появилось. В “Достопочтенных и мятежниках” Джессика создает образ “почти пугающей” эксцентричности, от которой по тихой заводи аристократических бальных залов прокатывались волны ужаса: Юнити носила в сумочке любимую крысу Ратулара и сидела во время танцев, поглаживая любимицу Вместо ожерелья она обматывала шею змеей по имени Энид.
“Сложилась легенда, будто она порой брала с собой крысу, но на легенды полагаться не следует”, – уклончиво, но ядовито комментирует Дебора. Как обычно, воспоминания сестер противоречат одно другому в соответствии с настроем каждой. Мифу о Юнити (а Джессика великий мифотворец) вполне соответствовало желание эпатировать общество, дополнив костюм от Хартнелла змеей. Прагматичная Дебора, естественно, утверждала, что ничего подобно Юнити себе не позволяла. Сохранилась семейная фотография, где Юнити держит Ратулара на плече, но в слегка диковатом, наполовину сюрреальном мире Митфордов это едва ли могло кого-то удивить. А прочие истории – будто она похитила несколько листов почтовой бумаги в Букингемском дворце, пока ждала своей очереди быть представленной королевской чете, что она ездила в Блэкфрай-арз смотреть бой без правил (непосредственно перед балом в клубе “Херлингэм”) – и вовсе не шокируют. Так могла бы поступить любая девушка, если бы чувствовала себя заброшенной и пыталась привлечь внимание. Юнити, несомненно, стремилась привлечь к себе внимание, вот только “любой девушкой” ее не назовешь.
Её судьба оказалась прочно связана с судьбой Дианы, хотя старшая сестра и не желала брать на себя ответственность. “Юнити уродилась революционеркой, – говорила она, – и результат был бы тот же, даже если бы я не взяла ее с собой в Германию”.
Остается, правда, вопрос, каков был бы результат, если бы Диана в феврале 1932-го не разговорилась за обедом с Освальдом Мосли.
В тот раз она столь мало заинтересовалась этим прославленным соблазнителем, что Брайан, неотступно и печально за ней наблюдавший (и тем ее бесивший), не увидел причин для беспокойства. Но вскоре Мосли повел осаду по всем правилам, и все изменилось. Он-то присматривался к Диане еще с прошлого лета, с бала в особняке на Парк-лейн, принадлежавшем другу ее брата сэру Филиппу Сэссуну. Конечно, он положил на нее глаз. Недосягаемость пробуждает желание, а применительно к Диане это было особенно верно. Позднее Мосли напишет, что Диана обладала “несказанным ликом готической мадонны”; если Джеймс Лиз-Милн ее итальянизировал, как модель, достойную Рафаэля, то Мосли увидел красоту более древнего, североевропейского типа.
Мосли образца 1931 года, то есть пока он еще не сделался исторической личностью, не был точным мужским двойником Дианы, но все же играл в обществе схожую роль. С самого начала, когда он после Первой мировой войны получил место в парламенте, Мосли воспринимался как восходящая звезда. В этот момент он как раз взял паузу – reader pour mieux sauter, вероятно, так он это понимал – и планировал вновь ворваться на политическую сцену, однако уже на собственных условиях. В высшем свете он также успел прославиться как гроза мужей, хотя и состоял в браке с леди Синтией Керзон. Преследование замужних женщин Мосли понимал на охотничий лад: “вспугивал дичь”. В современном представлении это был классический альфа-самец. Диана впервые имела дело с таким мужчиной в качестве потенциального партнера, однако она с детства считала подобное поведение нормой: альфами были оба ее деда и в некоторой мере отец.
Мосли родился в 1896 году в старинной стаффордширской семье, довольно богатой: его предкам принадлежала земля, на которой была построена центральная часть Манчестера. Его назвали в честь отца, а дома чаще именовали Томом (Диана стала звать его Кролик, а Нэнси – Сэр Огр). Воспитывал его в основном дед, родители разошлись, когда Освальду было пять лет. “Детство я провел на коринфский лад”8, заявлял он, подразумевая, что воспитание было по-мужски суровым. Дед, которого он вспоминал с нежностью, в юности боксировал, да и в старости как-то вырубил внука одним ударом. Мосли придавал большое значение силе и ловкости, отлично ездил верхом и фехтовал, хотя в Винчестере невзлюбил командные игры. Его физический облик – подтянутый, всегда наготове, какая бы неожиданность ни случилась – был главным фактором поразительной самоуверенности, политической активности Мосли и его сексуальных побед.
Отслужив в армии и авиации во время войны, он получил в 1918 году гарантированное консерваторам место в парламенте (от Харроу), а в 1920 году вступил в почти что династический союз с Керзонами. Лорд Керзон, бывший вице-король Индии, занимал в ту пору пост министра иностранных дел и считался очевидным наследником премьер-министра Эндрю Бонара Лоу, хотя (тоже примета времени) в итоге эту должность получил выходец из среднего класса Болдуин. Синтия, Симми, была средней из трех дочерей Керзона, красивая девушка и во всех отношениях завидная невеста. Свадьба, ставшая кульминацией многодневного нагнетаемого газетами ожидания, состоялась в королевской часовне Сент-Джеймского дворца с разрешения Георга V, который почтил церемонию своим присутствием. Список титулованных гостей включал и вдовствующую графиню Эйрли, прабабушку Дианы. Прием – в великолепном особняке лорда Керзона на Карлтон-хаус-террас.
Богатство Керзона, примерно таких же масштабов, как состояние Гиннессов, главным образом происходило из Америки: он, как и многие другие пэры, счел необходимым поддержать свой род деньгами купеческого происхождения. Первая жена лорда Керзона, Мэри, была дочерью чикагского еврея-миллионера, вторая жена, Грейс, – вдовой чрезвычайно богатого американца. В промежутке он имел связь с писательницей Элинор Глин, создавшей термин “это”. Кое-что общее у него с зятем было, но Мосли, конечно же, обошел тестя с большим отрывом. В какой-то момент после свадьбы он признался Симми во всех своих романах (“за исключением ее сестры и мачехи”, уточнил он в разговоре с Бобом Бутби). “Сестра” – Ирэн, леди Рейвенсдейл (наследница пэрства). Развивая на свой лад чеховские мотивы, Мосли затем добился взаимности и у другой сестры, замужней Александры (Баба) Меткальф.
Супружеская неверность и секс как форма досуга входили в норму В окружении Мосли от мужчины чуть ли не ожидалось, что он будет приударять за хорошенькими замужними дамами. (Супружеская верность Брайана представляла собой, пожалуй, исключение.) Это никого не шокировало, всем было известно, как в загородных усадьбах люди крадутся ночами в поисках таблички с заветным именем на двери спальни. Но все же поведение Мосли не укладывалось в общий стандарт. И хотя на первом месте в его жизни всегда оставалась главная партнерша – сначала Симми, потом Диана, его любовные успехи достигали патологического размаха и в основном были, видимо, нужны для похвальбы (что можно сказать и о многих других его поступках). Помимо невесток он добавил к своим трофеям в двадцатые годы Сильвию, леди Эшли (бывшую хористку и будущую жену Кларка Гейбла) и Джорджию, жену Сашеверела Ситуэла. Приехав летом погостить в загородный дом Мосли в Букингемшире, Джорджия Ситуэл отметила: “Том красуется в плавках и очень доволен собой”. Еще бы! За двенадцать лет от женитьбы на Симми до встречи с Дианой – несколько десятков любовных связей. Этой его побочной карьере способствовало и приобретение “холостяцкой квартирки” на Эбури-стрит в 1929-м. Алиби ему служили уроки фехтования, и Симми обычно обманывалась. Добрая, всеми любимая женщина, преданная (и богатая) жена, мать троих детей, она всегда была самого лучшего мнения о муже и заслуживала, правду говоря, большей верности.
Мосли быстро сделал себе имя в политике, но опять-таки в несколько странной и показушной манере, словно ему хотелось выскочить из комфортной и перспективной колеи. В этом, как и во многом другом, он похож на Диану К 1922 году он превратился в “независимого консерватора”, обличающего “неспособность правительства сократить бессмысленные расходы” и отказаться от использования “черно-коричневых” в Ирландии, а в 1924 году перешел к лейбористам, во главе которых стоял Рэмси Макдональд. Чрезвычайно экстравагантный поступок для человека его происхождения и причинивший немалое огорчение лорду Керзону. Вероятно, Мосли действовал не столько из принципа, сколько из-за желания уйти от консерваторов, среди которых он стал весьма непопулярен; и все же его заступничество за шахтеров во время всеобщей стачки было не менее искренним, чем позиция Дианы, и неслыханный уровень безработицы его действительно всерьез тревожил. Более семидесяти местных лейбористских округов предложили Мосли баллотироваться в качестве своего кандидата на выборах 1924 года, а он, что тоже типично, предпочел состязаться с Невиллом Чемберленом, будущим премьер-министром, чья семья занимала место в палате общин от Ледивуда уже полвека – и едва не одержал победу. Через два года он выдвигался, от лейбористов по округу Сметуик на дополнительных выборах, а в 1927-м выступал на встрече, когда собрание попыталась сорвать небольшая группа нахалов, именовавших себя Британскими национальными фашистами. Симми, повторявшая все зигзаги его пути, и сама не чуждая политики, тоже решила выдвигаться от лейбористов и прошла в парламент по округу Сток-он-Трент в 1929-м. Мосли подарил ей брошь с выложенным рубинами числом полученных ею голосов. Годом ранее его отец скончался, оставив ему титул баронета (“от такого не стоит отказываться”, безмятежно постановил Мосли) и примерно 250 000 фунтов. Совокупное богатство этой пары и ее светская жизнь многим однопартийцам казались неуместными, если не просто отвратительными. “Удивительное и поистине печальное зрелище, – писал некий комментатор, когда Мосли был принят в партию лейбористов, – как рабочие люди… буквально пресмыкаются перед золотым тельцом”. В Британии отношения с высшим классом устроены не так-то просто, антагонизм сочетается с таинственным притяжением. Патернализм в духе традиций и современный энергичный напор складывались в грозную силу, делавшую Мосли неотразимым в глазах многих людей.
Молодой немецкий журналист описывал появление Мосли на собрании лейбористов в Лондоне в 1924 году:
Внезапно по толпе пронеслось какое-то движение, и молодой человек с лицом британского правящего класса, но с походкой Дугласа Фербенкса пробился сквозь толпу к платформе. За ним следовала дама [Симми] в тяжелых дорогих мехах. Перед нами предстал Освальд Мосли, чья стремительная политическая карьера являлась одним из самых удивительных феноменов международного рабочего движения… Новый человек заговорил… То был гимн, эмоциональное воззвание не к интеллекту, но к идее Социализма.
Так выглядел этот великий оратор в действии. Когда речь завершилась, толпа “неистовствовала”, “вне себя, словно на боксерском матче или на ярмарке”. При такой всенародной популярности (описанная сцена до неуютности напоминает Нюрнберг, только масштабом поменьше) неудивительно, что многие члены парламента с недоверием относились к молодому баронету-лейбористу. Мосли посматривал на сотоварищей с презрением и приговаривал: “Дохлая рыба гниет с головы”. И тем не менее Боб Бутби писал Симми: “Думаю, твой муж, хоть он и проклятый богом социалист, станет премьером и пробудет на этом посту очень долго, потому что в нем есть божественная искра, почти утраченная ныне. Да, о нем говорили в таких выражениях. Стивен Болдуин ворчал: “Том Мосли – подонок и совсем не тот, кто нужен”, но когда в 1929 году Мосли получил должность канцлера герцогства Ланкастерского и особое поручение разобраться с безработицей, Болдуин и наиболее подозрительные среди лейбористов вроде Герберта Моррисона казались отсталыми глупцами.
Следующий год породил “Меморандум Мосли”: манифест о возрождении страны. Впоследствии говорили, что он на поколение опередил свое время, но содержал тревожные приметы будущих тенденций. Экономическая теория в духе Кейнса (в частности, устранение безработицы в краткосрочной перспективе путем трудоемкого строительства дорог) сочеталась с требованием установить намного более сильную, фактически авторитарную власть. Значительная часть лейбористов высказалась в пользу меморандума, хотя многие сочли его чересчур дерзким, и лишь с небольшим перевесом его отвергли на партийной конференции 1930 года. Эта неудача, как всегда, подтолкнула Мосли к радикальным действиям. Он вышел из партии, а в 1931-м Макдональд сформировал Национальное правительство. Лейбористская партия практически раскололась, и не столько из-за самого меморандума, сколько из-за тех противоречий, которые он обнажил. Если бы Мосли не вышел в досаде из партии, он бы почти наверняка сделался лидером лейбористов. Однако он был уверен, что сумеет увести за собой многих последователей, в том числе Эньюрина Бивена, в новую, лично им созданную партию. Этими событиями, очевидно, объясняется презрение, с каким Диана относилась потом к Рэмси Макдональду и к правительству, которое он возглавлял вплоть до 1935 года (оно “фактически было тори”). (Писательский талант Диана использовала нередко для сведения старых счетов – так, мужа Дианы Купер, который обозвал Мосли в 1923 году “липким, скользким, слюнявым большевиком [sic]”, она разодрала в клочья спустя тридцать лет9.) В одном Мосли был безоговорочно прав: безработица требовала более радикальных решений, ее уровень достиг двух миллионов человек, когда он составлял меморандум, и приближался к трем миллионам в 1933 году, когда из Новой партии вырос Британский союз фашистов.
К моменту первого настоящего знакомства с Дианой Мосли находился в межеумочном положении: покинул парламент и готовился к следующему ходу. Судьба как нарочно предоставила ему досуг для охоты на богиню. Новая партия быстро распалась, на выборах 1921 года потерпели поражение все 24 кандидата. Джеймс Лиз-Милн недолгое время агитировал за Мосли, но без особой убежденности. Спустя много лет он попытался припомнить тогдашние свои впечатления, и вышло поразительное свидетельство о том, как далеко завели Мосли ораторское искусство, дар овладевать аудиторией, словно у рок-звезды: “Он был в ту пору воплощением победоносного эгоизма… Поза, гримасы, сверкающие зубы, то обнажающиеся, то исчезающие, и вся эта рассчитанная удаль скорее могли произвести впечатление на эмансипированных дамочек из Мэйфера, чем на голодных рабочих из Поттериз”. Прежний соратник Мосли, Гарольд Николсон, ездил вместе с ним к Муссолини. Он писал: “Мосли верит в фашизм, а я нет”. Но Диана, которая вопреки видимости отнюдь не была эмансипе из Мэйфера, в 1932 году постепенно уверилась, что Мосли призван спасти Британию. “Иногда мы спорили, – пишет она, – но в целом он меня убедил”. Она приняла его веру. И, как принято у Митфордов, дала ему прозвище – Вождь.
В тот вечер, когда ради Юнити устроили танцы на Чейн-уок и Диана вышла к гостям в сером платье из тюля немыслимой красоты (и с немыслимым количеством бриллиантов), они с Мосли наконец объяснились. При этом он тут же предупредил, что Симми никогда не бросит. Как бы Диана к этому ни отнеслась, это не побудило ее отказаться от Мосли. Этот заносчивый греховодник перевешивал в ее глазах мужа (который написал ей письмо, трогательно приглушая негодование и прося лишь прекратить “завтраки” с Мосли), обоих сыновей, идеальную жизнь. Наутро Мосли позвонил ей по телефону и, не вслушавшись в голос той, что сняла трубку, обратился к горничной: “Дорогая, когда я тебя увижу?”
В эту же судьбоносную пору – между июльским балом и созданием Союза британских фашистов в октябре – Гиннессы устроили в Биддсдене fête champêtre, Диана щеголяла в серебристом парике, сделанном Робертом Байроном, а Мосли был с ног до головы в черном (тут никаких неожиданностей). По свидетельству одного из гостей, “Диана всем твердила, какой Мосли потрясающий, словно девица, влюбленная в кинозвезду”. Но ей ведь и правда было всего двадцать два года. Художнику Генри Лэму, который смотрел на Мосли косо, она сказала с характерной самоироничной улыбкой: “А вы все думаете, какой он пройдоха”. Ни малейшей осторожности она не соблюдала: большую часть вечера провела с Мосли наедине в доме наверху. Симми, особенно кроткая в наряде пастушки, видимо, обо всем догадывалась: преданную жену, которая следовала за знаменами мужа словно овечка (только овечки и недоставало к ее костюму) и теперь стойко агитировала за БСФ, муж обманывал с хозяйкой дома, и присутствовавшие делали вид, будто ничего не замечают. О переживаниях Брайана можно только догадываться, но едва ли Диана застала его врасплох, когда в ноябре 1932 года выразила желание уйти. Другое дело, насколько он поверил, что она способна это сделать. Накануне Нового года Диана преспокойно явилась в компанию, собравшуюся у Мосли и Симми, где присутствовали и две другие сестры Керзон, более мстительно настроенные, чем законная жена. Поступок необычный, возможный лишь для той, кто была очень молода, невосприимчива к чужому мнению и вполне уверена в себе. На следующий день она сняла маленький дом на Итон-сквер, задешево, потому что дом был в плохом состоянии, зато располагался поблизости от квартиры Мосли, “чертовой проклятой богомерзкой Эбури”, как назвала холостяцкое убежище Симми, которая, при всей своей святости, была не чужда страсти. “Как часто она появляется там?” – терзалась жена Мосли. Диана обосновалась в новом жилище с сыновьями и четырьмя служанками и в мгновение ока публично и без стыда сделалась “другой женщиной”.
С этого начинается распад семейства Митфорд. Неслыханный мятеж Дианы скажется на Юнити и Джессике, а родители впадут в гнев, отчаяние и стыд. Диана встала на путь, который приведет к поношению, статусу парии и тюрьме Холлоуэй. Дни, когда главными причинами для тревоги служили Нэнси с ее дерзкими повестями и глупой безответной страстью да очередная потеря денег на затее с пластиковыми контейнерами для радиоприемников, остались в прошлом и казались порой безоблачного счастья. В 1935-м будет снята последняя, завершающая долгий ряд семейная фотография, и едва раздастся щелчок фотоаппарата, как все участники группового снимка разойдутся разными путями. “Я часто думаю, – напишет Нэнси в «В поисках любви», – что нет ничего столь щемяще-грустного, как старые семейные снимки”.
Родители пытались бороться за Диану. Зная, как ее это ранит, Сидни запретила Юнити, Джессике и Деборе общаться с сестрой. Дэвид вместе с отцом Брайана, к тому времени получившим титул лорда Мойна, решил наведаться к Мосли на Эбури-стрит. И вновь Мосли показал себя равным Диане: многих мужчин такой визит устрашил бы, а он ответил Рэндольфу Черчиллю, что будет надевать “на яйца защитный чехол”, да и вообще отмахнулся: “Предоставьте Диане поступать так, как она хочет”. Даже сегодня поступок Дианы кажется весьма рискованным: жить самостоятельно в качестве признанной любовницы самого злостного лондонского донжуана. Разве не безумие – уйти в полную неопределенность от обожавшего ее мужа, который готов был все положить к ее ногам? В 1932-м, когда развод все еще считался позором (и, что самое страшное, навеки лишал приглашения в королевскую ложу Аскота), открытый адюльтер был неслыханным скандалом. Так дела не делались. Тайные связи оставались тайными, а семья – неприкосновенной. Но радикализм Дианы, ее нежелание лгать инстинктивно прорастали и в личную жизнь.
“Ты еще СЛИШКОМ молода, чтобы впасть в немилость у света, если такое случится”, – писала Нэнси с искренним состраданием и обещала всегда оставаться на стороне Дианы. Том Митфорд, чье мнение обычно считалась наиболее весомым, пришел в ужас, в том числе и потому, что дружил с Брайаном. Впоследствии он и его родители ругали Нэнси за то, что она поддержала Диану в желании развестись. Том также проницательно заметил, что содержание в 2500 фунтов в год, которое Брайан выделил жене, покажется ей ничтожным. Сумма – вообще-то довольно щедрая – действительно могла показаться ничтожной после привольных трат последних четырех лет, но Диане, кажется, нравилась мысль стать бедной. В этом было что-то новое, невинное.
Дом на Чейн-уок, совсем недавно приобретенный и с такой заботой обустроенный, пришлось продать. “Слуги обижены твоим уходом”, – писал Брайан – жалкая попытка дать хоть какой-то выход своему гневу. Типично для Дианы: причинив мужу такое горе, она затем отыскала ему квартиру в Челси и полностью обставила. “Дорогая, ты очень добра, – писал он ей. – Я так тебя за это люблю. То есть любил бы, если бы ты позволила”. Он, со своей стороны, передал ей обстановку Чейн-уок, в том числе два обюссоновских ковра, которые когда-то подарил ныне разъяренный свекор. От картины Стенли Спенсера, висевшей в Биддсдене, она отказалась и вернула семейные драгоценности Гиннессов. Лорд Мойн велел сыну быть мужчиной (как Мосли?) и сделать что-нибудь. Брайан продолжал писать свои безнадежные письма: “Уверена ли ты, что любишь Тома больше, чем меня… ты была моей единственной овечкой”. Трудно отделаться от впечатления, что нежной печалью он пытался пробудить в ней чувство вины или даже раскаяние. А как же иначе? Ни один человек не способен на такое самозабвенное великодушие, это противоестественно, как Нэнси и намекала в письме Диане. Повидав Брайана в Лондоне, она отчитывалась: “На мой взгляд, он весь ощетинен, только и твердит, что я обязана каким-то образом тебя вернуть и прочий вздор”. Нэнси есть Нэнси, нельзя доверять ей безоговорочно, однако хотелось бы думать, что под всей этой благопристойной писаниной Брайана скрывался неукротимый гнев.
Сидни Ридсдейл, при всей своей отстраненности вполне проницательная, сумела дать дочери отличный совет: “Я так рада была повидать тебя на днях и осмыслить, в чем все-таки дело: причина в той любви, которую ты, вопреки всему, питаешь к Брайану. Его худшая ошибка, по-видимому, заключается в излишней привязанности к тебе, а ты, со своей стороны, пожалуй, несколько нетерпелива. Прошу тебя, подумай хорошенько, прежде чем выбросить нечто ценное ради чего-то ничтожного и дурного”.
Если Диану хоть что-то могло остановить, это письмо сработало бы. Но то упорство, которое она проявила, чтобы выйти замуж за Брайана, теперь вернулось удесятеренным, и стоило матери посоветовать не уходить от мужа, как решимость дочери лишь укрепилась. Позднее она писала: “Как ни странно, мы с Кроликом оба понимали, что это pour la vie, что мы всегда будем любить друг друга”.
Она была права: они оставались вместе всю жизнь. Так ли уж трудно понять, почему она отдалась человеку, ворвавшемуся в ее жизнь хищным прыжком, словно волкодав Пилигрим?
А еще сказалась жажда свободы. Брайан был для нее идеальным мужем – и совершенно ей не подходил. Слишком легко Диана получала со всех сторон обожание, чтобы это ценить, а Мосли был первой реальной проблемой. Он ухаживал за ней, но не собирался пасть к ее ногам; он продолжал жить с женой и спать с сестрами Симми, – Диане, пытавшейся отбить Мосли у соперниц, хватало хлопот. Как те богатые аристократы, кому весь мир подавали на тарелочке севрского фарфора, а они тратили свое время и деньги на кровных скакунов, которые никогда не подчиняются до конца человеку, так и Диана до конца жизни будет разгадывать тайну своего возлюбленного. И он до конца будет возлюбленным: старый добрый секс играл в этой истории немалую роль. Брайан был очень красив, но робкие юноши из высшего класса не годятся в Казановы, а из Мосли через край била самоуверенность привыкшего к сексуальным победам самца. Должно быть, Диана и не сталкивалась прежде с подобным существом, пока Мосли не обрушил на нее включенную на полную мощность маскулинность. Отношения, начавшиеся с неодолимого сексуального притяжения, всегда сохраняют хотя бы частицу памяти о своем источнике (если только притяжение не сменится отвращением), и достаточно посмотреть на общие фотографии супругов Мосли в старости, чтобы понять: до последнего своего дня он вызывал у Дианы желание.
Груз истории делает это непонятным. Мосли стал фигурой демонической, страшным символом авторитаризма, каковым остался и после своей смерти в 1980 году. Даже поп-культура воспринимала его как символ политической жути. Первый альбом Элвиса Костелло, выпущенный в 1977 году, поминал “мистера Освальда с тату-свастикой”10, что не совсем справедливо (нацистом Мосли не был никогда), однако свидетельствует о том, что и через сорок лет после того, как воплощенная в Мосли угроза была своевременно подавлена, он продолжал быть известным и “сильным” тотемом. “Он любил Британию и ждал, пока она его призовет, – писал в 1976 году Клайв Джеймс, – не понимая, что главная причина любить Британию в том и заключается, что она не станет призывать ни его, ни кого-либо в его духе”.
В 1932 году фашизм ассоциировался с Муссолини и не слишком беспокоил англичан (чуть позже Муссолини финансово поддержит БСФ11), и Мосли тоже воспринимался иначе. Миновали дни, когда в нем видели будущего премьер-министра (сначала от консерваторов, а потом от лейбористов), но и политическим парией он еще не стал. Он не приобрел огромного числа приверженцев, как рассчитывал, но имел солидную поддержку. “Британский союз фашистов, – писал он, – представлял собой группу чрезвычайного реагирования, которая должна была отстаивать практичную политику с экстренными мерами и конкретным планом по выведению Британии из кризиса”. А кризис был реальный: финансовая паника, массовая безработица, коммунистическая угроза. Совсем не таким наивным, как это кажется задним числом, было беспокойство, устоит ли демократия.
Десять месяцев, от возникновения БСФ до августа 1933-го, ряды британских фашистов пополнялись столь стремительно, что пришлось обустраивать штаб-квартиру в просторном помещении на Кинг-роуд, Черный дом, который, как говорили, “был заполнен студентами, спешившими приобщиться к новому крестовому походу”12. Партия вобрала в себя небольшие разрозненные группировки фашистов, в том числе тех, кто набрасывался на Мосли в 1927-м. А приманка фашизма была заброшена в страну еще в начале двадцатых. Даже ныне Британия, при всем ее врожденном здоровом скептицизме, питает слабость к сторонникам заведомо нереалистичных мер: мейнстрим замаран компромиссами, а маргиналы, чистые и честные, сверкают перед глазами публики главным инструментом гипнотизера – требованием “перемен”. Само это слово по-прежнему сохраняет магическое очарование, а в ту пору никто не сулил перемены так уверенно, как Мосли. Лорд Ротермир и принадлежавшая ему “Дейли мейл” поддерживали БСФ вплоть до 1934-го – в январе того года газета вышла с шапкой “Ура чернорубашечникам”. Союз фашистов воспринимали как партию “молодых”. Иными словами, тут работал еще один политический лозунг – вдохновить молодежь, что всегда звучит хорошо, хотя и способно привести к кромешному идиотизму. Ллойд Джордж восклицал: “Сэр Освальд Мосли – чрезвычайно способный человек, и ему многое удается”. Перед членами Фабианского общества – нечего сказать, удачный выбор аудитории – Бернард Шоу произнес речь, в которой утверждал: Мосли “пишет очень интересные вещи… вы инстинктивно ненавидите его, поскольку не знаете, куда он вас тащит, а он явно собирается выдрать некоторых из вас с корнями”.
Такой радикализм импонировал завзятому агитатору Шоу, импонировал и Диане. Глубочайший парадокс этой натуры: женщина с самыми цивилизованными ценностями, прекрасным чувством юмора, жаждой личной свободы, желанием без смущения радоваться красоте жизни (да и сама – воплощение красоты) в тайниках своей души тянулась к чему-то темному, жестокому, диктаторскому, а главное – к тому, кто принимал себя сугубо всерьез. Как, спрашиваешь себя, митфордианский хохот не прорывался при виде Мосли, затянутого в черное, в высоких сапогах? Или как могла она слушать Гитлера, истошно вопившего чушь, и не поддаться семейной смешливости? Ну вот могла.
Диана, в отличие от мисс Джин Броди, не была “прирожденной фашисткой”. Но ее воля, этот сильный, отзывающийся на вибрации стальной стержень внутри, тянулся к родственному свойству Мосли. За обедом, вспоминал сын Мосли Николас, его отец любил рассуждать о Ницше “и при этом проделывал глазами фокус: они то вспыхивали, то меркли, словно маяк”13. Трудно удержаться от мысли, как глупо выглядело такое представление. Но, видимо, следовало там присутствовать, чтобы судить. Или же требовалась восприимчивость, полурелигиозная вера в то, что Мосли называл “волей к победе”.
В поздних своих текстах – жестких, ригористичных и полных сильных доводов против неизбежности и справедливости войны с Германией – Диана ясно обнаруживает ту бескомпромиссность, которая потянулась к обещанной Мосли определенности во всем. В рецензии на книгу о британской политике перед Второй мировой войной она сухо замечает: “Для членов парламента война против Германии была ответом сразу на множество вопросов. Все запущенные проблемы – безработица, недостаток жилья, бедность – решились одним ударом… Освальда Мосли осуждают за то, что он пророчил «коллапс», но он, к несчастью, оказался прав”14.
В том-то и дело: Диана верила в Мосли. “Именно это, – утверждала она, – дало мне отвагу пережить остракизм, гнев родителей… всеобщее осуждение”. Она полюбила мужчину, а не идеологию, но была покорена и его несравненной силой убеждения, и агрессией, в которой явно чувствовалось нечто сексуальное. Вещь достаточно известная: бледные, выросшие в полной безопасности девицы беззащитны перед мистическим мужским обаянием – про это твердят и мифы о вампирах, и романтическая поэзия, и рок-концерты во вспышках лазера. А Диана – еще раз напомним – была тогда совсем юной. Разумеется, она сохранила верность Мосли на всю жизнь, но если бы ей было к моменту их встречи на десять лет больше, может быть, она сумела бы устоять. “Только великие дела – и только на великий лад”, – говорил он позже; для молодой женщины, считавшей демократию безнадежной системой, где никогда не наладится жизнь, это звучало как величественная и потрясающая вера. Величественным казался и мужчина, способный произнести такие слова.
Итак, она переехала в Итоньерку – так она прозвала домик на Итон-сквер – и восседала там блистательной богиней в ожидании Мосли, который выкраивал время для встреч между законной женой, двумя другими сестрами Керзон и битвой за политическое господство. Наверное, он был вполне доволен собой. Какого еще доказательства своей неотразимости желать, когда самая красивая женщина Лондона отказалась от всего ради него? Если Диана в какой-то момент и усомнилась в правильности своего решения, об этом никто так и не узнал. Еще в Париже Пол Сезар Эллё объяснил ей: женщина с такой внешностью сама устанавливает правила. Красота отменяет общепринятые законы. До сих пор ей сходили с рук любые сумасбродства и она получала все, чего хотела. Возможно, ей захотелось посмотреть, что произойдет, если она сдаст себе самые скверные, какие только сможет подобрать, карты.
Нэнси, удерживавшая свою неординарность внутри тех границ, которые Диана только что нарушила, оставалась верна сестре. Она заезжала в Итоньерку так часто, как только могла; наведывались и многие друзья, хотя светское общество ее отвергло и, само собой, пошли слухи (например, Генри Лэм – как галантно! – записал ей в любовники Рэндольфа Черчилля).
Там, на Итон-сквер, в июне 1933-го Нэнси застал телефонный звонок Хэмиша Сент-Клер-Эрскина: по его словам, он обручился с другой женщиной. Чуть раньше он предупредил Диану об этом звонке; в известии не было ни капли правды, но он считал, что только так можно положить конец отношениям, становившимся все более нелепыми. “Будь осторожен, – попросила его Диана, – она способна себя изувечить”.
На самом деле Нэнси отреагировала, как свойственно женщинам ее типа: сначала рассердилась, потом взяла вину на себя. “Не могу уснуть, не сказав, что я так себя ругаю, так несчастна из-за того, что грубо с тобой говорила, – написала она в прощальном послании Хэмишу. – Я ведь знала, что ты не влюблен в меня”. Однако прошло не так уж много лет, и судьба поквиталась за Нэнси именно в той форме, о какой обычно мечтают покинутые: Хэмиш чуть ли не на коленях приполз в парижскую квартиру, где она жила в элегантном достатке, и всячески собой обременял былую подругу (“Очень беден и довольно жалок”, – описывала его Нэнси Ивлину Во в 1951-м). Ближе к ее смерти он посмел сказать что-то вроде того, что они могли бы уже много лет состоять в браке. “Спасите!” – восклицала Нэнси в письме к Деборе.
Но тогда, в 1933-м, ее захлестнули горе, стыд и мучительная растерянность. Двадцать восемь лет – что же делать дальше? В ответ словно чудо: Питер Родд, красивый, умный, сделал ей предложение, и через месяц с небольшим Нэнси была помолвлена. “О счастье, – писала она в августе Марку Огилви-Гранту, – о боже милостивый, я и правда счастлива”.
Наконец-то она опередила в гонке Диану, которая только что развелась. Хэмиш позвонил, когда Нэнси, Пэм и Юнити собрались у сестры поддержать ее накануне суда по делу о расторжении брака (“истица миссис Диана Гиннесс, Итон-сквер, на основании супружеской неверности мистера Брайана Уолтера Гиннесса, имевшей место в марте сего года в отеле в Брайтоне с Изольдой Филд”). Перед слушаниями лорд Мойн (“гори он в аду”) натравил на Диану частных детективов, но (видимо, по настоянию Брайана) собранные ищейками улики не были использованы. Неведомая мисс Филд, разумеется, была одной из тех девушек, что за плату соглашались выступать в качестве разлучницы, когда мужчина хотел легким путем освободить жену от брака. Подобно Тони Ласту в “Пригоршне пыли”, которого Ивлин Во провел через совсем уж комически-мрачную версию того же обряда, Брайан поступил как настоящий джентльмен (с присущим иногда этой породе налетом мазохизма). Его роман “Пение не в лад”, опубликованный в 1933-м, также включает брайтонский ход и рассказ о браке, распавшемся, потому что красавица жена “обратилась в некую светскую ересь безлюбости”. Прошу тебя, заклинал он Диану, объясняй всем, что этот сюжет – не про нас. Действительно, их история была иной, уникальной.
Внезапный поворот, от какого любой писатель отказался бы, как от заведомой натяжки: в мае 1933-го Симми Мосли умерла от перитонита. Ей было тридцать четыре года. Она почувствовала себя плохо в Сейвхее, семейной усадьбе в Бакингемшире, и как раз в пух и прах поругалась с Мосли из-за его измен. Осерчав, он уехал к Диане. Печальным эхом письма Нэнси к Хэмишу – при всей искренности, оно проистекало из отношений, которые Нэнси сама себе выдумала, – звучат слова, написанные Симми наутро мужу: “Сердце мое, я хотела бы извиниться за прошлый вечер. Я уже плохо себя чувствовала и оттого, наверное, поглупела”. Ночью ее увезли в больницу: лопнул аппендикс. Мосли наведался к ней, потом отправился обедать с Дианой и у нее впервые встретил Юнити. Несколько дней спустя Симми умерла. “Господи, какой ужас для Тома [Мосли], – писала Ирэн Рейвенсдейл. – И подумать, что Сим умерла, а Гиннесс живехонька и свободна. О! где же справедливость!” Ирэн не на жизнь, а на смерть боролась с сестрой за внимание Мосли, но даже не замечала комичности собственного положения. И возможно, она имела право думать, что именно из-за Дианы Симми не стала цепляться за жизнь.
Мосли горевал отчаянно. Говорили, что он “похож на сумасшедшего”15. После первой, типично эгоистической реакции на болезнь Симми далее он безотлучно оставался возле ее постели до самого конца. Он не собирался ее покидать: если Диана предпочла развестись, это касалось только ее. Диана и не просила Мосли расторгнуть брак, она готова была служить ему, как миссис Джордан королю Вильгельму IV. Но только социопат не почувствовал бы в такой ситуации испепеляющей вины; и Мосли и Диана ее глубоко переживали. Она держалась как могла, являлась на обеды с белым как мел лицом, но ее положение парии становилось уже безусловным, неотменимым. Не случайно и в старости эта женщина могла сказать: “Ты же знаешь, чужая ненависть для меня ничего не значит”. У нее было достаточно практики. Покойная Симми, превозносимая всеми газетами, обожествляемая светом, сделалась куда более мрачной тенью между ней и Мосли, чем при жизни.
Однако вторжение реальности в то, что пока было светской и сексуальной игрой, пусть и по высоким ставкам, сделало и преданность Дианы ее Кролику более реальной. Раз все обернулось плохо, Диане было еще важнее найти оправдания для своего решения – соединить судьбу с превратным жребием этого человека.
Мосли страдал, но и страдания его не изменили. При всей привязанности к Диане, он по-прежнему гарцевал с сестрами покойной жены, и те, соперничая между собой, объединились против “этой Гиннесс”. Александра поехала с Мосли отдыхать во Францию: как он сказал Диане, это лучший способ отвлечь внимание от их связи. На самом деле его отношения с невесткой вовсе не сводились к “прикрытию”, о чем Диана, конечно, была осведомлена. Ирэн писала: “Молюсь, чтобы это увлечение полностью вытеснило Диану Гиннесс”. Желая набить себе цену и вместе с тем защитить потомство Симми, Ирэн переехала в Сейвхей и взяла под опеку детей Мосли. Диана, у которой с отъездом возлюбленного высвободилось время, ненадолго заехала в Свинбрук, но отец отказался с ней разговаривать. Позднее в том же году и еще раз в 1935-м ей пришлось прерывать беременность – непростое дело даже для женщины со средствами, которой не было нужды обращаться к подпольным акушерам, но в тех обстоятельствах немыслимо было рожать ребенка от Мосли.
Грубость происходящего с ней поражает. Хочется вернуться вспять во времени и встряхнуть Диану: что же ты с собой сделала? И еще больше хочется это сделать в июле 1933-го, когда, явившись на коммунистическое собрание, она вскидывает руку в фашистском приветствии. Один из парней Мосли едва успел спасти ее от избиения. К тому моменту привлекательность БСФ для “молодежи” превратилась в нечто не столь невинное. Мосли окружил себя телохранителями, молодыми чернорубашечниками, которых тренировали на военный лад в Черном доме в Челси. Стало ясно, что молодые люди, искавшие выход для распиравшей их энергии, приходили к фашизму потому, что он сулил им, как теперь выразились бы, “идентичность”. Некоторые из них были восторженными и вполне безвредными16, но у многих кулаки так и чесались. Они мало чем отличались от футбольных фанатов, тех серьезных парней, кто организуется в “фирмы” и ездит на матчи с конкретной целью: задать противникам взбучку. А кто противник, не так уж важно, главное, чтоб был. В тот раз это был коммунизм. И евреи, разумеется.
“Годами красные хулиганы бушевали, распоясавшись, на политических собраниях”, – писал корреспондент “Таймс”, поддерживая, как и многие другие, утверждение Мосли, будто любая агрессия со стороны его людей – лишь акт возмездия. И опять-таки основной угрозой считался коммунизм. Фашисты – патриоты, коммунизм чужероден. Еще одно письмо, опубликованное после собрания 1934 гола в Олимпии, переросшего в массовое насилие, сообщало о “молодых людях, по большей части евреях”, которые были “явно в боевом настроении и получили то, на что нарывались!”. Антисемитизм выходит на первый план, хотя все еще принимает странные формы. Мосли, приглашавший друга Дианы, еврея Джона Сутро, баллотироваться от Новой партии, в 1933 заявил: “Нападки на евреев – величайшая ошибка Гитлера”. Но, попытавшись таким образом дистанцироваться от этого аспекта немецкой политики, он в тот же год направил делегацию БСФ в Нюрнберг. Своей невестке Ирэн Мосли проговаривался о пользе евреев: каждому движению требуется козел отпущения (и ведь правда). Учитывая привязанность Ирэн к Мосли, занятно, что она участвовала в благотворительном спектакле 1934 года в пользу немецких евреев. Возможно, она поступила так назло Мосли, оскорбленная его продолжающейся связью с Дианой.
В том же году Мосли обрушился на консерваторов, которые “молятся на итальянского еврея” (то бишь Дизраэли), и произнес чудовищную речь на митинге в Манчестере, где поминал “подонков континентальных гетто на службе у еврейских финансистов”. По его словам, за крупным капиталом стояли евреи и отсюда проистекала коррупция. “Возникало ощущение, что Сити копит богатства, а три миллиона безработных голодают”, – вспоминала потом Диана. Однако в ту пору евреи отождествлялись и с коммунизмом, концепция “жидоболыневизма” насаждалась в Германии двадцатых годов, мы сталкиваемся с ней не только в Mein Kampf но и, к примеру, в популярном памфлете17 про коммунизм у Моисея. Теория заговора держится лишь благодаря желанию людей верить в нее, и Мосли явно затронул больное место, когда заявил, что его безупречно патриотическое движение подвергается нападкам евреев. Возникает неуютная параллель с современностью: сейчас распространяется ненависть к “банкирам”, которых винят во всех проблемах нашей страны, и вновь возрождается антисемитизм, и пусть антисемиты не вполне понимают, что говорят, но опять уверены в каждом слове.
Много лет спустя Мосли все еще утверждал, что его последователи нападали на евреев только ради самозащиты. “Сэр Освальд никогда не признавался в антисемитизме, – писал Клайв Джеймс, – он всего лишь его воплощал”18. А что касается Дианы, она унаследовала близость к немецкой философии и культуре в целом. Ее дед верил в господство тевтонов, ее брат преклонялся перед Вагнером и Гете, и она инстинктивно принимала мечту об арийской Европе, чистой и белой, воинственной и благородной. Фашизм затрагивал нечто глубинное, чуть ли не подсознательное в этой женщине, которая также чтила цивилизации Франции, Рима и Греции. Нацисты составляли черные списки людей, которых следовало “превентивно поместить под стражу” после захвата Британии. В этих списках наряду с Черчиллем, Иденом и прочими политиками значился Литтон Стрейчи (умерший в 1932 году): опасными казались его эстетство, его интеллектуальный мятеж, блумсберийское отношение к политике, а может быть, и гомосексуальность. А ведь этого человека Диана искренне любила – и все же хотя бы отчасти принимала нацистскую веру, требовавшую уничтожить ее друга. Через несколько лет после войны она писала, что одним из величайших удовольствий для нее стало чтение мемуаров Сен-Симона, все эти утонченные мелочи жизни при дворе Людовика XIV; но она присутствовала на собраниях БСФ, посреди агрессивного рева, эдакая Мона Лиза в Аптон-парке, и что она при этом думала – непроницаемая загадка.
Столкновения между фашистами и коммунистами происходили в 1934-м регулярно, однако митинг в Олимпии в июне того года стал кульминацией. “Таймс” описывает события в размеренном тоне, однако складывается впечатление полного безумия. Коммунисты были хорошо организованы, среди них был и будущий муж Джессики, Эсмонд Ромилли, в ту пору семнадцатилетний. Сторонники Мосли то и дело высматривали смутьянов, “зажимали приемом джиу-джитсу и тащили вон”. Завязалась драка, причем дрались и молодые женщины; в ход шли ножи и кастеты. Большая часть двенадцатитысячной толпы, бедняки средних лет, взирали на происходящее в растерянности. После этого лорд Ротермир лишил БСФ поддержки своей газеты. Многие опасались, а кое-кто надеялся, что выборы 1935 года приведут к “диктаторскому правлению”.
Перед митингом в Олимпии Диана устроила на Итон-сквер ужин и среди прочих гостей принимала фантазийного эстета лорда Бернерса, который заполнял свой мини-дворец голубями, раскрашенными, точно конфетти, – опять-таки как это было возможно? Пришла и Нэнси, которая потом отправится на митинг вместе с братом Томом. К этому ее опыт общения с БСФ не сводился: в ноябре 1933-го она вместе с новым женихом, Питером Роддом, посетила собрание в Оксфорде. Какими она при этом руководствовалась мотивами, неизвестно, вероятно, в основном любопытством. Питер, который, по словам Джессики, был “ближе к левым, что меня устраивало”19, ненадолго увлекся надеждой, что фашизм сумеет решить социальные проблемы Британии. Ему, как Нэнси отчитывалась впоследствии Ивлину Во, “была очень к лицу черная рубашка. Но мы были молоды и восторженны; никто и не догадывался про Бухенвальд”. Диане по поводу собрания Нэнси писала, что Мосли “привел с собой нескольких неандертальцев, и они набрасывались и буквально драли ногтями каждого, кто случайно скрипнет стулом или кашлянет”. Это мало кому нравилось. Позднее Диана описывала телохранителей Мосли как “группу дисциплинированных людей, кому дозволялось пользоваться лишь голыми руками, выбрасывая смутьянов или отбивая нападение”20.
Но худшее впереди: Нэнси (выкинув черную рубашку в мусорную корзину) написала сатиру на фашистское движение, “Чепчики в воздух”, опубликованную в 1935 году Мосли превратился в “капитана Джека”, главу движения Юнион-Джек (в честь британского флага), все члены которого облачались в одинаковые рубашки. А еще в этой книге рассыпаны довольно двусмысленные замечания насчет супружества. Свадьба с Питером Роддом (его прозвали у Митфордов “Прод”) состоялась 4 декабря 1933-го в церкви Святого Иоанна на Смит-сквер. Нэнси благодаря щедрости Брайана Гиннесса нарядилась в очень милое белое платье из шифона. Одна из присутствовавших на свадьбе родственниц, Аделаида Лаббок (кузина со стороны Стэнли), через пять лет станет любовницей Питера. Он, в отличие от Хэмиша, был агрессивно гетеросексуален, и это тоже обернулось проблемой.
Решение Нэнси остановить свой выбор на Питере (который, согласно легенде, сделал предложение нескольким женщинам в тот вечер, когда Нэнси ответила ему согласием) оказалось ошибочным, и это выяснилось очень скоро. (“Кошмар, чего только девушка не сделает, чтобы восстановить уверенность в себе”, – говорит один из персонажей Нэнси.) Слишком долго она продолжала хранить мужу верность и делать хорошую мину при плохой игре, как было ей свойственно. Они выбрали своим домом Стрэнд-он-зе-Грин возле моста Кью, и Нэнси с удовольствием стала играть в жену и хозяйку: она унаследовала материнский талант обставлять дом, у нее было два французских бульдога, Милли и Лотти, и она избавилась наконец от клейма “засидевшейся”. Ее супруг был ярко одарен, учился в Баллиоле, происходил из хорошей семьи: его отец, лорд Реннелл, некогда служил послом в Риме. (Со временем Нэнси превратит его в помпезного и пустого лорда Монтдора в “Любви в холодном климате” и с удовольствием позаимствует худшие черты свекрови для “волчицы” – леди Монтдор.) Но Питер был инфантилен и деструктивен. Плохим человеком его не назовешь, хотя Гарольд Эктон, полагавший, что он третирует Нэнси, именовал его “мошенником высшего класса”21. Просто Питер безнадежно не умел жить так, как от него требовалось. Он, как и Дэвид Ридсдейл, вырос в тени образцового старшего брата, и это неизбежно подталкивало его к бунту. Питер ни за что не мог уцепиться, чудовищно обращался с деньгами. (“Поневоле опасаешься за новобрачных, – тревожился лорд Реннелл, – я не уверен, насколько гигиеничен их дом, довольно ли у них еды, не мерзнут ли они”.) Питер сразу же бросил работу, приносившую боо фунтов в год, и они жили на гонорары Нэнси и пособие от Реннеллов. 2500 фунтов в год, которые Диана получала от Брайана как “пострадавшая” сторона бракоразводного процесса, казались самой Диане весьма умеренным притязанием, а для Роддов, живших на пятую долю этой суммы, это стало бы несметным богатством.
К 1935 году Питер уже принялся ухаживать за другой женщиной, Мэри Сьюэлл, дочерью Эдвина Лютиенса. Затем настанет черед романа с Аделаидой Лаббок (в 1950-м Нэнси напишет, что Питер уже двенадцать лет “считает себя мужем этой женщины”). Наверняка были и другие. В свое время Питера выгнали из Оксфорда за то, что он принимал у себя в комнате девушку. В своевольной и разнузданной погоне за женщинами он мог бы сравняться с Мосли. Едва ли Нэнси хоть когда-то его любила, при всей его блондинистой красоте (“угрюмый и надменный облик молодого Рембо”, по описанию Ивлина Во). Главная беда – он был невыносимым занудой. Энциклопедический ум Родда хранил все факты о нормандских королевствах Сицилии и таможенной системе Англии и Уэллса (еще одно прозвище – Старый таможенник), но фильтра не существовало: все выливалось единым потоком, и трудно представить, чтобы Нэнси, с ее органическим неприятием “нудятины”, спокойно такое слушала. Однако некоторым женщинам нравилось. Все это унижение убивало Нэнси еще и потому, что последовало почти сразу после мучительно публичного фиаско с Хэмишем. Она же не Диана, способная сидеть и молча улыбаться, дожидаясь, пока ее блудный пес набегается и вернется к ней после веселой ночки. Нэнси тоже держалась внешне как могла, но ее фасад быстро дал трещину: за партией в бридж с Сьюэллами она вдруг поднялась и упала в обморок. Отчаянная мольба положить конец невыносимой ситуации. “Внимание к себе привлекает”, – только и сказал Питер, вынес жену из комнаты и вернулся к любовнице.
Неудивительно, что сатирический роман “Чепчики в воздух” исполнен сухого отказа от иллюзий, цинизма, который с некоторым усилием выжимался из разочарования. “Девушка должна однажды выйти замуж, – говорит персонаж этой книги. – Нельзя же всегда именоваться «мисс», «старая мисс» – это звучит идиотски. И все же брак – такая скука… Со временем он быстро изведет”. “Время” наступило быстро: Нэнси взялась за роман через несколько месяцев после свадьбы. Главный герой, Джаспер Аспект, очень похож на Питера, которому посвящен роман. Возможно, Нэнси не предполагала, что персонаж выйдет настолько противным, но так уж получилось. Джаспер ворует деньги из дамских сумочек, в точности как Питер таскал у нее самой, а когда слышит, что жены не обязаны содержать мужей, превесело возражает: “Никогда не мог взять в толк, почему бы и нет. Это несправедливо!” Хотя книга получилась блистательной, как почти все творения Нэнси, в пассажах, касающихся Джаспера, ощущается специфический холодок, не совсем естественное напряжение, тем более необычное по сравнению с благожелательностью, свойственной ее следующим романам. Очевидно, эту книгу писала не слишком счастливая женщина, а воля к счастью была в Нэнси столь же сильна, как воля капитана Джека к победе, – только осуществилась для Нэнси не так скоро.
Итак, роман “Чепчики в воздух” не задуман всецело как сатира на британских фашистов. Парни, облаченные в рубашки с Юнион Джеком, составляют часть комического ландшафта, и это само по себе делает фашистов не столь грозными. И тем не менее сатира вполне удалась. Такое легкомысленное поддразнивание оказалось неприемлемо для Дианы, и с присущей ей ледяной и грозной решительностью она потребовала, чтобы Нэнси вычеркнула определенные главы. Неприкосновенный Мосли обнаружил в своем окружении врага, а это означало, что и Диана должна смотреть на сестру с подозрением. И хотя политическая идеология обычно рвется в бой, но чего она не любит, так это насмешек, – об этом нам напоминает современный век. С того момента, как в июне 1935-го была опубликована книга “Чепчики в воздух”, отношения между Нэнси и Дианой переменились: разрыва не произошло, и со временем даже вернулась близость, но некоторая осмотрительность осталась. Помимо всего прочего, Диану должны были задеть рассыпанные мимоходом замечания вроде: “Знаете ли, обычно леди не разводятся”. Это выглядело насмешкой над горестными месяцами на Итон-сквер, когда сестры в отчаянии искали друг у друга поддержку и Диана писала Нэнси: “Ты мой единственный союзник”. “Боже мой, – вздыхала Нэнси, – мне бы следовало назвать этот роман «Мои нервы», потому что всякий раз, как о нем подумаю, становится неловко”.
Она явно чувствовала потребность иронизировать над темной полосой в жизни сестры. Но, как ни странно, роман не полностью отметает фашистское движение. Один из джек-юнионистов произносит речь против общества, “гниющего в пороке, эгоизме и безделье. Богачи предали наше доверие, предпочтя ядовитую атмосферу коктейль-баров и ночных клубов здоровой и полезной сельской жизни”. Это отголосок известного лозунга Мосли: “Консерваторы стоят за финансиста, фашисты – за британского фермера”. Однако он предвосхищает и ту инвективу, с которой Нэнси потом обрушится на капитализм (“В поисках любви”). Возможно, в этом смысле она откликнулась на призыв БСФ. И возможно, ее нападки отчасти проистекали из ревности: она завидовала счастью сестры, нашедшей своего мужчину. Да, она видела Мосли насквозь, но видела она и взаимное притяжение его и Дианы, столь отличавшееся от ее собственной шаткой связи с Питером. И все же издевка ее неподдельна, когда, например, персонаж “Чепчиков” объясняет, что такое “неариец”:
“Промежуточное звено между человеком и животным. Это доказывается тем, что у животных, за исключением балтийских гусей, не бывает голубых глаз”. – “А как же сиамские коты?” – возразил Джаспер. “Верно. Однако у сиамских котов в высокой степени развита нордическая добродетель верности… ”
Молодая женщина, которая словно попугай твердит эту чушь, зовется Юджиния Малмейнс. Эта великолепная дщерь Глостершира одарена “глазами, точно огромные голубые фары” и “походкой торжествующей богини”. Речи свои она произносит, взгромоздившись на перевернутую ванну посреди поля в Чалфорде. Она сурово обходится с молодым человеком, который в ответ на ее “Хайль!” отвечает “Снег!” “Если будешь острить насчет нашего движения, мне придется унизить тебя перед товарищами. Я срежу все твои пуговицы моим кинжалом”. Всерьез Юджинию никто не принимает. Она устраивает митинг джек-юнионистов в саду и пишет речь от имени Георга III со словами: “Хайль! Благодарим всех за добрые пожелания, мы счастливы присутствовать среди наших верных арийских подданных Чалфорда и окрестностей”. Все это кажется просто дурачеством, заслуживающим снисхождения, так ведет себя по уши влюбленная школьница, и скоро, когда все опомнятся и придут в себя, с этим будет покончено.
Поскольку Юджиния – точный портрет Юнити, можно увидеть в этом и потребность Нэнси хотя бы мысленно исправить происходящее: ее желание во всем видеть смешное столкнулось с той реальностью, где шуткам места не было.
– Халло, фашистка!
Так приветствовал Юнити Митфорд Освальд Мосли, явившись на Итон-сквер к чаю накануне того дня, когда в суде слушалось дело о разводе Гиннессов. Он вручил девушке партийный значок. Принял ее в ряды БСФ.
Июнь 1933-го. В начале года Юнити училась в школе искусств и жила на Гровенор-стрит в доме, который родители сняли на сезон (особняк на Ратленд-гейт, как обычно, сдавался). Хотя ей было настрого запрещено бывать у жившей поблизости Дианы, Юнити этим приказом пренебрегала и таким образом познакомилась с Мосли. Она сблизилась с Дианой – та была на четыре года старше, но внешне они казались почти близнецами. Юнити любовалась своей замечательной сестрой, ее силой и целеустремленностью, преданностью великому человеку, произносившему блистательные речи и обладавшему самоуверенностью Митфордов в сочетании с неукротимым напором. Возможно, и она была чуточку влюблена в Мосли, это лишь предположение, однако не вовсе невероятное (годы спустя тетя Малютка утверждала, что Мосли пытался соблазнить Юнити, вот это уж совсем немыслимая история, исходившая, по словам Дианы, от самой Юнити, а потому ее следует сразу же сбросить со счетов). Само пребывание в запретной Итоньерке будоражило девушку Она встала на сторону творцов новой жизни, против реакционеров, и было бы удивительно, если при таком раскладе Юнити не обратилась бы в фашистскую веру За это Диана ответственности не несет, хотя ее влияние на младшую сестру, уже искавшую себе подвиг, но еще не определившуюся, было огромно, и она воздействовала на Юнити самим фактом своего существования, своими уникальными качествами, своей незаурядностью. Малютка впоследствии винила Диану, которая пробудила мятежниц и в Юнити, и в Джессике; тетя всегда относилась к этой племяннице недоброжелательно, однако в данном случае она, пожалуй, отчасти права.
Школа искусств утрачивала в глазах Юнити всякую привлекательность по мере того, как намечалась иная стезя, великолепная альтернатива миру белых платьиц и неуклюжих партнеров по танцам. Испытываешь даже шок, когда имя Юнити мелькает на страницах придворной хроники в связи с обычными для дебютанток хлопотами: вот она продает программки на благотворительном показе “Добрых товарищей”, где присутствуют королевские особы; появляется на светских бракосочетаниях; едет в Аскот – за неделю до того, как вступит в ряды БСФ. Ее подруга Мэри Ормсби-Гор, тоже дебютировавшая в сезоне 1932-го, утверждала потом, что одержимость Юнити политикой развивалась на ее глазах. По словам Мэри, которая вскоре обручилась, Юнити раскритиковала ее жениха: сразу видна “китайская кровь”. Митфорды, заявила Юнити, “чистокровные арийцы”22. Перед этим разговором она успела побывать с Дианой в Германии, и ее участь была решена.
В подростковые годы в Свинбруке Юнити была из всех сестер особенно близка с Джессикой, и это тоже на свой манер приуготовило дальнейшие события. Обе девочки были вспыльчивы, их вечно что-то возмущало, Джессика быстро политизировалась и позднее говорила, что думала, примерно как Диана, о большом и страшном внешнем мире: “К моим тринадцати годам [1930] вокруг твердыни Свинбрука бушевал уже мощный ураган. Правительство объявляло обширные населенные местности «зоной бедствия». Я читала в газетах о голодных походах, о великой депрессии, которая захватила в начале тридцатых страну, о том, как забастовщики сражались на улицах с полицией”23. Чувствуется, что изолированное, само-себе-закон существование внутри английской сказки, – которое Нэнси положила в основу своих романов, – в Диане и Джессике пробудило тоску по всему, что вне этого круга, почти романтическую страсть к жестокой правде жизни, от которой они были ограждены. Эта страсть повела их в противоположные стороны, однако, по большому счету, сильно ли они отличались?
Но политический пыл Юнити – совершенно иного сорта. Здесь нет продуманности, это увлечение заполнило странную эмоциональную лакуну. Высказывалось предположение24, что к фашизму она стала склоняться в 1930 году, в пятнадцать лет, прочитав “Еврея Зюсса” – роман, в котором еврейский финансист изображен настолько отталкивающе, что нацисты использовали его в пропаганде антисемитизма. Конечно, книга укладывалась в общую тенденцию семьи – любить тевтонов, восхищаться могучим Зигфридом, – но окончательный поворот, вероятно, произошел позднее. Согласно хронологии Джессики, ей самой было уже пятнадцать, а Юнити восемнадцать, когда они определились со своими (противоположными) политическими позициями. Пожалуй, чересчур великовозрастные для того, что они в результате проделали в своей общей комнате, ГИГ (“Гостиная из гостиной”) в Свинбруке.
В “Достопочтенных и мятежниках” повествуется, как ГИГ поделили надвое и Джессика посвятила свою половину коммунизму, а Юнити свою – фашизму Джессика склонна вносить в воспоминания о детстве многое постфактум, и картинка шизофренической ГИГ чересчур выразительна, но все же это очень в митфордианском духе и, скорее всего, близко к истине. Гостю Памелы, появившемуся в Свинбруке, задали вопрос, фашист он или коммунист. “Я демократ”, – ответил он. “Размазня!” – прозвучал приговор под аккомпанемент громкого презрительного смеха. Здесь опять-таки вполне ощутима театральщина, показуха, но времена были такие, что бравада с легкостью проникала в реальность, стоило ей только разрешить.
Само собой, Юнити присутствовала на сборищах БСФ. Бывала там и Нэнси. В 1934-м Пэм сидела в первом ряду Альберт-холла, когда Мосли появился на сцене, маршируя под воинственную музыку. Едва ли это зрелище произвело на Пэм особое впечатление, хотя она и вышла два года спустя за симпатизировавшего фашистам ученого Дерека Джексона. Странный выбор для мирной и пассивной Пэм. “Быть замужем за Дереком – дело нелегкое”, – писала Дебора, которая сама девочкой влюбилась в него (главным образом потому, что он великолепно держался в седле и, когда выезжал со сворой, пользовался короткими жокейскими стременами). Он был в разводе к тому времени, когда сделал Памеле предложение, и она вышла замуж в черном наряде с отделкой из каракуля. Всего у него было шесть жен, а также гомосексуальные связи. Приятного в нем было мало, разве что любовь к животным. Даже Дебора, вовсе не склонная к сенсационным сплетням, утверждала, что Дерек намеренно потащил Пэм в поездку по норвежскому бездорожью, когда та забеременела, и думала также, что нелюбовь сестры к детям связана с тем выкидышем.
Загадка Пэм усугубляется, когда представляешь ее рядом с этим невероятной энергии коротышкой. Дерек был блистательным физиком, профессором в Оксфорде, участником скачек Грэнд-Нэшнл, наследником News of the World, его эксцентричность выражалась в основном в заносчивости. Однажды, садясь с поезд вместе с Пэм, он не сумел открыть дверь купе первого класса. Тогда он вошел в вагон третьего класса, свирепо прошагал его насквозь и дернул за цепочку переговорного устройства; явившемуся на вызов проводнику он, не удостоив его ни словом, предъявил испачканную при соприкосновении с цепочкой перчатку и потребовал немедленно ее почистить. Такое поведение кажется забавным только задним числом. Диана считала, что Дерек был влюблен в нескольких Митфордов сразу, включая Тома. Эта “брайдсхедская” версия достаточно убедительна. “Да, влюбиться в семью, так оно в жизни и бывает, так случилось и в моей”, – писала Нэнси Ивлину Во, прочитав его роман (возможно, думала она при этом и о Джеймсе Лиз-Милне). Вместе с Пэм Дерек взял за себя всех молодых Митфордов, кроме Нэнси, которую, говорят, недолюбливал25. Он предпочитал, чтобы женщины обожали его без раздумий, – таков был и Мосли. У Дерека был брат-близнец Вивиан, очень им любимый (Нэнси посмела наречь его именем коня Юджинии Малмейн, героини “Чепчиков”). Известие о гибели Вивиана в аварии настигло Джексонов в Вене, куда они отправились в медовый месяц, и этим отчасти объясняется совсем уж outre поведение супруга: такой человек только и мог выразить скорбь не прямо, а приступами ярости.
Пэм не противилась фашистским пристрастиям Дерека, в том числе дружбе с ближайшим в ту пору доверенным лицом Гитлера Путци Ханфштенглем, но нет и никаких доказательств того, что она их разделяла. Тем временем Дебору (и Сидни) одна родственница вроде бы водила на большое мероприятие Мосли в Лондоне26, однако свидетельство этой кузины также ничем не подкреплено. Позицию Деборы наилучшим образом передает ее письмо Диане в 1933 году. Поблагодарив сестру за дорогую сумочку к вечернему платью, она легкомысленно заключает: “За это прощаю тебе твой фашизм”.
Итак, сестры распределились: фашистки – 2, коммунистка – 1, нейтральны – 3. А еще имелся Том, который – в этом нет сомнений – отсалютовал Мосли на фашистский лад в Эрлс-корте. Том занимал сложную позицию, вполне типичную для этого сдержанного и замкнутого человека. Точно так же, как сестры спорили из-за матери, и конфликтующие мемуары все более превращались в разговор не о самой Сидни, а об их отношениях между собой, так они бились и за брата, задним числом выясняя его политическое кредо, и каждая сторона тянула его к себе. Уже не так казалось важно, во что на самом деле верил Том, главное, чего хотели сестры, – выяснить, как в его политических убеждениях выражалась лояльность по отношению к каждой из них.
В 1980-м сестры – их тогда оставалось четверо – приняли участие в документальном фильме ВВС, посвященном Нэнси27. Джессика, увидев возможность “излить политическую желчь”, как отозвалась Диана, согласилась участвовать лишь при условии, что ей дадут прочесть письмо от Нэнси, написанное в 1968-м. Изучив мемуары Мосли “Моя жизнь”, Нэнси возмущалась: “Он утверждает, будто никогда не был антисемитом. Господи боже!.. И я на него очень рассержена за то, что он назвал Туда [Тома] фашистом, это же неправда, хотя, конечно, Туд тот еще притворщик и мог превращаться в фашиста рядом с Дианой”. Джессика ответила: а с ней Том превращался в коммуниста, и ее первый муж, неистовый левый радикал Эсмонд Ромилли, его обожал.
Когда Джессика настояла на том, чтобы сделать это письмо публичным достоянием, она пробудила гигантского, свернувшегося кольцом, полузатопленного монстра прошлой жизни Митфордов. “Обнаружилась вся глубина ненависти Декки к нам”, – писала Диана Деборе. Дебора, не столь лично затронутая, пыталась утешить и успокоить старшую сестру, одновременно пеняя Джессике: зачем же заявлять, будто Том ненавидел Мосли, ведь Мосли уже так стар и дряхл. И Диана и Джессика взывали к Пэм, требуя от нее поддержки, а самой виноватой таинственном образом оказалась Нэнси, ухитрившаяся продолжить агитацию даже из могилы.
Диана заведомо считала каждое слово Нэнси ложью. В этом она не права, однако по отношению к Тому Нэнси и впрямь случалось высказывать теории, никак не подкрепляемые фактами. Типично для Нэнси оправдывать или даже заново сочинять тех, кто ей нравился. Когда она превращает своего отца в бестрепетного, всегда верного себе, забавного, ненавидящего немцев дядюшку Мэтью, кажется, что она усилием воли заставляет Дэвида таким и быть – повернуться лучшей своей стороной. Так же обстоит дело и с Юджинией из “Чепчиков” – это очаровательная и никому не причиняющая вреда Юнити, какой она могла быть. Что же касается Тома, которого Нэнси так любила, с кем часто виделась во время войны, – совершенно естественно, что она хочет видеть его таким, каким он был с ней: скептически настроенным по отношению к Германии, критикующим роман Дианы и Мосли. Если он и вступил в БСФ (“А он состоял в нем”, – утверждает Диана28), то это шутка, такой же ничего не значащий жест, как присутствие самой Нэнси в Олимпии, как его (разумеется, притворное) сочувствие к коммунизму в разговорах с Джессикой.
Том умел лавировать между крайностями сестер. Но действительно было бы несправедливо утверждать, что он ненавидел Мосли (он только огорчался из-за развода Дианы). Не были до конца притворными и его профашистские симпатии. По свидетельству Дианы, Том полностью разделял политические установки Мосли, но и это не совсем верно: Том категорически отвергал антисемитизм, а Мосли хоть и отвергал его на словах, но не так уж убедительно. Том действительно присутствовал на нескольких мероприятия БСФ. В 1935-м он ездил в Нюрнберг, в 1937-м побывал на съезде нацистов.
Он с детства любил Германию и передал эту любовь самой близкой из своих сестер – Диане. После Итона Том прожил какое-то время в Австрии у Яноша фон Алмаши, который позднее тесно общался с Юнити и был приверженцем наци. Уже в 1928-м, когда Том обосновался на некоторое время в Берлине, к нему туда приезжали Диана и Брайан. Том заговорил с ними о противостоянии коммунистов и фашистов в германской столице, о том напряжении, которое в итоге обратил себе на пользу Гитлер, и сказал, что коммунизм, с его точки зрения, абсолютно неприемлем. А потому, рассуждал он, родись он немцем, вероятно, примкнул бы к нацистам.
В такой форме поддержку нацизма никак нельзя назвать безусловной, в том числе и потому, что в 1928-м совсем не каждый нацист обязан был слепо ненавидеть евреев. Тем не менее свидетельство дружившего с Томом Джеймса Лиз-Милна заходит несколько дальше: в 1944-м они вместе обедали в Лондоне, и Джеймс спросил, сохранились ли у Тома симпатии к нацизму. “Он подчеркнуто ответил: «Да»”29. Нацисты, сказал Том, лучшие из немцев. Трудно понять такое заявление из уст человека, сторонившегося расовой политики, однако так проявлялась вера Тома в германский идеал. Человек-загадка, и вместе с тем, как описывала Диана, “всегда действовавший крайне продуманно”. В 1932-м он решил совместить с юридической карьерой службу в Территориальной армии, в 1938-м получил звание младшего лейтенанта и тяжело принял злополучный Мюнхенский договор. “Он был вне себя от горя, – вспоминал Джеймс Лиз-Милн, – опасался, что Англия утратит свое традиционное место в раскладе европейских сил. И с присущей ему последовательностью он душой и телом погрузился в новое для увлечение – в искусство и науку войны”. Семейная любовь “брала верх над его принципами, даже если что-то в близких его возмущало”30. И что это значит? Вероятно, то и значит, что ни одна из сестер, столь упорных в своих убеждениях – даже когда верили в несуществующие опции, – не понимала вполне, сколь амбивалентен был их Том.
Юнити, например, сомневалась, стоит ли знакомить Тома с Гитлером. Ей казалось, брат недостаточно проникся идеями нацизма, и в том смысле, в каком это понимала она сама, Юнити была права. Но все прошло как нельзя лучше. “Он в восторге от фюрера”. Они дважды пообедали вместе. “Значит, ничего плохого из этого не вышло”.
Это она писала Диане в июне 1935-го. К тому времени Юнити уже четыре месяца была знакома с Гитлером. А к началу войны – до нее оставалось чуть более четырех лет – с фюрером познакомятся все Митфорды за исключением только Нэнси и Джессики.
В сентябре 1933-го поездка в Германию выпала Юнити почти случайно. Вообще-то она планировала Францию, а Диана рада была поехать куда угодно, пока Мосли отсутствовал – отправился в автопробег с Баба Меткальф. Чуть раньше Диана познакомилась с Путци Ханфштенглем, верным другом Гитлера, который от имени фюрера взаимодействовал с британской прессой и претендовал на авторство клича “Зиг хайль”. Этот Ханфштенгль – обходительный, со связями – пригласил Диану на партийный съезд в Нюрнберг, первое крупное мероприятие после прихода Гитлера к власти. Там она и ее сестра, два прекрасных образчика арийской женственности, имели шанс познакомиться лично с лидером новой Германии. Вероятно, Ханфштенгль рассчитывал на то, что рано или поздно они ему пригодятся.
Юнити страшно разволновалась, но в 1933-м ей так и не довелось встретиться с Гитлером, и ее увлечение фашизмом, вероятно, еще не вышло за пределы девичьей влюбленности, как и ее киномания, где таким же фюрером для нее был Эррол Флинн. Джессика (подумать только!) писала Диане после этой поездки в Нюрнберг в самом легкомысленном тоне, словно все это было для них обеих милой штукой, и посмеивалась над “полуроманом” Юнити с Ханфштенглем. Только родители разглядели угрозу. Дэвид, так и не снявший с Дианы опалу, писал ей: “Полагаю, ты и сама знаешь, с каким ужасом Муля и я думаем о том, что ты и Бобо пользовались в любой форме гостеприимством людей, которых мы считаем бандой убийц… Мы решительно намерены, и это в наших силах, уберечь от всего этого Бобо”. Так Дэвид признался, что понимает, насколько внушаема его дочь, и фактически расписался в собственной беспомощности.
В 1937-м Юнити отчасти поспособствовала падению Ханфштенгля: в присущей ей порывистой и с виду непоследовательной манере она известила Гитлера о том, как Путци его критиковал. Многое изменилось тех пор, как четырьмя годами ранее она познакомилась с Путци в Лондоне: тогда все преимущество было на его стороне, и, по его словам, она “играла при своей сестре вторую скрипку, всюду увязывалась за ней”31. А еще Путци был недоволен отношением британской прессы к режиму нацистов. “Гитлер построит великую, процветающую Германию для немцев, – разъяснял просвещенный посланец фюрера, – а если евреев это не устраивают, пусть выметаются”. В том году уже был создан первый концлагерь в Дахау для социалистов и писателей, а также для евреев, но это еще не лагерь уничтожения. В ответ на слова Мосли, будто евреи в ту пору не подвергались серьезной опасности, Клайв Джеймс позднее напишет: “Очевидно, до войны Дахау был вроде Бутлинса”32. На ключевой вопрос, как много знали тогда о новом режиме и чего могли опасаться, исчерпывающе ответила “Коричневая книга о поджоге Рейхстага и гитлеровском терроре”, пророческий текст с описанием 250 убийств, совершенных нацистами после поджога Рейхстага (когда было объявлено чрезвычайное положение, а затем и диктатура). Эту книгу Джон Лейн опубликовал в Англии примерно тогда же, когда девочки Митфорд ездили в Нюрнберг. В 1935-м “Коричневую книгу” прочла Джессика. Диана потом скажет, что “не обратила особого внимания”: ей ничего не стоило отмахнуться от этой книги как от коммунистической пропаганды. Ведь в политике люди по большей части слышат только то, что хотят услышать. Джессика, со своей стороны, предпочитала ничего не знать о сталинских казнях.
Нюрнбергский съезд не стал для Дианы таким уж откровением – на нее откровение уже снизошло ранее, в бальном зале на Чейн-уок. Но все же увидеть, как четыреста тысяч человек маршируют, вопя “Зиг хайль”, значило увидеть во плоти мечту фашистов: “демонстрацию новой надежды для нации, познавшей общее отчаяние”. Из отчаяния, в которое ее поверг исход Первой мировой, Германия еще только выкарабкивалась: суровые требования Версальского договора словно кровоточащие раны, семь миллионов безработных, гражданская война на улицах – нетрудно понять, почему такой вождь, как Гитлер, смог всех объединить и возглавить. И на фоне коммунистической угрозы также понятно, почему некоторые члены британского истеблишмента мирволили Гитлеру или почему в результате затяжной депрессии в определенных слоях британского общества послышался припев “нам бы Хитлера”33. Непостижимо, даже не в обратной перспективе, а тогда, как мог человек из другой страны любоваться квазирелигиозным зрелищем массового гипноза, внимать воплям Гитлера, бритвенному скрежету, предсмертному хрипу и находить в этом нечто величественное и даже прекрасное? Тем не менее Диана писала Юнити именно о таких ощущениях величественного и прекрасного, хотя подлинный интерес к Гитлеру у нее пробудился позже, при личной встрече, когда он вел себя совсем иначе. Но Юнити откликнулась на призыв, как истинная ученица. Хотя она тоже имела возможность свободно беседовать с фюрером, в его присутствии, отмечала Диана, “она тряслась всем телом”. Ее поведение на съезде – когда она по приказу Ханфштенгля стирает помаду, потом исподтишка наносит ее снова – похоже на возбуждение школьницы, проникшей за кулисы. И в то же время кажется, что дремавшее в Гитлере безумие пробудило в Юнити нечто родственное.
Вернувшись в Англию, Юнити вела себя как одержимая “делом”. Ее поведение в обществе становилось все более экстремальным. В ту пору появилась мода записывать свой голос на пластинку, и подруга Юнити Мэри Ормсби-Гор запомнила, как они проделывали это вместе в Селфридже. Юнити, по ее словам, напела гимн чернорубашечников: “Жиды, жиды, мы всех жидов погоним прочь”. Неплохо для девушки, которая дебютанткой побывала на балу у своей тогдашней подруги Ники Ротшильд и радостно приняла приглашение Джона Сутро провести день на киностудии “Элстри”. Видимо, продюсер попадал в категорию “евреев не люблю, но ты не такой”. Юнити по-прежнему появлялась в аристократических домах Лондона, к примеру, на балу у Говарда де Вальденса на Белгрейв-сквер, который закончился предрассветной прогулкой по Ковент-гардену – с кем бы вы думали? Не с кем иным, как с Хэмишем Сент-Клер-Эрскином. Но другая дебютантка рассказывала, и, вероятно, правдиво, о том, как Юнити зачастила в Ист-Энд, где чернорубашечники устраивали марши по еврейским кварталам, как она играла в пинг-понг с “ребятами”, то есть молодыми и мускулистыми телохранителями Мосли. Можно вообразить себе, как ей нравилось это ощущение de haut en has переслоенное смутными предвестиями похоти. Если Диана поддалась более лакированной технике соблазнения, пущенной в ход Мосли, то Юнити всерьез увлеклась прямой и грубой мужской силой фашизма. “Все эти мужчины…” – вздыхала няня Блор – и как она была права! Особенности сексуального любопытства Юнити проступали в такие моменты, когда она планировала то, что называла “оргией” в доме Дианы на Итон-сквер. Разумеется, до особого разврата дело не дошло. “Всех тошнило, и успели хорошенько пообжиматься”, – вот что услышала от нее постфактум приятельница по школе искусств. Даже это, скорее всего, преувеличение. Но сам факт, что Юнити позволяла себе так выражаться, отчасти искренне, а больше из желания шокировать, свидетельствует, как ее захватил роман сестры с Мосли и как по нраву ей было оказаться в центре внимания стольких затянутых в одинаковую форму молодцов.
Пока еще это были чернорубашечники, а не штурмовики. Позже возникнут чудовищные слухи о ритуализованных сексуальных игрищах с “миленькими штурми”, но такого рода слухи возникают неизбежно из потребности как-то перевести мистическую страсть Юнити на общепонятный язык. Не доказана даже связь с другом Тома Яношом фон Алмаши, как и другой приписывавшийся ей роман – с офицером СС Эрихом Видеманом. В 1970-м Нэнси общалась с будущим биографом Юнити Дэвидом Прайс-Джонсом и якобы сообщила ему, что Гитлер подумывал жениться на Юнити, но та отпугнула его неразборчивыми забавами с эсэсовцами. Эта “информация” не попала в книгу. Если Нэнси и сказала нечто подобное, то в эту пору она уже умирала и от боли сделалась до крайности злобной. Единственное доказательство сексуальной активности Юнити, каким мы располагаем, – визит к врачу за советом, как предотвратить беременность34. При этом Юнити выражала страстное желание иметь детей – ту жизнь, которая могла бы у нее быть! – но было в ней и нечто от Жанны д’Арк, девственное, нетронутое, и няня в ней это чувствовала.
В начале 1934-го осуществилась мечта Юнити: она поселилась в Мюнхене, в доме баронессы Ларош, принимавшей девушек-пансионерок. Невероятно, как Ридсдейлы решились ее отпустить? Она уже считалась вышедшей в свет и не нуждалась в “полировке” вроде той, какую проходили старшие сестры, а потом и Джессика в Париже. Недавний визит Юнити на партийный съезд родители восприняли с ужасом, так что трудно понять, в чем на этот раз заключался их план, разве что баронесса имела прекрасную репутацию, а Юнити своей настойчивостью замучила их настолько, что проще было позволить ей поступать как вздумается и надеяться, что постепенно дурь сама собой пройдет. Это ведь было девичье увлечение. Развеялось бы оно, если бы Ридсдейлы не отпустили ее во второй раз в Германию? Диана полагала, что запреты уже не помогли бы: “Юнити была революционеркой”. А она знала свою сестру как никто. С другой стороны, кузина Климентина, которая приехала в Германию в 1937-м и тоже, хотя и в меньшей степени, подпала под обаяние нацизма, потом говорила: “Она вовсе не стремилась уйти от своих корней. Мне кажется, она бы всегда возвращалась домой”35.
В 1934-м у Юнити была одна мечта – познакомиться с Гитлером. Но и в этом чувствуется нечто от девочки-старшеклассницы, которая надеется привлечь внимание того мужчины, чье избражение украшает стену в ее комнате. Нам трудно представить себе Гитлера в такой роли, но Юнити ощущала это именно так – до определенного момента. И еще один фактор: состязание с божественной Дианой. Старшая сестра покорила главного фашиста Британии, тот полыхал на нее глазами с другого конца стола и переходил на младенческий лепет, болтая с ней по телефону. Но Гитлер, неча спорить! Это посерьезнее будет. Человек, достигший реальной власти, пробивший себе путь наверх, покоривший всю Германию своими речами. Даже самые устойчивые англосаксы стремились встретиться с ним, когда приезжали в Мюнхен. Если Юнити получит возможность в письме сестре написать: “О, кстати говоря, Нард, ты не поверишь, с кем я тут познакомилась…” Да, в этом смысле понятно место, которое Гитлер занимал в воображении молоденькой девушки: тут и сердечное увлечение, и козырь в вечной игре Митфордов, сестринском висте. И прибавим еще один трудноисчислимый фактор, тот темный и тревожный прилив, который уже подхватил Гитлера, – на этот зов Юнити откликалась так, как Диана на марши Мосли. Они жили во времена ужаса, когда большинство людей предпочитало скрестить пальцы, закрыть глаза и молиться, чтобы все поскорее кончилось. По причинам, которые нам не дано до конца постичь, эти две молодые аристократки принимали свою эпоху с восторгом.
Итак, Юнити, запоем учившая немецкий, стала ходить в те рестораны, где появлялся Гитлер (в наше время ее бы арестовали за назойливое преследование, посмеивалась в конце жизни Дебора). Тут-то сыграла свою роль невероятная, божественная самоуверенность Митфордов. Юнити и не сомневалась, что сумеет привлечь внимание одного из главных политических игроков. Достаточно сидеть там за столиком в своей англо-арийской красе – фюрер сумеет ее оценить. Другие на ее месте (если бы кому-то еще захотелось познакомиться с Гитлером) беспокоились бы, как найти слова, как удержать его интерес, не показаться всего лишь фанаткой. Юнити подобные страхи неведомы. Она готова была болтать в стиле Митфордов и знала, что сумеет развлечь фюрера. И все сбылось. В июне 1934-го друг пригласил ее в чайную Карлтона, куда только что прибыла небольшая группа во главе с Гитлером. Юнити написала об этом событии Диане. Еще через месяц она писала Нэнси, требуя отказаться от публикации “Чепчиков”. К тому времени ее тон, хотя все еще бодрый и бойкий, приобрел легкий призвук маниакальности. “Нет, я не барахталась с Ремом в Коричневом доме”, – значится в постскриптуме. Речь идет об Эрнсте Реме, которого за пару недель до того, как было написано это письмо, вытащили посреди ночи из постели и застрелили по приказу Гитлера (Коричневый дом – штаб-квартира наци в Мюнхене). В Ночь длинных ножей погибло около ста офицеров-коричневорубашечников, и эта эффективная операция расчистила путь наверх сверхлояльным чернорубашечникам-эсэсовцам во главе с Гиммлером. Когда читаешь об этом событии в переложении на митфордианский язык, словно бьешься лбом о непроницаемую тайну этих сестер. “Мне так ужасно жаль фюрера, ты же знаешь, Рем был его старым товарищем и другом”, – написала Юнити Диане.
В это время в Мюнхене побывали Сидни и, как ни странно, Джессика, то есть Юнити опять получила от семьи скорее поощрение, чем осуждение, и, похоже, к “банде убийц” ее родственники тоже смягчились. Либо так, либо Ридсдейлы попросту пытались присматривать за дочерью (Дэвид приезжал повидать ее в начале 1935-го). Сидни, приезжавшая в Австрию к Тому в 1927-м, решила, что Германия ей в целом нравится. Тем не менее истерическая манера дочери отдавать нацистский салют и так далее по-прежнему ее смущала. В письме Нэнси Юнити замечает, что мать “не в очень хорошем настроении. А я вполне”.
Две сестры-фашистки вновь явились на партийный съезд в 1934-м, а затем Диана сняла на двоих квартиру в Мюнхене. Возможно, она специально решила подольше не возвращаться в Лондон, чтобы приструнить Мосли: он все еще продолжал свой роман с Баба Меткальф при полном поощрении Ирэн Рейвенсдейл. На нем также висело обвинение в “противозаконном и мятежном собрании” – в Вортинге – нашел тоже место! – с участием товарища по БСФ Уильяма Джойса, прозванного в войну Лордом Хо-Хо36. В декабре обоих оправдали. В том же месяце в доме на Ратленд-гейт состоялись танцы в честь семнадцатилетней Джессики. Газеты преспокойно сообщали, что перед балом прошли обеды у миссис Уинстон Черчилль и миссис Сомерсет Моэм, у леди Кунард и у леди Реннел. Мир все еще вращался на привычной оси. В марте 1935-го Джессика была представлена ко двору в белом платье от парижского модельера Ворта, которое позднее, уже как беглая коммунистка, выкрасила пурпуром и продала, чтобы выручить хоть какие-то средства на жизнь. Воздавая честь своей любимой Буд, укравшей из дворца почтовую бумагу, Джессика прихватила и спрятала в букете несколько конфет. Такие вот достопочтенные мятежники. А любимая Буд к тому времени познакомилась с фюрером, впервые он заговорил с ней в мюнхенском ресторане “Остерия Бавария” 9 февраля.
Насчет сексуальности Гитлера было немало споров, но точно известно, что на женщин того типа, к которому принадлежала Юнити, он реагировал благосклонно. И хотя она продолжала использовать красную помаду, столь удручившую Путци Ханфштенгля, в остальном светловолосая, сильная, здоровая девушка в точности соответствовала идеалу. Он сказал ей, вспоминала Юнити, что у нее красивые ноги. Диана тоже привлекала Гитлера, но в более традиционном смысле: как почти все мужчины, он считал ее красивой и желанной, а она, в свою очередь, считала его отличным собеседником. Приходится напомнить, что в своем суждении она далеко не одинока. Гитлер был с женщинами обходителен – на старомодный лад, привычный для Митфордов, но еще и с тевтонскими усовершенствованиями, и он умел в себя влюблять, особенно юных и нестабильных существ. Ева Браун, постоянная его любовница с 1932-го, дважды покушалась на самоубийство; обожаемая племянница (дочь сводной сестры) Гели Раубаль покончила с собой. Годы спустя в документальном телефильме Уинифред Вагнер, невестка знаменитого композитора, во время войны занимавшая должность директора Байрейтского фестиваля, попытается объяснить свою дружбу с Гитлером (“Волком”): он был добр к ее детям, он обладал “австрийским тактом и теплотой”. Очевидно, для тех, кто был склонен видеть его в таком свете, Гитлер выделялся на общем нацистском фоне. “Я безусловно исключаю Гитлера из этой своры”, – уточнила Уинифред, подразумевая под “сворой” в том числе Гиммлера. Он выдавал прямой поток высокооктанового обаяния, однако на самом деле темная аура нацистского окружения никуда не девалась, и в нем-то и заключался истинный секрет привлекательности. Говорить с фюрером как с мужчиной потому-то и было столь фантастично, что он – фюрер, он обладал двойной и нераздельной “природой”, и нет более возбуждающего средства для восприимчивых душ, чем мужчина, который больше чем мужчина. Сколько бы он ни подшучивал над Юнити, эта пара состояла из дьявола и верной ученицы.
Почему он готов был шутить с ней – другой вопрос. “Бобо говорила все, что в голову взбредет, обращалась с ним как с равным, и ему это нравилось”, – утверждала Климентина Митфорд, и по крайней мере отчасти это кажется справедливым. Гитлер умел включать шарм, но Митфорды были воплощением шарма, и Гитлеру, похоже, импонировала как раз версия Юнити. Их знакомство началось с того, что Гитлер через владельца ресторана пригласил Юнити за свой столик. Они проболтали полчаса – о Вагнере, Лондоне, фильмах (его любимым на тот момент была “Кавалькада”37) и так далее. Можно вообразить притягательность такой девушки, говорившей “громко и напевно”, как Нэнси характеризовала семейную манеру, бесстрашную перед лицом повелителя ужаса. Словно крупный львенок со светлой гривой в яме, полной черных мамб: она и сама имела некоторую склонность к жестокости, но без улыбчивого мерцания обдуманного умысла.
В следующие четыре с половиной года у нее будет примерно 140 встреч с Гитлером. Ее принимали как почетную гостью на партийных съездах, на таких мероприятиях, как берлинская Олимпиада-1936 и Байрейтский фестиваль, дважды она побывала и в личной резиденции Гитлера в Берхтесгадене (Еву Браун это не радовало. “Ее прозвали Валькирией, и заслуженно, – писала она. – Одни ноги чего стоят”). Фактически Юнити была допущена в ближний круг Гитлера. Любовниками они почти наверняка не были, хотя подобные слухи, само собой, возникали. Диана считала, что Юнити переспала бы с Гитлером, пожелай он того, но он воздержался. Позднее Диана пренебрежительно отмахнулась от книги, в которой утверждалось, будто горничная видела их вместе на диване в доме Вагнера в Байрейте “в компрометирующем положении”, а Уинифред Вагнер однозначно утверждала, что в этом доме Юнити никогда не гостила38.
Недавно возник сюжет о ребенке, якобы рожденном Юнити от фюрера39, сюжет увлекательный, но фактами не подкрепленный. Скорее у Юнити было привилегированное положение даже по сравнению с любовницей – более надежное, поскольку ее отношения с Гитлером не зависели от плотской стороны. Она болтала без оглядки, чего любовница себе позволить не могла бы. Ее близость с Гитлером была иной природы: Юнити превратилась для него в отдушину, во что-то вроде сестренки, придворного шута и живого талисмана в одном лице. Вероятно, ему также нравилось дразнить своих подручных, которые предпочли бы не видеть все время Юнити, но сказать ничего не осмеливались. Гитлер восхищался Британией, сумевшей создать империю, и, как очень многим людям, ему импонировала британская аристократия. На свой лад, вероятно, он привязался и к самой Юнити. Ему просто приятно было общаться с ней, слышать, как она именует его “чудным фюрером” и хохочет, когда он изображает Муссолини. Вокруг Дианы Гитлер исполнял сложный танец полуфлирта, а она всегда соблюдала пристойность и воздавала фюреру должное уважение, отношения же с Юнити были гораздо более свободными. На фотографиях она принимает достаточно почтительный вид, но вместе с тем уверенно занимает место рядом с Гитлером. Однажды он дал волю гневу, и сцена была ужасной. Он “грохотал – знаешь, как он умеет, словно пулемет, – писала Юнити Диане. – Это было дииивно”.
Словом, Юнити была одержима Гитлером и ей казалось чудом, что он принял ее в свою компанию. Но его компания была миром нацизма, и чууудный фюрер, отгрызавший кусок за куском от Восточной Европы, явно имел какие-то еще интересы, кроме общения со смазливой дебютанткой. Трудно удержаться от мысли, что Гитлер разрешал Юнити находиться рядом не только из-за того, какой она была, но и из-за того, кем она была, она открывала ему прямой доступ к правящей верхушке Англии, при ее-то связях. (А это не только Мосли и Черчилли. Например, вскоре после их знакомства Гитлер упомянул прогермански настроенных Реннелов и тут же выяснилось, что сестра Юнити Нэнси вышла замуж за их сына.) В болтовне Юнити попадалось немало ценного: фон Риббентроп не годится на должность посла в Лондоне; Лондондерри фюреру не следует приближать к себе, хозяйка политического салона леди Лондондерри только прикидывается его поклонницей, – и среди большого количества чепухи кое-что пригождалось. Разумеется, Гитлер пользовался и официальными каналами сбора информации, однако неосмотрительность Юнити была для него своеобразным подарком. Он признал это в беседе, которая осталась в записи: “Она и ее сестры знают все, они связаны с влиятельными людьми”40.
И при этом она превращалась в потенциальную угрозу для обеих сторон. Хотя в ту пору Гитлер еще не считался противником Британии, тогдашний посол в Берлине сэр Невилл Хендерсон, присмотревшийся к Юнити на вечеринке у Гиммлера (в тот момент, когда ее знакомили с послом, “она заверещала «Хайль Гитлер»”), был прекрасно осведомлен о ее длинном языке. Он передавал в Лондон ее разговоры. “С определенными оговорками я не имею особых причин сомневаться в точности того, что она время от времени мне сообщает”. Удивительно, что Лондон так мало этим обеспокоился. В окружении Гитлера с подозрением относились к обеим сестрам Митфорд, но сам Гитлер, похоже, никогда не остерегался Юнити. Обостренная интуиция помогла ему совершенно верно распознать ее лояльность и Германии и родине. В 1935-м Гитлер заключил с Британией морской договор и заявил: “Англо-Германский союз был бы сильнее всех прочих”. На следующий год он обсудил такую возможность с Юнити. Как она докладывала Диане, “он сказал, что с немецкой армией и британским флотом мы бы правили миром. О, если бы нам это удалось… ” Едва ли удивительно, что Юнити стала ощущать себя как фигуру определенной величины при этом режиме, той, кто поспособствует великому союзу обоих любимых ею народов.
В тот же год Гитлер воочию убедился во влиятельности Юнити. В 1935-м Дэвид Ридесдейл приехал к дочери в Мюнхен, и хотя сам не встречался с Гитлером, при чтении его неистово прогерманского письма в “Таймс”, датированного мартом 1936-го, возникает ощущение, что за веревочки дергал опытный кукловод. “Если столь упорное и противное духу Англии третирование Германии проистекает из договоров и пактов, не пора ли нам от таких соглашений освободиться”. Затем лорд Ридесдейл произнес в палате пэров речь, достойную доктора Геббельса. Анти-нацистская пропаганда, раздающаяся в Британии, просто абсурдна, заявил он, “в вопросе обращения наци с евреями допускаются грубейшие преувеличения”. После чтения английских газет “уж и не ждешь увидеть там евреев, а ими все кишмя кишит”. Они повсюду, утверждал Дэвид, и никто их не трогает, “лишь бы вели себя прилично и соблюдали правила, установленные для евреев”. Поскольку Германия видит в евреях угрозу, немцы вправе принимать меры предосторожности. Гитлер победил коммунизм, восстановил самоуважение Германии и теперь желает только мира с соседями. После такой речи, после столь радикальной перемены позиции, неудивительно, что Дэвида и Сидни (а также Лондондерри) пригласили в отель “Дорчестер” на обед Англо-Германского союза. Они побывали и на приеме у Риббентропа, где лорд Лондондерри провозгласил, что Англо-Германский союз “вносит большой вклад в благое дело”.
Тем временем Диана в апреле 1935-го привезла в Мюнхен и Мосли, а Гитлер пригласил его на довольно скучный обед. Годом позже Диана хлопотала о встрече Гитлера с Черчиллем – она была единственным в мире человеком, кто мог бы познакомить их “светски”, и хотя Черчилль от такого знакомства отказался, в каком-то смысле он тоже воспринимал это как возможность (упущенную). Черчилль расспросил Диану о характере немецкого вождя, она сообщила, что Гитлер находит в демократии серьезный изъян: “Сегодня договариваешься с человеком, а завтра уже имеешь дело с его преемником”. Тридцать лет спустя Бальдур фон Ширах, лидер гитлерюгенда, отбывавший срок в Шпандау, опубликовал воспоминания, в которых утверждал, что Диана и Юнити “укрепили веру Гитлера в существование двух элементов в Британии” – в одном господствовали евреи и сторонники парламентаризма, в другом признавали кровное родство с Германией. Хотя формула кажется идиотской, она не так уж далека от философии Хьюстона Стюарта Чемберлена, столь уважаемого и Гитлером, и дедушкой сестер Митфорд.
Министр пропаганды Йозеф Геббельс, которому, казалось бы, следовало радоваться такому приобретению, как сестры Митфорд, отнесся к ним весьма подозрительно. Он упоминает о них в дневнике – жестко, с прищуром, ни капли очарованности, – и возникает мимолетное, однако вполне ясное впечатление странности и даже нелепости происходящего, как его воспринимали все вне круга ближайших посвященных (в том числе английская разведка), как дивились и перешептывались. “Снова у фюрера, – пишет Геббельс в 1936 году. – Миссис Генест [Гиннесс] там. Три коротких фильма о партии Мосли. Все еще только начинается, но может и сработать. Мы тоже начинали с этого”. (Если Геббельс в это верил, то он не так уж умен.) Диана показывала эти фильмы в надежде выпросить деньги: Муссолини прекратил финансирование. Даже в лучший свой период, в середине тридцатых, БСФ был чудовищно убыточным, а в 1936-м банкротство приблизилось вплотную. Сам Мосли вложил в организацию 100 000 фунтов. Гитлер, видимо, распорядился помочь британским союзникам: Геббельс упоминает о том, что в декабре фюрер направил им некую сумму. Но в феврале 1937-го он возмущается: “Миссис Гиннест хочет еще денег. Они тратят состояние и ничего не достигают. Больше я с этим дела иметь не желаю”.
Дерзость Дианы ошеломляет, но ей это, возможно, казалось в порядке вещей: она привыкла требовать и получать то, чего ей хотелось. Она, конечно, видела, что на Геббельса ее чары не действуют (большая редкость!), но это ее не беспокоило. Находиться в одном помещении с подобным человеком, чьи пустые глаза чревовещателя неотступно следили за каждым движением собеседников, вычисляя их суть, намного страшнее, чем общаться с внимательным, хорошо воспитанным Гитлером, хотя трудно себе представить, чтобы с Гитлером кто-то чувствовал себя легко. Разумеется, теперь мы судим задним числом, но к 1936-му нацистский режим успел многое продемонстрировать: оккупация Саара, Нюрнбергские законы, вписавшие преследование евреев в конституцию, и хотя первое Диана поддерживала, тяжелые последствия второго она отрицать не могла. Возможно, ее собеседники не казались ей зловещими. Геббельс, напишет она позднее, “был умен, с ним интересно было общаться, всегда наготове саркастическая шуточка”. Гитлер был “исключительно обаятелен, умен и оригинален”. В то же время возникает смутное, неотступное чувство, что ей нравилось заигрывать с силами тьмы. Некоторые женщины таковы и чаще всего женщины привилегированные: девушки из высших классов якшаются с гангстерами, идеалистки клянутся в верности отсиживающим пожизненный срок убийцам и так далее. Диане наскучил комфорт – если не физический, то душевный, интеллектуальный. При всей своей изысканной женственности она стремилась к чему-то большему, чем обычная доля светской дамы. Мосли открыл перед ней такие возможности, и еще большие возможности открывались ей в близости к верхам нацистов, и хотя она потом безоговорочно осуждала их жестокость, эти люди импонировали ей: они обладали властью.
К тому же она использовала этих людей в интересах Мосли, – возможно, чтобы продемонстрировать ему свои таланты, способность убеждать. Она обратилась к Герингу с вопросом, нельзя ли организовать коммерческий канал на том диапазоне волн, которым пользовалась Германия, чтобы передавать развлекательные программы и таким образом зарабатывать средства на политическую кампанию Мосли. В Британии весь диапазон радиоволн принадлежал Би-би-си, вот почему пришлось просить о помощи немцев. Радиореклама приносила огромные доходы, совокупная прибыль в 1938-го составила примерно i 700 000 фунтов. Это теоретически позволило бы Мосли содержать БСФ. Компанию уже создали, осмотрительно не включая в список официальных сподвижников Мосли, вели переговоры в том числе с братом министра иностранных дел (того самого сэра Сэмюэля Гора, который в 1930-м катался с Деборой на коньках и вскоре выступит одним из главных сторонников умиротворения Гитлера). MI5 никак не могла поверить, чтобы такая радиостанция не использовалась в целях пропаганды, и сомнения британской разведки вполне понятны. Труднее сказать, что думали по этому поводу немцы. Геринг в 1937-м отказал без дальнейших объяснений, однако Диана так просто не отступала, она обратилась с этим предложением к самому главному, и тот согласился его обсудить. Наконец в 1938 году решение было принято. Для этого Диана подолгу засиживалась вечерами с Гитлером, отстаивала перед ним дело Мосли, болтала, наслаждалась.
“Ничто, – писала она Деборе под конец жизни, – не заставит меня притворяться, будто я сожалею о выпавшем мне на долю уникальном опыте”.
Что касается Юнити, обладавшей таким же бесстрашием и напором, но лишенной изощренности своей сестры, ее дружба с Гитлером была свободна от каких-либо дополнительных соображений: счастье в чистом виде. Сорок лет спустя Мосли скажет о Юнити, что это “простая и трагичная история девицы, влюбленной в сцену”41. Отчасти это верно. Однако в Юнити было и безумие. Неуравновешенность, которая проявилась, когда Юнити покидала безопасное убежище дома, отправляясь в закрытую школу, обрела свой роковой идеал в глянцево-черном мире нацистской Германии.
В июне 1935-го Юнити написала по-немецки послание в “Штюрмер”, газету неистового антисемита Юлиуса Штрейхера. “Если б у нас в Англии была такая газета! Англичане представления не имеют о еврейской угрозе. Об английских евреях всегда отзываются как о «приличных». Наверное, в Англии евреи хитрее ведут пропаганду, чем в других странах. Не могу в точности сказать, но это факт, что наша борьба особенно трудна…” Письмо завершалось постскриптумом: “Если поместите это письмо в газете, пожалуйста, укажите мое имя полностью… Хочу, чтобы все знали: я ненавижу евреев”. Трудно ответить, до какой степени Юнити была искренна в своей вере. К тому времени она уже полностью находилась во власти мощной истерии и более всего стремилась произвести впечатление на Гитлера. Но, возможно, сама она отвергла бы подобные оправдания; возможно, она в самом деле именно так думала и чувствовала.
А поскольку Штрейхер не только опубликовал письмо Юнити, но и предпослал ему информацию о ее родстве с Уинстоном Черчиллем, напрашивается предположение, что он как минимум видел ценность в этой девушке. Юнити пригласили выступить с речью на летнем фестивале в Хессельберге. “Разбуди меня на рассвете, мой Геринг, и я буду твоей королевой”, – писала ей с насмешкой Нэнси. Однако митфордианские шуточки уже лишились своей магии. На фотографии с фестиваля у Юнити взгляд фанатички, пристальный и пустой. Новости о хессельбергской речи просочились в английскую прессу, и родители велели Юнити немедленно возвращаться домой. Но потом они снова отпустили ее в Германию. Они словно побаивались своей дочери или не понимали, что с ней делать, если она не вернется в Мюнхен. Джессика в “Достопочтенных и мятежниках” пишет, что в то лето Юнити пыталась прикнопить к стенке их детской фотографию Юлиуса Штрейхера (с автографом). Говорят также, что она отправилась в гости к друзьям и там в саду принялась стрелять из пистолета. Практиковалась убивать евреев, как она заявила. Пистолет у нее появился недавно, и происхождение его неизвестно.
Вернувшись в Германию, Юнити побывала в 1935-м на партийном съезде в Нюрнберге вместе с Дианой и Томом. К тому времени Сидни тоже познакомилась с Гитлером (“он сказал, что хотел бы увидеть Мулю”) – в апреле, в “Остерия Бавария”. Юнити представила их друг другу, возбужденная, точно ребенок, предъявляющий матери своего первого приятеля по детской площадке, но была разочарована: мать не обратилась в ее веру. “Самое большее, что она признает, – что у него очень милое [sic] лицо”, сообщала она Диане. Тем не менее Ридсдейлы сближались с пронацистской позицией, которую Дэвид в следующем году озвучит публично. Словно и родителей гипнотизировал тот Гитлер, который существовал в воображении Юнити.
Тем не менее, когда Сидни в 1936-м повезла Юнити, Джессику и Дебору в круиз, она, скорее всего, надеялась вернуть Юнити хоть каплю нормальности. Но круиз лишь предоставил ей очередную сцену для выступления. Она продолжала политические споры на борту корабля, а в Испании ее чуть не избили за значок со свастикой. Более реалистичной казалась задача развлечь Джессику, ее недовольство всем на свете становилось слишком уж очевидным. Дебора несколько демонстративно пишет об этой поездке как о непрерывной череде забав на пару с сестрой, а Джессика хладнокровно комментирует: “Насколько мне помнится, мы вовсе не были столь нежны”42. Она только что вышла в свет, но первый сезон ничего ей не дал; она мечтала о чем-то другом – вроде того, что Юнити, на свой лад, уже нашла.
А еще круиз дал им шанс ускользнуть из Англии в тот самый момент, когда Дэвид, чья неукротимая финансовая некомпетентность достигла кульминации, продавал Свинбрук и 1500 акров драгоценной оксфордширской земли. Сначала имение сдавалось в аренду, а в 1938-м – типично для Дэвида, именно когда цены понизились, – пошло с молотка. Он продал паб “Лебедь”, коттедж у мельницы, форелью заводь, схроны. Избавился от мебели. Диана, переезжавшая вместе с Мосли в красивый дом в Стратфордшире (Вутгон-лодж), спасла кое-что из обстановки: кровать в стиле Хепплуайт, буфет в стиле Шератон, купленные за несколько фунтов из денег Брайана Гиннесса. Никто в семье, за исключением разве Дэвида и Деборы, так и не полюбил Свинбрук, но утрата казалась символической. Хотя Митфорды еще удерживали коттедж в Хай-Уикоме, с того момента ужение голавля, охота, кладовая Цып будут жить лишь в романах Нэнси. Много лет спустя Дебора напишет Нэнси: расставание с домом, последняя поездка через лес “разбили мне сердце”. Еще в 1935-м Юнити писала отцу: “Бедный старый Пуля, МНЕ ТАК жаль, что тебе пришлось покинуть Свинбрук… Понимаю, как тебе скверно”. Вот подлинный голос их дочери – утраченной, как был утрачен и семейный дом.
После круиза Юнити возвратилась в Германию. Вместе с Дианой они присутствовали на печально известной берлинской Олимпиаде-1936 (как и Реннелы, их свойственники), а потом жили на берегу озера на вилле Геббельсов. Магда Геббельс подружилась с сестрами, хотя ее муж по-прежнему держался настороже: “Я поссорился с Магдой из-за этого визита”. Тем не менее доктор Геббельс предоставил свою министерскую резиденцию в Берлине для бракосочетания Дианы и Освальда Мосли 6 октября 1936 года, и церемонию почтил присутствием Гитлер. “Мне все это не нравится, – выплескивает Геббельс на страницы дневника, – но так угодно фюреру”. Диана известила родителей, которые были рады, что ее связь с Мосли наконец-то оформлена законно, сообщила также Тому. Юнити никто в известность не ставил: она не умела держать язык за зубами. Брак сохранялся в тайне до рождения сына Александра в ноябре 1938-го. Когда Мосли раскрыл этот секрет, газеты подхватили выдумку, будто шафером был самолично Гитлер, а две сестры Керзон, этот крошечный греческий хор, вечно присутствовавший на заднем плане в жизни Дианы, предрекая ей горе и злосчастье, объявили войну теперь и Мосли, неверному возлюбленному.
За два дня до свадьбы насилие, порожденное партией Мосли – теперь она именовалась Британский союз, – достигло апофеоза, вылившись в битву на Кэбл-стрит. Многолюдный марш двинулся через Ист-Энд во главе с самим Мосли. Нарядный двубортный пиджак – вылитый Эррол Флинн. Естественно, марш натолкнулся на сопротивление и был остановлен баррикадами на Кэбл-стрит. Власти направили к месту событий две тысячи полицейских, то есть практически столько же, сколько собралось чернорубашечников. Полицейских атаковали кирпичами, ножками стульев, молочными бутылками; под ноги лошадям бросали стеклянные шарики. Было арестовано 85 человек, по большей части антифашистов. Люди Мосли были в каком-то смысле невиновны, если не считать, что откровенная провокация делает их виновными. Остановив свой марш по требованию полиции, Мосли обратился к подтянутым чернорубашечникам: “Правительство капитулирует перед красным террором и еврейской коррупцией, но мы не сдадимся никогда… в нас пылает огонь, который осветит эту страну, а позднее и весь мир”. Лондонский комитет коммунистической партии отвечал: “Это самое унизительное поражение, какое случалось потерпеть британскому политику”.
Для тех, кто считал коммунизм главной угрозой того времени, сравнительная пассивность чернорубашечников перед лицом такой агрессии (они не отомстили, как в прошлый раз в Олимпии) стала дополнительным доказательством “красной угрозы”. В то же время Мосли – “окруженный телохранителями, словно диктатор или гангстер”, как его описывали члены парламента, – считался явным поджигателем раздора. Да и сам он впоследствии признавал, что не следовало одевать чернорубашечников на военный лад (новый закон об общественном порядке запретил эту униформу). Через неделю после инцидента на Кэбл-стрит группа фашистов прорвалась сквозь кварталы Ист-Энда, избивая на своем пути евреев. Британский союз открестился от их действий: якобы они поступили вопреки приказу. Здравым британцам все происходящее должно было казаться беспросветным ужасом.
А для Джессики Митфорд профашистские и пронацистские симпатии сестер послужили трамплином, с которого она соскочила на другую сторону. Говорили43, что недовольство Джессики собственной привилегированной средой сформировалось во многом после того, как она с этой средой рассталась; и в целом она была жизнерадостной девушкой, пока не нашла себе Дело, требовавшее быть несчастной. В этом есть доля правды. Сколь бы ни тревожилась она о бурях за пределами Свинбрука и сколь бы ни мечтала о той идеальной школе, где сможет обмениваться неведомыми мыслями с просвещенными людьми, нарисованный в “Достопочтенных и мятежниках” образ активистки-одиночки среди светских снобов представляет собой литературный концепт, а не более сложную реальность.
Сами по себе симпатии Джессики к левым были, с такой оговоркой, вполне искренними. Став писательницей, она посвятила себя такой благородной цели, как движение за гражданские права в США; в 1961 году белые расисты подожгли в Алабаме ее автомобиль, чем она вполне могла гордиться. С некоторыми ее сестрами такое заведомо не могло случиться. К середине жизни Джессика перешла на позиции левых либералов, отчасти их разделяла и Нэнси (в 1967-м они обе подписали в “Таймс” петицию против войны во Вьетнаме). Однако не факт, что Джессика сама признавала такое сходство: Нэнси она именовала “голлисткой” (что, мол, не лучше “мослеистки”), а Дебору – “полисменом от консерваторов”. А ведь обе эти сестры всего лишь не впадали в крайности – одна была чуть ближе к правым, другая к левым, – но именно подобную умеренность Джессика не переваривала. Она хотела быть радикальной, подобно Диане и Юнити, уравновесить их радикализм. В самом ли деле это соответствовало натуре Джессики – такой вопрос останется без ответа. Наверное, да, раз она всей душой приняла свой выбор; но трудно представить, чтобы она оказалась на это способна, если бы старшие не подали пример. Джессика была столь же подвержена влияниям, как и Юнити.
Избранная Джессикой крайность оказалась более приемлемой в глазах истории, чем путь ее сестер. Левым повезло. Тем не менее она состояла в коммунистической партии вплоть до 1958 года, когда уже нельзя было закрывать глаза на факт: советский режим при Сталине мало чем отличался от нацистского. Двумя годами ранее была опубликована речь Хрущева, признание в массовых убийствах, совершенных его предшественником, но Джессика еще какое-то время держалась. “В отличие от большинства товарищей я никогда не верила безусловно в непогрешимость Советов, – писала она, – и теперь, как ни ужасны эти обличения, мне кажется, сам факт, что Хрущев решился на такую откровенность перед всем миром, означает, что советское руководство встало на путь фундаментальных перемен”44. Рассуждение вполне логичное, поскольку Хрущев действительно осуществлял десталинизацию. Однако позднее Джессика поняла, что напрасно ему доверилась. Что до Сталина, часто говорят, что он погубил больше людей, чем Гитлер, хотя последние исследования называют иные цифры. Гитлер виновен в смерти 11 миллионов мирных жителей, а Сталин – 6 миллионов45. Впрочем, эти цифры, столь гротескно-небрежные на бумаге, обсуждать нет смысла, они не имеют значения, важен лишь факт, что оба вождя были губителями людей. Большой террор, советский вариант чисток, унес около 700 000 жизней в том самом 1937 году, когда Джессика окончательно связала свою судьбу с этим политическим движением. Справедливости ради следует сказать, что она была вовсе не одинока в таком выборе. Вера в коммунизм была распространенной, хотя многие левые восприняли заключенный в августе 1939-го пакт между Германией и Советским Союзом как предательство (“Сьюзен – Сталин, как ты ему позволила?” – писала Нэнси Джессике; по неведомой причине они именовали друг друга “Сьюзен”). Когда этот пакт рассыпался в прах и Гитлер напал на Россию, Джордж Оруэлл, сражавшийся на стороне испанской Республики, записал в военном дневнике: “Прекраснейший пример моральной и эмоциональной выхолощенности нашего времени: все мы теперь сделались более или менее сталинистами. Этот омерзительный убийца сейчас на нашей стороне, и чистки и прочее внезапно забыты”.
Разумеется, коммунизм и сталинизм не синонимы. Как говорила сама Джессика, она не была советским апостолом. Ее коммунизм был выражением естественных, интуитивных симпатий к левым и в этом смысле вполне достойным. Но обстоятельства толкали ее к экстремистским крайностям – обстоятельства эпохи и семейной динамики.
Нэнси – нонконформистка в силу чрезвычайного здравомыслия – верила в то, что сама же писала в “Чепчиках”: у женщин личное всегда стоит выше политического. С другой стороны, она для того это и утверждала, чтобы подразнить гусей. Как обычно, Нэнси пыталась легкомыслием рассеять мрак вокруг темных страстей, кипевших в тридцатые годы. И кое в чем была права. Мятеж Джессики, сбежавшей со своим кузеном-коммунистом Эсмондом Ромилли, был мотивирован идеологически и в то же время проистекал из предыстории “девочки Митфорд”. Очевидным катализатором этого акта мятежа послужил переезд Юнити в Мюнхен. Как могла ее Буд столь дерзко спрыгнуть за борт и оставить свою Буд на палубе в белом атласном платье от Ворта? Дебора потом высказывала предположение, что Джессика ревновала к Юнити, завидовала тому вниманию и возбуждению, которое удалось вызвать сестре. Питер Родд – отнюдь не дурак, несмотря на склонность вести себя по-дурацки, – был в этом с ней согласен (он заявил “Дейли мейл”, что Джессика вступила в коммунистическую партию, чтобы “поквитаться” с сестрой-фашисткой). Но Джессика, по ее собственному признанию, ревновала и к Деборе. К политике это не имело отношения, просто личная зависть к внешности сестры (Джессика была очень хороша собой, но считала Дебору “во много раз красивее”), а также к ее ровному характеру. (Дебора получила в семье привилегированный статус младшенькой любимицы, но утверждала, что Джессика была фаворитом няни Блор.) У Джессики в иерархии сестер положение оказалось не из простых: близко к самому “дну”, но и там ее подпирала снизу Дебора. Джессика восхищалась Нэнси, ее легкостью, светскостью и сатирическим даром. Она поклонялась Диане – до такой степени, что потом на этой идеальной старшей сестре сосредоточился ее гнев против семьи (умеренных чувств Диана никогда и ни в ком не пробуждала). Вместе с Деборой Джессику относили к “малюткам”, но их близость и цыпий язык в итоге обернулись странными разочарованиями. Гораздо интенсивнее и глубже была дружба с Юнити, с которой они общались на “будледидже”. Юнити, в отличие от Дианы, Джессика прощала. Возможно, она считала, что многие поступки Юнити вдохновлены Дианой, и тут она в целом не ошибалась, хотя и Диана вправе была сложить с себя ответственность: не могла же она предвидеть, до какого неистовства дойдет Юнити в своем фанатизме. От таких ее поступков, как письмо в “Штюрмер”, Диана старалась отмежеваться. Отметала и позднейшие обвинения Джессики, будто соучаствовала в махровом антисемитизме, а припадочного негодяя Штрейхера именовала “котенком”. Чушь, отвечает на все это Диана, и мы склонны ей полностью верить. Она не была нацисткой. Она признавала, что новый режим сумел восстановить Германию; она разделяла закоснелые расовые взгляды, обусловленные и ее наследием, и верой в Мосли (и тем не менее позволявшие ей окружать себя еврейскими друзьями). И хотя Диана много лет отказывалась поверить в размах “Окончательного решения”, она осуждала и его, и действия Гитлера – безоговорочно. Вот только Джессика не допускала в таких вопросах нюансов.
Нэнси угадала: личное и здесь оказалось на первом плане. Однако времена были таковы, что личное уже невозможно стало отличить от политики, и сама Нэнси не сумела бы проследить все связи между ними. Первый решительный поступок Дианы, которая хладнокровно стряхнула все условности и сделалась парией, объявив себя любовницей Мосли, привел эту цепочку событий в движение. Дальше конкуренция и борьба между сестрами будут развиваться своим путем, пока не исчерпаются все великие Дела и те трое, кто был от природы наиболее склонен к радикализму, не дойдут до пределов, к которым они бы не устремились без такой семейной динамики. А поскольку речь идет о молодых женщинах, разумеется, не обошлось и без мужчины. Об этом Нэнси рассуждает в романе “В поисках любви”, когда ее героиня Линда принимает коммунистическую религию своего второго мужа Кристиана. “Линда всегда чувствовала потребность в Деле”, – говорит кузина Линды Фанни, а рупор светского здравого смысла лорд Мерлин (его прототипом послужил Джеральд Бернере) отвечает: “Дорогая Фанни, ты смешиваешь причину со следствием. Конечно, Кристиан очень привлекателен…” Нэнси вроде бы попала в яблочко – но, возможно, не в то.
В случае Джессики мужчина звался Эсмонд Ромилли, Мосли под красным флагом. Диана, разумеется, такого сходства не замечала. Когда товарищ Ромилли Филип Тойнби написал воспоминания о себе и своем друге, Диана прокомментировала его в типичной суховато-насмешливой манере:
Они не сумели адаптироваться к жесткой дисциплине коммунистической партии, когда обратились в эту веру из отвращения к буржуазному обществу, и оказались неудобоваримы для партии, бесполезны для ее целей. По всей видимости, они сделались коммунистами не благодаря позитивному приятию коммунистической идеологии, а по той же причине, по какой воровали цилиндры итонцев, пока те находились в часовне: сделать назло, пусть попляшут…
Но для Джессики, дебютантки, вертевшейся в вихре балов, прелестной, как фарфоровая куколка, и усилием воли заставлявшей себя ненавидеть каждую минуту светского веселья, кузен Ромилли был самым подходящим божеством. “Она созрела для перемен, и так случилось, что перемены ей принес он, – писала впоследствии Диана, уточняя: – Это сильная личность, и главное, он выступал против ВСЕГО”. Девочки Митфорд питали слабость к сильным мужчинам, а Эсмонд, среди прочего, против чего он выступал, был в особенности против фашизма. Вместе с Тойнби он протестовал на митингах Мосли (оставив у Дианы недобрые воспоминания). Он сбежал из Веллингтонского колледжа после попытки разжечь бунт, вместе с братом Джайлсом распространял пацифистскую литературу, отказался пойти на военный факультет и издавал левый журнал “Вне границ” (Out of Bounds). “Красная угроза в частных школах! Москва добралась до наших мальчиков” – этот заголовок одного из выпусков “Дейли мейл” в 1934 году наглядно свидетельствует об истерическом страхе перед коммунизмом. Ромилли ненадолго попал в исправительный дом, а затем написал книгу с тем же названием “Без границ”, которая была довольно хорошо принята. Мать Эсмонда, Нелли Ромилли, махнула на него рукой, что, возможно, усилило его чувство одиночества, а в глазах Джессики сделало еще романтичнее (ранимость под броней вызова). В восемнадцать лет он вступил в интернациональные бригады, сражался при Боадилье-дель-Монте, вынужден был вернуться в Англию, заболев дизентерией. В 1937-м вышла вторая его книга, “Боадилья” (в 1970-м она была переиздана, о чем Джессика с гордостью сообщила Деборе). Так что если, с точки зрения Нэнси, это был “самый ужасный человек, какого я видела в жизни”46, все же никто не мог отказать ему в отваге и силе характера.
Вторая мировая война оттеснила гражданскую войну в Испании на второй план. И все же битва между республиканцами – сторонниками демократии, однако получавшими помощь СССР, – и националистами генерала Франко казалась великим сражением коммунизма и фашизма во плоти, и немало этой плоти погибло и получило увечья. Общее число жертв оценивается примерно в полмиллиона; обе стороны (хотя намного чаще националисты) совершали расправы и казни. Подразделение Эсмонда за двенадцать дней боев потеряло две трети личного состава. США и Великобритания сохраняли нейтралитет вопреки требованиям наивной, быть может, но благонамеренной левой интеллигенции: Оруэлл, Хемингуэй и Лори Ли были среди тех, кто отправился в интернациональные бригады. В 1939-м Нэнси и ее муж Петер Родд приехали в Перпиньян помогать беженцам. Нэнси, державшаяся в стороне от любых политических философий своего времени, успела сделать на войне больше, чем все ее сестры, вместе взятые, и опыт Перпиньяна окончательно утвердил ее неприязнь к идеологии. “Как странно ведут себя высшие классы Испании, – рассуждает она устами Линды в «В поисках любви». – Они пальцем не шевельнут, чтобы помочь своим соотечественникам, и предоставляют всю заботу о них чужакам вроде нас”. Брат Линды, воевавший в Испании, как Эсмонд Ромилли, отвечает коротко: “Ты не знаешь фашистов”.
На ужине в доме, где Эсмонда практически усыновили, Джессика в начале 1937-го познакомилась с этим закаленным битвами юношей. К тому моменту она была уже наполовину влюблена в него, пишет она, и это, вероятно, правда: именно так устроено девичье воображение. Он повел себя так же, как Кристиан в романе при виде Линды: “поставил на стол локоть, почти продравший рубашку”, то есть отгородился от соседа по столу, чтобы полностью сосредоточить внимание на красивой девушке по другую руку. Эсмонд не был так хорош собой, как вымышленный Кристиан, – низкорослый, худой, со свирепым и неуступчивым “черчиллевским” лицом, – но его напор был убедителен и, вероятно, сексуален. Джессика тут же попросилась с ним в Испанию. Он согласился. И все было решено.
Это напоминает перевороты в жизни ее сестер, но Эсмонд, как считала Джессика, сражался на стороне ангелов. Собственно, на момент их встречи так и было. Она сказала ему, что накопила 50 фунтов, ее “капитал для бегства”, как она пишет в “Достопочтенных и мятежниках”. Эсмонд предложил ей поехать в качестве его секретарши. Вместе они составили письмо от имени друзей, якобы приглашавших Джессику в Дьепп. В Лондоне Джессика вскрыла это письмо в присутствии матери. Сидни вполне одобрила поездку и даже выделила 30 фунтов из суммы, отложенной на платья для кругосветного круиза, который она планировала совершить с Джессикой и Деборой. Круиз, по-видимому, был ее любимым способом решать все проблемы. Сидни видела, что роль дебютантки Джессике не по душе, и явно опасалась очередного мятежа. Какой бы холодной или неумелой ни оказывалась порой Сидни в качестве матери, невозможно не пожалеть ее, когда подумаешь, как она радовалась желанию дочери поехать отдыхать и как надеялась, что после поездки Джессика наконец будет счастлива. 7 февраля 1937 года они с Дэвидом отвезли Джессику на вокзал Виктория. Дэвид дал 10 фунтов на дорогу, родители помахали ей рукой, Эсмонд прятался где-то в тени. Больше Дэвид никогда не виделся с дочерью. Несколько лет спустя Юнити с присущей ей прямотой спросила отца, есть ли человек, которого он мечтал бы увидеть, – был бы счастлив, если бы этот человек вошел в комнату, – и Дэвид не задумываясь выпалил: “Декка”.
Тяжело думать, через что пришлось пройти родителям, когда выяснилось, что Джессики нет в Дьеппе, да и вообще нигде. “Я чуть с ума не сошла, когда казалось, что ты вообще исчезла, – писала потом Сидни дочери. – Я видела, что ты несчастлива, но причины не могла постичь, разве что у тебя, как у большинства девушек, не было занятия. Мне следовало найти способ тебе помочь… Пуля теперь получше, но ужасно было видеть, как он сдал. Никогда его таким не знала”. Действительно, с того времени красавец Дэвид, которому не было еще и шестидесяти, стал стариком.
“Ты первой в семье попала в объявления на столбах, – сообщала Нэнси сестре. – Буд обзавидовалась”. Но прежде чем настало время шуток, пришлось пережить пору ледяного отчаяния, без малого две недели, пока Ридсдейлы сидели у телефона и ждали. “Мне кажется, она так и не поняла, как это отразилось на обитателях Ратленд-гейт, – писала Дебора Диане спустя 60 лет. – Словно кто-то вдруг умер молодым”. Ей запомнилось, как смолк граммофон, прежде игравший день напролет. Она и шестьдесят лет спустя недоумевала, как Джессика могла на такое решиться и проделать это именно таким способом, – воспоминания явно угнетали младшую сестру и в старости. Сама Джессика спустя всего сорок лет после этих событий в письме к Деборе опровергала обвинение, будто она причинила родным такую уж боль: “Честно, мне кажется, ты сейчас выдумываешь”47. Но выдумывать не в стиле Деборы. И уж точно не был преувеличением ее рассказ о мучительных днях ожидания.
Дебора полагала, что Эсмонд заманил Джессику в ловушку. Однако она сдалась ему добровольно. И (в точности как Диана, чего ни одна из них не признала бы) она решительно отстаивала свою правоту. В “Достопочтенных и мятежниках”, более чем через двадцать лет, она описывала Эсмонда как прекрасного товарища по борьбе, “орхидею, выросшую на куче навоза” (вот уж выражение, которого Дебора никак не могла одобрить). Один из рецензентов отозвался на книгу формулой, которую сестры сочли более точной: он назвал Джессику и Эсмонда “опасной парочкой”, сблизившейся на “общей аморальности, достигавшей порой степени блаженства”48. Ивлин Во писал Нэнси, что Ромилли выглядит в этой книге “омерзительным” (чего еще и ждать от Ивлина, сказала бы на это Джессика): “Она ухитряется создать неприятное впечатление не только о людях, против которых затаила обиду, но даже о тех, кого якобы любит”. Несомненно, взаимные чувства Джессики и Эсмонда были сильными: физическое влечение и общее дело создавали бешеную страсть. Да и возможность бросить вызов сыграла свою роль: кто знает, зашли бы Ромео и Джульетта столь далеко, если бы не разделявшая их семейная вражда? К страсти примешивалось и смутное желание отомстить – за что именно, возможно, и сама Джессика толком не знала. Вероятно, примерно такие же чувства пробудил в Диане ее первый муж, хотя в силу своего темперамента она выражала их иначе – не резким разрывом, а спокойным отстранением. Только у Юнити сложных чувств не имелось, в своем бунте она была проще и счастливее всех.
Прошло две недели, и мать Эсмонда получила от сына письмо: они с Джессикой на данный момент должны быть женаты, и любая попытка насильно вернуть ее в Лондон будет отомщена утечкой в газеты “правды” о Юнити и Гитлере. Вот это вполне для Эсмонда типично. Он уже показал себя Джессике во всей красе в Байонне, где они дожидались ее визы. Они сидели в кафе, и какие-то местные жители вздумали издеваться над собакой. Джессика горячо любила животных, как все Митфорды, и умоляла Эсмонда вмешаться. Он в праведном гневе ответил: “По какому праву ты навязываешь людям свою подлую аристократическую любовь к животным?” В Англии, продолжал он, собак откармливают вырезкой, а народ голодает. Верно, однако можно ли одной жестокостью извинить другую? Если в тот момент что-то еще могло заставить Джессику вернуться, то именно такое поведение возлюбленного, однако она осталась – видимо, решила, что политические убеждения должны быть сильнее личных пристрастий. Получив визу, она отплыла с Эсмондом в Бильбао. Там им дали журналистскую аккредитацию и жилье на некотором расстоянии от зоны боевых действий. Эсмонд составлял бюллетени для “Ньюс кроникл”, а вскоре получил работу в “Рейтер”. Он производил сильное впечатление и для девятнадцатилетнего юноши был действительно крайне незаурядным, но в его героизме было и нечто отталкивающее. Полная противоположность обаянию Митфордов – и казалось, ему это нравится. Когда Нэнси впоследствии говорила, что он переделал на свой лад Джессику и та, хотя и сохраняла привязанность к близким, по сути дела, на самом фундаментальном уровне повернулась к семье спиной, то понятно, о чем сокрушается Нэнси.
Либералкой в семье считалась Нэнси, ей и выпала задача уговаривать сестру вернуться. Сначала подумывали назначить на эту роль Юнити, которая в марте приехала из Мюнхена, однако тут же от этой идеи отказались. Письма Юнити Джессике той поры очень интересны: в них обнаруживается проницательность, сохранившаяся вопреки помешательству, и полное отсутствие переживаний в связи с тем, что сестра перешла на сторону врага. “Твое письмо уму непостижимо, – заявила она, – перечитав, еле могу поверить, что ты его написала сама, настолько непохоже на тебя”. Впечатление Нэнси, но переданное словами Юнити. Далее Юнити сообщает, что “злая тетя Малютка” пожелала Джессике лучше умереть и что, скорее всего, тетя желает такой же участи и Диане. Заключительное, почти комическое сообщение: Юнити упросила Гитлера позаботиться о том, чтобы скандал не проник в немецкие газеты. Ведь пресса уже всерьез заинтересовалась “побегом” Джессики (“еще одна анархистка в семье Митфорд” и т. д.). Черчилль задействовал свои связи, и министр иностранных дел Энтони Иден отправил телеграмму консулу в Бильбао. Вовлекли в эту историю и британского посла. Двое юных коммунистов, Джессика и Эсмонд, не были оставлены вниманием властей – ведь они принадлежали к аристократическому сословию.
В конечном итоге им пришлось вместе с 180 беженцами подняться на борт миноносца “Эхо”: посол сообразил сказать, что без них не эвакуируют беженцев и вина падет на них. “Таймс” 10 марта сообщила, что Джессику и Эсмонда “ждут в Лондоне сегодня вечером”, источнику информации оптимизм помешал понять, с кем приходится иметь дело. В Сен-Жан-де-Люз (дальше Эсмонд путешествовать не пожелал) парочку встречали Нэнси и Питер; воссоединение семьи происходило на глазах целой толпы репортеров. “Мы увидели их возле трапа, – вспоминала Джессика в «Достопочтенных и мятежниках». – Нэнси, высокая, красивая, махала нам перчатками…” Далее Джессика сообщает, что Нэнси заговорила с ней самым легкомысленным тоном, “она все повторяла: у вас же нет подходящей одежды для сражений”, хотя в ту пору, в июле 1937-го, Джессика в одном из писем распекает Нэнси, посмевшую ей заметить, что сожительство с Ромилли нереспектабельно. Питер, считавший, что сумеет справиться с любой проблемой, добился лишь того, что Джессика еще более ожесточилась. “Он мечтал стать героическим братом, который ринулся (все расходы за счет Пули)… спасти тебя и вернуть”, – усмехалась Юнити. Питер заявил Эсмонду: если они вернутся в Англию, Дэвид назначит дочери содержание. И действительно, Эсмонд нуждался в деньгах (не пройдет и двух месяцев, как молодые начнут клянчить у Сидни). Но такие вещи нельзя говорить в лицо юноше, изображающему презрение к низменным потребностям.
Решить этот спор удалось Сидни – увы, не так, как она хотела бы. Она приехала к Джессике – уже в Байонну, – и та призналась, что, вероятно, беременна (так оно и было). Теперь приходилось хлопотать уже не о возвращении в Англию, а о безотлагательной свадьбе. Молодые и сами хотели пожениться, но не имели возможности, поскольку оба не достигли еще совершеннолетия. Кроме того, Сидни обвиняла Эсмонда в трусости: ему следовало должным образом просить у Дэвида руки Джессики, но “чего и ждать от коммуниста”. Эсмонд вроде спокойно ее выслушал, но ему была присуща мстительность. По возвращении в Англию Сидни получила целую пачку очень неприятных писем: сначала Эсмонд намекнул, что они с Джессикой передумали оформлять брак, потом пригрозил, что не пустит Сидни на церемонию бракосочетания, которую она же и готовила. Его неприязнь к Митфордам вскоре достигла степени недоговороспособной. Он убедил себя, что объясняется это просто: все они нацисты (свое мнение Эсмонд выражал и вслух). Однако, как часто бывает, имелась личная подоплека: ненависть к чужому обаянию, благопристойности, привилегиям. И то, что он причинил этой семье столько горя, тоже каким-то образом настраивало Ромилли против родных Джессики. Свадьба, состоявшаяся 18 мая 1937 в Байонне (обеих матерей все же допустили), Ридсдейлов не слишком утешила: Джессика была для них потеряна, и они это понимали.
Тем не менее Сидни храбрилась, описывая Деборе эту свадьбу: шелковое платье, купленное в “Харродсе” для Джессики, граммофон, подаренный Деборой и Юнити (можно представить, как Эсмонд отнесся к этим оскверненным дарам богачей и к ожерелью от Дианы). В итоге главной жертвой оказался Дэвид. Он не мог знать, что больше не увидит дочь, – хотя в тот момент не хотел ее видеть, – но на него обрушился спровоцированный поступками Джессики шум. Репортеры толпились на Ратленд-гейт и требовали от Дэвида заявления. “Дейли экспресс” выплеснула скандальный сюжет на первую полосу, назвав беглянку “достопочтенной Деборой Фримен-Митфорд”. Дебора отсудила тысячу фунтов за репутационный ущерб (Том был одним из адвокатов на процессе). Однако при рассмотрении дела в Высоком суде в июне прозвучало, что Дэвид сообщил прессе “некую информацию”, то есть болтал бессмысленно в надежде “уладить возникшую проблему. Он был тогда очень расстроен…”. Так он угодил в липкое болото, и его имя чуть не каждый день мелькало в газетах. Сидни с подобными ситуациями справлялась намного лучше. Когда репортер из “Дейли экспресс” задал вопрос, может ли он поинтересоваться, получено ли согласие на брак, она ответила: интересоваться он может сколько угодно, однако она отвечать не станет. Дэвид, напротив, был лишен навыков обращения с подобной публикой. Он походил на старого медведя, которого кнутом и приманкой гонят из укрытия, применяя силу без малейшей деликатности. Он пытался жаловаться на навязчивость прессы, но жалобу отвергли под обычным предлогом “публичного интереса”.