Книга: Сердце мастера
Назад: XXVI Прощание
Дальше: XXVIII Обмен

XXVII
Погром

С Лионского вокзала, не заезжая домой, она отправилась в университет – Кубертен перед защитой курсовых спуску никому не давал, злить его не стоило. Но даже под суровым взглядом «профа» сосредоточиться на предмете у Оливии не получалось: мысли были заняты историей Доры, которая за время поездки развернулась перед ней во всей полноте.
После смерти мастера и исчезновения «Итеи» она включила в свой дневник еще многие эпизоды. Но заметки стали отрывочными: в отстраненной хронологической манере Дора описывала возвращение в освобожденный Париж, тяжелую болезнь отца, свое третье замужество…
Затем следовал рассказ о том, как по крупицам она начала возвращать работы, которые мастер отдавал за бесценок во время войны. И о том, как, продав дом мужа в Дижоне и поселившись в крохотной квартирке возле Люксембургского сада, она стала, комната за комнатой, выкупать соседские каморки, чтобы однажды обустроить в этом здании галерею Монтравеля.
Описывала она и то, как ее, уже признанного французского искусствоведа, «для укрепления культурных связей между двумя странами» впервые пригласили в СССР. Для Доры это событие стало настоящим подарком: возвращение на Родину позволяло ей вновь заняться поисками Якова. Однако множественные запросы в компетентные органы ни к чему не привели…
Она не отчаивалась: рыла носом землю до тех пор, пока эта настойчивость не показалась кому-то подозрительной и ей не отказали в праве на въезд в Страну Советов.
Многие из этих фактов Оливия уже знала со слов Волошина и из биографических очерков, которыми был наводнен Интернет.
Между последними листами тетради, исписанными округлым, как японский бисер, почерком, обнаружился тусклый измятый листок с отметкой отдела актов гражданского состояния города Одессы. Взяв его бережно в руки – казалось, документ вот-вот распадется на части от старости, – Оливия поняла: ради этой бумажки Волошин и затеял свой «эпистолярный квест»…
– Илиади, а вот ваша работа мне понравилась: впечатляющая степень детализации и высокопробный материал. И как вам только удалось пробиться к коллекционеру такого масштаба… Однако нужно еще потрудиться над заключением, подойдите ко мне после лекции, – благосклонно пробасил Кубертен, оглаживая свой бутылочно-зеленый галстук.
После продолжительного и нудного обсуждения выводов с преподавателем Оливия вышла в университетский двор. В сумке, источая кисловатый запах майонеза, болтался купленный на вокзале сэндвич. Выбросив целлофановую обертку и пристроившись на траве под деревом, она с жадностью впилась в его липковатую сочную плоть.
– Илиади! Ну, ты бы хоть позвонила!
Оливия обернулась на знакомый голос и увидела перед собой длинные костистые ноги в модных кедах. Они исчезали под короткой джинсовой юбкой, в которую была заправлена знакомая футболка с изображением Путина.
– Ой, Габи, прости, но здесь такое закрутилось… Я и сама не представляла, во что ввязываюсь.
Габи опустилась на траву рядом с ней.
– Вот и рассказала бы подруге…
– Я и Родиону-то не успеваю рассказать – ночным поездом приехала из Кольюра, дома еще не была.
– Ну, твой Лаврофф в эту историю гораздо меньше вложился, чем я, – парировала Габи. – Хотя, конечно, ради него ты все и затеяла – пытаешься произвести впечатление…
Оливия насупилась.
– Дело не в этом! Как тебе объяснить… с тех пор как мы начали жить вместе, я словно бы перестала существовать сама по себе. Превратилась в маленькую приставку к его большому имени. Мне просто необходимо себя отыскать, Габи… пускай и путем ошибок.
– А уже были ошибки?
– Пока не знаю… Вот, взгляни лучше.
Оливия протянула подруге тетрадь.
Бегло ее пролистав, Габи вскинула на нее свои озорные глаза, в которых отражалась смесь изумления с восторгом:
– Илиади, неужели… это Дорины дневники?
– Да. Я их нашла.
– А ну, рассказывай!

 

Габи умела замечательно слушать. Она не перебивала, однако по ее подвижному, эмоциональному лицу было видно, как искренне она проживает историю: по нему то скользили солнечные зайчики восхищения, то проносились хмурые тени сомнения, то едва уловимо, в самых уголках губ, залегали складки печали.
– Вот это жизнь, Илиади! Ки-но-ро-ман! – выдохнула она под конец. – И чем же все кончилось?
– Большими деньгами, – грустно усмехнулась Оливия.
Брови Габи взлетели вверх, как потревоженные выстрелом чайки.
– Большими деньгами, которые теперь получит Волошин.
Оливия отыскала нужное место в тетради и положила ее перед подругой.
– Сумеешь прочитать?
Габи вполне сносно владела русским, который взялась учить еще в колледже – в качестве обязательного третьего языка. Испанский казался ей тогда слишком банальным, немецкий – слишком требовательным, а китайский – совершенно чуждым…
Русский преподавал месье Трубникофф, вежливый старичок с клиновидной чеховской бородкой, который, поговаривали, носил княжеский титул. В силу деликатного характера голоса на учащихся он никогда не повышал, в синтаксис избыточно не углублялся, однако в старших классах заставлял своих учеников читать произведения русских классиков, что приоткрыло перед Габи, как она утверждала, «чертоги загадочной славянской души»…
Достав сигарету и сделав пару жадных затяжек, она уткнулась в рукопись.

 

«Я много раз себя спрашивала: для чего я все это пишу? Увидишь ли ты когда-нибудь мои письма, Яков, прочтешь ли? Да и будет ли для тебя иметь значение история семьи, с которой ты был разлучен с самых ранних лет?
Я всегда верила, что мы встретимся, и не оставляла попыток тебя отыскать даже тогда, когда получила запрет на въезд. Та же упрямая надежда найти тебя и все объяснить заставляла меня бороться, когда врачи вынесли свой вердикт: мое сердце стало плохо справляться с нагрузкой. Нужна операция».

 

– Как патетично, – скривилась Габи, которая всеми силами маскировала собственную сентиментальность под маской цинизма. – Но Дора Валери ведь умерла не так давно, верно? Лет десять назад?
– Да, еще сравнительно молодой она пережила несколько операций на сердце, но ушла уже в очень преклонном возрасте – от естественных причин.
Почесав задумчиво за ухом, Габи вновь принялась за трудное чтение.

 

«Завтра у меня – ответственный день. Хирург говорит, что после такого вмешательства восстановление происходит сравнительно быстро, не стоит волноваться. Но на душе какая-то смутная тоска – наверное, дело в надвигающейся грозе. За окном больничной палаты сгустился сумрак, сверкают скальпели молний, протыкая набрякшую тучную плоть. Такие же страшные грозы сотрясали Одессу в тот памятный 1919 год…
С зимы власть в городе менялась каждый месяц: на смену оголтелой банде Петлюры пришли французские интервенты, а за ними – Добровольческая армия. В городе процветало насилие, грабежи, совершались жестокие и безнаказанные расправы над евреями.
В конце апреля, когда в Одессу вошли красные войска, родители, опасаясь новых беспорядков, отправили меня вместе с семьей подруги, Сони, в приморский дачный поселок – на Большой Фонтан. Сонин отец, Лев Иосифович Тальберг, заведовал типографией при Одесском театре оперы и балета и дружил с папой уже не первый десяток лет.
Большой Фонтан оказался чудесным курортным поселком, состоявшим в основном из дач, которые сдавались внаем на все лето. Мы заняли окраинный домик с мезонином и просторной верандой, обращенной в дикий, буйно разросшийся сад. В его дощатой ограде за кустами жимолости была прорезана потайная калитка – за ней бушевала цветами и травами раздольная степь. По утрам, тайком от взрослых, мы выбирались из дома и сквозь истомную рассветную тишину бежали по пыльной тропинке к морю…
Мне тогда только исполнилось шестнадцать. Моя беспечная жизнь густела на глазах, оформлялась в предвкушение чего-то волнующего, острого, бередящего…
Оно навалилось разом: однажды в полдень я вернулась в дом за пляжным полотенцем и, проходя мимо закрытых дверей гостиной, замерла. Оттуда сквозь тонкие просветы щелей струилась переливчатая фортепианная музыка.
– Дебюсси, Герман, вам хорошо удается. А ведь «Бергамасская сюита» – непростое упражнение! Чуть доработаете прелюдию, и устроим для вас прослушивание… Я поговорю с мужем, у него есть связи в консерватории, – произнесла одобрительным тоном мама Сони, дававшая частные уроки молодым одесским дарованиям.
Дверь распахнулась – в переменчивом свете цветных оконных витражей показался высокий юноша. Он стоял вполоборота, что-то отвечая, но слов мне было не разобрать: сердце вдруг стало гнать кровь тугими неровными толчками, отдававшимися гулом в голове. Словно в замедленном кино, юноша повернулся, наконец, ко мне лицом… и детство мое закончилось.
Герман был на год старше меня. Отец его служил переплетчиком в типографии, которой заправлял Лев Тальберг. У него был настоящий музыкальный дар – так по крайней мере утверждала Сонина мама. И, хотя родители не сильно-то одобряли увлечения сына музыкой, они все же разрешили ему поступать в музыкальное училище, недавно переименованное в Одесскую консерваторию. Весь прошлый год Герман наведывался к Тальбергам в Заветный переулок, а когда те переехали на лето в пригород, стал отмечаться там каждые выходные.
Большой Фонтан сотрясали грозы – весна в этих краях была бурной и скороспелой. От резкого, как удары нагайки, мутного дождевого потока мы прятались на веранде. Заметив наше обоюдное влечение, Соня под разными предлогами то и дело исчезала в доме… А мы с Германом разговаривали – как разговаривают люди, мгновенно осознавшие взаимную принадлежность: без вводных слов и эпитетов, короткими, пылкими и отрывистыми репликами.
В городе тем временем бушевали кумачовые беспорядки, и добираться в поселок стало сложнее. Теперь, приезжая, Герман часто оставался на ночлег – во флигельке была свободная комната. Ни о чем не сговариваясь и не принимая никаких осмысленных решений, мы продолжили наш диалог в постели – с той жаркой преступной безоглядностью, на которую способны лишь очень молодые и незрелые люди…
Едва разгоревшаяся ранняя любовь погасла душной майской ночью – так угасает жизнь от случайного выстрела…
Я проснулась первой от смутного шума и тревожного яркого света – в черном квадрате окна полыхало зарево огня. Из-за садовой ограды раздавались женские крики, детский плач, лязганье винтовок и испуганное ржание коней. Растолкав Германа, я поспешно натянула одежду и бросилась было к выходу, но оказалось поздно…
Дверь флигеля распахнулась. На пороге стоял молодой красноармеец с обветренным крестьянским лицом. За ним, стуча кирзовыми сапогами, выросли двое других. Сунув револьвер за пояс, молодой произнес, вглядевшись в еще заспанное германово лицо:
– Тю, товарыш Мухин, та це ж Герка… як добре у жидив заховався…
Отодвинув его в сторону, вперед вышел красноармеец постарше. Обшарив меня наглыми глазами, спросил, оглаживая пшеничные усы:
– А что, Гера, хорошо тут музыке учат? Может, и мне на пианине с твоей жидовочкой сыграть?..
Герман вздрогнул, но промолчал, облизнув пересохшие губы. На его мучнистом лице проступила испарина.
– Давай, надевай портки, да греби отсюда подобру-поздорову, племянничек, пока на штык не нарвался, – приказал усатый брезгливо. – Перед матерью твоей отвечать потом не хочется, что, мол, не уберег сосунка…
Путаясь в штанинах, Герман подался к двери, и, стукнувшись о притолоку, вывалился в ночь.
На меня он даже не обернулся…
– А хороша ягодка, – тут же осклабился третий погромщик, обдав меня запахом гнилого перегара. – Может, того… на троих расстелим?
– Делом займись! – прикрикнул на него Мухин. – Успеешь еще…
Стальное лезвие его винтовки больно ткнуло меня в спину, подгоняя к выходу. Рубашка тут же пропиталась кровью и прилипла к рассеченной саднящей коже.
Наш сад за это время изменился до неузнаваемости. Везде валялись обломки мебели, летали гусиные перья от разорванных подушек, под ногами чавкала раскисшая после дождя земля вперемешку с осколками стекол. Пахло разлитым керосином и густым человеческим страхом. Возле беседки лежали какие-то вещи, увязанные в содранные с кроватей простыни, и чернел одинокий мужской сапог.
Рядом в неестественной изломанной позе валялась большая тряпичная кукла. Широко распахнутыми неподвижными глазами она смотрела в беззвездное небо. У куклы было кроткое Сонино лицо, а на голой груди, под самым сердцем, распахнул пульсирующий зев кровавый цветок…
– Товарищ Мухин! – окликнул кто-то усатого сквозь высаженное стекло гостиной. – Исподнее с мертвой бабы снять?
– Сворачивайтесь там! На все про все – пять минут!
Вдруг в доме грохнули выстрелы, вслед за ними раздалась забористая мужицкая брань. Мухин сорвался с места и метнулся внутрь. Не разбирая пути, я бросилась к кусту жимолости, за которым скрывалась наша с Соней потайная калитка.
Над окропленной алыми маками степью восходило дрожащее солнце. Я неслась, задыхаясь, по этому щедрому цветущему полю в сторону моря, пока не споткнулась обо что-то мягкое и не полетела кубарем вперед…
Отерев грязь с лица, огляделась и обмерла.
Слева и справа, сквозь высокую траву проступали курганы изуродованных тел. Изрешеченные пулями, изрубленные шашками, исколотые штыками – полураздетые мужчины, женщины, дети…
А сзади, на окраине поселка, в багряных языках огня стояло дьявольское войско. От конницы отделились несколько всадников и поскакали по степи, добивая точными ударами тех, кто еще стонал и шевелился. Я лежала на земле ничком, привалившись к какой-то растрепанной, уже коченеющей старухе с чудовищным месивом вместо лица, и прислушивалась к приближающемуся гулу копыт. Обдав духом едкого конского пота, красный всадник пронесся мимо: в эту секунду я и сама поверила, что мертва…»
Габи отложила рукопись.
– Все, больше не осилю, – вид у нее был обескураженный. – Дальше рассказывай сама…
– А дальше все объяснимо: через девять месяцев родился Яков. Розентали, спасая репутацию несовершеннолетней Доры, отдали его на воспитание своей старшей замужней дочери, пообещав, что как только они обустроятся во Франции, Дора сможет ребенка забрать.
– Погоди-ка… Выходит, Ной Волошин…
– Ее внук и прямой наследник. Я с самого начала чувствовала: что-то здесь нечисто. Но он, как паук, опутал меня сетями своей душещипательной семейной истории, а потом еще и припугнул. Думаю, он не столько на меня в этом деле полагался, сколько на Родиона: надеялся, что тот станет мне помогать, и все срастется.
– А вот здесь он просчитался, – Габи сверкнула удовлетворенной улыбкой. – Ты справилась с этим сама и утерла нос им обоим! И как теперь планируешь поступить?
– Как? Отдать Волошину дневники.
– Ты очумела, Илиади? Сделаешь этому интригану такой подарок?
– Нет. Мы с ним совершим взаимовыгодный обмен.
– Оливия, – Габи, кажется, впервые назвала ее по имени, – что ты там такое затеяла?..
Оливия ответила молчанием: эпизод с компроматом, обещанным в обмен на эту тетрадь, она предпочла от подруги утаить.
Собирая вещи, разбросанные по траве, Оливия нетерпеливо поглядывала на часы: ей так хотелось попасть поскорее домой после изматывающей и долгой поездки…
Назад: XXVI Прощание
Дальше: XXVIII Обмен