Глава 5
Как праздновали дни ее рождения, она не помнила.
Помнила лишь один, единственно важный — шестой, потому что в этот день мама вручила ей новенькие балетные тапочки цвета топленого молока, которые восхитительно пахли клеем и новой кожей. В большом бумажном пакете обнаружились два гимнастических купальника — голубой и черный с тонкой шифоновой юбкой — белое балетное трико и мягкие гетры. Все это означало, что завтра, уже завтра она войдет в хорошо освещенный класс, где высокие зеркала, перехваченные тесьмой деревянных станков, будут отражать ее тщательно отрепетированные па, батманы и плие!
С того памятного дня уже на протяжении нескольких лет жизнь Оливии подчинялась строжайшей дисциплине. Ранний подъем, умывание, овсянка и сок, пять нескончаемо долгих общеобразовательных уроков в школе, которые она едва могла высидеть, считая время до начала занятий в репетиционном зале. А затем в числе сорока учениц, прошедших предварительный отбор (все как одна узкие, с тугими коленями, высоким подъемом и большой амплитудой шага), она вытянется струной в первой позиции, ожидая, когда в зал войдет педагог. И если это будет сердитая Ирини Христодулу или чудаковатая Катерина Лазари, то день пройдет в труде и тихой радости. А если в дверном проеме возникнет знакомая фигура с гордо развернутыми плечами, вздернутым подбородком и асимметричной стрижкой, выделяющей острые скулы, значит, Оливия будет весь день гореть от напряжения и единственного неодолимого желания — угодить.
А угодить было непросто.
На время урока мама переставала быть собой, превращаясь в непреклонного и взыскательного ментора, требовавшего от всех полнейшей самоотдачи. Самоограничение и умение ежедневно трудиться, невзирая на любые недомогания, были основными требованиями к каждому, переступавшему порог ее класса. Скидок она не делала, слабостей не прощала и к родной дочери относилась без всякого снисхождения, словно забывала на время обо всем, что их объединяло вне стен этой школы.
Занятие строилось по принципу восходящей волны: батман, тендю, жете, а потом темп плавно нарастал, затягивая учениц в водоворот более сложных хореографических экзерсисов.
— И-ии раз, два, три, плие, пятки не выворачиваем, спину держим прямо… Оливия, живот! Что это за живот? Тянем мысок, тянем, и-ии, свободное плие!
Живот предательски выпирал после вчерашней бабушкиной питы, которую та тайком подсунула ей после ужина. Есть на ночь категорически запрещалось. Раз в неделю их ставили на весы, и любые отклонения от балетной нормы приравнивались к административному нарушению. За лишний вес, как и за прогулы, из святая святых отчисляли, не задумываясь, ученики этого элитного заведения, поставлявшего кадры для Национальной оперы Греции, обязаны были соответствовать статусу лучшей балетной школы страны. Конкурс в Академию искусств имени Марьяниной был огромен, а вылететь оттуда не составляло труда. Из набранных в подготовительный класс сорока учениц в хореографическое училище этим летом имели шанс перейти в лучшем случае двадцать.
И Оливия просто обязана была оказаться в их числе.
— Кадетский корпус, а не балетная школа, — ворчала София, гремя кастрюлями на кухне. — Куда заведет вас это самоистязание?
— Может, в Нью-Йорк, а может, в Лондон, — лукаво улыбалась Анна, разминая новые пуанты не по-женски сильными пальцами.
План звучал амбициозно, но имел под собой все основания. Несколько выпускниц школы Софии Марьяниной — русской иммигрантки, еще в пятидесятые годы учившейся в Афинах у знаменитого балетмейстера Адама Блохина, — недавно стали призерами престижного Prix de Danse и обосновались во французской столице. Но до этого Оливии предстояло пройти еще очень длинный путь, вычеркнув из жизни все, что не связано с искусством.
Хватит ли характера?
Покажет время.
У нее прекрасные физические данные: выворотность, гибкость, прыжок и, главное, она живет мечтой о сцене! Привыкшая терпеть и трудиться с раннего детства, Оливия легко справлялась с большинством дисциплин, со всеми, кроме проклятой классики. Классику вела мама, и каждый раз, когда она входила в класс и начинала выстукивать ритм жесткими ладонями, щедро раздавая словесные тычки и подзатыльники, Оливия сжималась в комок, чувствуя, что ей ни за что не дотянуть до заданной планки. Мать бывала безжалостна, скупа на похвалы и как будто бы не замечала ее терзаний.
— Резко отрываем ногу от пола на сорок пять градусов, выше, выше, Оливия, спустя рукава работаешь!
Оливия, ощетинившись, смотрела то на свое искаженное лицо в панорамном зеркале, то на висящие в углу часы. Ей казалось, урок никогда не закончится, и она так и будет гореть на медленном огне собственного несовершенства.
* * *
— А вы как себе это видите, восторженная моя? До выпускных экзаменов осталось два месяца, и вы хотите еще успеть поставить программу для благотворительного мероприятия? У нас нет таких ресурсов!
Ректор Академии шмякнул ярким проспектом об стол, вложив в этот жест все свое возмущение. Сомкнув ладони за спиной, он принялся бродить из угла в угол, откровенно негодуя. Анна сказала:
— Господин Каравелис, я понимаю всю абсурдность ситуации… Но Академия — соучредитель благотворительного фонда, и мы не можем проигнорировать эту просьбу об участии!
— Да все мне ясно — имидж, обязательства, последствия… Ты мне лучше скажи, когда ты программу готовить собираешься? По ночам?
— У нас есть экзаменационная постановка второкурсников — сюита из «Миллионов Арлекина». Она практически готова, там последние штрихи остались…
— Опять все ставки на Элитиса делаешь? Ох, смотри, Анна, я его насквозь вижу, в этом идеальном теле живет вялый и инертный дух. Такие люди не терпят поражений, а их ему предстоит еще с лихвой черпнуть. Чуть что не так пойдет — проблем с этим парнем не оберешься!
— Я за него головой отвечаю, господин Каравелис, — Анна мягко улыбнулась, зная, что ректор к ней неравнодушен и сейчас самое время пустить в ход артиллерию собственного обаяния.
— Поступай, как знаешь, — бросил он, резанув взглядом исподлобья. — Твой курс, твой солист, твои аплодисменты. Только если ты нас на таком мероприятии опозоришь, пеняй на себя, Илиади, защищать тебя не стану, в наикратчайший срок «расстанемся друзьями».
Анна кивнула, вздернув уголки губ, словно восприняла эти слова как шутку, хотя и понимала, что шутки в них — лишь малая доля.
Благотворительный вечер в центральном концерт-холле «Мегарон», куда была приглашена вся культурно-политическая элита Греции, оказался событием и вправду незаурядным. Активная поддержка благотворительности служила рычагом предвыборной программы социалистического движения, которое пыталось отвоевать утерянную власть. К освещению этого действа привлекались все средства массовой информации, а значит, Академия просто не могла себе позволить выглядеть непрофессионально.
Холл многоэтажной стеклянной пирамиды «Мегарона» в этот вечер напоминал афинский стадион в день открытия Олимпийских игр. Плотная река официально одетых мужчин и полуобнаженных женщин сверкала сапфировыми стеклами часов и каратами ювелирных украшений, распадаясь на ручейки и подводные течения на входе в главный зал.
Вечер начался с двухчасового гала-концерта, который плавно перешел в благотворительную выставку-аукцион театрального костюма и эскизов Национальной оперы Греции.
Солист балетной труппы Академии, неподражаемый Тео Элитис, с его безупречным телом и лицом распутного сатира, не подвел. Он блистал, подпитываемый энергией нескольких тысяч глаз, демонстрировал свой талант во всех ракурсах, словно говоря: «Я — Солнце, я восхожу, смотрите же!» И зал смотрел, замерев, и следила ревнивым взглядом массовка, и жег глазами суровый Каравелис, и щурилась в страшном напряжении Анна…
Сюита завершилась округло, но аплодисментов не было. Несколько долгих секунд.
А затем…
Сначала медленно и рассеянно, затем — быстрее, громче, совместнее; и наконец грянул шквал трескучих рукоплесканий, и браво, и бис!
Анна торжествовала: сколько часов репетиций, сколько конфликтов, всплесков эмоций и приступов отчаяния стояло за этим выступлением, знала только она. И как же, черт возьми, хотелось бы однажды увидеть на этой сцене родную дочь…
Спустя час она стояла в одиночестве с бокалом шампанского напротив одного из экспонатов, выставленного на продажу. Рядом толпились незнакомые люди, велись деловые разговоры, раздавались взрывы смеха и возгласы приветствий. Откуда-то сбоку подошел Каравелис в сопровождении статного мужчины, чье лицо ей показалось смутно знакомым.
— А вот и наш хореограф, госпожа Анна Илиади. Имеет, знаете ли, массу талантов и колоссальную интуицию: разглядела-таки в избалованном мальчишке звезду, — Каравелис говорил удовлетворенно, поигрывая мохнатыми бровями и бросая благосклонные взгляды на Анну. — Я вам, милая, хочу представить нашего гостя, почетного мецената и филантропа, господина Адониса Влахоса. И что любопытно, господин Влахос тоже имеет русские корни! Думаю, вам будет о чем поболтать! Ну а я откланяюсь, с вашего позволения, у моей жены сегодня юбилей.
«Филантроп и меценат» смотрел на Анну немигающими рысьими глазами, будто пытался понять, какова она на вкус. Анна поспешила протянуть мужчине ладонь.
— Приятно познакомиться. Мы же раньше не встречались?
— Встречались. У меня абсолютная память на лица. Вот только не припомню, где и когда. Но это и неважно.
Высокий ломкий голос был ей знаком, но память все отказывалась делать подсказки, вынуждая искать другие способы продолжить или завершить разговор.
Словно уловив ее настрой, мужчина произнес:
— Не буду задерживать вас слишком долго, просто хотел сказать, что получил сегодня огромное удовольствие. Я не большой знаток балета, но люблю атмосферу праздника, тем более это прекрасная возможность помочь, так сказать, обездоленным…
— Мы участвуем в подобных концертах ежегодно. Фонд…
— Я хорошо знаю ваш фонд, моя компания — в числе его попечителей.
— Но я никогда не видела вас ни на одной общей встрече, ни на одном собрании…
— Пусть вас это не удивляет, мои интересы представляет доверенное лицо. Я люблю оставаться в тени.
«Что за черт такой, весь размытый, неопределенный, а глаза… угли, а не глаза. Я совершенно точно его знаю, но откуда?»
В этот момент пронзительный звонок оповестил о начале аукциона. Господин Влахос вежливо кивнул, обозначив завершение их короткой дружеской беседы, и поспешил в зал. Вздохнув не без облегчения, Анна стрельнула напоследок взглядом в его сторону, предчувствуя, что эта встреча будет не последней.
* * *
То, что ему сегодня стукнуло сорок пять, вызывало в нем искренне недоумение.
Чувствовал ли он возраст? Пожалуй что нет.
Ни одного дня в жизни Павла, солнечного или дождливого, не проходило без тренировок, хотя уже много лет между его физической формой и профессиональной деятельностью не было никакой связи. Детство в семье военного, годы службы в рядах Советской армии и целая эпоха в батальоне Сургена выработали в нем какой-то новый гормон, требовавший физических испытаний и высоких нагрузок в той же степени, в которой организм молодого мужчины требует сытной еды или сексуальной разрядки.
Единственной переменой, которую он с течением времени в себе ощущал, было растущее чувство одиночества. Свобода, всегда имевшая для него наивысшую ценность, лишала его права на настоящую привязанность, будь то дружба или любовь. С возрастом вдруг стали длиннее вечера и бессмысленнее ночи, путешествия приносили все меньше удовлетворения, а деньги покупали все, кроме близости…
После вынужденной ликвидации Тли он пережил сильнейший внутренний сдвиг, заставивший его посмотреть на мир другими глазами. Почему именно этот случай, один в ряду многих других, так его потряс, Троян долго не мог разобраться. Потому ли, что после десяти долгих лет намеренной самоизоляции он встретил человека, напомнившего ему, что ни один из эпизодов его преступной жизни не получится сокрыть, что прошлое и настоящее неразделимы? Или же потому, что человек этот оказался единственным живым звеном, связывающим его с реальным миром…
Единственным, кто был его, Павла, существованию хоть немного рад.
Но так или иначе пощадить его не получилось…
Конечно, поездка на Афон не обратила его к Богу, но приоткрыла окно, через которое в его душу начал струиться свет.
Афонский пасечник, похоже, свое дело знал: вербовать Павла в ряды верующих не стал, но вывел-таки его на правильный путь. Правда, сначала к добровольно возложенной на себя миссии Троян относился прагматично: круглая сумма отчислений в благотворительный фонд «Надежда Греции» казалась ему справедливой мерой искупления содеянных грехов до тех пор, пока судьба не привела его на одно из заседаний попечительского совета, которых он до этого так усердно избегал.
Председательствовала там невысокая женщина с покатыми плечами, укутанная в скользкий шелк персидской шали. Из-под тщательно подкрашенных бровей на Павла смотрели умные глаза. От них, казалось, не укрылась та неловкость, с которой он погрузился в казенное кресло. На повестке дня стояли привычные вопросы: об утверждении, о формировании, о назначении, о распределении… К обеду должны были свернуться, но тут глава совета внесла поправку к утвержденной программе.
— И последнее на сегодня: Центр временного содержания несовершеннолетних преступников в Авлоне просит содействия фонда в финансировании нескольких проектов. Для этого нам потребуется привлечь дополнительные источники.
— А о чем конкретно идет речь? Поддержка правонарушителей никогда не была нашей прерогативой, — отреагировал мужчина с вислыми усами.
— В тюрьме содержатся четыреста мальчиков-подростков в возрасте от четырнадцати до двадцати лет, и большинство из них — дети из семей иммигрантов, греков почти нет. Многие не владеют языком, испытывают трудности с адаптацией и живут в чудовищных условиях.
— Ну так пусть Фонд защиты прав человека ими займется! Албанцы, африканцы всякие, поляки, русские — весь этот криминальный элемент не наша головная боль. — Вислоусый брезгливо скривился.
— Они по-своему тоже брошенные дети. Отрезанные от семьи и не имеющие в будущем никаких шансов влиться в общество. — Председатель явно нервничала, но не сдавалась. — Нас на этом этапе просят помочь элементарными вещами: профинансировать создание библиотеки, футбольного поля и установку вентиляторов в помещениях общего пользования…
Попечители равнодушно зевали, изнывая от желания покинуть зал, поэтому охотно согласились с предложением вернуться к этой теме в следующем месяце.
Через сутки Павел набрал номер телефона главы совета и попросил передать ему копию запроса из ювенального центра Авлона. И уже через несколько часов он держал документы в руках.
Так называемый Центр временного содержания, находившийся в пятидесяти километрах к северу от Афин, представлял собой настоящую воспитательную колонию для малолетних преступников. В ней пребывали только мальчики, попавшие туда в основном за мелкие преступления — кражи, вымогательство, торговлю наркотиками, угон автомобилей. При колонии были своя школа и даже колледж. Дети, преступившие букву закона, были материалом пластичным и легко трансформируемым. В прошлом году несколько учеников победили в национальной математической олимпиаде, еще четверо стали финалистами художественного конкурса. Декан факультета изобразительных искусств Афинского университета даже выделил грант для талантливых «воспитанников». По его же инициативе на территорию колонии было доставлено несколько ящиков с аэрозольными красками и маркерами. И всего за две недели серые бетонные стены, окружающие ее внутренний двор, превратились в яркое эпическое полотно: оседлав высокую курчавую волну, Тупак Шакур, Боб Марли и Эрнесто Че Гевара мчали к берегам утопически прекрасного города, в котором их, бывших заключенных, никто не ждал. Импровизированную «Гернику» венчали карикатурно-синее греческое небо и тугая спираль колючей проволоки.
Однако помощь частных спонсоров не восполняла нужд насущных. Уже который год колония в Авлоне, субсидировавшаяся государством, не получала необходимого обеспечения. Пролистывая документ страница за страницей, Троян ловил себя на мысли, что Греция в этом вопросе шагнула не дальше его родной страны. Немногочисленные волонтеры собирали для Центра с миру по нитке буквально все: от туалетной бумаги и средств личной гигиены до постельного белья. Колония, рассчитанная на триста мест, вмещала около четырехсот воспитанников, которые вынуждены были ютиться в тесных камерах с микроскопическими окнами и без вентиляции. У «малолетки» не было средств на закупку учебников, не говоря уже о полноценной библиотеке. Ситуация усугублялась тем, что больше половины заключенных были детьми иммигрантов, не получившими начального образования, не умеющими толком писать и читать даже на родном языке. Греческим среди них не владел почти никто. Отчаявшись добиться помощи со стороны всевозможных министерств и уполномоченных органов, директор Центра обратился в знаменитый фонд с просьбой помочь с финансированием хотя бы нескольких жизненно важных проектов.
До сих пор свою благотворительную деятельность Троян воспринимал как «налог на совесть», отрабатывал, в каком-то смысле, индульгенцию. К тому же за этим стоял интерес вполне практического характера: вся сумма пожертвований возмещалась государством в момент уплаты налогов. Наживаться на благотворительности, искусственно завышая цифру отчислений, среди местных «филантропов» было делом общепринятым, и Павел подобными манипуляциями тоже не брезговал. Однако тонкая стопка бумаг под грифом «Авлона» вызвала в нем неожиданный интерес, впервые породив искреннее желание посодействовать, а не откупиться. Сделать это было несложно: за двенадцать лет его маленький винный бизнес перерос в предприятие, приносившее солидный доход, который позволял занять высокое положение в греческом обществе. Бизнесмену Адонису Влахосу, обладавшему обширными связями, достаточно было надавить на несколько рычагов, чтобы в фонд поступили значительные средства, которых бы Центру хватило на несколько лет. Как показалось Павлу, в небесной канцелярии оценили этот жест, «воздавая каждому по делам его»: вскорости принадлежащий ему алкогольный концерн получил звание «Почетный благотворитель Греции».
* * *
Февраль в Афинах переносился всегда с большим трудом. Возможно, потому что безо всяких исключений был самым дождливым месяцем в году, напоминавшим о тех местах, откуда он родом. Раскисать себе Павел не позволял, брал билет и улетал куда подальше, чтобы не щемило. Но в этот раз дела не отпускали, вот и проживал конец зимы то с газетой, то с бутылкой, то на беговой дорожке. Дома оставаться он не любил, пустота нестерпимо угнетала. Однажды, отпахав два часа на тренировке, заскочил по старой памяти в тир, а потом, когда дробь дождя по крыше поутихла, спортивно потрусил по привычному маршруту — от гавани Палео Фалиро к гольф-клубу Глифады по ровной асфальтированной набережной, скупо оформленной низкорослыми пальмами.
Ливень застал его возле разбитой автобусной остановки, где уже толпились какие-то недовольные, промокшие насквозь люди. Втиснулся, стараясь не задевать соседей локтями, обтер ладонью капли с лица, поежился — и увидел ее.
Блестящие глаза, губы в строчку, длинный, в темных пятнах воды, плащ. Фигура мальчишечья, узкая, как у Твигги…
Женщину он помнил хорошо — Анна, деятель искусств.
Она была не в его вкусе. Но, несомненно, нравилась ему.
По ногам что-то полоснуло — проезжавшая мимо машина окатила всех стоящих под козырьком валом мутной воды. Зычно помянув чью-то мать, Павел всполошил понурых греков, которые любую непогоду переносили как Божье наказанье.
Женщина обернулась и посмотрела на него заинтересованно.
Потом они еще не раз встречались на слетах попечителей и прочих благотворительных мероприятиях, куда он внезапно зачастил, пили черный кофе со льдом, курили под навесом особняка, принадлежавшего благотворительному фонду, вспоминали родину, о которой Павел говорил неохотно, жаловались на нестерпимую греческую бюрократию, жару и прочие трудности. Расставались легко, как старые знакомые, а вновь встречаясь, не проявляли удивления или радости. Но место за ее обеденным столиком неожиданно оказывалось для него свободным, а ему всегда было по пути, чтобы ее куда-нибудь подвезти…
Мнимый нейтралитет продолжался бы, наверное, еще долго, если бы Павел не решился с этой историей завязать. Всю жизнь он избегал привязанностей, оберегал свой суверенитет и, хотя в интимных связях недостатка не имел, ни к кому душой не прикипал — биография обязывала. В присутствии Анны он чувствовал себя непозволительно уязвимым, размякшим каким-то, чрезмерно разговорчивым. Он искренне расстраивался, если увидеться им по каким-то причинам не удавалось, и все это его настораживало. Поэтому после недолгих размышлений все дела фонда он вновь передал доверенному лицу.
И поводов для случайных встреч у них не осталось.
Весну Павел провел в разъездах: сначала винный салон в Мадриде, затем крупнейший алкогольный аукцион в Гонконге, где, к слову сказать, был приобретен редчайший Шато Лафит, обещавший через несколько лет еще прибавить в цене. В Афины он вернулся воодушевленным; казалось, накатившая волна опасного увлечения отступила, не успев размыть крепкий фундамент его жизни. За долгие годы самоизоляции Павел научился удерживать внутреннее равновесие и не хотел подвергать его испытаниям, понимая в глубине души, что раскрыться полностью ни перед кем не сможет. Подобное положение вещей было печальным, но привычным: так живут калеки, компенсируя себе физические увечья доступными простыми удовольствиями.
В один из летних вечеров, сидя на веранде своей двухъярусной квартиры, он пролистывал каталог коллекционных вин. Раздался звонок в дверь. Заглянув в камеру наружного наблюдения, Павел заиндевел, будто увидел там дуло снайперской винтовки.
Помедлив, нехотя открыл.
Опасная тень проникла в дом, оглядевшись, опустилась на обитый тканью стул и задымила тонкой сигаретой. Тишина нарушалось лишь шипением папиросной бумаги. Тлеющий огонек все ближе подбирался к художественным пальцам, и вместе с ним догорала надежда Павла, что все еще устроится.
Не устроилось.
А с точностью до наоборот — ворвалось, приподняло, сжало, бросило, сотрясло и выстрелило в самое сердце. И лежало теперь рядом, обвив шею тонкой рукой, и прижималось беззастенчиво, и гладило по седеющим русым волосам, и шептало что-то на родном языке… и о спасении души не заботилось.
* * *
Это была личная катастрофа.
Причем удивительным образом она совпала с катастрофой национальной.
К концу лета 2010 года даже самым отчаянным оптимистам стало очевидно, что страна еще долго не оправится от произошедшего коллапса. Жизнерадостная, беспечная и избалованная Греция переживала банкротство. Тщательно скрываемый государственный долг размером в несколько сотен миллиардов евро и масштабный недостаток бюджета буквально обрушились на мирное население: разорившиеся в одночасье компании-гиганты, закрывшиеся малые и средние предприятия, лопнувшие банки и три миллиона людей, остававшихся без работы, — таковы были первые всходы давно посеянных семян.
Оливия бежала по узкой, припыленной улице вечерней Кифисии, ловко огибая фонарные столбы и карликовые апельсиновые деревья.
Неужели это происходит с ней на самом деле?
«Наследственность, Илиади, гены, понимаешь? Диетами себя морить можно сколько угодно, но рост ими не убавишь, — консультирующий врач Академии смотрел на нее с сочувствием. — Ты находишься на самой верхней отметке возрастной нормы, еще год, и тебя не допустят к занятиям дуэтом, ни один партнер тебя не поднимет. Я поговорю с твоей матерью, пусть подумает, ведь кроме классического балета существует, в конце концов, народный или современный танец…»
Это все папина кровь, его, черт побери, баскетбольные габариты…
До наступления пубертата казалось, что Оливия сложением пошла в Анну — тонкокостная, быстроногая и роста для балерины вполне еще допустимого. И вот — пожалуйста, за лето предательски выросла грудь, и бедра округлились, и в высоту прибавила три роковых сантиметра!
Отец сидел в гостиной, разбирая корреспонденцию и долговые обязательства. По-стариковски щуря глаза и беззвучно шевеля губами, он подсчитывал очередные потери. В рассеянном свете настольной лампы лицо его казалось сильно постаревшим, теперь ему можно было дать и за шестьдесят, хотя до юбилея оставалось еще два года. С момента вынужденного ухода из клиники он сильно сдал и едва находил в себе силы принимать пациентов хотя бы дважды в неделю.
Скандал с финансовыми махинациями вспыхнул сразу после Рождества. Очередная проверка вскрыла нарушения в бухгалтерской отчетности клиники и выявила несколько сотен фальшивых счетов за исследования и диагностику. Этой алхимией занимались рядовые сотрудники отделений, но вместе с ними карьерой поплатился и ее отец…
И теперь, когда страну лихорадило и трясло, их семья медленно проедала накопленное, пытаясь срочно продать домик на Корфу и старую квартиру бабушки в Афинах. Цены на недвижимость стремительно падали, зато росли налоги, поэтому позволить себе такую роскошь они уже не могли.
Отец переживал случившееся тяжело. Его отношения с мамой, всегда ровные, без всплесков эмоций и конфликтов, вдруг затрещали по швам, как обивка старого матраса. Мама стала задерживаться в Академии, иногда пропадать вечерами, а дома казалась какой-то отстраненной, будто все происходящее ее не волновало. В диалог они не вступали, впрочем, как всегда. Разговаривали только по необходимости, короткими очередями стандартных фраз, и в глаза друг другу не смотрели…
В этой обстановке Оливия чувствовала себя вдвойне виноватой.
До недавнего времени ее балетные успехи были единственным, что окрашивало совместную жизнь родителей в радужные цвета.
А сейчас…
Мама, конечно, уже все знает или догадывается. Оливия и раньше ловила на себе ее обеспокоенный взгляд, когда стояла в одну линию с другими девочками из класса, возвышаясь над ними на полголовы.
Θεέ μου, что же теперь будет…
* * *
Что же теперь будет?
А не все ли равно. Кто вообще мог подумать, что все сложится так неудобно, стыдно и интригующе…
Последние месяцы она работала на полставки: Академия, существовавшая на деньги частных инвесторов, активно сокращала штат, но Анне это было только на руку. Трижды в неделю, закончив к обеду, она брала такси и ехала в Глифаду, в ту прохладную квартиру с приспущенными римскими шторами, где ее ждали. У порога ее неизменно накрывало облако вины, но как только входная дверь распахивалась, все сомнения улетучивались.
Иногда они подолгу разговаривали, сидя за круглым кухонным столом за рюмкой чего-нибудь крепкого, перебирая все эти доверительные «а помнишь», «а я как-то раз», «ну ты понимаешь, о чем я говорю». А в иные дни, едва обменявшись коротким приветствием, они оказывались в спальне, где социальная и историческая общность уже не имела значения.
Павел много рассказывал о себе, о своем детстве в Сибири, о жизни и учебе в Германии, о том, как оказался потом в Афинах — полунемой, без друзей и семьи. Что привело его в Грецию, правда, не пояснял, да Анне и не требовалось знать все подробности. Какой-то там прадед-грек, какие-то корни… Как все бывшие военные, он излагал свои мысли сжато, без лишних подробностей, но Анне это не мешало. За пятнадцать лет формальных отношений, в которых не принято было выражать эмоции, говорить о переживаниях, признаваться в страхах, она впервые могла быть собой, как в далекие московские годы. Павел не пытался разбирать ее внутренний механизм на цилиндры достоинств и шестеренки недостатков, просто разрешал ей быть — безоценочно, безусловно. Больших перспектив в этой случайной и ничем не оправданной связи она не видела, просто сейчас, когда страна стремительно неслась под откос, ей и самой больше не за что было цепляться. Она давно ощущала себя «соломенной вдовой» — муж присутствовал в ее жизни, но это была лишь тень. Казалось, ее суррогатный брак, лишенный близости и приятия, теперь полностью себя исчерпал.
Спустя некоторое время Анна, не терпевшая лжи, решила рассказать обо всем Харису.
Вопреки ее ожиданиям, он не был удивлен или огорошен. Новость, по всей видимости, даже не задела его за живое.
— Рано или поздно это должно было случиться. — Он стоял спиной к окну, ссутулив крепкие плечи и глядя куда-то в сторону. — Но ты выбрала наихудший момент, к этому у тебя особые способности.
— Харис, я не стану оправдываться. Мы прожили вместе много лет, дочь подросла, давай лучше подумаем, что делать дальше. В понедельник был педагогический совет, у Оливии нет будущего в академическом балете. Фактура подвела…
— Какая, к черту, фактура, что ты такое несешь?! — Казалось, он сейчас ее ударит.
— Это не вопрос таланта или техники, — Анна на грубость не отреагировала, будто не расслышала, — речь идет о простой профпригодности. Оливия находится за рамками балетных параметров, а подобные вещи коррекции не подлежат, с природой не поспоришь.
Харис обреченно молчал, похоже, это известие потрясло его куда больше, чем признание жены о внебрачных отношениях.
— У нас есть два варианта, — продолжала она, — перевести ее на отделение историко-бытового танца, там рост не имеет значения, но в Греции будущее на этом поприще у нее крайне неопределенное…
— А у кого оно вообще теперь здесь есть, будущее, — Харис принялся раздраженно шагать из угла в угол.
— …А второй — продать этот проклятый дом и отправить дочь на обучение в другую страну.
Его зрачки расширились, как при остром болевом шоке. Подрагивая ослабшими мышцами небритых щек, он тихо произнес:
— Для тебя семья — пустое место. Ты все за всех уже решила, все продумала! Впрочем, чему я удивляюсь?!
— Харис, послушай же…
Слушать он не стал, исчез в дверном проеме, оставив за собой лишь запах крепкого табака и глубокой, годами накопленной неприязни.
Анна отыскала телефон бывшей однокурсницы по Московскому хореографическому училищу, Ирины Вольских. Та была ей рада, когда-то они были очень близки: Анна только перебралась в Москву из Ташкента, а Ира — из тогдашнего Свердловска. В их биографиях прослеживалось много общего, кроме одного: окончив вуз, Анна скоропалительно вышла замуж и покинула столицу, а вместе с ней — и большой балет, а Ира продолжила бороться за право оказаться на сцене. В девяносто шестом она наконец-то была приглашена в Марсельскую балетную труппу, после чего все пути ей были открыты. Она моталась с гастролями по разным странам, пока наконец не осела в «городе вечного праздника».
По старой памяти Ира охотно согласилась помочь подруге и поискать учебное заведение, которое принимало бы иностранных студентов на условиях полного пансиона. Благодаря ее связям, Анне удалось связаться с ректором столичного Института современного танца. Документы абитуриентки приняли, и в начале весны Оливия уже сдавала вступительные экзамены на подготовительный курс отделения актуальной хореографии.
* * *
Последний раз спиртовой горелкой он пользовался в армии. Их тогда отправили на тренировочную базу в Омский округ, и ему в числе группы из восьми человек приходилось участвовать в трехдневных учениях по ориентированию в лесополосе. Нынешние условия в отличие от тех, в сибирской тайге, были вполне комфортными, отсутствовало лишь электричество. Его отключали ежедневно на несколько часов, и это выводило Павла из себя.
Как всегда, зимой в квартире без отопления было сыро и холодно, и к тому же он не мог сварить себе кофе. «Забастовщики хреновы, — морщился он, доставая купленную накануне спиртовку. — Раздербанят страну, к псам собачьим, борцы за демократию…»
Кофейная пена поднялась над туркой, рискуя залить слабый огонь горелки. Павел поспешно плеснул себе густой жидкости в чашку и взялся за газету.
Ну, что у нас там?
А, вот оно: забастовка государственных медицинских работников, забастовка сотрудников почты, глобальная забастовка транспорта…
Это плохо, значит, Анну сегодня он не увидит.
Заехать за ней он не мог. С понедельника не работали бензозаправки, и его машина уже четвертый день простаивала в гараже. В последнее время они встречались все реже: Анна то пропадала на репетициях, то застревала дома, ухаживая за больной старухой-свекровью. Сколько раз за прошедшие пять лет он предлагал ей перебраться к нему? Отъезд дочери за границу, казалось бы, развязал ей руки, да и бывший муж благополучно отбыл на Корфу, где для него нашлось место в штате городской больницы. И тут возьмись из ниоткуда эта бабка со своей немощью! Сдать бы ее в пансион для престарелых…
К слову, в последнее время он тоже чувствовал себя паршиво. Навалилась какая-то странная апатия: ничего не хотелось, мир за окном не вызывал желания с ним соприкоснуться, и он мог часами сидеть без дела, механически перебирая бумаги и старые деловые письма. Все устоявшиеся привычки и интересы вдруг стали растворяться в вакууме полнейшего безразличия, даже на привычную утреннюю пробежку он смотрел как на досадную обязанность, которой не грех и пренебречь. Мысли в его голове шевелиться тоже отказывались, словно мозг вошел в устойчивый энергосберегающий режим. Поначалу Павел связывал свое состояние с общей ситуацией в стране, которая казалась безнадежной и не могла не угнетать: опустевшие улицы, где ветер гонял мусор, пыльные стекла витрин, перечеркнутые надписью «Сдается в аренду», запах протухших мусорных контейнеров и сгорбленные фигуры нищих на каждом углу… Но недавно начали происходить какие-то странные сбои сознания, заставившие его всерьез призадуматься об истинных причинах собственной хандры.
Утром заурядного дня, когда дела требовали его присутствия в офисе, он в очередной раз поймал себя на том, что выходить из дома нет сил.
Павел решил отменить все встречи и набрал номер своего секретаря, Элени Папаспиру, которая уже девять лет терпела его непростой характер и ни разу, надо отметить, не подвела. Услышав ее вежливый голос, Павел приготовился было выдать порцию распоряжений, но ничего не смог произнести. По той простой причине, что напрочь забыл, кому и зачем он звонит. Трубка в его руках раскалилась от напряжения, он весь взмок, но так и не смог припомнить, о чем он хотел попросить эту незнакомку, пока, наконец, она сама не потеряла терпение и не послала в эфир частые отрывистые гудки.
Павел швырнул трубку и крепко зажмурился, пытаясь навести порядок в разбегающихся, как черти от ладана, мыслях.
Через какое-то время ситуация повторилась, но с некоторыми вариациями. Ужиная в конце унылой, ничем не отмеченной недели в хорошем итальянском ресторане, он нетерпеливым щелчком пальцев подозвал к себе официанта.
— Будьте добры, любезнейший, бо. Бокал.
— Бокал чего, простите?
— Бокал красного, красного, — Павел был несколько раздосадован непонятливостью грека.
— Домашнего, домашнего? — отреагировал официант, против воли поддавшись на словесную провокацию.
— Да, домашнего, — наконец выровнялся Павел, не уловив при этом всей странности их разговора.
Официант покосился с опаской на чуднóго посетителя и удалился на кухню.
В том, что мозг начал изменять ему с какой-то болезнью, он сумел признаться себе лишь спустя месяц, в присутствии Анны.
Добравшись до него с трудом через весь город, она сидела на высоком барном табурете, потягивая минералку с лимоном и пересказывая последние новости. Павел с удовольствием прислушивался к ее голосу, удивляясь, как эта женщина сумела вклиниться в его стерильную жизнь. Смущало и то, что она ни разу не попыталась предъявить каких-либо требований относительно их совместного будущего. Казалось, текущее положение вещей ее полностью устраивает, и это не переставало держать его в напряжении.
— …Представь себе, они затеяли ретроспективный пересчет налогов. — Анна театрально воздела руки. — Сколько это будет еще продолжаться, я не знаю, по-моему, все ресурсы уже исчерпаны…
— Да-да, пересчет… Жизнь-то налаживается! — отозвался Павел с неожиданным энтузиазмом, который Анна приняла за иронию. — А передай… Передай-ка.
— Что передать? — Анна с готовностью привстала.
Павел молчал.
Он никак не мог вспомнить, как называются эти мелкие белые кристаллы, которые улучшают вкус еды. Вон там, на барной стойке, стоят два одинаковых пузырька — один с молотым перцем, а второй…
Покрывшись холодной испариной, он пытался не поддаться безудержной панике человека, теряющего власть над собственным рассудком.
* * *
Ну и язык, каков язык!
Весь выпуклый, нервный, будоражащий…
Хорошо, что половина врачей владеет русским, видимо, все — сбежавшие из Союза репатрианты, иначе бы им было не объясниться. Диагноз, поставленный в Афинах, был сокрушительным по степени своей абсурдности и требовал немедленного опровержения. И Израиль не подвел, правда, не опроверг, а подтвердил все до последнего слова, и срок обозначил — максимум пять лет. За эту пятилетку он должен был успеть проделать длинный путь от человека к обезьяне: дожить до полной речевой беспомощности, потерять память, обнулить интеллект и «компенсировать» все эти потери нарастающей суетливостью, сквернословием и половой расторможенностью. Диагностированный у него синдром имел красивое название «болезнь Пика» — редкое, к слову, заболевание, элитное, есть чем гордиться. В отличие от банального Альцгеймера должно было крупно повезти, чтобы его заполучить: в анамнезе требовалось и наличие случаев слабоумия среди родни, и частые травмы головы, и неоднократное воздействие токсичных веществ вроде наркоза. Все это в его биографии присутствовало в изобилии, но разве мог он предположить, что вместо тюремной решетки или куска свинца за диафрагмой его ожидает такой позорный конец: едва разменяв шестой десяток, умереть от слабоумия в каком-нибудь захудалом афинском доме скорби…
«Во-о-т как хитрó ты все переиначил… Не искупил я, значит, добрыми намереньями старых грехов…»
Покорно ожидая развернутого эпикриза, который, впрочем, был ему неинтересен, Павел полулежал в кресле приемного отделения центральной тель-авивской клиники.
Ситуация была ему предельно ясна.
Все эти ночные кошмары, нарушенный сон и осколочные галлюцинации оказались предвестниками наступающей болезни. Его апатия, ощущение внутренней пустоты и замирание всех обычных желаний — потребность в общении, сон, еда, секс, всё это называлось емким медицинским термином, обозначающим необратимый распад личности.
Перед Павлом на низком сервировочном столике дымилась чашка кофе, в отдалении цифровой экран телевизора прокручивал сюжеты европейских новостных программ. Но скорби мира оставляли его совершенно равнодушными. Вместо них перед глазами стояла тучная фигура родного деда в застиранных штанах с приглашающе расстегнутой ширинкой, обсасывающего впалым старческим ртом яркий леденец. «Петушков» он делал сам, заваривая ежедневно густой сахарный сироп в железной кастрюльке и разливая его потом по детским формочкам. В прямоугольнике окна искрился первый снег, и дед пророчествовал: «Творог выпал на Покров, значит, быть зиме холодной…»
Нет, его зима будет другой, это он решил для себя твердо, пока выслушивал «обвинительную» речь компетентного израильского доктора.
План сложился сам собой, не случайно же выпала ему удача увидеть накануне репортаж о политическом скандале во Франции и узнать того русскоязычного журналиста, с которым судьба свела его на Корсике целых двадцать лет назад…
Видимо, это был последний счет, который предъявляла ему жизнь, и он должен быть оплачен.
Добравшись до дома, Павел почувствовал невероятный прилив энергии. Эта особенность появилась у него недавно — от полной апатии и припадков вялости, длящихся неделями, он вдруг переходил в состояние кипучей деятельности, когда все спорилось и все получалось. Ему прописали лекарства, которые должны были еще какое-то время продержать его на плаву, и Павел принялся за дело. Строчки, правда, выходили неровными, шаткими, слова все время выпадали и путались. «Врач что-то говорил про характерную для поздней стадии болезни скандированную речь и спонтанное пение, интересно, как это будет выглядеть в моем исполнении?..» Усмешка искривила его рот, но на душе стало совсем сумрачно. Надо все успеть, все предусмотреть: сколько у него осталось времени на нормальную жизнедеятельность, не мог с точностью определить ни один медицинский аппарат. В списке дел стоял еще нотариус, банк и пара деловых встреч, после чего оставалось осуществить главное, о чем он старался пока не думать.
* * *
В последнее время Анна жила с предчувствием надвигающейся катастрофы.
Она тяжело переносила свалившееся на нее одиночество.
София, промучившись всю зиму со сломанным бедром, умерла от сопутствующей пневмонии, Харис после продажи их дома перебрался на Корфу, где старые родственные связи и репутация опытного хирурга помогли ему получить приличную работу, Оливия приезжала только на каникулы.
И Павел…
С ним творилось что-то непонятное. Сначала она заметила эту странную, нехарактерную для него индифферентность. На вопросы с некоторого времени он отвечал односложно, иногда невпопад, одной и той же фразой, потом вдруг и вовсе исчез из виду — куда-то уехал, ничего не объяснив…
Трижды в неделю Анна появлялась в Академии, затем давала частные уроки, но времени все равно оставалась уйма, и она не знала, как им распорядиться.
Майское утро, когда она устроилась с сигаретой и тарелкой черешни на тесном озелененном балконе своей съемной квартирки, ничем не отличалось от других. Под окнами гоняли мяч горластые мальчишки, две соседки, активно жестикулируя, жаловались друг другу на жизнь, на повороте в переулок буксовал мусоровоз, производя совсем не утренний шум и грохот.
А в электронной почте ее ждало письмо.
При виде имени отправителя предчувствие беды стало таким окончательным, что Анна несколько секунд медлила, прежде чем решилась его открыть. Послание было путаным, будто мысли автора отказывались подчиняться его воле.
А последние строки просто ошарашили.
«…Смерти, Анна, я не боюсь. Перестать тебя узнавать, вот что страшно. На днях доставят пакет с документами, ты их прочти, родная, и попробуй меня простить. Другого прощения я не дождался».
К вечеру того же дня курьер привез конверт, в котором находилась пачка исписанных от руки листов с нотариально заверенным автографом автора, электронный накопитель и завещание, согласно которому все средства, вырученные от продажи алкогольного концерна «Тригон», поступали в распоряжение госпожи Анны Илиади с правом передачи на нужды благотворительности.
И короткая сухая записка, адресованная ей самой, с просьбой переслать полученные материалы известному парижскому журналисту, который наверняка заинтересуется этим делом.
Имя журналиста потрясло Анну не меньше, чем чудовищная абсурдность происходящего.
Что это, шизофренический бред безнадежно больного? Или неостроумная шутка человека, пресыщенного жизнью? Или какая-то другая форма извращенного юмора?
В общем, что угодно, только не правда.
Как очутилась на пороге хорошо знакомой квартиры, она не помнила, но, войдя внутрь, со смертной тоской поняла, что опоздала. Все вещи аккуратно лежали на своих местах, на столе сиротела початая бутылка вина — кажется, тот самый коллекционный Шато Лафит, которым он так гордился, — холодильник был пуст, да и машины в гараже не оказалось.
Черный спортивный «Ауди» с заявленными в розыск номерами вскоре обнаружат припаркованным в афинской гавани Флисвос. Поиски его хозяина займут еще около суток, и к концу дня прибрежный патруль заприметит темное пятно дрейфующего в неизвестном направлении небольшого судна. На корме темно-синей моторной яхты «Рива», утопая в подушках кожаного кресла, будет сидеть атлетично сложенный мужчина на излете средних лет. Приблизившись, полицейские установят, что человек с документами на имя господина Адониса Влахоса мертв «в результате нанесенного себе огнестрельного ранения в область правого виска». Орудие самоубийства — именной пистолет Макарова, принадлежавший генерал-лейтенанту Советской армии Дмитрию Алексеевичу Трояну, — будет лежать неподалеку, покрытый плотным налетом морской соли.